Что бы ни говорили суровые моралисты, всегда готовые рассматривать человека, взявши его вне места и времени, как бы не ожесточались на нас все любители хитро созданных теорий изящного, мы всегда замечали и не перестанем замечать тесную связь литературных произведений с частной жизнью самих производителей. Гений на высоте славы и гений, гонимый завистниками, никогда не станут говорить одним и тем же языком, -- талант, окруженный почетом, и талант, непризнанный современниками, едва ли состоянии служить одной и той же идее. Вальтер-Скотт, мирно наслаждающийся жизненными благами посреди абботсфордского замка, и Уго Фосколо, не имеющий места для того, чтоб приклонить свою голову, никогда не станут петь одинаковой песни. Гейне никогда не подаст руки великому Гёте, сумрачная муза Лермонтова не могла бы пойти по светлой и широкой дороге, проложенной музой Пушкина. Таков закон природы человеческой, закон всегдашний и непреложный, в нем разгадка многих противоречий, многих поэтических непостоянств, многих перемен направления, многих недоразумений между поэтами и их ценителями. Автор "Гулливерова Путешествия", злейший сатирик, неумолимейший каратель людских слабостей, человек едва ли не ненавидевший всех людей вообще и каждого человека в особенности, мог петь хвалебные гимны человечеству, если бы человечество нашло возможность насытить его безграничное славолюбие, честолюбие и самолюбие. Он сам в том сознается и винить его в том невозможно. Мы все смотрим на мир сквозь собственные свои очки, наши филиппики против людских погрешностей часто бывают филиппиками на наших собственных недругов. Переменись узенькая среда, окружающая нашу маленькую личность, и с изменением ее нам покажется, что вся вселенная сделала гигантский шаг к своему направлению.
Лучшие английские романисты нового времени, Теккерей и Диккенс, в последнее время часто стали подвергаться упрекам по поводу весьма заметного изменения в направлении своих произведений. Оба они, действительно, во многом изменили свой взгляд на людей и общество. Начнем с Диккенса: переход от "Никльби" к "Святочным рассказам", от "Оливера Твиста" к "Houshold Words", от капиталиста Домби к приторной Эсфири (в "Холодном Доме"), кажется крутым и почти фальшивым. Прежний Диккенс будто стал новым Диккенсом. Его юмор стал мягок, его сатира или снисходительна, или слаба по своему преувеличению, отсутствие прежних тяжелых, но потрясающих сцен выполняет он холодной дидактикою, чаще и чаще в его произведениях слышится голос человека, успокоившегося духом, довольного своею судьбою и весьма кротко взирающего на мир его окружающий. В его романах герои уже слишком часто целуются, проливают сладкие слезы, женятся на девицах примерного поведения и наносят тяжкие удары злодеям, намалеванным на скорую руку. В Диккенсовых "Тяжелых Временах" есть много и горя, и нужды, и дурных сторон человека; но мы видим, что о горе, о нужде, о дурных сторонах человека беседует с нами поэт, очень богатый, очень добросердечный, очень снисходительный, очень счастливый. Что же делать с этим? как восставать против удач в частной жизни романиста, против его достатка и спокойствия, против почета, которым окружен он, против успеха, каким пользуются творения, вышедшие из-под его пера? Диккенс тридцатых годов и Диккенс нашего времени не могут смотреть на свет одним и тем же взглядом. Все, в чем можем мы обвинить нашего теперешнего Диккенса, это некоторая неискренность во взгляде. Он слишком часто желает казаться прежним Диккенсом,-- Диккенсом "Никльби" и "Оливер Твиста". Он позволяет себе дидактику и делает иную главу романа чем-то в роде политико-экономического трактата. Такие ухищрения нам кажутся лишним делом. Диккенса никто не принуждает быть карателем людей quand même. Он написал "Пикквикский Клуб", самое ясное, светлое изображение светлых сторон великобританской жизни. Он имеет всю возможность продолжать пиквикское направление, и года, и счастие, и любовь к спокойствию давно манят его на сказанный путь. "Оливер Твист" и "Никльби" не возобновятся более: из-за чего же тянуться к ним и не давать свободы своему собственному таланту?
Вилльям Теккерей находится в других обстоятельствах, да сверх того, по личному характеру своему, он сильнее Диккенса. Многотрудна, поучительна, обильна сильной борьбой была молодость поэта "Ньюкомов", да не одна молодость, а с молодостью и зрелый возраст. Недавно еще популярность окружила Теккерея, слава загорелась над его длинною головою еще на вашей памяти, и пришла к ней вместе с седыми волосами. В то время, когда мальчик Диккенс повергал всю Англию в хохот своим Самуилом Пикквиком {Обращаем внимание читателя на разное написание имен, фамилий персонажей Диккенса и Теккерея в статье А. В. Дружинина. Мы не считали уместным унифицировать эти написания, потому что они зримо показывают, как критик искал наиболее адекватное фонетическое выражение для английского произношения по-русски, например, Клеив -- Клэйв, Вэррингтон -- Уаррингтон -- Уэррингтон.}, когда первые скиццы счастливого юноши нарасхват читались во всей Европе, автор "Ярмарки Тщеславия" работал для насущного хлеба, опытом жизни узнавал и хитрую Ребекку, и бесчувственную Беатрису Кастельвуд, и сходился с журналистами, воспетыми в "Пенденнисе", и голодал в Темпль-Лене, и был живописцем в Риме, и обманывался в своем призвании, и отказывался от живописи и писал стишки в сатирическую газету "Пунч", и дробил своих "Снобов", по необходимости, на крошечные статейки, что решительно вредило их успеху. "Гоггартиевский Алмаз" написан в самые тяжкие минуты жизни, говорит нам Теккерей; какие же это были минуты, о том мы можем лишь догадываться. "Алмаз" не имел успеха, об "Алмазе" вспомнили через много лет после его напечатания, за "Алмаз" автору пришлось рублей триста серебром, на наши деньги. Странствуя по Европе, Теккерей как-то зажился в Париже до того, что издержал все свои деньги, износил платье и остался без возможности одеться прилично и уехать на родину. Его выручил француз-портной, имя которого наш романист передал потомству, посвятив честному ремесленнику одну из своих последних повестей, с изложением всего дела в кратком посвящении. Из наших слов можно составить себе приблизительное понятие о том, каковы были лучшие годы Теккерея, его долгие Lerjahre, ученические годы, исполненные труда, страстей, странствований, огорчений и нужды. Под влиянием нешуточного опыта и борьбы, мужественно выдержанной, сформировалась та беспощадная наблюдательность, та юмористическая сила, та беспредельная смелость манеры, по которым, в настоящую эпоху, Теккерей не имеет себе соперников между писателями Европы и Америки.
Несколько лет тому назад, в одном из наших журналов писателю Теккерею был придан эпитет "бесхитростного": этот эпитет возбудил опровержения и шутки, за свою несправедливость. По нашему теперешнему мнению, слово бесхитростный заслуживало шуток по своей ухищренной тяжеловесности, остатку старых критических приемов, когда слова "чреватый вопросами", "трезвый воззрениями" еще считались отличными словами, -- но на справедливость эпитета нападать не следовало. Теккерей -- действительно наименее хитрящий из всех романистов, там даже, где он кажется лукавым, -- он просто прям и строг; но наши вкусы извратились до того, что по временам прямота нам кажется лукавством. Невзирая на свою громадную наблюдательность, на свои отступления, исполненные горечи и грусти, наш автор во многом напоминает своего пленительного героя, мягкосердечного полковника Томаса Ньюкома. Всякий эффект, всякое ухищрение, всякая речь для красоты слова, противны его природе, по преимуществу честной и непреклонной. Подобно Карлейлю, с которым Теккерей сходствует по манере, наш романист ненавидит формулы, авторитеты, предрассудки, литературные фокусы. У него нет подготовки, нет эффектов самых дозволенных, нет изысканной картинности, нет даже того, что, по понятиям русских ценителей изящного, составляет похвальную художественность в писателе. Оттого Теккерей любезен не всякому читателю, не всякому даже критику. У него солнце не будет никогда садиться для украшения трогательной сцены; луна никак не появится на горизонте во время свидания влюбленных; ручей не станет журчать, когда он нужен для художественной сцены; его герои не станут говорить лирических тирад, так любимых самыми безукоризненными повествователями. Его рассказ идет не картинно, не страстно, не художественно, не глубокомысленно, -- но жизненно, со всем разнообразием жизни нашей. Теккерей гибелен многим новым и прекрасным повествователям: после его романа их сочинения всегда имеют вид раскрашенной литографии. Изучать Теккерея -- то же, что изучать прямоту и честность в искусстве.
Обладая такими качествами -- как человек и писатель, Теккерей был всегда готов встретить славу со всеми ее хорошими, дурными, возбуждающими и расслабляющими последствиями. Успех "Ярмарки Тщеславия" был его первым, великим успехом; через год после ее появления Европа повторяла имя Вилльяма Теккерея; Коррер-Белль, посвящая ему свою "Шэрли", называл его первым писателем нашего времени. Никто в Англии не протестовал против этого прозвания. Особы, мало знакомые с периодическою литературою, выписывали портрет нового романиста, ожидая увидеть лицо щеголеватого, блистательного, может быть прекрасного собой юноши. Но портрет изображал немолодого, очень немолодого человека, со смелым, широким лицом, носившим на себе следы долгой борьбы житейской. Диккенс, столько лет знаменитый и так давно известный всякому, глядел вдвое моложавее своего страшного соперника. Кому из двух юмористов слава казалась слаще, -- кто из двух мог искуснее справиться со своей славою. На чьих творениях могла скорее отразиться сладость успеха, в чей роман могли скорее пробраться розовые лучи и розовые воззрения на человека? Диккенс, невзирая на свою литературную роль, невзирая на свое направление, взятое в общей сложности, всегда имел в своем таланте что-то сладкое, по временам слишком сладкое. Теккерей не имел никакого призвания к розовому цвету -- строги и безжалостны были его взгляды на человечество. Судьба не баловала этого последнего писателя, счастливое сочетание успехов в жизни не вело его незаметной тропою к мягкой снисходительности. Он казался даже слишком резким, слишком охлажденным, слишком придирчивым. Разница талантов повела к разности воззрений. Читая записки Эсфири в "Холодном Доме", читатель восклицал: "нет, это уже чересчур сладко"; задумываясь над страницами "Пенденниса", тот же читатель произносил -- "нет, это уже слишком безжалостно!"
Прошло два или три года после "Ярмарки Тщеславия". Звезда Теккерея разгорелась во всем блеске, много второстепенных планет потускнело перед ее блеском. За долгий труд и за долгое терпенье пришли года щедрой отплаты. В Англии успех двух романов вроде "Vanity Fair" и "Pendennis" -- есть целое состояние. Кроме денежных выгод, все выгоды общественные выпали на долю Теккерею. Двери первых домов Лондона для него раскрылись настежь; тысячи посетителей теснились на его лекциях по поводу старых юмористов Англии. За популярностью на родине последовала популярность в дальних странах Нового Света. В Америке Теккерея встречали как триумфатора, с постоянным, выдержанным, солидным восторгом. Знаменитая мистрисс Стоу -- сочинительница "Хижины дяди Тома", встретила Теккерея в Лондоне, тотчас после его возвращения из Соединенных Штатов. Угрюмый Вэррингтон радостно рассказывал о встречах, ему там сделанных. Америка ему нравилась, о поездке своей он вспоминал с наслаждением. Ледяная броня, заковывавшая это многострадавшее сердце, начинала таять, с каждым днем делаться прозрачнее.
Будем ли мы упрекать Теккерея в том, что мизантропическое настроение его таланта во многом изменилось в последние годы; решимся ли мы сетовать за то, что благородная Этель у него сменила Ребекку и благодушный полковник Ньюком стал на место лорда Стейна? Сетования подобного рода были бы неуместны и нелитературны. Во всяком человеке скрыто несколько сил, которые действуют тогда, когда потребность их вызывает, при столкновении с действительностью. При борьбе, при горьких минутах жизни, при труде для насущного хлеба некогда высказаться силам любовно-примирительным, -- но отчего же им не пробиться наружу в годы покоя и выстраданного успеха? Разве можно на общую любовь отвечать с тою же строгостью, которая была необходима при общей холодности? Разве честный боец перестает быть честным бойцом, слагая свое оружие и протягивая руку воину, с которым сейчас бился? Разве слава дается нам для того, чтобы пренебрегать ею? Разве люди приходят к своему учителю затем, чтобы слышать из уст его одни вечные укоризны?
Этого еще мало. В юмористике или сатирике бывает противна мягкость сердца, -- если она высказывается неестественно и приторно; но кто осмелится указать на одну строку неестественную или приторную во всем собрании сочинений Теккерея? Не слабость и не сладость были результатом Теккереевых успехов, как житейских, так и литературных. Где Диккенс отделался не без проигрыша, Теккерей выиграл и выиграл много. Теплый солнечный луч упал на богатую почву, до тех пор не видавшую этих лучей. Все ее богатство вышло наружу непроницаемой могучей тропической растительностью. Благодатными звуками откликнулось любящее сердце сильного, но любящего человека, откликнулось и подарило нам "Ньюкомов", книгу, до этой поры еще не вполне понятую, не вполне оцененную. До сих пор, Теккерей, автор "Пенденниса" и "Ярмарки", являлся нам в виде неоспоримо-сумрачном, но когда солнце взошло и осветило этот сумрак, картина изменилась во многом. Так, какой-нибудь старый, избитый ядрами замок, кажется нам, в час ночи одной унылой грудой развалин, но с восходом радостной зари очи наши проясняются, мы видим стрельчатые окна и хитрые колоннады, массивные башни и грациозные башенки, неприступный редюит в середи здания, верхи церквей и часовен за его стенами. Все твердо и изящно, все полно жизни и силы, даже по обрушенным частям вала ползут и перемешиваются полевые цветы ярких колеров.
Есть одна немецкая гравюра, уже много лет покупаемая повсюду в большом изобилии: на ней изображен старый суровый рыцарь в панцыре, у рыцаря на руках маленький ребенок, дергающий грозного воина за его длинный ус. Отец улыбается шалостям малютки, и эта улыбка так трогательна, так прекрасна, так идет его рыцарской перевязи и стальному нагруднику! Успех гравюры весьма понятен -- оденьте рыцаря в короткое пальто, навяжите ему на шею узенький черный галстук, -- из произведения, полного смысла, выйдет почтенная, но сухая семейная сцена. При чтении "Ньюкомов", и автор, и его главный герой не раз заставляли нас думать о рыцаре с ребенком на руках. И Теккерей, и полковник Ньюком как-то фантастически слились в одно и то же лицо -- эти два прямодушных, правдивых неутомимых труженика, строгих по приемам, безгранично любящих по сердцу!
Да, роман "Ньюкомы", повторяем мы, еще не понят критиками, еще не оценен по достоинству нашим поколением. Это книга, исполненная теплоты и мудрости; это широкий шаг от отрицания к созданию; это голос сильного человека, достойного быть вождем своих собратий. Любители бесплодного отрицания одни могут восставать на Теккерея, ибо эти люди наиболее наклонны к рутине и, наперекор своим уверениям, глухи ко всякому новому слову. Не для красоты слога поэт передает вам хронику семейства Ньюкомов, не фантастическому миру он поклоняется. Он держится за действительность с той несокрушимой энергией, за которую Монталамберт так недавно хвалил соотечественников Теккерея. Он все сливает, все примиряет, все живет в своем широком миросозерцании. Прежде когда-то Теккерей еще имел вид человека партии -- ведь он стоит выше всех партий, и не сам подчиняется им, но заставляет партии себе подчиниться. В его книге нет гнева и пристрастия, -- нет преувеличенных утопий и зачерненной действительности. Перед трибуналом романиста равны все его лица, все без исключения -- виги и тори, рыцари и фаты, ленивцы и деятели. Все они люди, -- с ними надо жить, -- на них должно действовать, -- их совокупность есть поэзия жизни, вся жизнь, и этого довольно. Автор стоит на высоте и заставляет своего читателя стоять с собой вместе. На этой высоте груди нашей двигаться так легко, -- с этой высоты глаза наши видят так далеко!
Много грустного, много смешного, много дурного, даже много карикатурного найдете вы в бесчисленных лицах названного нами романа -- но зато сколько в нем теплоты с истиной, добра с величием, поэзии с правдой! Во многих ли книгах найдете вы лицо подобное полковнику Ньюкому, баярду современного общества? Не боясь фразы, похожей на парадокс, мы смело назовем честного Томаса Ньюкома достойным братом -- Сервантесова Дон-Кихота. И кто посмеется над нашим сравнением, тот только покажет свое непонимание Дон-Кихота. Дон-Кихот, невзирая на свои смешные особенности, есть герой любви и чистоты духа, истинного рыцарства и истинного величия. Недаром старый полковник Томас считал Дон-Кихота совершеннейшим джентльменом!
Создавая свой тип доброго и благого человека, Теккерей поступает как всегда -- правдиво и без хитростей. Он не боится наделить старого героя всевозможными нравственными совершенствами -- надо, чтоб читатель любил, тогда все совершенства будут законны. И читатель любит полковника Ньюкома беспредельной любовью, любит его душу, его длинные усы, его широкие панталоны, его отцовское сердце, его изношенный мундир, его тонкий голос во время пения, его старомодные поклоны, его суждения о старине, -- любит его всего, как своего друга и благодетеля. Теккерей не сидит над смешными сторонами полковника, не создает из него Самуила Пикквика (который тоже прекрасен в своем роде). Томас Ньюком говорит и действует от своего лица, без авторских оттенков, без авторских комментариев. Он весь перед вами -- вы знаете, что романист любит его также беспредельно, как и вы сами. И есть ли возможность не обожать Томаса Ньюкома, не дивиться ему во всех проявлениях его чистой, праведной жизни? Нас не утомила бы биография Томаса Ньюкома, будь она хотя в тридцати томах. Мы любим его, мы верим в его существование. Джон Говард, Вилльям Шекспир, Томас Ньюком для нас равно живые существа. Как хорош наш старый полковник во всех случаях своей жизни -- и перед своим полком на поле чести, и в театре марионеток, посреди ложи, наполненной детьми, с облупленным апельсином в своих воинственных руках, и над колыбелью малютки -- сына, и на коленях в часы молитвы, и перед женщиной писательницей на смешном вечере, и в последнем тихом приюте его многотрудной жизни! Кто может не любоваться этим человеком, кто не скажет глядя на него -- и я тоже человек, и я вижу в нем моего брата? Так чиста, так мужественна, так благородна жизнь Томаса Ньюкома, что печальное ее окончание не возмущает собой читателя -- для подобных людей и скорбь, и предсмертные страдания есть одно величие. Один раз, во время представления "Короля Лира", английская публика возмутилась участью Корделии и некий драматург, по имени Тет, решился состряпать заключительную сцену, в которой меньшая дочь великого страдальца получала всевозможные житейские награды за свою добродетель. И что ж? -- та же публика не одобрила изменения, критика, с Эддисоном в голове, признала, что "Король Лир" потерял половину своей прелести!
Кроме полковника Томаса, в "Ньюкомах", этой Одиссее современного британского общества, имеются десятки лиц великолепно обрисованных. Между ними одно в особенности поражает читателя своей новостью -- Этель Ньюком, племянница нашего Баярда. Это тип смелой, умной, страстной, гордой, испорченной аристократической девушки -- тип до сих пор еще никем не очертанный с таким совершенством, как у Теккерея. К этому типу не раз подступались талантливейшие поэты, наблюдательнейшие правописатели, -- но всякий раз у них выходило не то, чего должно было ожидать. Иной портил дело, совершенно передаваясь на сторону фешенебельных понятий, другой впадал в дидактику или суровую философию, третий был чересчур щедр на иронию, четвертый просто впадал в сантиментальность. По английским причудам и требованиям, романисты всегда почти выбирают в героини девиц (тем более, что их очень удобно выдать замуж в последней главе); -- а между тем английская литература, как и все другие, чрезвычайно бедна персонажами девушек, художественно выполненных. Этель Теккерея есть царица современных девушек, подобно тому, как в романе она является царицей всех вечеров, собраний, и водяных курсов. Ее нельзя не любить и не ненавидеть, она наполняет собой всю историю, от ее первого свидания с дитятей Клэйвом, до тех страниц последней части, когда Этель, возвышенная страданием и вышколенная тяжким житейским опытом, снова вступает во все свои права честной и безукоризненной героини. Созданием Этели Теккерей на веки утвердил за собой славу когда-то украшавшую Бальзака -- славу поэта, вполне понимающего женское сердце. Эта Этель, со своей красотою, бойкостью, беспрерывными вспышками против окружающей ее мизерности, с ее преклонением перед предрассудками и знатностью, с ее пылким темпераментом, с ее святою, но худо направленною гордостью, с ее девическим духом противоречия, с ее несложившимися, но заносчивыми понятиями о свете и людях -- истинная девушка, стоящая на перекрестке между злом и добром, между героизмом и нравственным падением. Вся история Этели прекрасна и поучительна, -- не холодным поучением, из которого не добудешь ничего для жизни, -- но поучением разумным, осязательным, легко поверяемым всею нашей жизнью.
В наружности и духе теккереевых героев есть нечто смоллетовское. Мы удивляемся, как мог наш романист на своих "Лекциях об Английских Юмористах" так мало говорить о Тобиасе Смоллете, авторе "Родерика Рандома", человеке много жившем, много испытавшем в жизни и глядевшем на жизнь смелыми глазами. Теккереевы женщины идут под пару смоллетовым героиням, -- конечно принимая в соображение время и разность силы в обоих писателях. Девушки Смоллета (даже судя о их наружности) всегда высоки, стройны, их глаза глядят бойко и горделиво -- они способны на преданность, на страстную любовь; но с ними не совсем удобно глядеть на луну и сантиментальничать по-детски. Шутить с ними стал бы не всякий, хотя сам их творец, повинуясь требованиям века, пытается убедить читателя в том, что его героини -- овечки по кротости. Теккерей смелее и откровеннее -- его сердце не лежит к вялым куколкам, вроде Розы "Ньюкомов", даже Амелия "Ярмарки Тщеславия" не очень его пленяет -- симпатии твердого человека на другой стороне, чего, кажется, доказывать не требуется. Сходясь со Смоллетом в выборе героинь, автор "Пенденниса" идет с ним по одной дороге относительно героев. Оба писателя без ума от веселых, вспыльчивых, шумливых юношей, которым нужно еще много нравственной ломки для того, чтоб установиться и быть способными на прочное счастье. Конечно, герои Смоллета буйнее, чем герои Теккерея, -- но не надо забывать: их создали в тот век, когда кулачный бой и разбивание фонарей считались невинными увеселениями. В Клейве Ньюкоме больше доброты, больше рыцарства, нежели в Рендоме и Пиккле; но все три героя, здесь поименованные, равно смелы, равно добры духом и, по своей пылкости, равно способны на правду и на заблуждения.
При всех хороших сторонах молодого Клэйва, при всей занимательности его приключений, персонаж доброго художника почти затемнен совершенством другого, второстепенного лица, именно лорда Кью, бывшего жениха Этели. Сам Теккерей, будто опасаясь этого опасного соперничества, поспешил покончить с лордом, наградить его всеми благами, сообщить о его возвращении на добропорядочную стезю, и таким образом уберечь своего главного героя от совместника, все затмевающего собою. Действительно, лорд Фрэнсис Кью, гвардейский кирасирский офицер и шалун старого времени, пленителен до крайности -- старик Смоллет из Елисейских полей должен посылать свой привет этому блистательному и неутомимому jeune premier {первый любовник (фр.).} на всех балах, дуэлях, картежных вечерах и холостых пирушках. У лорда Кью все свое -- и язык, и воззрения на жизнь, и храбрость, и редкие припадки сплина, мастерски подмеченные автором. Лорд Кью провел свою бурную молодость, блистая и шумя по европейским столицам, никогда не отступая ни перед врагом, ни перед красавицей, ни перед подвигом преданности, ни перед кутежем самым сумасбродным. И, наконец, ему становится скучно. Ум его жаждет чистой любви, спокойствия, правильной жизни, -- но сердце, истомленное ранней свободою, уже неспособно к настоящей страсти. Двойственность эта, неминуемое следствие буйной молодости, есть причина тоски, временами нападающей на молодого лорда, тоски, так великолепно описанной во время баденского бала и ссоры с французским бреттером. Вообще этот баденский бал -- поэма своего рода, как по широте рассказа, так по мастерскому своду всех страстей, на нем высказавшихся. Чего только не произошло на нем, в каких видах не явились тут все герои романа? Гордый каприз Этели, юношеские страдания Клэйва, спокойное рыцарство лорда Франка, происки ядовитой француженки, безумие вспыльчивого ее обожателя, рулетка, ужин, наконец, катастрофа и вызов -- все это растет и разыгрывается само собою, представляя страницу, прямо взятую из житейской трагикомедии.
Сознавая значение своих произведений, как настоящих, так и предшествовавших, Теккерей позволяет себе одну особенность рассказа, за которую могут только браться таланты ему подобные, то есть самые первостепенные. В "Ньюкомах" нередко являются лица из "Пенденниса" и "Ярмарки Тщеславия", -- сама история Ньюкомов как будто рассказывается от лица коротко нам знакомого Артура Пенденниса. На сцену выходят особы давно нам знакомые и давно нам любезные -- и Лаура Пенденнис, и суровый Уаррингтон, неподражаемый майор Пенденнис и лица, связанные с их историей. Мы радуемся их появлению, будто встрече с добрым, никогда не забываемым другом. Бальзак в своей "Человеческой Комедии" действовал подобным образом, и не без успеха; но надо признаться, не всегда появление его героев встречалось нами с такой радостью, как в настоящем случае у Теккерея. Громадностью своего ума Бальзак превосходит Теккерея, но зато далеко отстает от него в истинном творчестве, без которого почти невозможно быть великим писателем. С Растиньяками и Годиссарами нам не трудно, в случае нужды, проститься навеки -- сердце наше обливалось кровью, когда мы прощались навеки с Томасом Ньюкомом. И нам отрадно думать, что в скором времени, в будущих теккереевых романах, снова будут, хотя изредка, проходить лица, так дорогие нашему сердцу, лица, когда-то дорогие праведнику Ньюкому, -- его гордая племянница Этель, его обожаемый сын, прямодушный художник Клэйв Ньюком.
Даже особы второстепенные, смешные, порочные, -- не будут нами встречены холодно. Они стоят на своих ногах, они действуют, они истинны, они полны жизни. У них никто не отнимет роли в истинной человеческой комедии, которой первые очерки набросаны Вилльямом Теккереем, самым могучим из художников нашего времени!
1856