Счастливое время нашего жениховства пролетело для нас чрезвычайно быстро. С внешней стороны дни шли однообразно: под предлогом усиленных занятий стенографией, я ни у кого не бывала, никого к себе не приглашала, не ездила ни в концерты, ни в театр. Исключение составил вечер, проведенный мною на представлении драмы "Смерть Иоанна Грозного" гр. Алексея Толстого.
Федор Михайлович очень ценил эту драму {22} и захотел посмотреть ее вместе со мною. Он взял ложу и, кроме меня, пригласил Эмилию Федоровну с дочерью и сыновьями, а также Павла Александровича. Как ни приятно было для меня делиться впечатлениями с Федором Михайловичем, но присутствие неприязненно настроенных против меня людей очень меня тяготило. Эмилия Федоровна так откровенно выказывала свое недоброжелательство, что под конец я сделалась очень грустна, что тотчас же заметил Федор Михайлович. Он стал спрашивать, что со мною, и я сослалась на головную боль.
Впрочем, этот неприятный вечер не мог разрушить моего счастливого настроения. В душе моей царил вечный праздник. Я, всегда прежде находившая себе занятие, теперь решительно ничего не делала. Целыми днями думала я о Федоре Михайловиче, вспоминала вчерашние с ним разговоры и с нетерпением ждала, когда он сегодня опять приедет. Он приезжал обыкновенно в семь, иногда в половине седьмого. К его приезду всегда кипел на столе самовар. Наступила зима, и я боялась, как бы Федор Михайлович не простудился во время своего долгого пути к нам. Как только он входил в комнату, я спешила дать ему стакан горячего чаю.
Я считала за большую жертву с его стороны ежедневные посещения меня и, жалея его, против своего желания, уговаривала его пропускать иногда вечера. Федор Михайлович в ответ уверял меня, что приезжать к нам для него наслаждение, что он оживает и успокаивается, бывая у меня, и тогда откажется от ежедневных посещений, когда я сама скажу, что они меня тяготят. Он говорил это шутя, так как видел, до чего я была всегда ему рада.
После чаю мы усаживались в наших старинных креслах, а на разделявший нас столик ставились разнообразные гостинцы. Федор Михайлович каждый вечер привозил конфекты от Ballet (его любимая кондитерская). Зная его тяжелые материальные обстоятельства, я убеждала Федора Михайловича не привозить конфект, но он находил, что подарки жениха невесте составляют добрый старинный обычай и нарушать его не следует.
В свою очередь, у меня всегда были приготовлены любимые Федором Михайловичем груши, изюм, финики, шептала, пастила, все в небольшом количестве, но всегда свежее и вкусное. Я нарочно ходила сама по магазинам, выискивая что-либо особенное, чем побаловать Федора Михайловича. Он дивился и уверял, что только такая лакомка, как я, могла разыскать столь вкусные вещи. Я же утверждала, что это он -- страшный лакомка: так мы и не могли решить, кто же из нас в этом больше грешен.
Когда наступало десять часов, я начинала торопить Федора Михайловича ехать домой. Местность, где находились дома моей матери, была очень пустынная, и я боялась, как бы с ним не случилось несчастия. В первые же вечера я предлагала Федору Михайловичу нашего дворника в провожатые, но он и слышать о том не хотел. Он уверял, что ничего не боится и сам справится, если бы кто на него напал. Его уверения мало меня успокаивали, и я приказывала дворнику тайно провожать его до поворота в оживленную Слоновую улицу, держась от санок в пятнадцати-двадцати шагах.
Случалось, что Федор Михайлович не мог ко мне приехать: читал на литературном вечере или был на званом обеде. В таких случаях мы уговаривались накануне, чтобы я пришла к Федору Михайловичу к часу и оставалась до пяти. С умилением вспоминаю, как он уговоривал меня посидеть "еще десять минут, еще четверть часика" и жалобно говорил:
-- Подумай, Аня, я ведь не увижу тебя целые сутки!
Случалось, что он в тот же вечер, ускользнув из гостей или выполнив свой номер чтения, приезжал к нам в девять или в половине десятого и, торжествуя, говорил:
-- А я сбежал, как школьник! Хоть полчасика посидим вместе!
Я, конечно, была безумно рада повидать его еще раз в этот день.
Федор Михайлович приезжал к нам всегда благодушный, радостный и веселый. Я часто недоумевала, как могла создаться легенда об его будто бы угрюмом, мрачном характере, легенда, которую мне приходилось читать и слышать от знакомых {23}. Кстати, припоминаю следующий случай: как-то, расспрашивая меня о моем преподавателе стенографии, П. М. Ольхине, Федор Михайлович сказал:
-- Какой это угрюмый человек!
Я рассмеялась.
-- Ну, представь себе, что сказал мне Павел Матвеевич после свидания с тобой? "Предлагаю вам работу у писателя Достоевского, только не знаю, как вы с ним сойдетесь -- он мне показался таким мрачным, таким угрюмым человеком!" И вот ты теперь высказываешь точно такое же о нем мнение! На самом деле вы оба вовсе не мрачны и не угрюмы, а лишь кажетесь такими.
-- Что же ты отвечала тогда Ольхину? -- полюбопытствовал Федор Михайлович.
-- Я сказала: зачем мне сходиться с Достоевским? Я постараюсь как можно лучше исполнить его работу, а самого Достоевского я до того уважаю, что даже боюсь"!
-- И вот, несмотря на предсказание Ольхина, мы с тобою сошлись, и сошлись на всю жизнь, не правда ли, милая моя Анечка? -- спросил Федор Михайлович, ласково на меня поглядывая.
Но если Федор Михайлович приезжал к нам в добром настроении, то и я была весела, шаловлива и болтлива. Голос мой звенел, как колокольчик, я заливалась веселым смехом от всякого пустяка, и тогда Федор Михайлович всплескивал руками и с комическим ужасом восклицал:
-- Ну, что я буду делать с таким ребенком, скажи, пожалуйста? И куда девалась та строгая, почти суровая Анна Григорьевна, которая приходила ко мне стенографировать? Решительно, мне ее подменили!
Я тотчас принимала важную осанку и начинала говорить с ним наставительным тоном. Дело кончалось общим смехом.
Впрочем, я не всегда была весела. Я бывала очень недовольна, когда Федор Михайлович принимал на себя роль "молодящегося старичка". Он мог целыми часами говорить словами и мыслями своего героя, старого князя, из "Дядюшкина сна". Высказывал он чрезвычайно оригинальные и неожиданные мысли, говорил весело и талантливо, но меня эти рассказы в тоне молодящегося, но никуда не годного старичка всегда коробили, и я переводила разговор на что-либо другое.
О чем только не переговорили мы в эти счастливые три месяца! Я подробно расспрашивала Федора Михайловича о его детстве, юности, об Инженерном училище, о политической деятельности, о ссылке в Сибирь, о возвращении,..
-- Мне хочется знать все о тебе, -- говорила я, -- ясно видеть твое прошлое, понять всю твою душу!
Федор Михайлович охотно вспоминая о своем счастливом, безмятежном детстве и с горячим чувством говорил о матери {24}. Он особенно любил старшего брата Мишу и старшую сестру Вареньку. Младшие братья и сестры не оставили в нем сильного впечатления. Я расспрашивала Федора Михайловича о его увлечениях, и мне показалось странным, что, судя по его воспоминаниям, у него в молодости не было серьезной горячей любви к какой-нибудь женщине. Объясняю это тем, что он слишком рано начал жить умственной жизнью. Творчество всецело поглотило его, а потому личная жизнь отошла на второй план. Затем он всеми помыслами ушел в политическую историю, за которую так жестоко поплатился {25}.
Я пробовала расспрашивать его об умершей жене, но он не любил о ней вспоминать. Любопытно, что и в дальнейшей нашей супружеской жизни Федор Михайлович никогда не говорил о Марии Дмитриевне, за исключением одного случая в Женеве, о котором расскажу в свое время {26}.
Несравненно охотнее вспоминал он о своей невесте, А. В. Корвин-Круковской. На мой вопрос, почему разошлась их свадьба, Федор Михайлович отвечал:
-- Анна Васильевна -- одна из лучших женщин, встреченных мною в жизни. Она -- чрезвычайно умна, развита, литературно образованна, и у нее прекрасное, доброе сердце. Это девушка высоких нравственных качеств; но ее убеждения диаметрально противоположны моим, и уступить их она не может, слишком уж она прямолинейна. Навряд ли поэтому наш брак мог быть счастливым. Я вернул ей данное слово и от всей души желаю, чтобы она встретила человека одних с ней идей и была бы с ним счастлива!
Федор Михайлович всю остальную жизнь сохранял самые добрые отношения с Анной Васильевной и считал ее своим верным другом. Когда, лет шесть спустя после свадьбы, я познакомилась с Анной Васильевной, то мы подружились и искренно полюбили друг друга. Слова Федора Михайловича о ее выдающемся уме, добром сердце и высоких нравственных качествах оказались вполне справедливыми; но не менее справедливо было и его убеждение в том, что навряд ли они могли бы быть счастливыми вместе. В Анне Васильевне не было той уступчивости, которая необходима в каждом добром супружестве, особенно в браке с таким больным и раздражительным человеком, каким часто, вследствие своей болезни, бывал Федор Михайлович. К тому же она тогда слишком интересовалась борьбой политических партий, чтобы уделять много внимания семье. С годами она изменилась, и я помню ее прекрасною женой и нежною матерью.
Судьба А. В. Корвин-Круковской (сестры знаменитой Софии Васильевны Ковалевской) сложилась печально. Вскоре после разрыва с Федором Михайловичем она уехала за границу и встретилась там с французом, господином Жакларом, человеком одних с нею политических убеждений. Она полюбила его и вышла за него замуж. Во времена Парижской коммуны Жаклар, как ярый коммунар, оказался в числе приговоренных к смертной казни. Заключен он был в крепость, где-то вблизи немецкой границы. Отец Анны Васильевны за двадцать тысяч франков подкупил, кого следовало, и ему дали возможность бежать в Германию {27}. Затем Жаклар-Корвин (присоединивший, по иностранному обычаю, фамилию жены к своей собственной) переехал с семьей в Петербург, где получил место преподавателя французской литературы в женских гимназиях. Жил Жаклар с женою очень дружно, но он тосковал по родине, и это очень тревожило Анну Васильевну. Вскоре и материальное положение их изменилось к худшему: полученные в приданое за Анной Васильевной значительные деньги он пустил в оборот, и так неудачно, что через несколько лет на их руках остался лишь за большую сумму заложенный дом на Васильевском острове. Разорение так подействовало на Анну Васильевну, что она, вообще слабая здоровьем, стала сильно хворать. Муж ее, получивший к тому времени право вернуться на родину, увез ее в Париж. По делам им приходилось часто возвращаться в Петербург, и во время ее предсмертной болезни мне через К. П. Победоносцева удалось оказать Анне Васильевне услугу, именно выхлопотать для ее мужа, которого высылали из столицы в двухдневный срок за политическую неблагонадежность, отсрочку на несколько недель для устройства дел и сопровождения больной жены и маленького сына за границу {28}. Умерла Анна Васильевна в Париже в 1887 году.