Затерянные среди незнакомой местности, как посреди враждебного моря, они уже третий день ехали с северо-востока на юго-запад, в ту сторону, где надеялись обрести свою Баварию. Точно раненый зверь, рыскала по дорогам серо-зеленая машина с буквами WH, недавно еще означавшими «Вермахт Хеер» (вооруженные силы), а теперь, как они сознавали с мрачной уверенностью, не означавшими уже ровно ничего. Усталый до бесчувствия шофер, придавленный и ослепленный страхом, проклинал дорогу, на каждом шагу перегороженную телегами, стволами деревьев или грудами камней. Навалившись на баранку руля, он тщетно пытался проникнуть взглядом сквозь толстое стекло, по которому беспрерывно текли струйки дождя. Тридцать солдат жались на скамьях под брезентовым верхом. Они то впадали в тупое отчаяние, сознавая, что бегство уже невозможно, что обессиленный мотор окончательно сдаст где-нибудь на краю дороги, то снова с наглостью ландскнехтов требовали у крестьян выпивки и еды. Но, видно, они уже были отмечены клеймом бессилья, потому что крестьяне отказывали им в питье и пище. И солдаты, потеряв былую самоуверенность, не хватались, как раньше, по всякому поводу за оружие. Так они ехали, полуголодные, и приходили в себя, только когда сзади умолкал страшный грохот русской артиллерии, под ударами которой никто не в силах был устоять.

Им представлялось несбыточным счастьем возможность вырваться из ее грозного кольца. Но они снова падали духом, когда поток грузовиков с беглецами начинал густеть, создавая пробку на узкой колее и сбрасывая в канаву крайние машины, как только они из-за неисправности замедляли ход.

Разнузданные негодяи-эсесовцы и в этом безнадежном бегстве козыряли своими особыми правами. Из-за спущенных занавесок на окнах легковых автомобилей они стреляли в тех шоферов, которые не хотели пропустить их вперед, а солдаты срывали свою ярость на одиночных машинах эсесовцев, швыряя в них гулкими гранатами, которые чаще пугали, чем убивали.

Армия, состоявшая из разрозненных группировок, рассыпалась, разлагаясь с невероятной быстротой. Уже не существовало ни полков, ни батальонов, ни рот. Оставались только отдельные машины, чьи пассажиры были связаны общим стремлением к бегству, пока работали моторы, и злобой против всего, что стояло на их пути. Мощная «Вермахт» превратилась в свору волков, спасавших собственную шкуру.

Оберфельдфебель Виллибальд Обермайер, дантист из предместья Нюрнберга, подскакивал на сиденьи рядом с шофером, держа на коленях кипу скомканных, никому не нужных военных карт. Он доверял только компасу и, глядя на его волнующуюся от воздействия электромагнита стрелку, говорил на перекрестках, куда нужно свернуть. Желтые с черным указатели дорог, с немецкой аккуратностью поставленные на каждом перекрестке, уже ни на что не указывали. Столбы лежали в канавах, вывороченные или срубленные и расколотые, а дощечки с надписями, которые нельзя было прочесть, валялись на окрестных полях. Тридцать солдат там, внутри грузовика, не видели всех подробностей этого пути. Они тупо глядели в щели между досками на дорогу, убегающую под колесами на восток, навстречу русским; на недружелюбную и коварную дорогу с засадами, из которых стреляли партизаны; с заграждавшими ее великанами-деревьями, поваленными ударами крестьянского топора; с безлюдными деревнями, где темные окна словно только и ждали сигнала к восстанию.

Вилли, один из тридцати, упорно глядел в мутные стекла, ища примет, по которым бы он мог ориентироваться. Ведь он же не раз проезжал в оба конца по этому чешскому округу, куда они сейчас, без сомнения, попали. Еще позавчера, несмотря на все их злоключения, он твердо и уверенно мог бы сказать, где они находятся. Как раз в этом он был очень силен. Еще позавчера Вилли был бравым молодчиком и обладал замечательным нюхом. Фронт уже окончательно рухнул; мерзавцы пруссаки ходили точно побитые псы, офицеры — как сквозь землю провалились, никто не знал, что делать. Только он, бравый баварец, не растерялся, удирая от свиста «катюш». В темноте, под дождем дотащился их отряд до площади какого-то городка, и здесь он энергично сколотил компанию баварцев, забрал одну из машин и погнал ее домой, в Баварию. Но теперь, пробыв шестьдесят часов на холоде без пищи, без сна, без отдыха, Вилли перестал быть молодцом. Казалось, вся земля впереди изрыта колодцами, и он может каждую минуту провалиться куда-то вниз, и ему нужно во что бы то ни стало выкарабкаться, отыскать на этих чуждых бескрайних просторах одну знакомую точку.

— Не пей так много, — уже машинально говорят они с шофером друг другу, когда один из них протягивает руку к карману в дверце машины и достает бутылку со спиртом. Они знают, что только шнапс и может ободрить их, хотя мозг от него тупеет и мысли разбегаются. С каждым глотком испаряется тревога, разжимаются тиски, сдавившие горло, утихают спазмы в желудке, вызванные пальбой русской артиллерии.

Как только проберет тебя дрожь, как только затрясутся руки и забегают мурашки по спине — протяни руку к бутылке. Выпьешь, закусишь — и сразу отлегло от сердца, мрачных мыслей и дурацкого страха как не бывало.

В одну из таких минут, когда Вилли, руководясь старым солдатским опытом, потянулся к бутылке, ему бросились в глаза знакомые места. Три липы, а немного подальше — желтый, приземистый дом. И хотя все это через мгновенье скрылось из глаз, картина попрежнему стояла перед ним с потрясающей ясностью. Дом, дом… И вдруг он вспомнил самого себя, сидящего за липовым столом в этом доме. Трактир, — решает он, успокаиваясь. По коридору направо — ход во дворик. Это воспоминание встает перед глазами Вилли, как давняя, полузабытая находка. И каким-то непонятным образом оно связывается с представлением о его собственном доме; гляди-ка, — Грета и именно в том коричневом платье из чудесной материи, которое так ей к лицу, маленький Вилли в новом сером костюмчике, а Марихен возится с забавной пестрой куклой! И все это привел на память желтый дом с тремя липами!

И хотя сама картина встает в сознании, озаренная ярким-летним солнцем, она напоминает Вилли атмосферу веселого рождества. Он, старый вояка Вилли, сидит спиной к печке, потягивает из рюмки крепкую, душистую тминную настойку и курит толстую коричневую сигару, от которой так приятно кружится голова. Оберфельдфебель упорно старается связать какие-то нити прошлого. Представляет себе, как он прохаживается там, дома, по своей даче, как идет по коридору в зубоврачебный кабинет, думает о бормашине, о пломбах, об испорченных зубах клиентов. Чорт возьми, после этой канители должна же начаться снова нормальная, спокойная жизнь! А зубы всегда болеть будут, это ясно. Конечно, дружок, если хочешь золотую коронку, а не плохой эрзац, придется тебе принести что-нибудь поценнее марок. Кусок масла, шпика, короче говоря, что-нибудь съестное, ведь ты же, простофиля, из деревни. Вилли раздувает ноздри от приятного воспоминания и ясно чувствует запах пережаренного масла. Поражение? Что еще за поражение? Это нас, баварцев, не касается! Затеяли все вы, пруссаки, а если дело ваше не выгорело, ступайте с богом! Я, Вилли Обермайер, не имею к этому касательства. Я делаю золотые коронки каждому, кто ко мне приходит. И кому есть чем заплатить. Нацист или не нацист, мне на это наплевать! Есть ли у меня золото? Ещё бы! Сколько душе угодно! На десять лет хватит!

Едва он подумал о золоте, как снова перед ним встал желтый, приземистый дом. Ну, ясно: он побывал здесь в те золотые денечки, когда все лежали перед ними на брюхе. Тогда человек хоть чем-то был вознагражден за то, что его оторвали от семьи и супружеского ложа, он хоть подарки мог посылать домой.

Оберфельдфебеля охватывает бодрящее сознание: наконец-то попали в знакомые места. Он так нагибается вперед, что стукается лбом о стекло и торопливо вытирает его запотевшую поверхность. Да ведь он же здесь как дома! Смотри, сейчас появится старый тополь, через минуту — поворот, так, осторожнее! За ним железнодорожный переезд, как глупо он устроен, прямо за поворотом! Тайна местности раскрыта. Через несколько метров снова перекресток. Поток машин устремляется налево, увлекая за собой и их грузовик. Никто не знает, куда ехать. «Балбесы! — в ярости кричит оберфельдфебель. — Направо! Сворачивай направо! Не обращай на них внимания». Руководимый твердой инстинктивной уверенностью, он энергично хватает баранку руля и поворачивает направо. При этом он счастлив, как малое дитя, словно этот поворот приближает его на сто километров к дому. Пусть они там, под брезентом, поворчат на то, что мы отбились от остальных. Скоро сами увидят!

Солдаты на задних сиденьях притихли. Их сдерживают остатки прежней дисциплины, и они тупо полагаются на своего молодчину оберфельдфебеля, который отлично знал, что делал, когда подал им позавчера сигнал к бегству.

А если бы видели его таким, каким видит сейчас шофер, они бы совсем приободрились. Нет, не такими бывают люди, когда бегут. Во всех движениях его чувствуется теперь решимость: уверенным жестом он передвигает на свое место кобуру пистолета, а потом, резко распрямившись, стряхивает усталость с широких, утомленных долгой неподвижностью плеч. Теперь это человек действия, он руководствуется определенным планом, и его поведение мгновенно снимает усталость и неуверенность шофера.

— Увидишь, как мы доедем! — он смотрит на шофера совсем иным, сверкающим взглядом. Шофер ничего не понимает. А к чему понимать, раз дело на мази? Блестящий свободный асфальт дороги внушает ему чувство безопасности. Он прибавляет скорость. Поедем с форсом, господин оберфельдфебель, больше не будем, как болваны, ковылять за всей этой рухлядью. Каждое дерево, каждый поворот укрепляет уверенность Вилли. Здесь мы тогда постояли минутку… нет, подожди, это было на обратном пути. А здесь на повороте мы свалили в канаву бричку этого окаянного мясника с тушей теленка. Клубок воспоминаний разматывается так стремительно, что он не поспевает за ними. Ну конечно же, желтый дом, — там он увязывал тогда в узел платья, скатерти, простыни для Гретхен. Когда уже все связал, вдруг вспомнил, что в левом кармане у него лежит забавная куколка, и скорее сунул ее в узел для Марихен. А когда приехал на святки в отпуск, Гретхен встречала его в том самом платье и с шестимесячной завивкой! А Марихен успела уже совсем замусолить куколку.

Желто-серый дом… Но тогда было жаркое лето, и он весь почернел от этой копоти и дыма. Пили как сапожники, шинкарка не успевала подавать. Слезы этой гусыни падали в пиво, руки у нее так дрожали, что она облила полу его куртки. Но он был тогда в хорошем настроении и милостиво простил ее.

Он ухмыляется, вспоминая комические подробности, нет, хохочет во все горло, а прошлое, как живое, встает перед ним. Задание ясно: остановиться в пятистах метрах от деревни, развернуть по обеим сторонам дороги цепь стрелков, всех впускать, никого не выпускать…

В карбюраторе затрещало, грузовик подпрыгнул и стал на краю дороги. Шофер вылезает в сырую мглу, поднимает капот мотора. Дремота оберфельдфебеля прервана, он дергает за ручку дверцы, выскакивает на асфальт, но застывшие ноги плохо держат его, и вдруг он с удивлением видит, что кругом пустыня. Взгляд его падает на голый откос, блуждает по голому, поросшему редкой травой полю, от куста к кусту… Что это? Ведь они же стоят в пятистах метрах от деревни, как указано в инструкции. В висках стучит от усталости и хмеля, ему трудно сосредоточиться и сообразить. Ведь там, пятьюстами метрами далее, была деревня…

Шофер с проклятиями возится в карбюраторе, солдаты перегибаются через борт грузовика, испугавшись, как бы не застрять в этой враждебной пустыне, но оберфельдфебель, отделенный от них страшной пропастью, таращит глаза все в одном направлении. И вдруг… убийственная отрезвляющая ясность!

Куда он их привез? Куда притянуло его смутное воспоминание? Лучше слышать грохот русской канонады, чем стоять посреди этой мертвой тишины, лицом к лицу с мертвыми полями.

«Нет, я не стрелял в вас, — хочет он крикнуть в пустынные поля, — я только стоял на карауле…»

Со страшной отчетливостью встает у него перед глазами картина прошлого: из окруженной деревни выводили одного за другим стариков, девушек, женщин, мужчин, отрывали прямо от работы, в измазанной одежде: кузнеца в копоти, мельника в мучной пыли, хозяек с разгоревшимися от жара плиты лицами, брали все живое, что попадало в их когти. У подростков дрожали ноги, от страха они шагали нетвердо. Но мужчины шли молча и решительно, сжимая кулаки. И все устремлялось в одном потоке к глубокой старой каменоломне, все исчезало в ней, как в братской могиле. Через минуту раздался вопль, непонятный для слуха Вилли, женский, многоголосый, пронзительный, полный отчаяния вопль. Он несся из лощины, как из адской бездны. А потом начался расстрел…

«Клянусь, я не стрелял! И даже не видел, как там бросали в яму окровавленных женщин, мужчин и детей». Пока остальные солдаты пошли взглянуть на это зрелище, он вбежал в первый с виду зажиточный дом, в пропитанную теплым запахом кушаний кухню, где на плите в кастрюле клокотала вода и тесто для блинчиков длинным языком вытекало из горшка. Ненависть, кровь, смерть. Нет, это его не интересовало. Он думал в эту минуту о мирном будущем, о своем ремесле. О золотых коронках своих клиентов. Только потому он открывал шкафы и комоды, только потому взломал штыком замок найденной под бельем шкатулки. В ней лежал медальон в виде сердечка, дукат на ленточке и часы. О ком он думал при этом? О семье, о Грете, о Вилли, о Марихен, о своей семье, которая также пострадала от войны; затем связал в узел наскоро выброшенные из шкафа вещи — скатерти, наволочки, белье. Так или иначе, говорят, все это сожгут. Он вовсе не думал мстить тем, кто умирал в каменоломне. Он действовал из соображений чистой целесообразности. Для своей семьи. И когда он уже выбегал из дома, унося набитый ранец, ему случайно бросилась в глаза эта забавная куколка, лежавшая в коридоре между дверями. Он чуть не наступил на нее, нагнулся, с умилением вспомнил о Марихен и сунул куколку в карман. У кого она выпала из рук? Ну, конечно, у одной из тех, кого сейчас там… В каменоломне еще стреляли. Приказ нужно выполнять. Когда вещи были собраны и погружены, солдаты полили бензином полы и деревянные лестницы. Тяжелая работа в такой душный июльский день стоять на карауле среди пожара, когда огонь вздымается над кровлями. И в памяти встает каменоломня да зеленый откос. А над ними вырастает мираж домов, сгоревших дотла, раскидываются ветви срубленных деревьев; давно умерщвленная жизнь, как призрак, протягивает руки к живущему. Кто заманил меня сюда? — беззвучно кричит он сам себе и знает: это сделали мертвецы. Те, из каменоломни. Шофер уже окончил ремонт, он шарахается, увидев побледневшее лицо оберфельдфебеля, и в испуге спрашивает:

— В чем дело? Едем, что ли? Или дорога не та?

Только теперь Вилли в силах отвести взгляд от окружающей пустыни. Нет… Это… это… правильная дорога. И, словно подталкиваемый невидимыми руками, против своей воли, возвращается он на прежнее место рядом с шофером. Почему он не кричит, почему не приказывает повернуть назад, или хотя бы не просит, если не может приказывать? Нет, он молчит, молчит из страха. Из страха перед мертвыми, которые вышли ему навстречу к перекрестку, к тому самому желтому дому.

Едем! И они едут. Приближаются метр за метром. Вилли смотрит вокруг, ему бросается в глаза куст шиповника. Тогда он стоял весь в цвету. А дальше мужество окончательно покидает Вилли, он закрывает глаза, надеясь проскользнуть мимо этого страшного места. Считает про себя оставшееся до деревни число метров, жмурится, чтобы ничего не видеть. Двести. Теперь уже только сто. Резко скрипит тормоз, и машину сильно встряхивает. Вилли ясно, что сейчас они едут мимо каменоломни. Услышав, ругань шофера, он открывает глаза. Груда больших камней прочно загораживает дорогу. Те, позади, еще не знают, что теперь случится. Но Вилли Обермайер хорошо знает это. Теперь встанут мертвецы.

И он ясно видит, как над гребнем скалы поднимаются головы, одна за другой, видит очертания ружейных стволов, видит, как огонь и дым взвиваются над каменоломней, как ружейный залп летит навстречу автомобилю.

— Я не стрелял! Клянусь, я не стрелял! — вопит он в ужасе навстречу пулям, разбивающим стекла машины. Но страшные, черные, ненавистные мертвецы, которые уже никого не слышат, не услышат и его.

— У меня же семья! Ради бога, у меня семья!

А из бездны отчаяния, в помутившемся от ужаса мозгу рождаются последние слова:

— Я… я… я все верну…

Он захлебывается от звука собственного голоса. Пуля пробила в стекле над его головой круглую дырку. И хотя она впилась в дерево, не достигнув цели, страх убил оберфельдфебеля, как убила бы она.

Я прочитал об этом в газетах. В пустынной местности, где стояла чешская деревня, стертая немцами с лица земли, на дне старой каменоломни, старшей могилой чешских мучеников, укрылись в дни восстания партизаны. Неожиданным нападением они уничтожили машину с немецкими солдатами, бежавшими с фронта.