Просмотрев психологическую фильму наших жизней, мы, конечно, были бы поражены и воскликнули бы: "Не может быть, чтобы все это произошло с нами!" Разумеется, те четверо людей, которых я вспоминаю идущими по улицам Лондона, могли с таким же основанием существовать в воображении Чарлза Диккенса, по крайней мере, и теперь я с трудом верю в их реальность. Неудивительно, что мы, молодые и жизнерадостные, сохраняли бодрость среди всех этих бед, но мне представляется невероятным, когда я вспоминаю те дни, как несчастная мать, женщина уже пожилого возраста, испытавшая в жизни столько невзгод и лишений, могла смотреть на происходившее, как на обычный ход событий.
Мы шли по улицам Лондона без денег, без друзей, не имея средств, чтобы найти приют на ночь. Мы пытались устроиться в двух или трех гостиницах, но всюду требовали деньги вперед, ссылаясь на отсутствие вещей. Хозяйки меблированных квартир, куда мы обращались, оказались столь же бессердечными. Нам ничего больше не оставалось, как расположиться на скамейке Зеленого парка, но оттуда нас прогнал полицейский.
Так продолжалось три дня и три ночи. Мы питались булочками за пенни, но проводили дни в Британском музее. Такова уж была наша поразительная жизнеспособность! Помню, как я читала английский перевод "Путешествия в Афины" Винкельмана и горько рыдала над его трагической смертью по возвращении из дальнего пути, совершенно позабыв о наших собственных несчастьях.
Но на заре четвертого дня я решила, что необходимо что-то предпринять. Приказав матери, Раймонду и Елизавете следовать за мной, не говоря ни слова, я прямо вошла в одну из самых роскошных гостиниц Лондона. Я сообщила полусонному ночному швейцару, что мы сейчас приехали ночным поездом, что вещи наши идут багажом из Ливерпуля, приказала отвести нам комнаты и подать кофе и завтрак, состоящий из гречневых пирожков и других тонких американских блюд.
Целый день мы провели, наслаждаясь сном в роскошных кроватях. Я несколько раз телефонировала вниз швейцару и горько жаловалась на то, что багаж еще не прибыл.
- Мы не можем выйти из комнат, пока не переоденемся, - говорила я. И обед был нам подан в номер.
На следующее утро, считая, что хитрость не должна переходить пределов, мы вышли из гостиницы так же, как вошли, с той только разницей, что не будили ночного швейцара!
Мы очутились на улице с новым приливом сил, вполне готовые вступить в борьбу с миром. Отправившись в Челси, мы прошли на кладбище старой церкви; тут я заметила на дорожке брошенную газету. Развернув лист, я прочла заметку о том, что одна дама, в доме которой я танцевала в Нью-Йорке, наняла здесь особняк и устраивает роскошные приемы. На меня снизошло вдохновение.
- Подождите меня здесь!.. - сказала я своим.
Я побежала в Гровенор сквер как раз перед завтраком и застала знакомую даму дома. Она меня приняла очень любезно, и я рассказала ей, что приехала в Лондон и выступаю в салонах.
- Как раз то, что мне нужно для обеда, который я даю в пятницу вечером, - заявила она. - Могли ли бы вы показать что-нибудь из вашей программы сразу же после обеда?
Я согласилась и осторожно намекнула, что для выполнения обязательства потребуется небольшой аванс. Она охотно пошла мне навстречу и выписала чек на 10 долларов, с которым я поскакала обратно на кладбище Челси, где застала Раймонда произносящим речь на тему о взгляде Платона на человеческую душу.
- В пятницу вечером я танцую у г-жи X. в Гровенор сквере; вероятно, будет принц Уэльский; наша карьера обеспечена! - И я показала им чек.
Тогда Раймонд сказал: "Мы должны взять эти деньги, нанять ателье и заплатить за месяц вперед, чтобы никогда больше не подвергаться оскорблениям этих грубых, низких квартирных хозяек".
Мы принялись за поиски и вскоре нашли маленькое ателье у самой Королевской дороги в Челси, и эту ночь уже провели в нем. За неимением кроватей мы спали на полу, но были счастливы, что опять живем, как артисты, и мы согласились с мнением Раймонда, что нам не следует жить по-мещански, в меблированных комнатах.
На деньги, оставшиеся после найма ателье, мы купили консервов в виде запаса и, кроме того, несколько аршин легкой материи у Либерти, необходимой для вечера у г-жи X. Я танцевала "Нарцисса" Невина, изображая его стройным юношей (я была очень худа), влюбленным в собственное отражение в воде. Затем я танцевала "Офелию" того же композитора и слышала шепот в публике: "Откуда у этого ребенка столько трагизма?" В конце вечера я протанцевала "Весеннюю песнь" Мендельсона.
Мать мне аккомпанировала; Елизавета прочла несколько стихотворений Теокрита в переводе Андрью Ланга, а Раймонд короткую лекцию о танцах и их влиянии на психологию будущего человечества. Это было слишком возвышенно для хорошо упитанной аудитории, но все-таки успех был большой и хозяйка пришла в восторг.
Никто из англичан не обратил внимания на мои сандалии, голые ноги и прозрачные драпировки, которые несколько лет спустя вызвали klatch в Германии. Но англичане настолько вежливы, что никто не подумал отметить оригинальность моего наряда и, увы, моих танцев. Все говорили "Прелестно", "Очаровательно", "Мы вам очень благодарны" или что-нибудь в этом духе. И больше ничего.
Но с этого вечера я стала получать приглашения во многие известные дома. Один день я танцевала перед коронованными особами у леди Лоутер, а на другой нам нечего было есть, так как мне не всегда платили. Хозяйка дома говорила: "Вы будете танцевать перед герцогиней такой-то и графиней такой-то, на вас будет смотреть такое изысканное общество, что вы сразу завоюете себе признание в Лондоне".
Помню, как на одном благотворительном вечере, на котором я танцевала в продолжении четырех часов, титулованная устроительница в виде награды собственноручно налила мне чаю и положила клубники, но я так плохо себя чувствовала после нескольких дней голодовки, что ягоды с жирными сливками привели меня в очень плачевное состояние. А другая дама подняла целый мешок, наполненный золотом, показала его мне и сказала: "Посмотрите, какую уйму денег вы помогли собрать для нашего убежища для слепых девушек!"
Мать и я были слишком чувствительны, чтобы говорить этим людям, как жестоко они поступают. Больше того, мы отказывали себе в пище, чтобы быть прилично одетыми и казаться преуспевающими людьми.
Мы взяли напрокат рояль и купили несколько складных кроватей для ателье, но большую часть времени проводили в Британском музее, где Раймонд делал наброски с греческих ваз и барельефов, а я пыталась воплощать их под ту музыку, которая, как мне казалось, гармонировала с ритмом ног, посадкой головы Диониса и метанием диска. Кроме того, мы проводили несколько часов ежедневно в Библиотеке Британского музея, а завтракали в столовой, довольствуясь копеечной булкой и кофе с молоком.
Красота Лондона сводила нас с ума. В Америке мне недоставало культурных и архитектурных красот, зато теперь я упивалась ими всласть.
В момент нашего отъезда из Нью-Йорка исполнился год с тех пор, как я в последний раз виделась с Иваном Мироским. Теперь я вдруг получила письмо от друзей из Чикаго, которые сообщали, что он вступил волонтером в ряды войск во время испанской войны, добрался до лагеря во Флориде и там умер от брюшного тифа. Письмо было для меня страшным ударом. Я не могла поверить, что это правда. Как-то после обеда я зашла в Институт Купера, долго рылась в старых газетах и наконец нашла его фамилию, напечатанную мелким шрифтом в списке погибших. В письме, между прочим, был указан адрес его жены в Лондоне, и я однажды взяла экипаж и поехала искать г-жу Мироскую. Ехать пришлось очень далеко, куда-то в Гаммерсмит. Я все еще отчасти находилась под пуританским влиянием Америки и считала ужасным, что Иван Мироский оставил в Лондоне жену, о которой мне никогда не говорил. Поэтому я никому не сказала о своих намерениях. Я дала кучеру адрес, и мы отправились на окраину города, за несколько миль от центра. Длинными рядами теснились серые невзрачные домики, похожие друг на друга, с унылыми и грязными воротами и названиями, одно параднее другого. Тут были "Коттедж в Шервуде", "Домик в долине", "Эллесмир", "Энисмур" и множество других неподходящих названий и в конце концов мы добрались до "Звездного домика", у дверей которого я позвонила. Лондонская горничная, более мрачная, чем они бывают обыкновенно, мне открыла. Я спросила г-жу Мироскую, и меня провели в душную гостиную. На мне было белое муслиновое платье "директуар" с голубым поясом, большая соломенная шляпа на голове, из-под которой падали на плечи локоны.
Через потолок доносились шаги и чей-то резкий звонкий голос командовал: "Порядок, дети, порядок!" В "Звездном домике" помещалась школа для девочек. Мною овладело странное чувство, смесь боязни и ревности, несмотря на трагическую смерть Ивана, как вдруг в комнату вошло самое странное существо, которое я когда-либо видела в жизни, ростом не выше четырех футов, худое до прозрачности, с сияющими серыми глазами, редкими седыми волосами и маленьким бледным лицом с поджатыми тонкими бескровными губами.
Мироская приняла меня не очень любезно. Я пыталась объяснить, кто я такая.
- Знаю, - сказала она, - вы Айседора; Иван много раз мне о вас писал.
- Мне очень жаль, - пробормотала я, - он мне никогда о вас не говорил.
- Нет, - ответила она, - он бы не стал говорить обо мне, но я должна была к нему поехать, а вот теперь - он умер.
Она произнесла это таким тоном, что я расплакалась. Из ее глаз тоже покатились слезы; они нас сразу сблизили и нам показалось, что мы давно знаем друг друга.
Она меня повела в свою комнату, где все стены были покрыты фотографиями Ивана Мироского. Вот его лицо в молодости, мужественное лицо редкой красоты, вот он в солдатском мундире в рамке, окруженной крепом. Она мне рассказала всю их жизнь, как он отправился искать счастья в Америке, и как не хватило денег на путешествие вдвоем.
- Я должна была к нему присоединиться, - говорила она. - Он все писал: у меня скоро будут деньги, и ты тогда приедешь.
Проходили годы, а жена Мироского все продолжала преподавать в школе для девочек; ее волосы успели поседеть, а Иван все не высылал денег на переезд в Америку.
Я сидела в ее комнате, окруженная фотографиями Ивана, а она крепко держала меня за руки и говорила, говорила о нем без конца, пока я не сообразила, что становится темно. Она взяла с меня слово, что я еще зайду к ней, а я в свою очередь пригласила ее к нам, но она возразила, что никогда не имеет свободной минуты, так как должна заниматься с детьми с утра и до позднего вечера.
Ко времени окончания срока найма нашего ателье в Чельси установилась очень жаркая погода, и мы наняли меблированное ателье в Кенсингтоне. Тут места было больше и у меня был рояль. Но в конце июля лондонский сезон закончился, и мы неожиданно оказались с очень малым количеством денег, а нам предстояло прожить весь август. Весь этот месяц мы провели между музеем в Кенсингтоне и Библиотекой Британского музея, откуда, часто после закрытия, возвращались домой пешком.
Как-то вечером, к моему удивлению, у нас появилась маленькая г-жа Мироская и пригласила меня обедать. Она была очень взволнована, потому что для нее выезд в город представлял великое событие. К обеду была даже заказана бутылка бургундского. Она просила подробно описать ей как выглядел Иван в Чикаго и что он говорил, и я рассказала про золотень, который он любил собирать в лесу, про то, как я раз увидела его с рыжими кудрями, освещенными солнцем, и с руками, полными цветов золотня, про то, что в моих мыслях он связан с этим цветком. Она принялась плакать, и я также. Мы распили еще бутылку бургундского и предались воспоминаниям.
Наступил сентябрь, и Елизавета, состоявшая в переписке с матерями своих прежних учеников в Нью-Йорке, получила от одной из них чек на возвращение в Америку и решила, что поедет туда делать деньги.
- Таким образом, - заявила она, - зарабатывая деньги, я буду делиться с вами, а когда ты сделаешься богатой и знаменитой, я снова соединюсь с вами.
Мне вспоминается, как на Главной улице Кенсингтона мы купили ей теплое пальто, посадили в поезд и, осиротевшие, втроем, вернулись в ателье, где в большом унынии провели несколько дней.
Наступил октябрь, холодный и мрачный. Впервые мы познакомились с лондонскими туманами, а питание дешевыми супами сделало нас малокровными. Даже Британский музей потерял свое очарование. Потекли долгие дни. У нас даже не хватило энергии, чтобы выходить из дому, и мы целыми днями сидели в ателье и играли в шашки кусками картона на самодельной шашечной доске.
С удивлением вспоминая нашу необыкновенную жизнеспособность, я с не меньшим удивлением вспоминаю этот период полного упадка наших сил. Бывали случаи, когда у нас не хватало решимости встать утром с постели и мы лежали целый день.
Наконец от Елизаветы пришло письмо с денежным переводом. Приехав в Нью-Йорк, она остановилась в гостинице "Букингем" на Пятой авеню, открыла школу и преуспевала. Это придало нам бодрости. Так как срок найма нашего ателье пришел к концу, мы сняли маленький меблированный домик в сквере Кенсингтон.
Как-то теплой ночью бабьего лета мы с Раймондом танцевали в саду, когда показалась редко красивая женщина в большой черной шляпе, которая подошла к нам и спросила:
- С какого места земного шара вас сюда занесло, мои милые?
- С Луны, а не с земного шара, - ответила я.
- С Луны, так с Луны... Во всяком случае - вы прелестны, - заявила она. - Не зайдете ли вы ко мне?
Мы последовали за ней в ее чудный дом у сквера Кенсингтон. Там с дивных полотен Берн-Джонса, Россетти и Вильяма Морриса на нас смотрело ее прелестное лицо.
Это была г-жа Патрик Кампбель. Сев за рояль, она заиграла и запела старинные английские песни, потом читала нам стихи, а в заключение просила меня протанцеватъ. Она отличалась царственной красотой: роскошными черными волосами, огромными черными глазами, молочным цветом кожи и шеей богини.
Мы все поголовно в нее влюбились, и эта встреча нас окончательно спасла от мрачного настроения, в которое мы впали. Начался перелом в нашей судьбе. Г-жа Патрик Кампбель выразила такой восторг перед моими танцами, что снабдила меня рекомендательным письмом к г-же Джордж Виндгэм. Мы узнали от нее, что молодой девушкой она дебютировала в доме этой дамы в роли Джульетты. Г-жа Виндгэм приняла меня очень мило и мне впервые пришлось пить английский пятичасовой чай перед камином.
В камине, в бутербродах, в крепком чае, в желтоватом уличном тумане и в английской манере растягивать слова есть что-то невыразимо привлекательное, и если до сих пор я была очарована Лондоном, то с этой минуты я его горячо полюбила. В доме царила волшебная атмосфера уюта и комфорта, культуры и удобства, и я должна признаться, что чувствовала себя так же привольно, как рыба, вернувшаяся в родную стихию. Меня сильно прельщала также прекрасная библиотека.
Г-жа Виндгэм устроила у себя в гостиной вечер с моим участием в присутствии всех артистических и литературных сил Лондона. Тут я встретила того, кто должен был оставить глубокий след в моей жизни. У него, пятидесятилетнего человека, была одна из самых красивых голов, которые я видела. Глубоко запавшие глаза под высоким лбом, классический нос и тонко очерченный рот, высокая, тонкая, слегка сутулая фигура, седые волосы с пробором по середине, вьющиеся около ушей, и на редкость приветливое выражение лица - таков был Чарльз Галлэ, сын знаменитого пианиста. Странно, что ни один из многочисленных молодых людей, готовых за мной ухаживать, и существования которых я даже не замечала, не привлекал меня совершенно. Но к этому пятидесятилетнему человеку я с первого взгляда страстно привязалась.
Он был большим другом Мэри Андерсон в ее молодости и, пригласив меня пить чай в свое ателье, показал тунику, которая была на ней во время выступления в "Кориолане" в роли Виржилии и которую он хранил как священную память. После этого первого посещения наша дружба сильно окрепла и не проходило дня, чтобы я не заходила к нему в ателье. Он мне много рассказывал о своем близком друге Бэрн-Джонсе, о Россетти, Вильяме Моррисе и всей школе Прерафаэлитов, о Уистлере и Теннисоне, которых он хорошо знал. В его ателье я, как зачарованная, проводила целые часы, и дружбе этого выдающегося художника я отчасти обязана тем, что мне открылось искусство старых мастеров.
В те времена Чарльз Галлэ состоял директором Новой Галереи, где выставлялись все современные художники. Это была прелестная маленькая галерея с двориком и фонтаном посередине, и Чарльзу Галлэ пришла в голову мысль, чтобы я там выступала. Он познакомил меня со своими друзьями художниками: сэром Вильямом Ричмондом, Андрью Лангом и композитором сэром Губертом Парри. Все они согласились прочесть лекцию: сэр Вильям Ричмонд об отношении танца к живописи, Андрью Ланг об отношении танца к греческой мифологии и сэр Губерт Парри об отношении танца к музыке. Я танцевала во дворе, вокруг фонтана, окруженного редкостными растениями, цветами и пальмами. Выступления мои имели большой успех: газеты печатали восторженные статьи, а Чарльз Галлэ был вне себя от радости; все видные люди Лондона приглашали меня на обед или чашку чая и наступил краткий период, когда счастье нам улыбалось.
Однажды днем на многолюдном приеме в маленьком особняке г-жи Рональд я была представлена принцу Уэльскому, впоследствии королю Эдуарду. Он заявил, что у меня тип красавицы Гейнсборо, и это мнение еще увеличило восторги лондонского общества.
Наше положение улучшилось, и мы наняли большое ателье у сквера Варвик; там я проводила целые дни, культивируя вдохновение, навеянное итальянской живописью, которую я изучала в Национальной галерее, хотя мне кажется, что тогда я находилась и под сильным влиянием Бэрн-Джонса и Россетти.
Как раз тогда в жизнь мою вошел юный поэт, только что покинувший университетскую скамью Оксфорда. Обладатель нежного голоса и мечтательных глаз, он происходил от Стюартов и звался Дуглас Эйнсли. Ежедневно в сумерки он приносил в ателье три или четыре томика и читал мне стихи Свинбурна, Китса, Браунинга, Россетти и Оскара Уайльда. Он любил читать вслух, а я обожала его слушать. Бедная мать, считавшая совершенно необходимым присутствовать при визитах молодого человека, хотя знала и любила эти стихи, но не могла понять оксфордской манеры их читать и часто засыпала, особенно под стихи Вильяма Морриса. Тогда юный поэт наклонялся ко мне и нежно целовал меня в щеку.
Эта дружба давала мне большое счастье и, имея таких друзей, как Эйнсли и Чарльз Галлэ, я не искала других. Чарльз Галлэ жил с очаровательной незамужней сестрой в маленьком старом доме на улице Кадеган. Мисс Галлэ была со мной тоже очень любезна и часто приглашала на интимные обеды втроем, и с нею я впервые побывала у Генри Ирвинг и Эллен Терри. Я впервые увидела Ирвинга в "Колоколах", и его великий талант так меня взволновал и привел в состояние такого восторженного энтузиазма, что я несколько недель жила под его впечатлением и ночами не могла уснуть. Что же касается Эллен Терри, то она сделалась тогда и навсегда осталась идеалом моей жизни. Тот, кто никогда не видел Ирвинга, не в состоянии понять грандиозного размаха и трепетной красоты его передачи. Нельзя описать очарования его интеллектуальной силы и глубины его драматизма. Гений этого артиста был так велик, что даже недостатки его становились качествами, перед которыми можно было только преклоняться. В нем таилось что-то от гениальности и величия Данте.
Однажды летом Чарльз Галлэ повел меня к Уотсу, знаменитому художнику, и я танцевала ему в саду. В доме художника я увидела чудесное лицо Эллен Терри, изображенное на множестве его картин. Мы гуляли с Уотсом по саду, и он мне рассказал много прекрасного об искусстве и своей жизни.
Эллен Терри была тогда в полном расцвете своей обаятельной женственности. Она уже не была высокой, стройной девушкой, которая пленила воображение Уотса, а женщиной величавой, с высокой грудью и широкими бедрами, совсем непохожей на излюбленный тип наших дней. Если бы современная публика могла видеть Эллен Терри во времена ее славы, она, конечно, досаждала бы артистке советами, как похудеть при помощи диеты, массажа и прочего, но я позволю себе заметить, что величавое выражение Эллен пострадало бы, если бы она, подобно теперешним артисткам, тратила свои силы на то, чтобы казаться молодой и худой. Она не была ни тонкой, ни стройной, но безусловно являлась прекрасной представительницей своего пола.
Таким образом, я в Лондоне вошла в соприкосновение с самыми выдающимися личностями интеллектуального и артистического мира того времени. По мере того как проходила зима, количество приемов уменьшалось, и я даже одно время вступила в труппу Бенсона, хотя дальше роли первой феи в "Сне в летнюю ночь" и не пошла. Казалось, что антрепренеры театров не были в состоянии понимать мое искусство и почувствовать, насколько мое новаторство может оказаться полезным их постановкам. Кажется странным, когда думаешь, сколько слабых подражаний моей школе появилось впоследствии в постановках Рейнгардта, Жемье и других режиссеров, принадлежащих к театральному авангарду.
Однажды я получила рекомендательное письмо к леди (тогда еще г-же) Три. Я поднялась во время репетиции в ее уборную и нашла, что эта дама очень любезна. Следуя ее указаниям, я надела тунику и спустилась на сцену, чтобы танцевать перед Бирбомом Три. Но, пока я танцевала "Весеннюю песнь" Мендельсона, он на меня почти не смотрел, а следил с рассеянным видом за полетом мух. Много лет спустя в Москве я напомнила ему этот случай на банкете, на котором он произносил тост в честь меня, как одной из величайших артисток мира.
- Как! - воскликнул он. - Я видел ваши танцы, вашу молодость и красоту и не оценил их? Вот дурак! - А теперь, - добавил он, - поздно, слишком поздно!
- Поздно никогда не бывает, - возразила я.
С тех пор он меня особенно ценил, но этого я коснусь позже.
Я целый день проводила за работой в ателье, а к вечеру заходил поэт и читал мне вслух. Иногда же по вечерам я танцевала художнику или отправлялась куда-нибудь вместе с ним. Они сильно невзлюбили друг друга и старались не появляться одновременно. Поэт не понимал, как можно проводить столько времени со стариком, а художник удивлялся: что развитая девушка находит привлекательного в обществе молокососов? Но я была счастлива дружбой с ними обоими и, право, не могла сказать, в кого больше влюблена. Воскресенья же принадлежали Галлэ, и мы завтракали в его ателье и пили кофе, который он сам варил.
Однажды он мне разрешил надеть знаменитую тунику Мэри Андерсон, и в ней я позировала ему для множества набросков.
Так прошла зима.