(1915–1918)

1915 год (27 арм. корпус).

1 февраля.

Управления нет — ряд несогласованных, иногда противоречивых, ежечасно меняющихся, отдельных приказаний корпусам, полная неразбериха, сумбур. Роль Сиверса жалкая и преступная; не успеваешь передать одно распоряжение, как оно требует отмены. О 20-м корпусе, положение его дивизии, добиться нельзя. Кратко — дикий хаос, делается нечто непостижимое.

2 февраля.

Войска в тяжелом состоянии, Августово, Горчица в немецких руках. Штаб бежит в Минск.

6 февраля.

Сегодня ночью было донесение одного бежавшего казака о разъездах немцев в Нов. Двор, паническое настроение командира и некоторых штабных. Я командирован. Наконец спокойствие, ночь спал спокойно, по-походному, спокойное настроение в Аккерманском полку. Слава Богу не в паническом штаб.

8 февраля.

Меня вытребовал обратно штаб, куда прибыл в 6 вечера. Вести, что 20-й корпус окружен у Богатыря и пробивается по направлению к востоку. 64-я дивизия страшно медлит — приказ получили еще ночью, а днем часов около 4–5 спрашивают Добрынина, что задача не понята. Явно не особенное желание вперед, командир корпуса сидит в штабе и никакого участия. Ночью сведения от казаков о сдаче корпуса, думаю, что неверно, но начальство на этом основании останавливает наступление.

14 февраля.

64-я дивизия опять ничего не делает и ночью не атакует, все препираются, что не знают. Нахлобучка Жданко непосредственно. Завтра в 5 утра атака.

15 февраля.

Доменчаны не взяты, конечно, канонады не было слышно. Начальник дивизии сидит у себя, командир корпуса у себя, их ничто не касается.

16 февраля.

Отход немцев. Наше наступление. Комедия выезда нашего штаба вперед — для начальства. Все управление только проволока, не показывает войскам никакого личного воздействия. Войска командира корпуса не знают и после бегства не уважают. Отъезд Лашкевича из Августова, я обвинил его в трусости, он спросил только: «Это Ваше личное мнение?» Солдаты грабят, есть свидетели, а Гернгросс бездействует.

18 февраля.

В первый раз читал распоряжения по 6-й и 8-й ар. Кошмарная бессмыслица: «во что бы то ни стало», «с полным напряжением сил, энергично, решительно, безотлагательно». И чем больше слов, тем меньше дела. Приказания не слушают, слова потеряли силу. Бегство роты.

22 февраля.

В 12 час. прибыл в Красностокский монастырь. Связи нет, страшное расстояние до штаба корпуса, нехватка провода, скандал. Из обеих дивизий спрашивают, отчего наш штаб так далеко? Связь установилась только в 23 с половиною ночи. Если бы удар немцев — была бы катастрофа. Но в чем же главные заботы Гернгросса, его интересы: — почта, обеды и отпуск.

23 февраля.

Наблюдал шедший Аккерманский полк: вид апатичный, понурый, общие жалобы на усталость, нервы развинчены. Части действительно не укомплектованы, полки — это батальоны, люди устали и энергии у них нет, их боевая работа была долгая и без отдыха и затрудняюсь обвинять их за отсутствие порыва тем более, что со стороны генералитета никакого примера. Но факт на лицо — задач не сделали, потому что не хотели; все выжидали — авось противник уйдет, не было желанья отрезать, охватить. При таком положении трудно чего нибудь добиться.

Штаб в Минске — его продолжают спрашивать, почему так далеко. Перестрелка на фронте не слишком сильна. Действительно артиллерийский огонь с обеих сторон очень редкий и кажется безрезультатный. В итоге это стояние и больше крови стоит и больше утомляет — двое суток люди не знают отдыха под крышей, морозы крепкие, градусов до 10–12 ночью. Резервы еще ничего, повырыли себе землянок в виде крысиных нор. Кстати об укреплениях — все время доносили о силе укреплений Минска, — все оказалось вздором — редкие и паршивенькие окопчики и вот так всегда врут, врут и врут…

24 февраля, Минск.

Наши части не движутся никак — нынче все на месте. Говорил с Гернгроссом о пушках, ответил, что он отлично это знает, сам применял, но для этого нужны решительные начальники, способные решиться на такие меры(!). Возразить ему, что если начальники дивизии не решатся — так можно им приказать — ответил мне, что они не послушаются. Если они категорических приказаний о движении вперед не исполняют, то неужели же решатся на выдвижение пушек. Я указал, что, можно приказать и проверить посылкой доверенных лиц. Однако решительный начальник решительно отказался от какого-либо воздействия. Будем значит по прежнему стоять, пока немцам не заблагорассудится уйти или нанести новый удар.

4 марта.

Сейчас у нас плохие условия расквартирования. Милое начальство не посмотрело. Даже не объехали войск и не поблагодарили за службу!!.. Зато приехали жены…

8 марта.

Штаб в Сопоцкино. Скоро полночь, а приказа нет. Добрынин возмущается и негодует, что войскам неудобно. Белыми нитками шьет, хорошо он известен, удобства войск и их жизнь для него прошлогодний снег, много раз доказывал. Его сейчас волнует собственный покой, сон с 11-ти и до 11-ти пропадает — вот и негодование. Пальцем не пошевельнет для войск — прежде и выше всего покой, безопасность, письма своевременные, а выигрыш и проигрыш войны — не все ли равно, сколько раз это обрисовывалось.

9 марта.

Копцево. Гернгросс и Добрынин сильно негодуют, что армия подтянула наш штаб, указав место стоянки — пожалуй поняли.

2 час. дня. Великое торжество: Перемышль пал.

Помещение в Копцево мало — многое сожжено, этапа нет — пополнения блуждают не кормленные. Их вид на поход: приклады кверху, гуськом, группами и, несмотря на шоссе, строя никакого, а люди молодцы, были бы хорошие солдаты.

Вернулся Добрынин, кажется удалось обеспечиться на будущее время от указаний места для штаба.

12 марта.

Сейны. Связь сутки не налаживалась и ночью из армии приказали подвинуть штаб вперед. Уже второй раз!!.

Работа в эти дни сумасшедшая. Уговариваю вождей выслать часть в Жубранойцы, оба понимают, но боятся инициативы, когда пришло совсем тревожное донесение вечером — послали наконец 2 батальона. С управлением комедия — Гернгросс безвольная ширма без всякого влияния и желания управлять. Приказы пишет Добрынин, а на другой день их подписывает Гернгросс. Жданко в Краснополе — управление личное и несомненно доблестное; видно и чувствуется порядок в бригаде, артиллерия на месте. Почему же, обладая личным мужеством, что подтверждают знающие его, почему он ничего не делал тогда в феврале, в боях впереди Пашковского моста. Странно…

13 марта.

Сейны. Опять на правом фланге не ладно, опять бежит 56 див., так называемый 3-й корпус. Ничего нельзя рассчитать, ни на что решиться с такой нестойкостью. Генералы доводят до белого каления, и без них не сладко, а они предсказывают всякие бедствия, отход и т. д.; это непрерывное карканье и настоящее причитание изводит; и это начальники, которые должны ободрять, подавать примеры бодрости, и пальма первенства принадлежит Добрынину, такому по его словам решительному и спокойному воину. Малейшая тень неудачи и он уже разрисовывает самые мрачные картины.

16 марта.

Тяжелая ночь. С вечера немцы перешли вновь в наступление. Силы очевидно у них не велики, днем не очень рискуют — у нас много артиллерии. К вечеру немцы лезут с превеликою дерзостью, очевидно ясно зная, что наши части ночью не стоят ровно ничего.

Отдали Краснополь, наши бежали, оставили массу пленных. Собирали здесь, в Сейнах, беженцев; ротами и командами отправляли их назад. Опять приказали отбирать Краснополь, но нуль результатов, не идут никак, не выдерживают артиллерии немцев.

Возле Сейны, впереди костела рвутся тяжелые снаряды, Гернгросс страшно нервничает и злит меня, — неужели нельзя побольше владеть собою — считает чуть не каждый разрыв. Рвутся шагах в 500 от нашего штаба.

17 марта.

Аккерманцы все время делают попытки удирать — донесение Пивоварова «впечатлительность Аккерманцев необычайна, возникает вопрос о их боеспособности». У нас в штабе опасения, чтобы мы не отдали позицию, общее мнение не атаковать, а лишь удерживаться, тоже генералы… Телеграмма Дубинина — приказ о наступлении, мое предложение прямо ответить, что не можем, будем только обороняться. Добрынин согласился вполне, что ничего не выйдет, но так ответить не решался, так как «кто говорит правду — теряет», пусть с нашей стороны это будет очкивтирательство, все равно… Я ему говорил, что приказывать, заранее зная, что не исполнят — разврат. Он согласился и однако… В 5 часов утра назначено наступление.

18 марта.

Неожиданный успех. Чему приписать? Конечно достоинству Пороховщикова и Пивоварова, артиллерии, которая работала под искусным управлением Штакельберга. Работать им было ужасно тяжело.

Успех развит очень не был, трофеи: два пулемета, около 200 пленных, ибо 2-й корпус почти не помогал, во-первых запоздал с наступлением часа на 4, во вторых шел без энергии. Впоследствии он отошел, обнажив правый фланг, наши Глазовцы тоже драпанули, наконец пришел Донской — прибыл настоящий полк.

Добрынин делает вид, что он герой дня, что это он по размышлении так сосредоточил артиллерию. Смешно — вот уж, как младенец, не повинен ни в чем.

Успех вышел вообще случайным и без последствий — спасибо и на том, все же может дать хоть некоторый подъем.

К вечеру вполне выяснилось, что главное сделала артиллерия, пехота, так сказать, пожала плоды, а на дальнейшее сил не хватило, наступать, вести бой — энергии не было.

Неприятель ушел отсюда сравнительно чисто.

1916 год

11 июля.

Прошлое лето и осень я пережил бесконечные душевные муки и великую драму, но теперь я чувствую почти торжество у нас ряд побед. Отношение к событиям войны царит в моей душе над всеми эгоистическими интересами. С самого начала войны судьба заставляет меня быть в самой неинтересной обстановке, на самых скучных или пассивных фронтах, в подчинении и зависимости от лиц, коим не свершить никогда ничего светлого. Сейчас блеснул луч надежды; опять в поход; посмотрим, что день грядущий нам готовит…

1917 год

28 марта.

Ведь я — офицер, не могу быть трусом, несомненно, что нетрудно было бы поплыть по течению и заняться ловлей рыбки в мутной воде революции, ни одной минуты не сомневался бы в успехе, ибо слишком хорошо изучил я людскую породу и природу толпы. Но изучивши их, я слишком привык их презирать, и мне невозможно было бы поступиться, своей гордостью ради выгод.

7 апреля.

Вчера я получил полк в своей дивизии. Еще так недавно я чувствовал бы себя на седьмом небе, теперь же, какая это радость? — это непосильный крест.

16 апреля.

С души воротит, читая газеты и наблюдая, как вчера подававшие всеподданейшие адреса, сегодня пресмыкаются перед чернью. Мне сейчас тяжело служить; ведь моя спина не так гибка и я не так малодушен, как большинство наших, и я никак не могу удержаться, чтобы чуть не на всех перекрестках высказывать все свое пренебрежение к пресловутым «советам». Армия наша постепенно умирает.

28 апреля.

У меня положение в полку становится очень острое. Можно жить хорошо, только до тех пор, пока всем во всем потакаешь, ну а я не могу. Конечно, было бы проще оставить все, проще, но и не честно. Вчера наговорил несколько горьких истин одной из рот, те возмутились, обозлились. Мне передавали, что хотят «разорвать меня на клочки». Но кажется краски сгущены, к чему непременно на «клочки», когда вполне достаточно на две равные части, как никак, а быть может придется испытать не сладкие минуты. Кругом наблюдаешь, как у лучшего элемента опускаются руки в этой бесполезной борьбе. Образ смерти является всем избавлением, желанным выходом.

27 июня.

На днях придется нам идти в бой, мне предстоит сомнительная честь вести в атаку наших «свободных граждан», свободных от чувства долга и доблести.

10 августа.

11-го июля у нас была атака; в следствии громадного превосходства сил мы имели успех, не взирая на то, что большая часть солдат была непригодна к бою. Мой полк взял даже 10 орудий. 30–31 июля и 1–2 августа снова были тяжелые бои; наступали немцы, в незначительных, меньших силах, больше артиллерией, чем штыками. Но деморализованная, развращенная, трусливая масса почти не поддавалась управлению и при малейшей возможности покидала окопы, даже не видя противника: от каких нибудь нескольких снарядов или только в ожидании неприятельской атаки. Еще 31 было нечто вроде боя, нечто в роде сопротивления, мы частью отстаивали свои позиции, но уже 1-го августа разразился скандал, — поголовное бегство полка, целые вереницы беглых тянулись мимо штаба. Тогда я послал весь мой резерв, мою лучшую часть останавливать этих беглецов. Ни о каком управлении боем не могло быть и речи среди заборов, домов и виноградников. Много раненых офицеров и солдат было брошено этими мерзавцами на позиции. Увидя эту катастрофу, я решил покончить со свободами и приказал бить и стрелять беглецов. Этими крайними мерами, широким применением палок и оружия удалось восстановить кое-какой порядок и, пользуясь ночью, остановиться на новой позиции. На другой день сразу же были приняты меры, самые крутые, офицеры наблюдали за цепями, все время с револьверами в руках, позади я расставил разведчиков и всякая попытка к бегству встречалась огнем. Благодаря этому позиция была удержана и противник, поплатившись, больше не дерзал на новую атаку. Сейчас чиню суд и расправу, авось приведу их в порядок; они уже начинают чувствовать мое давление. Конечно может и сорваться.

24 ноября.

За последние дни произошли такие события, что окончательно опустились руки — эти кустарные мирные переговоры, созданные кучкой немецких шпионов и осуществленные давлением слепой стихийной массы — докончили все. Сами по себе, своими силами, мы уже вернуться к войне не можем, даже хотя бы к оборонительной, в виду абсолютного разложения армии. Почетного мира для нас уже не будет. Насколько я ориентирован — нет ни-каких надежд извне. Все это развязывает руки. Тотчас по получении распоряжения о перемирии я поехал в Яссы, ничего еще определенного не знаю — события начинают принимать слишком острый характер; хотя кругом все так запутано, так темно, что трудно разобраться — в стороне же от событий я не останусь. Пока помимо моей воли назначен начальником 14 дивизии. Настроение тяжелое — эти переговоры о мире точно публичная пощечина, от оскорбленной гордости некуда уйти, негде спрятаться. Сердце отравлено ядом.

Еще 20-го получил Георгиевский крест по давнишнему представлению — единственный орден, к которому я никогда не был равнодушен… а между тем у меня теперь никакой радости в сердце, нисколько не стало легче на душе от этого маленького белого крестика… От жизни страны, от всего, что делается внутри ее, мы отрезаны почти совсем, не получаем почты и газет.

6-го декабря.

У нас на фронте все уже доходит до последнего предела развала и я уже ни с чем не борюсь, ибо это совершенно бесполезно, — просто наблюдаю события. Как счастливы те люди, которые не знают патриотизма, которые никогда не знали ни национальной гордости, ни национальной чести.

11-го декабря.

Россия погибла, наступило время ига, неизвестно на сколько времени, это иго горше татарского. Я же принял определенное решение: приехал в Яссы, взял себе отпуск на 5 дней, складываю с себя звание начальника дивизии, на днях принимаюсь за одно очень важное дело, о котором конечно писать не могу, почта — дело ненадежное. Во всяком случае ориентируюсь в политических делах, часто вижусь с иностранцами.

15-го декабря.

На неопределенное — время остаюсь в Яссах, дел очень много. Я вовсе не честолюбив и отнюдь не ради известности среди толпы и не ради ее поклонения пытаюсь взять как можно больше в свои руки. Честолюбие для меня слишком мелко, прежде всего я люблю свою родину и хотел бы ей величия. Её унижение — унижение и для меня, над этими чувствами я не властен и пока есть хоть какая нибудь мечта об улучшении, я должен постараться сделать что-нибудь; не покидают того, кого любишь в минуту несчастья, унижения и отчаянья. Еще другое чувство руководит мною — это борьба за культуру, за нашу русскую культуру.

1918 год

27 февраля.

Одна за другой неудачи преследуют меня, неудачи, в которых я неповинен; отсутствие энергии, апатия, мягкотелость, моральное ничтожество среды, бесталанность и нерешительность кругов, предназначенных судьбой к водительству — все это губит великое начинание, накладывает на все печать могилы. Усилием воли заставляешь себя продолжать начатую работу и до конца вести борьбу. Начинаю жизнь скитальца. Жалкий обломок прежнего величия, человек не имеющий родины!

16 мая. Новочеркасск.

Я безумно устал, измучился этой вечной борьбой с человеческой тупостью, инертностью, малодушием. Какое постоянное напряжение силы воли, какой гнет ответственности, какая тяжелая, почти безнадежная борьба в поисках успеха. Издерганный, измученный, я перестал быть человеком. Миллион переговоров, вечные поиски денег — этого главнейшего нерва всякого дела, поиски людей. Скоро вероятно придется покинуть Новочеркасск, идти дальше по нашему тернистому пути, но в тоже время и по пути чести.

20 мая.

Я брошен сейчас судьбой в котел политической борьбы, кипящий и бурлящий, судьба выносит меня на гребень волн, и я не могу особенно упираться, так как мне слишком дорога Россия… А что из этого будет — как знать. Подъем или крушение, теперь так трудно что нибудь угадать, особенно тому, кто не идет на всякие компромиссы.

Ведь теперь, в самом центр борьбы я вполне только понял, как ничтожны, близоруки, бессильны наши общественные деятели и политики, наши имена и авторитеты! Они ничего не понимают, как не понимали до сих пор и ничему не научились. Ведешь с кем нибудь переговоры и не понимаешь, стоит ли тратить на это время, кто он — деятель или пустое место. Как это все мне опротивело, все надоело, но повторю всегда: как часовой, с поста своего я все же не уйду.

18 июля. Екатеринодар.

Я весь в борьбе, и пусть война без конца, но война до победы. И мне кажется, что вдали я уже вижу слабое мерцание солнечных лучей, проникающих через сплошной мрак действительности. Сейчас я маньяк, я обрекающий и обреченный…