Езда по сорам. — Травля оборотня. — Перемена квартир. — Могарыч. — Учитель-сочинитель. — Занятие, порождающее тоску и дремоту. — Опять Синие кусты. — Смерть Фунтика. — Отъезд.

На другой день дистаночный получил свои капканы в виде награды за спасение Фунтика от верной смерти, а этот спасенный простоял около получаса на коленях, выпрашивая себе позволение отправиться с нами на охоту. Стерлядкин долго не соглашался, и наконец, как бы в силу общего нашего представительства, после острастки и предостережения на будущее время изъявил свое согласие. Увы, кто из нас мог предузнать, что этот проворный мальчик, получивший такое пристрастие к охотничьему делу, придумаает для себя такой род смерти, от которого ни одному из старых и опытных охотников не пришло на мысль его предостеречь?

Мы собрались и выступили ранее вчерашнего. С этого дня ловчие начали чередоваться со стаями, и мы вышли с Игнатом. Езда по сорам мне очень понравилась. Тут, на плоской и открытой местности, сидя верхом на лошади, легко было следить за движением ловчего со стаей и за успехом травли на всех пунктах. Подъезжая к ссорам, которые большею частью состояли из продолговатых четырехугольников, содержавших под собою десятин двадцать-тридцать поднятой плугом степи, борзятники делились на две половины: те, которым приходилось стоять в голове острова, заравнивались на рысях и становились на места, к ним примыкали остальные, и таким образом составлялась неразрывная цепь; тут ловчий вводил стаю, и начиналось порсканье; собака рассыпавшись по бурьяну, тотчас причуивали след, шли в добор и натекали на лисицу, которая по обыкновению, видя беду неминучую, старалась вначале притаиться где-нибудь под глыбой земли или в густом бурьяне, но эта утайка вообще длилась недолго, и волею-неволею Патрикевна должна была пускаться на утек. Редкая заросль мало способствовала отчаянным беглянкам к обманам и укрывательству; отыскавши однажды зверя по следу стая вела верно и без отрыва, почти всегда «назряч», и лисица непременно выбегала на кого-нибудь из борзятников, где уже редкая из них успевала смастерить какую-нибудь штучку. Бывали, однако ж, случаи, что и тут, при всей наметанности собак и мастерстве охотников, этот хитрый зверек проскользал, как говорится, между пальцев и уносил на плечах нетронутую шкурку, оставя своих преследователей в недоумении и досаде. Фунтик был первым представителем такой неудачи; единственную лисицу, на которую после долгих ожиданий удалось ему спустить свою свору, он втравил обратно в соры, где разметав собак, Патрикевна вернулась к Фунтику под лошадь и на свободе, сопровождаемая неистовым криком и одиноким преследованием мальчика, скрылась степью из вида. С Бацовым на другой день повторился тот же случай: гончие вывели лисицу к его ногам. Собаки не успели заловить ее сразу, разъехались, пронеслись, и лисица юркнула в круговину, состоявшую из кочек, заросших густой травой, запала там и, выждав минуту, когда борзые в напрасном иске разметались в стороны, вернулась под лошадь к Бацову и исчезла в сорах. Подобные проделки повторялись и с другими доезжачими, ежедневно, но, кроме этих обыкновенных и хорошо всем известных случаев, бывало несколько таких, которые ставили в тупик самых опытных и знающих охотников.

Отъездивши в три дня места вокруг Козихи и Синих кустов, мы, по совету дистаночного, брали пятое поле в так называемом Бурихинском участке, верстах в пятнадцати от места нашей стоянки. Тут не было вовсе соров; обрысканные нами в первые дни, они тянулись теперь далеко от нас налево, охватив горизонт тонкой черной полоской; зато перед глазами у нас ширилась эта степь, сохранившая свою первосозданную девственную физиономию: тишь, простор, безлюдье, пустыня — кругом! Редкие сурчины, с их флегматическими обитателями, стада белогрудых дудаков да эти, порождающие какое-то тоскливое чувство, журавлиные голоса в глубоком небе — вот единственные представители течения тут какой-то робкой, чахлой, разъединенной жизни. Прошедши прямиком в глубь этой пустыни, мы очутились в лосках[285]. Для скопления в летнее время воды на пойло быков прасолы перепружают их узкими плотинами, отчего образовались небольшие прудки, а верховья их зарастают сплошным камышом, который тянется узкими гривами в разные стороны по дну лощин. Тут, переходя со стаей из лоска в лоск, Феопену Ивановичу предстояла забота тешить нас постоянной травлей. Лисиц нашлось множество но между ними попадались такие, которых охотники, не понимавшие настоящей причины, отнесли прямо к разряду заколдованных и, после двух-трех неудачных опытов, отказывались их преследовать, считая их, по свойственной русскому человеку вере в леших, за оборотней и так далее, за что-то такое, к чему крещеному человеку прикасаться не следует. Первый опыт в этом темном деле выпал на долю старика Савелия; его быстроногая Красотка и другие сворные собаки были известны в охоте как приваленные, в особенности на лисиц, которых успел уже пощетить в графской больше десятка. Случалось так, что в виду всех охотников гончие вывели лисицу из камышей прямо к Савелию Трофимовичу; кругом его была открытая степь, без всяких перемычек, следовательно, лисицу надо было считать пойманною. Выждав зверя как следовало, старый охотник принялся его травить: собаки мигом доспели и сгоряча накрыли лисицу, но в то же мгновение отскочили прочь, и лисица, к удивлению всех, пошла наутек; собаки долго не давали ей хода, окружали, опережали ее, сбивали со следа; Савелий горячо атукал, догонял, топтал ее лошадью, натравливал и подзаривал собак; те снова заскакивали лисицу вперед и с боков, но притронуться к ней не смела ни одна, как будто на звере вместо мягкой шерсти торчали иглы. Долго и с удивлением смотрели мы на старого охотника, который атукал жалобным голосом и, кажется, плакал с досады, что его надежные собаки оплясывают и не берут зверя! Так скрылся он у нас из вида и, спустя время, вернулся к месту с пустыми тороками. Этот редкий случай, наверное, обратил бы внимание всех охотников и стал бы предметом самых вычурных толков, если б ему не было суждено повториться над самим Алеевым, еще до возвращения Савелия. Гончие, не перестававшие гаметь в камышах, вывели матерую лисицу прямо на Алексея Николаевича. Собаки его своры, из которых каждая способна была управиться с лисицей, как кошка с мышью, мигом накрыли зверя и как ошпаренные кипятком, отскочили от него прочь; освободясь от мялки, лисица, точно так же, как и у Савелия, пошла наутек и, словно заколдованная, скрылась из вида, не тронутая ни одной собакой. Но этим дело не кончилось: графский охотник Кондратий, у которого собаки были тоже надежные, точно так же проводил лисицу степью и вернулся назад ни с чем. Наконец выскочил из камышей четвертый оборотень, в образе такой лисицы, и побежал прямо на Ваську, алеевского стремянного: знаменитый его Чернопегий пошел к ней навстречу впереди всех собак, и, глядя на этот самоуверенный прием втравленного волкодава, казалось что от бедной лисицы останутся одни клочья. Не тут-то было! Схватя с разлета лисицу за спину, он трепал ее сердито швырнул от себя в сторону и сам остановился на месте, как будто у него закружилась голова; прочие собаки, подоспев, накрыли беглянку снова и в тот же миг бросили ее; помятая и оторопевшая от двух таких ударов, лисица, чуть переваливаясь, вначале очень тихо, а потом шибче и шибче побежала степью; Васька, как видно было, рассвирепел от этой неудачи, а по-охотничьему — срамоты. Он помчался вслед за беглянкой и, натравливая ее собаками, которые, окружая и заскакивая вперед, не давали ей надлежащего хода, вскоре изловчился пристукнуть ее пулькой[286], полез с седла и начал вторачивать. Мы неотвязно смотрели на стремянного и ждали его возвращения, чтоб взглянуть поближе на того зверя, который не давался в зубы даже Чернопегому… Еще к большему удивлению мы видели, что Васька, вместо того, чтоб, по обыкновению, сесть в седло и ехать к нам с триумфом, повел лошадь на чумбуре, распустив его во всю длину и вдобавок часто отмахивал ее от себя арапником, как видно, желая быть от нее подальше; собаки тоже рыскали далеко от лошади. Причина всего этого не замедли объясниться: от лисицы, наскоро и кой-как притороченной к седлу, разило таким нестерпимым запахом, что под ветер нельзя было устоять от лошади в пяти шагах.

Собравшись в кучку и глядя на торока стремянного, мы долго рассуждали об этом новом для всех явлении; наконец Феопен Иванович выехал из лощины.

— Ну, ты что скажешь об этом? — спросили его в два голоса граф и Бацов, рассказав вначале о неудачной травле прежних лисиц.

— Что тут сказать? Дело, знамо: змеевка.

— Что за змеевка?

— А такая ж, что змей едят; тут, выходит, им вод. Я и по гоньбе смекнул, ведут, словно улицей закатывают! Да как и не причуять: вишь, смердотина какая! А я вам доложу, — добавил ловчий, — что по лету их и травить нельзя: неравно даст хватку, собака распухнет, а чего доброго — и околеет. Из волков тож попадаются такие, что с голоду змей да ящериц похватывают; оттого разит так, что за версту не подступишь! Одначе пора на перевал: время нисколько, час третий, есть? — заключил Феопен.

Сергей и Пашка, вызывавшие в это время стаю из камышей, тронулись вперед и спустились в новую лощину; охотники, не нарушая прежнего порядка, заезжали и становились по местам. Тут некоторым из борзятников суждено было повторить уже виденное нами, и они возвратились домой с полной уверенностью, что им выпало на долю травить оборотня.

В это поле мы затравили девять лисиц всей охотой и вернулись на квартиру раньше обыкновенного, потому что наутро мы снимались с прежней стоянки и переходили для большего удобства в прасольские хутора. Обоз с тяжестями вышел на рассвете; мы с очередной стаей взяли на прощанье Козиху, где застали двух лисиц и одного, первый раз встреченного нами, волка, которого, однако ж, пришлось травить в угон, и потому мы довольствовались только зрелищем настоящей волчьей скачки[287].

Прасольские хутора, куда мы прибыли, пройдя верст двенадцать степью и держась направо от Синих кустов, представили нам жизненных удобств больше, нежели прежняя стоянка, хотя мы на время должны были разъединить наших охотников. В одном из них поместился Феопен с частью общих тяжестей, далее стал Игнат со стаей и борзятниками, последний заняли мы всем обществом. Хутора эти были не что иное, как большого размера плотно срубленные две избы, соединенные просторными сенями; к этим жильям были пригорожены правильными четырехугольниками большие дворы с навесами, под которыми можно было поместить штук до тысячи рогатого скота, который откармливался в здешней степи для продовольствия наших столиц. Двор от двора были отодвинуты с лишком на версту для предупреждения всяких сообщений одного гурта с другим на случай заразы. Все три двора были расположены по изгибам узкой лощины с ничтожным ручейком. Кругом нас была одна эта ровная, глубокая степь с сурчинами законченная всюду сероватым горизонтом, да в одном углу те же, нигде не отстававшие от нас, Синие кусты.

Первый день после первого ночлега на новом месте был определен на отдых. Пользуясь этим, Феопен Иванович просил заранее дозволить ему сделать охотничий праздник и поставить ребятам обещанный «могарыч». Отказа, конечно, быть не могло, и потому в хуторе, где он поместился со стаей, просторная двенадцатиаршинная изба была еще накануне как-то щеголевато обставлена, пол усыпан песком, который Бог весть откуда добыт в этом царстве глубокого чернозема. В одном углу стояло несколько древесных сучьев, разыгрывавших роль леса; тут же, то есть на краю леса, был поставлен простой стол, усыпанный густо золой; остальную пустоту занимали два длинных стола с обильным запасом разных напитков, закусок и с двумя кипевшими самоварами.

Часу в третьем мы отправились пешком посмотреть на пирующих, а главное, послушать охотничьих песен, которые, надо сказать правду, наши охотники пели мастерски. Пир был в полном разгаре, когда мы появились среди их веселого общества. В избе, кроме песельников и людей, заведывавших хозяйственной частью пирушки, было мало пьющего народа. За столом, посыпанным золой, сидели оба ловчие, без кафтанов и с рогами за спиной; вокруг стола, в тесном кружку, стояли охотники, держа в обеих руках по ложке. Не видавший ни разу охотничьей пирушки, конечно, удивился бы, глядя на эту странную затею, но для нас это было не ново: дело в том, что ни одна почти охотничья песня не поется без того, чтоб тут не было отголоса стаи, а учащенное шмыганье ложками по столу, усыпанному золой, очень верно выражает гоньбу выжлят в острове, и мастера, умеющие сочетать звуки как должно с пятью-шестью парами деревянных ложек, произведут такой гам и писк, что, слушая издали, всякий примет его за гоньбу стаи, состоящей голосов из сорока. Когда мы вошли, запевало только что затянул:

Запевало:

Не пора ли нам, ребята,
Своих коников седлать?

Хор:

Гей, гей, рам-да-да!
Своих коников седлать!

Запевало:

Скакунов лихих седлать!
В чисто поле выезжать!

Хор:

Гей, гей, рам-да-да!
В чисто поле выезжать!

Запевало:

В чисто поле выезжать,
В остров гончих напускать.

Хор:

Гей, гей, рам-да-да!
В остров гончих напускать!

Запевало:

Ну-ка, ну-ка, запускай,
Проровняйся, запорскай!

Хор:

Гей, гей…

— И прочее.

Хор на время умолкает; ловчий трубит сначала в рог и начинает во весь голос порскать и накликать на горячий:

— Га-эй, собаченьки! По-ди, по-ди, в лес, в лес! Га-эй, поди, поровняйся… — и прочее.

Тут один из охотников начинает шмыгать сначала одной, потом двумя ложками, очень верно подражая голосу собаки, собаки, попавшей на след зверя, а ловчий с полным одушевлением подваливает стаю и накликает на горячий:

— Га-эй, дружки, чуй его, чуй! Га-эй, собаченьки, тут шел, тут бежали, натеки, дружки! Вались! К нему! У-а! Дошел! Дошел! — и тому подобное. Тем временем к первым двум ложкам постепенно присоединяются остальные; гоньба закипает, хор поет:

Запевало:

Чу, Камшило, чу, Громило!
К ним вся стая подвалила.

Хор:

Гей, гей, рам-да-да!

— И прочее.

Запевало:

Звонарю обидно стало
Как свалилася вся стая.

Хор:

Гей, гей…

Запевало:

Он по волку тут погнал.
Лихо гончих оборвал…

Тут в момент полного разгара гоньбы ловчий подаст в рог по красному и кричит: «Береги в поля!»

Тем же порядком воображаемого зверя начинает травить кто-нибудь из борзятников, и если во время этой охотничьей оргии в числе слушателей есть кто-нибудь из охотников-господ, то хор тут же, именуя любимую собаку его своры, подпевает:

Барской своры кобель Скорый
Сера волка подорвал!

И прочее.

И запевало поздравляет барина с полем, а тот обязан положить — золотую гривну[288] на смычок Звонарю[289].

Сверх этой очень длинной и однообразной песни охотники, по желанию графа и прочих, пропели еще любимую всеми, превосходно выполняемую хором и одушевленную общим атуканьем борзятников, песню, в словах которой, однако ж, при всем старании, я не мог доискаться надлежащего склада; она поется протяжным голосом и почему-то называется «Заря».

Темна ночка на проходе,
День красный настает;
(Младой) ловчий встает,
В рога голос подает.
— Вы, охотнички, вставайте,
Лошадей, дружки, седлайте,
На смычки собак смыкайте:
Все готовыми ступайте.
Выезжайте во поля,
Выступайте в острова,
И по тем (темным) местечкам,
Где есть озимь и лужечки.
Там бывали русачки.
Ну ж, снимай с собак смычки!
Вдоль по острову ступайте,
Проровняйся, пропорскай.

Снова отпускается изрядная порция порсканья и гуденья в рога, после чего хор добавляет:

Хор:

Ты, Затейка, натеки,
Горкалушка, подхвати!
Вот и стая вся взорвала,
Горячо зверя погнала!

Ловчий:

А-у! А-у! А-у!
Доберись, миленькие!
Чуй, дружки, чуй!
У-лю-лю, у-лю-лю, у-лю-лю!
Слушай! Береги в поля!

Хор:

Ты, Нахалушка, нагнись,
Ты, Приметка, растянись,
Ты разбей его, Разбой!
Ты не выдай, Дорогой!

Все:

Ух! Ух! Ух! Дошел! Дошел!
О-го-го, о-го-го, о-го-го!

Запевало:

Барин, с полем честь имеем поздравить!

Тут, как водится, следует новая подачка на ошейник Дорогому.

Нас подчевали чаем.

В сенях и вокруг избы, на вольном воздухе, охмелевшие уже охотники ходили с чашками в руках или сидели группами, беспечно и весело рассуждая о суетах мирских вообще и охотничьих в особенности; между прочим, в одном кружку шла речь о вчерашних событиях. Тут, как водится, не обошлось без спора, доказательств и возражений: одни утверждали, что им пришлось иметь дело с нечистой силой, другие опровергали их и ловко над ними подтрунивали. Дистаночный был тоже в числе почетных гостей; он, по-видимому, был очень доволен обществом и оказываемым ему вниманием. Было также заметно, что между начальником степной стражи и нашим мудреным ловчим утвердились доверие и приязнь.

Вскоре для нас и в особенности для графа Атукаева, который, кстати сказать, был страстный охотник до людей, подобных Петрунчику, представился случай позабавиться новым и весьма замечательным явлением. Перед окнами у нас как-то внезапно появился отрепанный господин в сереньком гарусном[290] пальто, в зеленых суконных брюках, с множеством заплат, пристеганных кой-как белыми нитками, и в каких-то сандалиях, или, лучше сказать, в бабьих котах[291], надетых на босу ногу; под мышкой он держал большую пачку бумаг, свернутых трубочкой. Мусье этот отнесся к группе охотников, сидевших у нас под окном, и начал велеречиво допытываться у них, как ему свидеться с графом Атукаевым; те отвечали как-то неохотно и уклончиво, но когда вновь появившийся прорек: «Не менее того я желаю представиться, и вы обязаны (тут надо было видеть позу и повелевающий его вид) доложить его сиятельству, что путешествующий ученый и благородный человек желает…» и прочее, — наш Атукаев пришел в восторг; он засуетился страшно. Петрунчик, бывший с нами, тотчас получил от него приказание прикинуться графом и принять господина с достоинством. Хлюстиков приосанился, поместился на видном месте, и за господином был отправлен посланец.

— А, это Каракуля! — сказал дистаночный, взглянувши мельком в окно. — Этот…

— Смотри же, Петрунчик, не посрамись! — говорил Атукаев, не слушая Крутолобова.

Каракуля вошел тихо, но не робко, и с какими-то вывертами. Физиономия этого господина была такова, что, взглянувши на нее в первый раз, всякий начнет припоминать: где он видел такую птицу? Совершенно птичий облик! И нос, и рот, и борода у него как-то побежали книзу, согнулись и образовали что-то вроде клюва.

— Кого вам надо видеть? — спросил нетерпеливо граф, когда тот сновал глазами, стараясь угадать, к кому следовало отнестись.

— Я-с к его сиятельству…

— А, вам к графу! Вот граф.

Новоприбывший важно подступил к самому носу Петрунчика.

— Честь имею рекомендоваться… Учитель и даже сочинитель! — проговорил Каракуля, наклоняя левое плечо и вознося правую руку к свертку бумаг.

— Да какой ты, братец, сочинитель? Что ты сочинил? — начал Петрунчик, жмуря один глаз.

— Помилуйте, сиятельнейший граф, не извольте сомневаться в том. Я сочинил, или, лучше сказать, воспел в хореическом размере[292] поэму, под названием «Мой недремлющий сон».

— Да какой это сон, братец? Что в нем есть, в этом сне?

— Много есть ощущений, поистине верных, потому что сон этот я испытал на себе самолично, имев случай уснуть зимой на улице в нанковом сюртуке. Он написан так, что если б вашему сиятельству угодно было прочесть всю поэму, то вы бы могли вообразить даже, что это видение мертвого человека, поелику я был мертв: мужики оттерли-с.

После такого вступления учитель-сочинитель долго пояснял Петрунчику, какого рода сны бывают у мертвого человека, и под конец, как-то экспромтом, заключил:

— А не менее того я вас могу уверить, что для ученого человека достаточно одной рюмки водки.

С этим Петрунчик, как видно, был совершенно согласен, потому что не замедлил крикнуть к людям о подаче бодряжки. Через час мы оставили их обоих пляшущими под песни охотников. На другой день нам донесли, что Петрунчика и учителя-сочинителя охотники как-то стравили, и они подрались; учителя вытолкали вон, а Петрунчик, отоспавшись, явился к ответу и, по общему приговору, был обречен на трехдневное воздержание.

После этого охотники наши ездили в разные стороны по степи, в наездку без гончих. Нет ничего скучнее той наездки. Это однообразное дело способно породить скорее охлаждение и навести дремоту, нежели завлечь и пристрастить к себе человека, еще не томящегося охотничьей лихорадкой. Езда «на глазок» по степи за лисицами монотоннее и скучнее в десять раз езды мелкотравчатых на хлопки за зайцами. Там, по крайней мере, это круговое движение, крик, хлопанье, а больше всего постоянное ожидание, что вот-вот выскочит косой из-под межи или кустика, увлекают охотника, и он, подстрекаемый нетерпением и надеждой, суетится, хлопает и кричит: «Эх, вскочи! Эх, подымись! Потешь, дружок!» — и прочее. И вот матерой, свежий русак прыгнул на сажень вверх, взбрыкнул ножками, перетроил, насторожил одно ухо и «загорелся, как свеча!». Все встрепенулось, гикнуло, помчалось вслед за этим голубым шариком… И вот какой-нибудь Крылат оторвался от кучи собак, заложился по русаку, доспел, швырнул косого — раз! два! И вслед ему раздаются голоса, полные энергии, страсти… Нет, совсем не то езда за лисицами!

Выехав из дома, охотники наши растягивались в линию и, захватив большое пространство степи, двигались шаг за шагом, все больше расширяя линию и подаваясь медленно вперед, высматривали лисицу на рыску или отаптывали попадавшиеся по пути круговины с кочками, где она могла залечь, и все это делалось как-то крадучись, втихомолку… Нужно иметь слишком острое зрение, чтоб заметить лисицу на рыску в степи, обыкновенно версты за две и более впереди себя. Тут начинается эта томительная отъездка зверя: два-три охотника отделяются и начинают заезжать на рысях лисицу спереди и с боков, стараясь вначале пересечь ей путь, скружить и отъехать от опасного места, и тогда уже, после продолжительной, осторожной и утомительной для лошади и собак отъездки, начинается травля такого зверя, против которого надо иметь в запасе слишком много находчивости и соображения, чтоб овладеть его шкуркой. Разорванная таким образом линия опять сомкнулась, и опять увидели движущуюся темноватую точку на горизонте, и снова два-три зоркие вершника отделяются от прочей братии и едут на рысях, таща на своре высунувших языки собак и разъединяясь и кружа по степи, направо, налево, исчезают из вида и пропадают в пространстве; снова начинается это безмолвное, устроенное на знаках и пантомимах движение вперед, преследование на авось! Ничего общего и жизненного — все втихомолку, все врозь, и за всю эту тоску и муку чаще всего в результате — обманутое ожидание, чистая неудача! Нет, езда за лисицами, по чернотропу[293], на глазок, по-моему, дело, не стоящее ни времени, ни труда.

Несмотря на это наши господа кружили по степи в продолжение трех дней сряду, измучили лошадей подбили собак, и затравили зверя, сравнительно с прежней ездой под гончими, вдвое меньше.

Дав наконец отдохнуть лошадям и отлежаться собакам, решились на последях взять Синие кусты и проститься с гостеприимной степью.

Идучи к острову, охотники долго подтрунивали над Фунтиком, которому не суждено было ни разу возить в тороках лисицу, хотя он принимался травить их по нескольку раз. Мальчик отшучивался, но по лицу его было заметно, что он досадовал. На этот раз придали ему к своре старую, хорошо притравленную собаку, потому что бывшие у него зайчатницы плохо управлялись с лисицей. Не было сомнения, что мальчик на последях утешится. Место для себя он выбрал весьма надежное и стал в голове лощинки на перемычке, меж двумя графскими охотниками. Игнат кинул свою стаю в остров, и гоньба вскоре закипела. Борзятники начали травить; дошла наконец очередь и до Фунтика. Выждав на себя зверя с полным терпением, он отдал свору, и собаки его накрыли матерую лисицу, сразу, без угонки. Надо было видеть, с какой поспешностью обрадованный новичок соскочил с лошади, второчил лисицу и очутился снова на своем счастливом месте! Я смотрел на него издали и молча порадовался его успеху.

— Ну, теперь его не достанешь рукой! — промолвил Бацов, глядя в свою очередь на Фунтика.

Долго после этого пробыли охотники под островом; лисиц в нем, по-видимому, было меньше прежнего, однако ж борзятники не застаивались: во многих местах травля шла очень успешно. Я собрался ехать к Алееву на другой конец острова, как Бацов, взглянув в сторону, вскрикнул: — Смотри! Фунтик! Что с ним?

Было от чего воскликнуть Бацову. Весьма смирная и хорошо приезженная лошадка, на которой сидел Фунтик, неизвестно отчего пришла в бешенство. Стоя до этого на месте очень спокойно, она вдруг помчалась зря и начала страшно трепать задом. Справляя на вольты и осаживая на поводьях сколько доставало сил, мальчик не трусил и крепко держался в седле, но лошадь металась, взбрыкивала, приходила в большую и большую ярость и, забрав силу, закусив удила и понурив голову, помчалась прямо по степи, взмахивая высоко задом. Изнемогши в борьбе, мальчик, как видно было, отдался на произвол бешеного животного, но все-таки держался в седле твердо. Все это произошло так быстро и неожиданно, что никто из ближайших охотников не вздумал поспешить к нему на выручку, да и сделать это для них не было никакой возможности: скача к Фунтику на помощь, они обязаны были спустить со свор собак, которые, не видя перед собой зверя, успели бы тем временем наделать страшной кутерьмы. Взглядывая один по одном на скачущего мальчика и не понимая причины этой скачки, никому не приходило в голову, что каждому из нас следовало, брося все, ринуться на помощь в самом начале, теперь же, когда все поняли необходимость этого, было уже поздно: мальчик был слишком далеко от нас. Между тем, пока мы недоумевали, глядя на это новое, загадочное для всех явление, лошадь, взмахивая высоко задом, уносилась дальше и дальше… Наконец, оступившись, она опрокинулась, подмяла под себя слабого седока и, вскоча на ноги, снова помчалась степью, таща за собой мальчика, у которого, несомненно, одна нога осталась в стремени. Бацов, я и один из охотников поскакали по следам бедствующего; после нескольких встрепок лошадь наконец поскакала одна, оставя несчастного седока посреди степи. Мы вскоре очутились подле него, но — увы! — это был уже не наш проворный и веселый Фунтик, а его безжизненный труп. Изо рта у него обильно текла кровь с пеной. Он получил несколько удавов в грудь и в голову; на ноге у него осталось оторванное от седла стремя, у пояса висел обрывок чумбура. Осмотрев все внимательно, мы подали сигнал «на драку», и несколько охотников не замедлили прискакать к месту. К Стерлядкину и прочим господам был послан гонец с известием о случившемся, и те явились вскоре. Неожиданная смерть Фунтика глубоко опечалила всех охотников; у многих появились на глазах слезы; все они любили мальчика, забавлялись его резвостью и обращались с ним, как с меньшим братом; даже дистаночный и его неразлучный товарищ горевали искренне, глядя на погибшего.

Что было причиной этой грустной катастрофы? Отчего такая благонравная и смирная лошадь, на которой мальчик ездил три года в хлопунцах[294], вдруг взбеленилась и наделала таких бед? Это были вопросы пока неразрешимые.

Стерлядкин искренне сокрушался и себя одного упрекал в случившемся несчастье; мы все вообще чувствовали себя как-то неловко, как будто на каждом из нас лежала частица обвинений, взводимых на себя Стерлядкиным.

Послали на квартиру за линейкой для перевозки тела с хутора, и несколько охотников отправились по нашему указанию для поимки убежавшей лошади, но они возвратились поздно вечером, не найдя даже признака ее следов, и только на другой день к вечеру, с помощью и содействием дистаночного, удалось на нее наткнуться объездчикам. Лошадь погрязла и околела в одной из тинистых лощин, в Бурихинском участке, вблизи тех мест, где мы травили оборотней. По донесению сторожей, на ней было седло с притороченной к нему лисицей. Это было верстах в десяти от нашей квартиры, и мы наутро сели в линейку и отправились с несколькими верховыми на место. С первого же взгляда на лошадь причина смерти горячего и неопытного охотника открылась нам со всею ясностью: этот редкий, однако ж не единственный в охоте случай служил еще большим доказательством тому как много опытности и соображения надо иметь охотнику чтобы управиться с таким зверем, как лисица.

Дело заключалось вот в чем. Каждому уже известно, что лисица, при ее необыкновенной изобретательности средств к своему спасению, попавшись наконец в руки к охотнику, пускается на последнюю крайность: она ловко прикидывается мертвою. Нет сомнения, что так было и с Фунтиком. Приняв лисицу от собак, обрадованный мальчик, по неопытности или по забывчивости, не добив ее, приторочил к седлу по-заячьи[295], то есть просто привязал ее за ноги к задней луке, оставя голову на свободе. К несчастью, ни одному из соседних охотников не пришла мысль взглянуть ближе и внимательнее, как управился новичок с своей добычей, а издали рассмотреть было невозможно; сверх того, каждый из них, стоя на лазу, обязан был не зевать и думать о себе одном. Очень естественно, что Фунтик, второча живую лисицу и став на прежнее место, обратил свое внимание на то, что происходит перед ним в острове. Лисица тем временем очнулась и запустила острые зубы в пах лошади. Нестерпимая боль и страшный испуг последней были виновниками виденных нами последствий. Когда люди тащили на аркане лошадь из тины и сняли с нее седло, оказалось, что правый пах у нее местах в шести был глубоко прокушен, и кровь текла обильно; все это доказывало, что лисица была приторочена живая и околела в болоте вместе с лошадью.

Употребив следующий за тем день на отдание грустного долга нашему общему любимцу, мы изготовились в ночь и выступили на зорьке в дальнейший путь. Дистаночного и бывших при нас объездчиков за их хлопоты и усердие одарили щедро, так что первый остался вовсе не в накладе за «убытки, понесенные Феопеном», а последние, допивая прощальную чарку с охотниками, выражались искренне, что «таких господ на редкость встретишь!».

Так тревожно начали мы наше полеванье во владениях графини Отакойто, так весело и удачно продолжали и так грустно пришлось его кончить.

Крутолобов с двумя сторожами провожал нас далеко степью, направляя наше следование к Хопру, куда мы двинулись с целью, провести там остаток осени до порош.