Цель этой статьи?
С благоговением поцеловать ту руку, которая, говорят, десять раз переписала "Войну и мир".
В Ясной Поляне разыгрывается величайшая трагедия, какая только может разыгрываться в человеческой семье1.
Трагедия, которая разыгрывается в человечестве не каждое тысячелетие.
Будда, просветленный, ушел от горячо любимой и горячо любящей жены своей Ясодары.
Лев Николаевич Толстой ушел из Ясной Поляны, оставив двоих2.
Старый лев ушел умирать в одиночестве.
Орел улетел от нас так высоко, что где нам следить за полетом его?!
Это уже не великий разум Толстого, это -- великий дух, который уносит его в непостижимые сверхчеловеческие высоты в стремлении к совершенству.
С этих высот, на которые взвиваются Будды, Толстые, все человеческое, -- все, что мы привыкли считать человеческим, человечным! -- кажется, вероятно, маленьким, незаметным.
Это -- сверхлюди.
Где нам, простым людям, подниматься за их полетом? Судить их, судить о них?
Кто напишет "психологию Толстого"?
Эту трагедию Софьи Андреевны вполне поняла бы только Ясодара, супруга "просветленного Будды".
Потому что это -- величайшая трагедия, какая только суждена женщине, -- быть супругой гениального человека.
Мирового гения.
Быть земной подругой светоча человечества.
Я видел уголок этой больше чем царственной трагедии.
Я имел счастие однажды быть у Толстых3.
Предо мною был Толстой, сам Толстой.
Вот в этой голове родились все те мысли... вот эти руки писали... вот этот, этот самый человек...
Это было таким светлым и страшным сном, -- страшным, потому что видеть гения страшно, как светло и страшно было древним видеть ангела, -- что я никогда не думал, что изображу это на бумаге.
Но в совести своей полагаю, что я обязан открыть святая святых души моей, чтобы свидетельствовать об истине.
За чаем, пока Лев Николаевич уехал кататься верхом, Софья Андреевна мельком, мимоходом говоря о тех нападках, которые раздаются против нее, сказала одну удивительную фразу.
Умную и темную.
Она сказала:
-- Забываю, что я ведь не Толстая, -- я только жена Толстого.
Софья Андреевна спросила меня:
-- Вы действительно не ездите верхом?
На предложение Льва Николаевича поехать с ним я сказал, что почти не умею ездить.
Я сознался Софье Андреевне:
-- Нет, я сказал неправду. Я езжу. Но мне было бы страшно ехать около Льва Николаевича. Бог знает, что может случиться. Ну, вдруг бы моя лошадь заартачилась, стала брыкаться. Я не сумел бы сдержать незнакомую лошадь и что-нибудь сделал... Толстому!
Софья Андреевна сказала:
-- Я очень благодарна вам, что вы не поехали. Я всегда боюсь, когда он ездит с новыми людьми. Он очень любит показать, как он ездит. Ехал бы быстро, изъездил бы много. А это ему вредно. Я за него боюсь.
Этим ежесекундным, непрерываемым вниманием, любовным, -- потому что оно было полно страха; тонким, -- потому что оно доходило до мельчайших мелочей; деликатным, -- был окружен Толстой.
Толстые завтракают, -- не помню, -- кажется, в половине первого.
Лев Николаевич -- старик. Лев Николаевич -- вегетарианец.
Перед завтраком Толстой пишет.
Как войти к работающему Толстому?
Как сказать Толстому:
-- Оставь то, что пишешь, Толстой. Грибы могут простыть!
Но ведь нельзя же старика, который ест малопитательную вегетарианскую пищу, кормить остывшим, подогретым, потерявшим и тот маленький вкус, какой есть в этом кушанье?
И вот Толстой, когда бы ни вышел после работы, -- ему, не заставляя старика ни секунды ждать, подают свежий, только что сделанный завтрак.
Мне захотелось узнать маленький секрет этой внимательности, и кто-то из домашних объяснил:
-- Очень просто: Софья Андреевна наблюдает, чтобы с половины первого все время для Льва Николаевича готовился завтрак. Один начинает перестаиваться, -- готовят другой, третий. Так в каждую данную минуту всегда есть свежий завтрак.
Если бы Наталья Николаевна Пушкина...
Но... почтительным молчанием покроем тех, кого любили наши боги.
Лев Николаевич после завтрака обращается к гостям, -- а кого-кого не видала Софья Андреевна за своим столом и о ком не должна была заботиться как хозяйка, -- о мистере Брайане4, о мусульманском сектанте какого-то "священного Вансовского полка".
После завтрака Лев Николаевич обращается к своим гостям:
-- Вы ездите верхом?
- А вы?
-- Вы?
-- Отлично. Надо велеть оседлать восемь лошадей.
А откуда эти восемь лошадей? Эти всегда готовые восемь лошадей?
Словно в сказке! Сказал -- и выросли восемь оседланных коней!
Благоговею перед Львом Николаевичем Толстым, -- но и этот контраст оставляет в нем чарующую прелесть, как и все: за этим чувствуется большая борьба...
Но прекрасную характеристику Толстого дал и его старый слуга, сказавший мне внизу:
-- Старый граф наверху.
Толстой -- старый граф.
Вот и отлично. Оседлать восемь лошадей!
Не выставить же его в неловком положении перед гостями. Не лишить же его удовольствия!
И Софья Андреевна, эта прекраснейшая хозяйка, всегда находит в своем хозяйстве, не таком уж большом, всегда вычищенных, накормленных, отдохнувших, каждую минуту готовых под седло лошадей.
Мелочь!
Скажет мужчина.
Но не женщина, хозяйка, жена, мать семейства скажет это.
Не к вам, мужчины, -- вы, вероятно, всю свою жизнь совершаете только грандиозные подвиги, -- обращаю я эти свои слова.
Вы, женщины, вы, матери, вы, жены, знающие, что значит минуту за минутой по капельке отдавать всю свою жизнь близкому человеку, -- вы поймете, -- поймете и сумеете оценить не этот маленький факт, а любовь, из которой только и может родиться такая заботливость.
Потому и бесконечно великая, но бесконечно мелочная.
Тем и велик Господь, что живет Он в каждой травке, и в каждом маленьком жучке, и в каждой былинке.
Тем и велика великая любовь, что все наполняет собою она, и каждую мелочь, от нее освещенную и согретую любовью, где каждая мелочь -- любовь.
Можно отдать всю жизнь сразу, можно отдать ее по капельке.
Что труднее, что легче, -- пусть судят те, кому случалось отдавать всю свою жизнь.
Миллион, разменянный на пятаки, все же остается миллионом.
Есть подвиг яркий, мгновенный, героический, ослепляющий, громкий.
И есть подвиг разменянный на мелочи, незаметный, невидный.
Быть может, потому и более трудный...
И как прекрасно сплелись эти две души.
Этот стремящийся в небо Лев Николаевич и эта земная Софья Андреевна5.
Эта:
-- Я только жена Толстого.
Каким чудесным, благоухающим началом прекрасного и дивного романа пахнуло на меня от сказанных Софьей Андреевной за обедом слов:
-- Я помню, -- я была еще девочкой, -- как мы провожали Льва Николаевича в крымскую кампанию6.
И прочтите эти прекрасные строки. Софья Андреевна рассказывала за чаем:
-- Семнадцатого сентября, в день моего ангела, -- это было в одна тысяча девятьсот первом году, -- Лев Николаевич предложил мне поехать кататься верхом. Я ему говорю: "Да уж я пятнадцать лет не садилась на лошадь". Он мне сказал: "Ты едешь со мною!" И мы поехали. Я думала, что знаю все места кругом. А он показал мне такие уголки, что я и не подозревала. И если бы вы видели, какой он кавалер!
Она говорила это с гордостью, с любовью.
Как она была прекрасна в эту минуту!
Господа! Поверим Толстому. Будем любить человека, которого он любил всю свою жизнь!
Ведь она переписала все, что написал Толстой, и по многу раз.
А вы знаете, как работает Толстой?
Как не приснится никому.
Он пишет, потом переделывает так, что не остается слова на слове. Потом переделывает опять наново, потом снова с начала до конца, кует, гранит, чеканит свои слова.
И преднамеренная словно небрежность речи... А, великий мастер! Этой тончайшей из тонких ваших работ! Вы нарочно делали так, искуснейший художник.
Софья Андреевна рассказывала "про чуткость Льва Николаевича".
-- Я переписывала недавно его рассказ. Там было выражение, которое мне показалось неподходящим: "король ходил". Мне показалось, что это неудачно. Я пошла к Льву Николаевичу и говорю: "Вот тут у тебя я слово не разобрала. Что это написано?" Он посмотрел: "Ходил". -- "А, хорошо". Я ушла. А через три дня он приходит ко мне, улыбается и говорит: "А все-таки я оставил: "король ходил"". Какая чуткость!
Она удивлялась чуткости только Льва Николаевича. Так, с полунамека понимали друг друга Лев Толстой и его "всегдашняя переписчица".
Как царь показывает гостям часть своих владений, -- Толстой по-царски угостил своих гостей: позволил прочесть свой новый рассказ, сам с чудесной скромностью, даже со стыдливостью на лице, во всей фигуре, походке, -- со стыдливостью сконфуженного автора, уйдя на время чтения в другую комнату.
Было вечером, Софья Андреевна должна была надеть пенсне, -- но она никому не поручила четко переписанной рукописи и двадцатый раз, вероятно, прочла вслух раз пять ею переписанный рассказ, -- с таким увлечением, словно то, что она читала, было новостью и для нее.
Она никому не дала переписать ни одного его рассказа, никому не уступила своего места: сидеть в соседней комнате на страже, пока Толстой пишет.
Его "всегдашняя переписчица", ревнивый страж его вдохновения!
И когда за обедом, случайно, почему-то речь зашла о смерти, Софья Андреевна просто, спокойно, -- умно, просто философски спокойно, -- сказала:
-- Подумать! Умрет Лев Николаевич, и такая масса знаний умрет вместе с ним!
Я чувствовал, что передо мною семья высшего порядка.
Здесь, где глава семьи занят бессмертием, мыслят -- о смерти! -- без трусливого страха, с печалью, но спокойно. И говорят о ней с достоинством.
От души Софьи Андреевны повеяло высоким строем чувства и мысли.
Я почувствовал себя не только в присутствии, -- но в доме философа.
Ставят в упрек Софье Андреевне, что она не разделяла взглядов Льва Николаевича.
Хвала Творцу!
Дом Толстых превратился бы во что-то ужасное, если бы вокруг Толстого были только коленопреклоненные ученики, которые говорили бы только:
-- Да.
И самой большой потерей это было бы, вероятно, для самого Толстого.
Сам страстный спорщик, он любил спорщиков вокруг себя.
Враг идолопоклонства, -- как он страдал бы, если бы слышал вокруг одну только идолопоклонническую молитву:
-- Да!
В доме Толстого создалась бы самая ужасная из деспотий, деспотия мысли. Это у него-то, врага великого деспотизма!
У кого хватит смелости возражать Толстому, -- Толстому! -- если кругом звучит одно благоговейное:
-- Да.
И вот смущенный, подавленный величием этого зрелища, -- Толстой перед вами. Толстой говорит с вами, -- вы слышали вдруг среди коленопреклоненных:
-- Да! -- человеческий, дерзновенный, свободный голос, смевший высказывать свое собственное мнение.
И этот полный своего человеческого достоинства голос давал смелость ивам.
Здесь говорят, здесь разрешается говорить не только рабье:
-- Да!
И вы, стоя где-то около титана, когда говорили ему так же, как он говорил этому титану:
-- Титан, мне кажется, это не так! Титан, я думаю иначе!
Присутствие Софьи Андреевны создавало в доме Толстых республику мысли.
Если иногда, как женщина, она немного увлекалась... За обедом Толстой сказал по поводу чего-то:
-- Я не знаю.
Софья Андреевна начала говорить:
-- По-моему, это так-то, так-то, так-то. Надо быть Толстым, чтобы так ответить!
С какой нежностью он положил свою исхудалую руку на ее руку. И, улыбаясь, сказал:
-- Вот было бы хорошо, если бы жена все знала. Не знаешь чего, -- обратился к ней, -- она все и объяснит.
Все рассмеялись от души, и первая Софья Андреевна, которая со счастливым лицом смотрела на Льва Николаевича всякий раз, когда он хорошо кушал или весело смеялся.
И этот Лев Николаевич ушел от этой Софьи Андреевны.
Умирать один.
Для него, как сверхчеловека, человек важен, ценен только как дух, человек -- это только дух.
Но для нас, простых людей, бесконечно дороги глаза, руки, ноги, волосы, губы близкого, дорогого человека. Мы не умеем, мы не можем отделять дух от этого.
Мы не умеем иначе любить!
И еще на днях, когда в припадке конвульсии сводили Льва Николаевича, Софья Андреевна удерживала от конвульсии его ноги, обнимала, целовала их.
И за что, за что же такое горе, такая потеря?
Не Лев Николаевич виноват.
Великий дух увлекает его в подзвездные для нас высоты.
Но здесь-то можно от боли, -- не жалуясь, а просто от боли, -- плакать и стонать? И эти земные, понятные нам страдания могли вызвать в нас простое человеческое понимание и то благоговение, которое вызывает тяжкое человеческое горе.
Ни в одной стране, -- культурной, конечно, стране, -- не посыпалось бы на супругу всей жизни великого человека таких обвинений, таких даже резкостей, такой даже брани, как сыпались у нас на голову Софьи Андреевны7.
Господа! Будем же судить просто! Будем судить по-человечески!
Ведь Софья Андреевна выходила не за отрекшегося от мира человека.
И не о ней одной речь.
Ведь дети родились, дети не отрекшегося от мира человека.
Образование, воспитание давалось не детям не отрекшегося от мира человека.
Представим себе, что Лев Николаевич, познав тщету всего земного, ушел бы в монастырь.
Разве его семья не имела бы права сказать:
-- Ведь желание уйти в монастырь явилось у нашего отца потом. Мы были воспитаны не в иноческих началах и не для того, чтобы идти в монастырь.
Кто стал бы обвинять детей за то, что они тоже не идут в монахи?
Кто стал бы обвинять его жену за то, что она заботится о своей семье, в которой случилось нечто заранее неожиданное.
Ну да, отлично!
Толстой еще два десятка лет тому назад ушел бы "от этой праздной жизни".
Старик пошел бы жить в грязной смрадной избе, делать сверхсильную для старика работу, -- шить сапоги и мазать печи.
Только надолго ли хватило бы старого графа?
А несмотря на всю титаническую борьбу с ветхим человеком, в нем есть, остается незаметно для него масса привычек, без которых он не мог бы жить.
От которых, на старости лет, кажется, что можно, но поздно, нельзя отвыкнуть!
Конечно, он сшил бы несколько пар сапог и смазал бы несколько печей.
Но мы не имели бы ни "Власти тьмы", ни "Плодов просвещения", ни "Крейцеровой сонаты", ни "Воскресения", ни "Хаджи Мурата", который, говорят, составит такую же красоту русской литературы, как "Война и мир"8.
Сознаемся, ведь ее "упорству", протесту Софьи Андреевны мы обязаны появлением всех этих произведений.
Она была нашей представительницей и ходатайницей пред уносившимся в небеса Львом Николаевичем, и сами мы молили бы его о том же, о чем молила Софья Андреевна.
Не уходи, художник! Не уходи, учитель, от нас, от земли!
Да, был бы подвиг.
Но не было бы Льва Николаевича Толстого.
Лет уже 15--20, как не было бы на свете.
Не было бы "Власти тьмы", "Плодов просвещения", "Воскресения", "Крейцеровой сонаты", "Хаджи Мурата".
Перечисляю еще раз, чтобы вы взвесили тяжесть потери.
В чем же мы-то -- мы! -- можем, в праве упрекать Софью Андреевну?
В том, что благодаря ей Толстой прожил больше на свете?
В том, что мы имеем несколько лишних великих произведений!
"Она тянула его к земле!"
Но разве можно достичь высшей нравственной высоты, чем достиг Толстой?
В чем же, в чем мы будем без фарисейства обвинять эту женщину?
Ведь для Толстого -- для теперешнего Толстого -- нет жены среди всех женщин мира.
Толстой ведь не сыщешь на свете! Нет ее!
А жена Толстого, -- как она скромно говорит: "только жена Толстого", -- с любовью пронесла самый тяжелый крест, какой только мог достаться женщине: быть женой гения, земной подругой бессмертного духа.
И вот совершилась трагедия, какие не каждое тысячелетие совершаются в человечестве.
Потому что не каждое тысячелетие рождаются Будды и Толстые.
Софья Андреевна одна. У нее нет ее ребенка, ее старца-ребенка, ее великого ребенка, ее титана-ребенка, о котором надо думать, каждую минуту заботиться: тепло ли ему, сыт ли он, здоров ли он.
Некому больше отдавать по капельке всю свою жизнь.
Некому...
Когда оружие проходит в ее сердце, мы, читатели, благодарные, признательные, покроем ее, которая так любила Толстого, которую любил Толстой, покроем ее нашей любовью, нашей признательной любовью9.
КОММЕНТАРИИ
Впервые: Рус. слово. 1910. 31 октября.
1 Статья была опубликована через два дня после ухода Л.Н. Толстого 28 октября из Ясной Поляны.
2 Имеются в виду Софья Андреевна Толстая и дочь писателя Александра Львовна.
3 Толстой подарил Дорошевичу с дарственной надписью лондонское издание романа "Воскресение" 1909 г. (см.: Лидин В. Страницы полдня // Новый мир. 1978. No 5. С. 82). В связи с этим можно предположить, что его поездка в Ясную Поляну и встреча с Толстым состоялись в том же или 1910 г. В 1913 г. в фельетоне "Живой покойник" (о П.А. Столыпине) он обронил: "Мне вспоминается беседа с Л.Н. Толстым. Лев Николаевич находил, что правы только анархисты" (Рус. слово. 15 дек.). Толстой относился к Дорошевичу весьма противоречиво. Согласно запечатленным в дневнике Д.П. Маковицкого отзывам Л. Толстого, он признавал, что Дорошевич -- "несомненный талант" (Лит. наследство. М., 1979. Т. 90, кн. I. С. 184), и положительно оценивал ряд его фельетонов, но при этом нередко заявлял, что "Дорошевича невозможно читать, отталкивает" (Там же. Кн. 3. С. 417) и что он его не любит (Кн. 2. С. 514; ср.: Кн. 3. С. 408; Кн. 1. С. 234-235; Кн. 2. С. 256).
4 У. Брайан был увлечен учением Толстого, он написал статью "Толстой -- апостол любви", приезжал в Ясную Поляну и переписывался с писателем.
5 Дорошевич достаточно критически относился к личности Толстого. В одном из своих обозрений "За день" он писал:
"Граф "сжег все, чему поклонялся, поклонился всему, что сжигал".
Он проповедовал "непротивление злу" и борется против неурожая.
Отрицал значение и пользу денег и очень охотно принимает денежные пожертвования.
... Благополучно прожив лет 25 с супругой, -- можно, пожалуй, утверждать, что жениться не следует.
Нажив 10 человек детей, можно находить, что "это совершенно излишнее занятие".
И сколотив недурной капиталец, -- положительно легко утверждать, что деньги -- тлен" (Московский листок. 1892. 3 мая).
6 Л.Н. Толстой принимал участие в Крымской войне 1853--1856 гг.
7 Сразу же после ухода Толстого из Ясной Поляны 28 октября в прессе появились публикации, намекавшие на внутрисемейные причины этого поступка писателя и особую роль его жены, конфликтовавшей с В.Г. Чертковым (У кн. П.Д. Долгорукого [беседа] // Утро России. 1910. 31 октября; Оболенский Д.Д. Несколько слов по поводу отъезда Л.Н. Толстого из Ясной Поляны // Рус. слово. 1910. 31 окт.).
8 Повесть "Хаджи Мурат" была опубликована спустя два года в "Посмертных художественных произведениях Л.Н. Толстого" (Т. 3. М., 1912), но о ней в обществе стало известно задолго до публикации. Газета "Русское слово" проявляла интерес к наследию Толстого: 1 января 1911 г. на ее страницах был опубликован рассказ "Зеленая палочка", а 23 сентября -- пьеса "Живой труп". При жизни Толстого в газете появилась его статья "О Шекспире и о драме" (1906. No 277--282). В сентябре--октябре 1913 г. в "Русском слове" печатались "Мои воспоминания" сына писателя И.Л. Толстого.
9 31 октября 1910 г. Д.П. Маковицкий записал в дневнике, что Толстой и сопровождающие его "прочли сыщицкий номер (сыщиками Маковицкий называл репортеров разных газет, собиравших информацию в связи с уходом Толстого. Номер "Русского слова" за 31 октября вышел с шапкой во всю полосу: "Отъезд Л.Н. Толстого из Ясной Поляны". -- С.Б.) "Русского слова" с фельетоном Дорошевича "Софья Андреевна". Сплошное вранье. Но оно на руку Софье Андреевне" (Лит. наследство. М., 1979. Т. 90, кн. 4. С. 414). О реакции самой С.А. Толстой на статью Дорошевича свидетельствует дневниковая запись В.Ф. Булгакова от 1 ноября 1910 г.: "Утром в Ясной был Врио, помощник редактора газеты "Русское слово" <...>. Софья Андреевна сама приняла его, хотя еще была в утреннем костюме. Оказала она ему эту милость после того, как в полученном с сегодняшней почтой номере "Русского слова" прочла о себе хвалебный фельетон Дорошевича. В разговоре с Врио передала ему свою точку зрения на события, во всей ее неприглядности. Но мало этого. В газетах она успела прочесть осуждения по своему адресу и восхваления поступка Льва Николаевича, и это вывело ее из себя" (Булгаков В. Л.Н. Толстой в последний год жизни. М., 1960. С. 406). За полгода до смерти, 21 марта 1919 г., С.А. Толстая занесла в свой дневник: "Немного пыталась читать, хотелось перечитать статью Дорошевича после ухода Льва Ник. "Софья Андреевна" и не могла, не вижу ясно" (Толстая C.A. Дневники: В 2 т. М., 1978. Т. 2. С. 471). 20 мая 1914 г. Дорошевич навестил С.А. Толстую в Ясной Поляне, они вместе ходили на могилу писателя. Тогда же С.А. Толстая сообщила об этом В.Ф. Булгакову: "Сегодня был неожиданный гость -- из "Русского слова" -- Влас Михайлович Дорошевич, который едет на автомобиле до Севастополя. Ходили с ним на могилу, много болтали, а зачем он приезжал -- неизвестно. После обеда уехал, очень, видно, довольный" (Булгаков В.Ф. О Толстом. Тула, 1978. С. 215).