Нас гонят за наши политические убеждения
Но вот я на новом месте. Здесь забила живым ключей наша, кочевая артистическая жизнь.
Я вступила во второй период своего образования.
Я помню, нам на арену вынесли небольшую доску, в одном конце которой был вставлен пистолет. От курка почти до самого пола спускалась веревка с привязанным куском мяса.
Не ев ничего с утра, я с жадностью бросилась к мясу. Но едва только я успела понюхать, как мне сунули новый кусок мяса.
На другой день приманку зашили в беленький мешечек.
Мой нюх привел меня к мешечку, но опять, едва я раскрыла рот, как получила от хозяина большой кусок мяса.
В следующий раз я сильно потянула за веревку, схватившись за мешечек; раздался какой-то оглушительный треск; минутный туман спустился на арену, и я уже хотела броситься прочь, как меня отвлек кусок мяса, положенный прямо мне в рот.
Так, мало-по-малу, я научилась стрелять из пистолета.
Один раз учитель позвал артиста, который изображает в цирке рыжего,[4] просил его загримироваться и лечь на арену, когда понадобится.
После моего выстрела рыжий упал навзничь, задрыгав руками и ногами. Учитель приманил меня к нему куском мяса. Я подошла и долго ничего не понимала, не зная, что мне делать, но запах сала и гумозного пластыря[5] на его лице раздразнили мой аппетит, и я схватила рыжего за нос.
Рыжий громко закричал, выбранил моего хозяина, толкнул меня локтем, вскочил и убежал в уборную переодеться.
Тогда на его место положили нашего служащего. Лежа, он показал мне кусок мяса и положил его себе под поясницу.
Я сначала робко старалась достать мясо, но, видя, что меня за это не бранят, смелее подсунула свой пятачок под спину служащего и подбросила его так, что он перевернулся.
Мясо осталось лежать на земле; я быстро его съела, подбежала опять к лежащему и снова проделала ту же штуку.
Сначала порции мяса подкладывались под спину часто, потом все реже; мне приходилось подбрасывать или, лучше сказать, катить служащего довольно долго, чтобы получить кусок.
Таким образом я скоро поняла, что после моего выстрела рыжий замертво падает на землю, и я, подталкивая его своим пятачком, удираю с арены, чтобы скрыть следы своего убийства.
Раз вечером, желая нарядить меня в костюм для исполнения этой роли, учитель накинул на меня мантию, сделанную из какой-то газеты, и на вопрос шталмейстера, почему он вывел меня в этом наряде, отвечал:
— Я здесь живу уже два месяца и во всех магазинах, где продают продукты, мне завертывают ветчину в эту газету, а что живая свинья, что убитая — все равно, это будет свинья. Более подходящего костюма для моей Финтифлюшки я не мог найти.
Это учитель насмехался над газетой, которая была так отвратительна, по своему содержанию, что годилась, по мнению его, только на обертку всякого «свинства».
По правде сказать, насмешка задевала мое самолюбие; неужели же хуже свиньи нет на свете существа?
Мое воспитание в это время быстро подвигалось вперед; маленькие питомцы моего хозяина тоже оказались смышлеными учениками.
Наступила пора и им выступать перед судом публики.
Чтобы придать им больше храбрости, я вышла вместе с ними на арену. Но такого шума, какой был в этот день, я никогда не слыхала в нашем цирке: вся петербургская публика, после каких-то то для меня непонятных слов, произнесенных моим учителем, стала шуметь, гудеть, хлопать, глядя в одну сторону.
Там в блестящем мундире в ложе сидел градоначальник Грессер, гроза города.
Что же сказал мой учитель?
— Dfs ist ein Klein Schwein; das ist ein gross, uudgrösser Schwein! (Это маленькая свинья, это больше и больше свинья!).[6]
Получалась так-называемая игра слов: учитель, указывая на свинью, сказал, что она грессер (больше), т.-е. больше ростом; это же слово Грессер — было фамилиею градоначальника.
И вышло, что учитель обозвал большой свиньею при всем честном народе того, кто, действительно, делал много свинства населению.
За кулисами заграничные артисты часто говорили, что Россия обеднела, что надо ехать обратно домой, так как деньги русские стали дешевы, — иначе говоря, что русский рубль упал в цене.
Тогда хозяин придумал новую шутку.
Во время представления он вдруг вынул из кармана рубль, бросил его на арену и сказал:
— Чушка, подними рубль.
Я была удивлена. Чего он хочет от меня, когда отлично знает, что этому меня не учил?
Я стала в глубоком раздумьи. В это время артисты, ожидавшие «в параде» у входа, стали смеяться над моим учителем; они громко говорили:
— А ведь ваша свинья не может поднять рубля.
Я смутилась… Мой пятачек покраснел…
— Что вы хотите от свиньи? — громко сказал мой хозяин, — когда министр финансов Вышнеградский не может его поднять?
Этим он хотел сказать, что министр не может сделать так, чтобы другие страны считали русские деньги дороже.
Ответом на эту шутку был гром аплодисментов… И опять нас выслали из Петербурга в 24 часа…
На этот раз мы из туманного холодного города попали прямо к теплому берегу моря.
Я уже мечтала погреть свои кости на солнце, подышать морским воздухом, но беспокойный мой хозяин опять выкинул новую штуку.
В Одессе существовало две газеты. Одна из них «Новороссийский Телеграф» только и делала, что бранила евреев. Градоначальник Одессы адмирал Зеленый всячески покровительствовал редактору «Новороссийского Телеграфа» Азмидову и сам глумился, где только мог, над евреями.
Говорили, что он призывал к себе старого еврея, который соблюдал древний обычай носить «пейсы», и собственноручно, осыпая грубою бранью и насмешками перепуганного на смерть еврея, отрезал ножницами ему пейсы, глумясь над его верой и обычаями.
Он до того ненавидел евреев, что когда раз ему пожаловались на одного из них и тот оказался не виноват, адмирал нехотя отменил наказание, крикнув:
— Так запишите его в книгу воров!
На самом деле такой книги вовсе не существовало.
Адмирал Зеленый держал город в вечном страхе арестов и высылок.
При встрече с ним все должны были вставать и снимать шляпы. Столкнувшись раз с гимназистом, грозный адмирал накричал на него:
— Шапку долой!
А так как гимназист растерялся, Зеленый сбил с него фуражку и надрал уши.
После этого директор гимназии просил Зеленого приехать в учреждение для того, чтобы ученики знали его в лицо и при встрече понимали бы, перед кем снимать фуражки.
Все эти возмутительные истории и еще много других я, подняв левое ухо, подслушала и невольно запомнила, как будто предчувствовав, что учитель высмеет градоначальника.
Наш первый спектакль. Перед моим выступлением на арену служащий долго примерял к моей голове колпак, неприятно привязывая мне его то за уши, то за шею. Колпак этот был сделан из толстого картона, на котором была наклеена газета.
Учитель мой, уже одетый в костюм, беспокойно говорил со служащими и требовал, чтобы на газете была ясно видна надпись «Новороссийский Телеграф».
Недовольный служащий, ворча, наспех переделывал колпак. Тут же учитель расспрашивал какого-то человека, как зовут редактора этой газеты Азмидова.
Незнакомый господин сказал:
— Азмидов подписывается Михаилом Павловичем, а на самом деле он, Михаил Лукич. Почему-то Лукич он заменил Павловичем. Говорят, он скрывает свое не то греческое, не то армянское происхождение, желая быть истинно-русским и тем угодить Зеленому.
Учитель просил собеседника указать пальцем незаметно из-за занавеса на Азмидова, который сидел в первом ряду.
Музыка грянула наш выходной марш, и учитель пошел на арену.
Едва я показалась, меня встретил хохот, крики, аплодисменты. Кругом только и слышалось:
— Колпак! Колпак!
— Ты видишь, что напечатано на колпаке?
— Ну, и штука!
— Ловко, брат!
— Попал, что называется, в самую точку!
Но вот кончик шамбарьера показал мне направление, куда надо было бежать и где остановиться.
Я стала как раз напротив сидящего в первом ряду Азмидова. Учитель мой звал меня:
— Чушка, поди сюда!
А сам держал шамбарьер в одном положении, не позволяя этим мне двинуться с места.
— Свинья, поди сюда! — грозно и повелительно кричал учитель.
Я, понятно, не двигалась. Тогда он сказал:
— Виноват, теперь с каждой свиньей надо обращаться вежливо! Михаил Лукич, пожалуйте сюда!
А сам незаметно для публики шевельнул шамбарьером. Я увидела направление шамбарьера и смело подошла к учителю.
Гром аплодисментов был нам наградою.
И вдруг, на глазах у бесчисленной публики, под свист, хохот и аплодисменты, поднялся со своего места Азмидов и вышел из цирка вон.
На другой день, как я потом узнала, Азмидов пожаловался Зеленому, и вот градоначальник вдруг, не предупреждая, приехал в цирк посмотреть на «этого нахала», который осмелился вышучивать его любимца.
Первое отделение уже началось; цирк был переполнен.
Мой учитель сидел в буфете за столиком, спиной к входной двери. В это время раздался шум, и в буфет вошел Зеленый в сопровождении полиции.
Все, находившиеся в буфете, встали из-за своих столов и сняли шляпы; один только мой хозяин сидел неподвижно и продолжал курить. Зеленый на него грозно крикнул:
— Встать!
Учитель сделал вид, что ничего не слышит.
— Встать! — еще громче закричал Зеленый.
Тогда учитель, повернув к нему лицо, спокойно и вежливо ответил:
— Я не имею чести вас знать.
— Встать! — опять закричал Зеленый, а потом раздраженно крикнул своим приближенным:
— Скажите же этому олуху, что я Зеленый!
На это учитель отвечал резко и четко:
— А, Зеленый! Ну, когда ты дозреешь, тогда я и буду с тобой разговаривать!
Публика потом рассказывала, что в этот момент у стоящего вытянувшись помощника полицеймейстера Шангерея ус поднялся от улыбки, но моментально опустился вниз.
— Взять! — загремел Зеленый, багровея.
Полицейские бросились на учителя, но он вцепился руками и ногами, в стул так, что пришлось его вынести вон из буфета вместе со стулом.
— Отправить, — сказал Зеленый Шангерею.
Помощник полицеймейстера держал руку под козырек и сказал робко градоначальнику, показывая глазами на учителя:
— Это и есть тот Дуров, которого ваше превосходительство приехали смотреть. Его ждет вся публика. Если его сейчас убрать, выйдет скандал… Позвольте ему кончить представление, и тогда мы уберем его из Одессы с первым уходящим поездом.
Учителю при мне про все это рассказали потом, в уборной, и я видела, как он на минуту задумался, а потом, точно что-то придумал и позвал служащего.
— Ищи мне скорее зеленую краску, — сказал он, когда тот явился.
Несколько служащих заметались по всему цирку, разыскивая зеленую краску; они приносили ему разные краски, но все это было не то… А время шло… Тогда учитель схватил голубую краску.
— Ничего, — говорил он, — краска грязная, но вечером, при огне, похожа на зеленую.
Я видела, как учитель волновался, надевая костюм. Я слышала, какими восторженными криками встретила его публика. Животные сменялись животными; наконец, настала и моя очередь.
Я совершенно не ожидала, какая неприятность ждет меня. Меня взяли и вымазали с ног до головы краской…
И с сырой щетиной я появилась на арене…
Что тут было, — я не сумею, пожалуй, как следует рассказать.
Публика шумела, кричала, стучала палками, била в ладоши; весь этот гам, свист и хохот сливались в какой-то невообразимый гул, а в губернаторской ложе стоял, высунувшись из нее наполовину и упираясь руками в барьер, сам градоначальник и что-то кричал.
Его голос, заглушали общие крики, а учитель, сложив на груди руки, стоял неподвижно посреди арены.
Я ничего не понимала… К моему удивлению, вбежал маленький толстенький с черными усами старик во фраке и, ругаясь по-итальянски, схватил меня за ошейник обеими руками и хотел увести в конюшню.
Но не тут-то было; я уперлась и ни с места…
Этот человек был сам директор цирка Труцци.
Он махнул рукою; прибежали кучера. Кучера стали меня толкать, сдвигать с места, но это не удалось… Я стояла крепко на своих мускулистых ногах. Появился на арене и пристав; он больно ударил меня концом висевшей у него сбоку сабли. Я не выдержала и взвизгнула. На это ответом был хохот публики и крики: «браво, пристав»!
Пристав покраснел, подобрал свою саблю и в смущении скрылся за занавесом…
Эта история не кончилась бы никогда, если бы мой хозяин, ласково погладив меня, не ушел с арены. Я охотно побежала за ним, подняв гордо рыло…
Конечно, хозяин был тотчас же выслан из города.
Эх, лучше и не вспоминать об этих быстрых высылках!
Вскоре нас пригласили в так — называемые приволжские города, и мы уехали туда играть.