Несколько слов о дедушке Дурове
Автор этой книжки — известный народный шут-сатирик,[1] дрессировщик животных — Владимир Леонидович Дуров, который много лет выступает в цирках со своими зверьками.
Об этих-то зверьках В. Л. Дуров и рассказывает в своей книжке. И все, о чем в ней написано, — правда, не выдумка: все эти звери жили, работали, были товарищами и помощниками В. Л. Дурова, разделяли его полную разнообразных приключений жизнь.
Любовь ко всем угнетенным, к которым он причисляет и животных, в нем стала проявляться с раннего детства.
Он родился в Москве 25 июня 1863 г.; остался круглым сиротою на пятом году и был отдан на воспитание в богатую семью своего крестного отца Захарова. Воспитатель поместил его в военную гимназию вместе с младшим братом, Анатолием. Учился маленький Дуров хорошо, но был большим шалуном, и военная дисциплина гимназии пришлась ему далеко не по душе.
Дома он убегал от уроков и скучных наставлений опекунов, требовавших от него благонравия, и целые дни проводил среди прислуги, слушая ее рассказы о деревне, о том, что творится в городе, далеко за стенами дома Захаровых, который был в Чернышевском переулке, принимая самое живейшее участие в их горестях и радостях. Здесь он видел настоящую правдивую жизнь.
Был у него еще друг — дядя; одни его называли блаженненьким, другие-сумасшедшим, но для маленького Володи он казался и умным и интересным, и с ним он готов был проводить долгие часы в разговорах.
Дядя любил цветы, любил все живое; он показывал племяннику своих зеленых питомцев в горшках и ящиках; говорил ему о животных, о том, что видел и наблюдал, и мальчик жадно слушал, закидывая дядю вопросами. Быть может, первым толчком к наблюдению над природой В. Л. Дуров обязан именно этому «сумасшедшему» дяде…
И как тяжело было ему являться на глаза опекунам, где от него требовали чинных разговоров, расшаркиваний, притворных улыбок гостям, поцелуев ручек и где нельзя было быть самим собою.
Он опрометью бежал к своим друзьям в кухню и людскую или же к презираемому «здравомыслящим» крестным любимому дяде.
Была у мальчика еще одна слабость — балаган. Он полюбил его всей душою, а обратил внимание на балаган в то время, когда опекун возил его с братом в коляске на Девичье Поле, где был выстроен целый ряд этих балаганов с клоунами и акробатами.
Братья свели знакомство с гимнастом Забеком, шталмейстером[2] цирка Соломонского, которому отдавали все свои карманные деньги; за это Забек их учил акробатике, потихоньку, конечно, от опекунов, у них на-дом у.
Скоро маленькие Дуровы постигли довольно многое из акробатического искусства и поражали в гимназии и товарищей, и воспитателей своими гимнастическими номерами.
Но это искусство оказало в гимназии плохую услугу Володе Дурову.
Ему было около тринадцати лет, и он должен был сдавать очередной переходный экзамен в 4-й класс. В зале гимназии был торжественный экзамен. За накрытым зеленым сукном столом восседали экзаменаторы-педагоги, а среди них священник. Экзамен был по закону божьему.
И вдруг дверь открылась, и в зал вошел на руках Володя Дуров и так вверх ногами подошел к экзаменационному столу.
Педагоги остолбенели. На момент воцарилось молчание. Потом лицо попа-экзаменатора сделалось багровым. Он приподнялся и, указывая рукою на портреты царя и царицы, висевшие над столом, прохрипел:
— При высочайших особах… при священнослужителе… при педагогах… при господе боге, который все видит… такое надругательство!
А директор крикнул грозно воспитателю:
— Вывести вон!.
Потом был совет, и Володю исключили «за дерзкое поведение во время экзамена закона божьего в присутствии царских портретов».
На семейном совете было решено определить Володю в дворянский пансион Крестовоздвиженского, но свободолюбивый мальчик не унимался и мечтал о побеге из пансиона.
Куда бежать? К опекунам было невозможно, других близких людей не было.
В известные праздники Захаровы возили своих воспитанников на Девичье Поле, где были балаганы. Здесь устраивались народные гулянья. Издавна знать выезжала в своих экипажах — на эти гулянья, показывая друг другу своих лошадей, экипажи и наряды.
Здесь на так называемые «раусы» — открытые балконы балаганов — выходили фокусники, акробаты и клоуны, с размалеванными лицами, в ярких костюмах; они смешили публику, показывали разные штуки, кидали в толпу шутки и заманивали в балаган.
Когда прошел гнев опекуна на исключенного из гимназии Володю, он стал его возить с младшим братом на балаганы, не подозревая, что эти чинно сидящие дети уже близко знакомы с балаганщиками.
Раз Володя сказал Анатолию:
— Знаешь что? Бежим из пансиона.
— Куда?
— Куда? Конечно, в балаган, к Ринальдо… Он, говорят, набирает труппу, и нас возьмет… Мы кое-что умеем…
Подумали, погадали, посоветовались друг с другом и решили бежать.
И бежали… Их приняли в один из балаганов, и скоро два маленьких беглеца в смешных клоунских костюмах кривлялись и бросали в толпу свои шутки-прибаутки.
Володе шутки удавались; толпа смеялась; ему нетрудно было овладеть ее вниманием: от природы живой, сметливый мальчик среди прислуг Захаровых сумел найти общий с ними язык и общие интересы. Он был понятен толпе…
Если бы богатый опекун увидел своих исчезнувших воспитанников на раусе, среди клоунов, фокусников и акробатов!
Но прежде, чем Захаров нашел мальчиков, фокусник Ринальдо увез их в Тверь, где они должны были выступать в балагане во время летнего сезона.
Тут перед детьми открылась изнанка балаганной жизни… Когда они снимали костюмы и уходили со сцены, их ждали не отдых и веселая товарищеская беседа, а голод и насмешки за барское происхождение.
При плохих сборах антрепренер[3] ничего не платил, и приходилось голодать.
Тяжелая жизнь заставила мальчиков снова вернуться к Захаровым, где Володю как старшего брата высекли зверским образом через мокрую пропитанную солью тряпку…
И снова дети бежали, и снова возвращались…
Кроме Ринальдо, Володя Дуров познакомился с зверинцем Винклера, на Цветном бульваре, откуда его вернули к опекунам.
Наконец, его поместили в пансион известного педагога Дмитрия Ивановича Тихомирова,[4] человека, горячо любившего дело воспитания детей и юношества.
Д. И. Тихомиров сразу расположил к себе мальчика. В дружеских беседах он развивал перед учениками свои мечты о благе человечества, говорил о том, что каждый из образованных людей должен служить народу, который его кормит своим тяжелым трудом, и эти речи нашли горячий отклик в душе Володи.
— Мы у него в долгу, — говорил Д. И. Тихомиров, — и в неоплатном.
Но оригинальная свободолюбивая натура Володи Дурова уже тяготилась однообразной школьной жизнью; его тянуло в балаган…
Возможно, что эта тягота к бродячей жизни, к приключениям, была у Володи наследственной: когда-то, в 1812 г., его бабка Надежда Дурова, бежала из дома отца на войну, скрывала свой пол и происхождение под военным мундиром и получила чин я отличие за храбрость как офицер Александров…[5]
Володя Дуров вновь бежал в Тверь к Ринальдо, на голод, — так велика была его страсть к балагану…
Но жизнь в Твери оказалась ему не по силам; пришлось снова бежать и вернуться в Москву пешком, по шпалам.
В Москве, под руководством того же Д. И. Тихомирова, семнадцатилетний В. Л. Дуров выдержал экзамен на городского учителя и был назначен в городское училище на Покровку, но тотчас же отказался от назначения.
Д. И. Тихомиров говорил:
— Иди каждый своим путем, каков бы он ни был, только на пользу народу, для его просвещения.
А В. Л. Дуров выбрал для просвещения людей свой особый путь: он стал учить и дрессировать животных, которые ему помогали в шутках высмеивать людские пороки.
Крестный отец определял его несколько раз на службу, но чиновничья карьера казалась В. Л. еще невыносимее; он задыхался в атмосфере, где крупные чиновники глумились над подчиненными, где все глумились над приходившим искать своих прав темным людом из трудового населения города и деревни.
Вечные искания правды заставляли В. Л. Дурова слоняться из одного людского общества в другое, и в конце концов высмеивание начальствующих лиц — угнетателей народа — заставляло его сидеть в тюрьме, терпеть высылку из городов, разорение.
С каждым годом увеличивалась труппа дуровских животных. Еще живя у Захаровых, В. Л. приручал голубей, возился с лошадьми, собакой Синюшкой; эта любовь вылилась в особый способ дрессировки без кнута, при посредстве ласки. Служа у Ринальдо, В. Л., как только скопил немного денег, завел животных: козла Василия Васильевича, гуся, собаку и др. и стал их дрессировать и показывать публике.
Годы шли, и имя Дурова сделалось известным не только в России, но и за границей. Куда ни приезжал Дуров, сборы были полны; к нему на спектакли ходили даже те, которые ненавидели цирк.
Проповедь В. Л. Дурова о слиянии всех наций была не по нутру черносотенцам. Дуров стоял за евреев, как за угнетенный народ, чем восстановил против себя врагов этой нации,[6] которые даже грозили его в Одессе убить, так что Дурову пришлось бежать за границу.
И за границей он оставался верен себе, смеялся над пороками сильных мира, высмеял даже германского императора, за что был выслан в двухмесячный срок из пределов Пруссии.
Возвратившись на родину, В. Л. Дуров продолжал свою деятельность, переезжая из города в город, из местечка в местечко; был он и в Сибири и в Закаспийском крае, был на Кавказе, в Крыму и всюду нес проповедь общей любви и примирения, показывая пример на своих зверьках: он соединял разных зверьков в одну дружную семью: были здесь волк с козлом, лисица с петухом, кошка с крысой и т. д.
Заботы о любимых четвероногих и пернатых товарищах и их частые потери повлияли на здоровье В. Л., и он получил грудную жабу; кочевая жизнь по плохо сколоченным балаганам в бурю и непогоду подорвала его силы. Пришлось подумать об отдыхе для себя и своих зверей, и В. Л. на сколоченные упорным трудом деньги купил себе небольшой особняк на Старой Божедомке, в Москве.
Здесь в своем «Уголке» дедушка Дуров устроил маленький театр, где выступают артисты-животные, зверинец и первую в мире лабораторию для наблюдения за поведением животных и опытов с ними, под покровительством Московского Совета и тов. Луначарского.
В Дуровском уголке В. Л. ведет работы, совместно с известными профессорами; здесь происходят наблюдения и опыты, благодаря которым им сделаны многие открытия.
В «Уголок» из-за границы приезжают иностранные ученые.
Уголок В. Л. Дурова — маленький музей. Здесь среди чучел животных можно проследить колоссальную работу В. Л. Дурова.
Он — самоучка, даровитый во всех областях. Он и ученый, и музыкант, и изобретатель музыкальных инструментов, и художник-живописец, и скульптор, статуи которого (вымершие животные) украшают вход в «Уголок», и дрессировщик животных.
Мечта дедушки Дурова — приобрести молодых учеников, которые продолжали бы его работу.
Ал. Алтаев.
Предисловие автора
Много лет под-ряд я, артист, скитался по свету со своими дрессированными животными. Я переезжал из города в город, из губернии в губернию, останавливался на промежуточных станциях, в железнодорожных плохо сколоченных театрах, в сараях, в ярмарочных балаганах и под дождем, ветром, снегом давал я представления со своими зверьками.
Делил я с ними и их кочевую жизнь и нередко в первые годы странствований засыпал, обнявшись с ними в конюшнях, а в больших городах, позднее, когда приходилось останавливаться в номерах гостиниц, на постели, под постелью, на стенах, на шкафах и комодах, в ящиках этих комодов, — всюду ютились мои пернатые и четвероногие друзья.
Обезьяны прыгали и лазали здесь по драпировкам, шкафам и карнизам; на стенах, в клетках, сидели разные птицы; рано утром, чуть свет, они будили меня своими громкими птичьими голосами. Петух мне кричал свое бодрое «кукареку», попугай — «вставай, пора», ворон отзывался гортанным голосом «кто там», когда коридорный стучался в дверь, принося самовар. Под одеялом, свернувшись калачиком, лежал мой неразлучный друг-собака; лизнув мою ногу, она вылезала наружу. А поверх одеяла резвилось несколько десятков крыс, подлезая под подушку и простыню. Я вставал, одевался и, когда выходил из дому, направляясь по делам, меня везли по улицам мои цирковые товарищи: ослик, свинья, верблюд, а то и сам великан-слон.
Моя жизнь вся целиком прошла бок-о-бок с животными. Горе и радость делил я с ними пополам, и привязанность зверей вознаграждала меня за все человеческие несправедливости.
И служили мои звери не только своему животу и моему карману, но и высшим задачам просвещения. И часто, сравнивая людей и животных, я находил больше правды у последних.
Я видел, как богачи высасывают все соки из бедняков; как богатые, сильные люди держат своих более слабых и темных братьев в рабстве и мешают им сознать свои права и силу. И тогда я, при помощи моих зверьков, в балаганах, цирках и театрах говорил о великой человеческой несправедливости.
Я никогда не поступал с моими животными так, как сильные люди поступают со слабыми, и они это ценили, и им жилось у меня гораздо лучше, чем многим миллионам замученных, задавленных людей.
Зато и зверьки меня любили, понимали и нередко выручали.
Приезжаю я на какую-нибудь фабрику, станцию или в какой-нибудь город играть. Тотчас же навожу справки, кто из местных властей обижает население, разузнаю особенности его характера и поведения и уже к вечеру выучиваю одного из моих зверьков изображать этого «начальника», высмеивая его перед публикой, а смех бывает часто сильнее кнута.
После каждого из таких смешных номеров я должен был готовиться к высылке из города, но я привык к кочевой жизни и не боялся гнева власть имущих.
Прошло время безвестного скитания. Нас с моими зверьками стали знать уже всюду и всюду встречали с распростертыми объятиями. Нас стали выписывать и за границу, где я видел также несправедливости и где так же смело высмеивал местные власти. И оттуда меня высылали за мои насмешки на родину…
Годы кочевья, полные трудов и лишений, уносят силы. И я и мои верные товарищи — животные стали все чаще и чаще прихварывать. Пришлось подумать о месте для отдыха.
Благодаря народным массам, приносившим свои трудовые деньги в кассу театров и цирков, где я выступал, я мог приобрести себе уголок — станцию для отдыха и более удобной оседлой жизни моим зверькам. Они этого заслуживали: сколько их гибло, благодаря случайностям переездов.
И я приобрел в Москве на Старой Божедомке небольшой особняк с садиком, где бы можно было расположить животных, учить их детей, лечить больных, наблюдать, изучать и записывать их жизнь, чтобы потом передать их историю читателям…
В моем уголке старые ослабевшие животные находили приют; здесь было и кладбище для умерших… Этим кладбищем, служил мой музей, где чучела моих сотрудников оставались, для потомства, как памятники.
Здесь можно увидеть мою собаку Запятайку, которая стоит на прекрасной бронзовой подставке, поднесенной ей ее почитателями; страус, как живой, выглядывает из глубины ниши, представляющей его родной пейзаж; северные олени, добрые и терпеливые, как обитатели тундр — самоеды, изображены среди снежной пустыни с самоедом, на нартах (санках); вдали виднеется белый медведь на льдинах, освещенный заходящим солнцем, среди громад Ледовитого океана, а неподалеку виднеется и наше русское болотце с его обитателями журавлями. Это болотце я нарисовал сам, в память смерти на нем моего любимца Журки, который улетел у меня случайно из цирка. Музей не забыл и Мишку Топтыгина, и россомаху, которую я посадил под стекло, среди высокой травы; она крадется шаг за шагом за охотником… Останавливаясь перед нею, я вспоминал, как много я положил трудов, чтобы смягчить и уничтожить некоторое ее дурные инстинкты.
А вот и варран, громадный ящер; он напоминает мне о том, с каким трудом я его приручал… В глубине расщелины скал лежат, глядя на Тихий океан, мои морские львы.
В различных позах в нишах можно увидеть волка с козлом, медведя со свиньей, лисицу, орла и куницу, фотографические изображения моей «мирной конференции», где за одним столом, едят самые разнообразные животные: лисица, петух, орел, свинья, медведь, козел, собака. Все они мирно обедали у меня, сидя рядком. И хотел бы я громко крикнуть на весь свет:
— Люди, берите пример с моих животных.
И многое множество различных чучел зверьков и птиц и их фотографий рисуют в моем уме всю прошедшую трудовую, полную горя и радости жизнь…
Вот о них-то, о моих товарищах — зверях, я и хочу рассказать в своих книгах…
Автор.
Как я стал дрессировщиком
Это было много лет тому назад, когда я еще не думал о работе с животными на сцене, а ходил в кадетском мундирчике, маршировал с другими товарищами на плацу военной гимназии и учился стрельбе. На плацу нас, кадетов, неизменно сопровождала любимая собака, Жучка; мы с ней играли и кормили тем, что приберегали для нее из казенного обеда. И вдруг у дядьки явилась своя собственная собака. Жизнь Жучки сразу изменилась. Она теперь была помехой дядьке. Когда кто-нибудь давал Жучке кусочек, он ворчал и прогонял ее прочь, а раз плеснул на Жучку кипятком. Бедная собака с визгом бросилась бежать, и скоро мы увидели, что у нее на боку облезли шерсть и кожа.
В тот же день у нас по этому поводу, в уголке гимназического коридора, было экстренное собрание. Восемь товарищей судили дядьку. Мы разбирали его безобразно-жестокий поступок, говорили друг другу, что с этого дня дядька непременно будет травить нашу Жучку, чтобы все наши кусочки доставались его собаке. И наши сердца пылали гневом. Вместо того, чтобы придумать, как защитить Жучку, все только и думали, как бы отомстить дядьке.
Кто-то спросил:
— Что ж мы теперь сделаем?
— Надо его проучить… Убить его собаку.
— Убить… Убить…
— Камнем!
— Утопить!
— Да где ее утопишь?
— Повесить!
— Конечно, повесить.
Итак, решено: смертная казнь через повешение.
— Тянем жребий, кто должен повесить собаку, — сказал один из товарищей.
Написали восемь записочек с именами и стали тянуть жребий, Я развернул свою бумажку и прочел: «Повесить».
Это было страшное слово. Я должен был в первый раз в жизни совершить убийство. Решили сейчас же привести казнь в исполнение и пошли за собакой. Придя во двор, товарищи стали манить приговоренное животное. Собака подбежала, доверчиво виляя хвостом. И стало как-то неловко от этой доверчивости. Но один из товарищей злобно сказал:
— Ишь, гладкая… А у нашей Жучки бок облезлый…
Я закинул петлю на шею собаке. А потом повел ее под сарай. Собака шла спокойно, приветливо помахивая хвостиком. Вот и сарай, а посреди него темнеет под потолком сарая балка. Я поднялся на цыпочки и перебросил через балку конец веревки, а потом стал тянуть ее к себе. Мое сердце замерло, когда я услышал хрип собаки. Очевидно, веревка душила ее.
Меня охватил ужас. Что я делаю? Ведь сейчас я убью животное, которое не сделало никому вреда, которое так доверчиво дало мне набросить на него предательскую веревку. Разве оно в чем-нибудь виновато? Невозможно продолжать это скверное дело; надо отпустить веревку и бежать… бежать…
А что скажут товарищи? Разве я смею бросить дело, раз на меня выпал жребий? И разве не должны мы отомстить дядьке за Жучку? Я не хочу, чтобы товарищи называли меня трусом.
И я решительно потянул книзу веревку. Собака захрипела сильнее, а я почувствовал, что дрожу с ног до головы. И дрожащая рука не в силах была выдержать тяжесть тела собаки; она выпустила конец веревки, и собака шлепнулась на землю. Звук падающего тела заставил что-то оборваться у меня внутри. Я почувствовал ужас, жалость и глубокую любовь к собаке. Она, очевидно, задыхается в предсмертных муках. Необходимо ее добить и как можно скорее… только, чтобы скорее… чтобы не мучилась…
И, подняв с земли камень, не глядя на несчастное животное, я размахнулся. Камень шлепнулся обо что-то мягкое… Конец… Я убил…
Я обернулся к собаке… На меня смотрели полные слез, большие карие глаза, и в них я прочел глубокое страдание, тоску и упрек.
Они говорили:
— За что?
Я не выдержал этого взгляда; ноги мои подкосились, и я упал без чувств…
Когда я пришел в себя, я лежал на постели, среди ряда других кроватей. Это был лазарет. Ко мне подошел фельдшер и с участием склонился над изголовьем:
— Очнулся? Ну, и напугал же нас.
Я взглянул на него и увидел такие же глаза, какие видел там, в сарае… В них была тоска, укор и вопрос, как у нее, там…
Я не мог расспрашивать… я чувствовал себя преступником. Я отвернулся к стене и заплакал…
А когда я открыл, глаза, я увидел возле меня, на соседней постели, больного мальчика, кадета. Он был очень бледен и, видимо, страдал невыразимо. Продолжительная болезнь положила синие тени на его исхудалое лицо. Но глаза… глаза тоскливые, измученные, полные глубокой боли и мольбы, это были глаза той собаки, у которой я посмел отнять жизнь.
И всюду, куда бы я ни посмотрел, где были на койках, эти больные товарищи, я видел те же самые глаза, потому что страдание было одинаково присуще как человеку, так и животному.
Я зажмурился и думал, крепко, мучительно думал о том, как я смел убить собаку, которая чувствует так же, как и я, как чувствуют все люди. И произошло это потому, что я считал ее вещью, принадлежащею дядьке, которому хотел отомстить. Я понял, что на самом деле сделал зло не дядьке, а ни в чем неповинной собаке.
Какое право имел я так распорядиться чужою жизнью? Ради удовлетворения скверного низкого чувства мести? Чем бы я ни пожертвовал, чтобы вернуть эту жизнь!
Нервное потрясение держало меня некоторое время в лазарете; я боялся спросить про собаку; мне никто о ней и не напоминал. А когда я поднялся, и жизнь вошла в свою колею, я снова должен был учиться, стрелять, маршировать.
Проходя по плацу, я увидел чудо: убитая мною собака сидела возле дядьки, высунув язык от жары. Она узнала меня и подбежала, как ни в чем не бывало, вилась вокруг моих ног с ласковым повизгиванием. Она осталась жива, а там, в сарае, я ударил камнем в глину. Это было уже слишком. Сердце мое билось, как у подстреленной птицы. Я задыхался от жалости, стыда, умиления. Так вот оно что: я, человек, из чувства злобы к человеку, решился убить ни в чем неповинное животное, а это животное, подвергнутое мною страшным мучениям, забыло все и идет ко мне с полным доверием.
Собака оказалась лучше, добрее человека. Я это сознал; я почувствовал к ней любовь и уважение и с тех пор не пропускал без чувства глубокого внимания ни одного животного. Мое отношение к животным как к вещи исчезло навсегда, а я впоследствии посвятил свою жизнь наблюдениям над душой животных, науке, называемой зоопсихологией.
О трусости
Жил я в селе Богородском, близ Москвы. Неподалеку от меня в пустой даче жила собака — злой ульмский дог, наводивший страх на всех жителей Богородского. Когда собака жила на свободе, она постоянно бросалась на прохожих, и хозяин ее попадал нередко за укусы и разорванное платье соседей под суд. Наконец, он решил посадить ее под замок и приходил на дачу только для того, чтобы кормить дога.
В разговоре с несколькими знакомыми я сказал, что без страха войду в дом один, подойду к незнакомой страшной собаке, она не тронет меня.
Хозяин дога повел меня к даче. Собака так одичала, сидя одна на запоре, что никого не подпускала к себе, Пищу ей передавали через окно на веревке. Провожала меня целая компания, и дорогою все удивлялись моей храбрости.
— Признайся-ка, ты не боишься? — спрашивал меня один товарищ.
— Ничуть, — отвечал я, — но вот какое условие я ставлю прежде всего: как только я войду в дачу, дверь должна, быть заперта за мною на замок.
Хозяин собаки удивился.
— Для чего вы это требуете? Не для того ли, чтобы еще — больше подчеркнуть свою храбрость? Подумайте, дог может вас разорвать в клочки, и некому будет вам помочь. Пока мы отопрем дверь, у вас может быть уже будет перекушено горло.
— Но ведь горло-то принадлежит мне? — пошутил я. — О нем не беспокойтесь, а лучше не мешайте.
— Хорошо, я сделаю все, как вы требуете.
Мы остановились около знакомой дачи со спущенными сломанными жалюзи. Уныло смотрела она своими пустыми глазами-окнами.
Едва прозвучал звон запираемой на замок двери, из дальней комнаты раздался громкий лай, и огромный дог бросился мне навстречу из-под старого поломанного дивана, выдернутая мочала из которого служила ему постелью. В это время товарищи мои с ужасом следили за мною, прильнув к стеклам окон.
Я стоял спокойно, а дог несся ко мне, злобно рыча и оскалив зубы.
Я сделал лёгкое движение к нему навстречу, вытянул вперед шею и не спускал глаз с его глаз. Дог медленно приближался ко мне, всё сильнее рыча; слюна бежала из его раскрытой пасти; глаза налились кровью… Казалось, еще минута, и он вцепится мне в горло…
Но я шел вперед, навстречу собаке, придвигаясь к ней с тою же поспешностью, с которою она двигалась ко мне. Дог остановился, и я остановился. Мы впились друг в друга глазами. В глубокой тишине слышалось только глухое рычанье с захлебыванием… Собака остановилась и приняла позу как будто на стойке, вытянула хвост палкой и растянулась немного, смотря мне яростно в глаза своими небольшими, с красными веками, немигающими бесцветными глазами. Мы стояли друг против друга, смотрели друг другу прямо в глаза и выжидали. Потом мы снова двинулись друг к другу навстречу и снова застыли, не шевелясь… Мы точно хотели «пересмотреть» друг друга глазами, я и собака…
И вот я заметил, будто в глазах дога что-то дрогнуло. Я сделал едва заметное движение вперед; еще и еще… Зубы дога защелкали; теперь между его мордой и моей вытянутой вперед, головой было не более аршина… Но я сделал снова движение вперед… Минута была решительная… Глаза дога, казалось, слились с моими глазами, потонули в моем взгляде; я чувствовал, его горячее дыхание…
Я сделал еще одно движение и… дог стал отступать… Он отступил едва заметно, но отступил. Победа была за мною. Тогда я решительно и быстро пошел на собаку и видел ясно, как она стала боязливо пятиться назад… Я шел спокойно, решительно на дога; он со страхом отступал и, когда я переступил порог комнаты, — победа была полная — «злое чудовище», наводившее ужас на весь поселок, повернувшись задом, в страхе бежало от меня. Добравшись до последней комнаты, дог трусливо, поджав хвост, подполз под сломанный диван.
За окнами раздались изумленные радостные крики боявшихся за меня товарищей…
Почему же страшная для всех собака струсила перед одиноким, ничем не вооруженным и ничем даже не грозящим ей человеком?
Природа имеет свои законы; один из ее законов — все удаляющееся от животного возбуждает его к нападению; все приближающееся — к отступлению. Примером может служить только-что вылупившийся из яйца цыпленок, который на второй день своей жизни уже осматривает окружающую обстановку и, увидев возле себя дождевого червя, будет пятиться назад в том случае, если червяк на него поползет, и клевать его, если червяк поползет от него в противоположную сторону.
Человек часто не сознает, что, вздрагивая или убегая от животного, он дает право проявляться закону природы.
В течение моей долгой жизни среди зверей мне не раз приходилось, видя раскрытую пасть волка, всовывать в нее свою руку и хватать волка за язык именно для того, чтобы волк не укусил меня, и животное тотчас же пятилось назад, стараясь освободиться от моей руки.
Дикие животные никогда не кусают неподвижные предметы, которые видят в первый раз, но стоит только предмету начать удаляться, как животное тотчас бросится на него. На этом законе основана и игра с котенком. Если бумажка, к которой привязана нитка, шевелится, котенок играет с нею, но стоит только ей после самой горячей игры лежать на полу неподвижно, котенок грациозно и вяло пошевелит ее своей мягкой лапкой раза два и хладнокровно отходит прочь.
Кошка бросается на убегающую крысу и душит ее. Я научил крысу бежать навстречу к кошке, и кошка бросалась от нее на дерево.
О тех, которых напрасно презирают
I
МОЕ ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО С ФИНЬКОЙ
Веселая Одесса была неузнаваема. Оживленные улицы ее местами точно вымерли. В кварталах, населенных еврейской беднотой, стоял плач. Санитары ходили по домам, записывали что-то в свои книжечки, а после их ухода из дверей грязных покосившихся домишек вырывались крики, рыдания, проклятия. Порою по улице пробегали босые, оборванные еврейки, вынося свой скарб, и метались, не зная, где его спрятать. А блюстители порядка, полицейские, обходя, эти маленькие приюты бедноты, бесстрастно говорили:
— Ничего не поделаешь. И не просите. Значит, дом номер четвертый сюда же. Придется сжечь весь, квартал.
Сжечь весь квартал! Оставить на улице, под открытым небом, тысячи несчастных еврейских семей…
И как ни умоляли бедняки пощадить их кварталы, полицейская власть стояла на своем:
— Нельзя. Слышали: приказ от самого градоначальника генерала Толмачева. Потому как зараза, чума. Поняли? Чума, и делу конец.
Слово «чума» было у всех на языке.
Ученые, полиция, градоначальник, — собирались на экстренные собрания, чтобы найти способ борьбы с чумою.
Вместе с истреблением бедных кварталов, где скученность жилья помогала распространению заразы, занялись истреблением крыс. Казалось, все в городе только и думали, что об охоте на этих маленьких грызунов. На каждом перекрестке продавались крысоловки; в каждой лавке на окне были выставлены объявления о верной отраве для крыс. На площадях и дворах крысы предавались казни через сожжение.
И эта охота и казнь увлекала не только взрослых; в ней участвовали и дети. Тяжело было видеть, как маленькие карапузики, с ясными детскими глазами тащили крысоловки, обливали пойманных крыс керосином и искали хворост, бумагу, щепки, чтобы устроить живой костер для казни несчастных пленниц, а потом как-то неестественно хохотали, когда живые факелы метались в проволочных крысоловках.
Так взрослые развращали детей, превращая их в мучителей…
Раз, возвращаясь из цирка домой, я увидел, как дворник обливает керосином и поджигает крысу. Я подскочил к нему, хотел отнять зверька, но было поздно; крыса пылала, а на очереди была другая, которая билась и хрипела в клетке, облитая керосином.
Я бросился к крысоловке и взмолился:
— Отдайте мне эту крысу; я помещу ее в свой зверинец… авось, она не принесет мне заразы…
Дворник согласился, и я унес зверька.
Жирная от керосина, перепуганная, с надломленным хвостом, крыса билась у меня в руках и старалась меня укусить. Но я не обращал на это внимания и окружил маленькую больную лаской и заботами.
Мне долго пришлось возиться над ее бедным надломленным хвостом, но еще дольше над ее дикостью.
Крысы отличаются хорошею памятью, и моя крыса, конечно, не могла забыть зла, которое ей сделал человек, а я был тоже человек, и потому она не решалась доверять мне.
У меня жило много дрессированных крыс; среди них были и родившиеся в неволе у меня в то время крысы 62-го поколения; мне редко приходилось дрессировать диких, и спасенная мною «Финька», как я назвал «толмачевскую» крысу, была не только дикой, но и напуганной.
Изо-дня в день я работал над укрощением нрава Финьки; я терпеливо приручал ее.
К Финьке я применял те же приемы дрессировки, что и к другим крысам, твердо помня свойство крысиной натуры, которое вообще очень затрудняет дело приручения: я никогда не забывал, что Финька принадлежит к крайне пугливым зверькам с необычайно развитым тонким слухом и обонянием. Но я решил во что бы то ни стало бороться с помехой, зная, что «привычка — вторая натура», и если я буду терпелив, то Финька перестанет бояться меня; если я буду наблюдать за особенностями ее крысиной природы, то не сделаю промахов, которые оттолкнут ее от меня.
II
О КРЫСИНОЙ ПОРОДЕ
Какие отличительные свойства я подметил у крыс вообще? Этот маленький зверёк, который возбуждает часто такую брезгливость у людей, на самом деле один из самых чистоплотных в животном мире.
Если вы проследите крысиную жизнь, то увидите, что в ее обиходе больше всего времени занимает умывание. Крыса моется даже тогда, когда в этом нет никакой надобности. Попробуйте ее обмазать грязью, и она тотчас же примется с остервенением чистить свою нежную шубку, «кладя волос к волосу», по выражению народной песни. И когда она уснет в своем гнезде, то сон ее будет тревожен; она проснется, вспомнит о грязи, и опять пойдет торопливая тщательная работа лапками и языком. Если на крошечного только что пойманного крысенка капнуть водою, то он, как только опомнится от испуга, тотчас же примется за умывание.
Крыса — очень нежная мать. Произведя на свет крысят, самка бережно складывает их в одну кучу и ложится на них, чтобы их согреть и скрыть от посторонних глаз. Она не выносит прикосновения посторонних к своему крысенку, и каждое такое прикосновение инстинктивно как бы смывает своим языком. Если кто-нибудь сделает попытку отнять у нее детей, она их начнет защищать, облизывать, мыть с таким неистовством, с такой силой, что часто обнажает мясо детеныша. Крысенок от боли пищит; писк заставляет невыносимо страдать материнское сердце. Крыса переходит от лизания к легонькому покусыванию и уже ничего не слышит, опьяненная своей материнской любовью.
Я пробовал трогать мать; она ничего не слышит. Она не слышит и не видит окружающего. Ее зализывания делаются сильнее, и в конце концов она как бы зацеловывает крысенка, загрызает его. Так крыса-мать в своей безумной любви часто съедает собственных детей.
У людей крепко укоренилось брезгливое отношение к крысам; неразумные родители часто пугают детей лягушками, летучими мышами, тараканами, жуками, ящерицами и крысами и развивают в них ложное чувство страха и отвращения, которое иногда остается у детей на всю жизнь.
Помню раз, когда я был болен, я занялся в постели дрессировкой крыс. Высыпав из ящика их штук сорок, я наблюдал, как они бегают по моему одеялу, взбираются на спинку кровати, на подушку. Я так засмотрелся на них, что совершенно забыл о докторе, который должен был прийти ко мне с минуты на минуту.
Я обернулся на звук шагов и увидел его на пороге.
— Здравствуйте… — начал, было, доктор, протягивая мне руку, но в это время глаза его остановились на моем маленьком крысином зверинце; он побледнел, вскрикнул и, как подкошенный, грохнулся на пол… И мне, больному, пришлось лечить доктора.
Сильный человек, не боявшийся входить в бараки, где он рисковал ежеминутно заразиться всевозможными бациллами, боялся ручных зверьков, которые бегали у меня по одеялу.
— Отвратительное животное, — говорят некоторые люди, в оправдание своей боязни крыс. — Вы только посмотрите: один хвост чего стоит.
— А чего стоит куриная лапа, — вы только разглядите хорошенько ее безобразную чешуйчатую сморщенную поверхность, — говорю я таким людям, смеясь. — И между тем с каким аппетитом вы ее смакуете, если она попадет к вам в суп.
— Но ведь крысы — первые разносители заразы.
— А кто в этом виноват? Если бы люди были чистоплотны крыса не была бы разносителем заразы. Кто не закапывает отбросы, которые служат пищею крысам, оставляя их гнить?
— Но крысы так дурно пахнут.
— Каждое животное, в том числе и человек, пахнет тем, что ест, и, если крыса не будет есть мясо, а только растительную пищу, она перестанет плохо пахнуть. Я знал красавицу дагомейку, которая выступала со мною в одном цирке. Но мы не могли переносить друг друга: ей казалось, что от меня дурно пахнет, а мне — что дурно пахнет от нее. Она употребляла в большом количестве чеснок и кокосовое масло, и от ее кожи и от дыхания исходил отвратительный для меня запах.
— Но ведь они портят книги, мебель, разные домашние вещи; это большое зло — крысы, — говорят люди.
— От человека всецело зависит, чтобы крысы ничего не портили в доме: стоит только где-нибудь на определенном месте оставлять ежедневно две-три кучки крошек с вашего стола, и крысы будут ходить в свой уголок есть, они будут сыты, и им незачем будет с голода портить в доме вещи. Крысоловка мала помогает человеку. Крысы плодятся до пяти раз в год, принося в среднем по 8–9 детенышей, т.-е. 45 детенышей в год; если каждая крыса будет плодиться, то каждый из детенышей в свою очередь принесет столько же через каждые два месяца. Какое значение имеет истребление человеком двадцати-тридцати крыс в год? Если же начать отравлять животных ядом, то они, околевая под полом, будут заражать воздух и, действительно, приносить людям страшный вред.
III
В КРЫСИНОМ ПИТОМНИКЕ
У меня много крыс. Все они сидят в своих клетках, а я наблюдаю их жизнь и учу их зарабатывать себе хлеб вместе со мною на наших представлениях.
Я прежде всего стараюсь отучать их от пугливости. Они всего боятся. Стоит только пройти мимо клетки, как маленькие затворницы уже нервно вздрагивают усиками и нюхают воздух. А я постоянно искусственно тревожу своих воспитанниц, громко разговариваю возле клеток, кашляю, смеюсь, пою, бросаю на пол тяжелые предметы, двигаю стульями. При этом, я соблюдаю одно условие: крысы ниоткуда не получают пищу, кроме как из моих рук.
Целыми часами я стоял у клеток и изучал образ жизни крыс, здесь же я научился их разговору. Не раз мне удавалось видеть их борьбу. Особенно воинственными оказывались самцы. Стоя на задних лапках, они отражали передними удар противника. Во время битвы они издавали особенный писк, привлекающий к ним внимание остальных крыс. Я изучил этот крысиный писк, и, начиная кормление, подражал ему. Это оказывало на них магическое действие; крысы сбегались на писк со всех сторон.
С каждым днем крысы привыкали ко мне все более и более, и скоро они легко и охотно стали итти ко мне на зов и получать от меня молоко, белый хлеб, сахар и другие лакомства; я избегал давать им мясо, которое развивает в них кровожадность и делает менее восприимчивыми к учению. С каждым днем крысы становились все смелее; наконец они совершенно привыкли ко мне и доверчиво брали из рук моих пищу. Я кормил их несколько раз в день.
Через две недели, когда крысы стали мне совершенно доверять, я занялся их обучением — дрессировкой. Ведь должны же были они научиться зарабатывать себе хлеб? Я начал их выпускать из клетки на столик или тумбочку, делая это исключительно ночью, когда кругом стоит безусловная тишина и ни единый звук не пугает моих воспитанниц.
Что же делают мои крысы, очутившись на свободе в первый раз после долгого тюремного заключения? Они с любопытством и волнением обегают несколько раз кругом стола, а успокоившись, начинают умываться. Если они голодны, они становятся на задние лапки или свешиваются вниз, но не убегают, не бросаются на пол. Я тихо, бесшумно подхожу к столу, издавая призывный писк, потом осторожно кладу руку с приманкой на край стола. Крысы подходят к руке, сначала робко, далеко не так охотно, как запертые в клетке, обнюхивают руку, съедают приманку, но, под конец, решаются все-таки взобраться на мою руку.
Крысы еще очень пугливы. При малейшем моем движении они быстро убегают, хотя вскоре возвращаются обратно.
Я ежедневно терпеливо повторял эти опыты и скоро мог совсем свободно сжимать крыс в руке. Шаг за шагом я завоевывал доверие и привязанность дикарей. Крысы разгуливали по всей протянутой вперед руке, а я расхаживал с ними целыми часами по комнате.
Когда маленькие ученицы совершенно освоились со мной на свободе, я принялся, наконец, за серьезное обучение.
Составив три стола вместе, я становлюсь на них посредине с флейтой в руках и выпускаю на эти же столы всех моих крыс. Прижимая флейту к губам, я издаю на ней монотонные однообразные звуки, чередуя их с обычным сигнальным писком. Крысы скоро привыкают к флейте и писку; они прибегают к моим ногам и обнюхивают меня. Я осторожно нагибаюсь и кормлю их. Вначале они готовы дать тягу, но потом берут из рук корм. А через неделю крысы уже со всех ног бегут на звук флейты к моим ногам и ждут обычной подачки. И вдруг я отказываюсь дать им, как всегда, корм. Я не шевелюсь, и рука моя не протягивает обычной подачки. Крысы беспокоятся; они поднимают рыльца и ждут сверху заслуженного вознаграждения. А я думаю:
«Шалите, братцы, сначала заработайте свой кусок. Кто работает, тот только и ест. Идите наверх ко мне, дотянитесь до вашего корма».
И крысы, как бы угадавая мои мысли, бегут за подачкой, выше, выше; обнюхивая мои ноги, они ползут к самым коленам.
На сегодня довольно.
И я даю им заработанный корм.
Но на следующий день я требую, чтобы ученицы делали восхожение еще выше; они уже добираются до моих плеч и свободно разгуливают по мне, а я с ними брожу по комнате.
На арене в цирке, где не было помехи — лишней мебели, я выпускал крыс прямо на землю, и они сбегались к моим ногам, под знакомые звуки флейты.
IV
ЧТО ОНИ РАЗ НАТВОРИЛИ
— «Крысолов из Гамельна»… — читала публика, останавливаясь около цирка, где я выступал со своими животными.
Я уже не раз показывал на арене моих дрессированных крыс, и название этого номера казалось публике очень заманчивым.
Я должен был изобразить старую легенду о человеке, обладавшем волшебною флейтою, пришедшем в маленький старинный немецкий городок Гамельн, жители которого умирали от голода; он вывел при помощи своей флейты крыс, пожиравших последние съестные припасы жителей, и утопил животных в реке.
— «Крысолов из Гамельна»… — читали дети, — ах, это наверное что-нибудь очень, очень интересное.
И цирк был битком набит веселыми ребятишками с блестящими от нетерпения глазами.
Перед началом представления в барьер скрытно вставили клетку с крысами, около которых стоял мой помощник.
Начался спектакль. Я был посреди арены с флейтой в руках и выводил на ней знакомые маленьким грызунам протяжные звуки. В это время мой помощник, незаметно для публики, посредством протянутого шнурка открывал клетки, и крысы через небольшие отверстия барьера выбегали на арену и сбегались к моим ногам, а затем влезали по моему туловищу наверх, на плечи, облепляя меня со всех сторон.
И в этот раз, почувствовав возможность выйти из клетки, крысы стремглав бросились на призывный звук флейты, обещавшей им обычную награду. Я стоял и смотрел на эту движущуюся толпу маленьких четвероногих артистов, бегущих ко мне. Вот они близко; вот бурным каскадом плывут снизу на меня, затопляя меня, и под этою живою волною скрывается яркий шелк моего костюма; волна хлещет выше, поднимается до плеч, еще еще…
— Он весь в крысах!
— Крысолов из Гамельна!
— А где это, мама, Гамельн?
— Смотри, смотри, они уже на голове…
— Ай, что это с ним? Смотри, что делают крысы!
Публика заволновалась; вперед вытягивались шеи; дети и взрослые нетерпеливо вскакивали с мест.
— Что это? Что случилось?
Все видели, как от боли перекосилось мое лицо; я бросил флейту и стал сбрасывать с себя руками грызунов, но новая толпа приливала на место сброшенных, и крысы жадно льнули к моей шее. Я чувствовал нестерпимую боль, а крысы, все ползли, ползли… Я сбрасывал их, они влезали по мне снова, пища и толкаясь, ссорясь, перегоняя друг друга, просовываясь между моими пальцами, когда я их старался скинуть, подлезая под ладонь… Я бросился бежать в конюшню. Меня обступили со всех сторон служащие цирка, товарищи-артисты и с трудом освободили от крыс.
Я подбежал к зеркалу, осматривая в него шею. На ней краснела довольно — глубокая рана, величиною в большую пуговицу. Ее прогрызли крысы…
Как это случилось?
Крахмальным воротничком я натер себе перед представлением шею до крови. Почуяв кровь, крысы приняли мою шею за воловье мясо и стали ее жадно есть…
Я не вычеркнул из своей программы интересного номера «Крысы из Гамельна», но с тех пор, как случилась история с покусанной шеей, перед выступлением стал тщательно осматривать свое тело, — нет ли где на нем ссадины.
V
ВСЕ ЗВЕРИ — БРАТЬЯ
Большая клетка с крысами стоит у меня на подоконнике. Крысы, как всегда, предаются своему любимому занятию: они мирно умываются, «волос к волосу кладут». Я прохожу мимо, вспоминаю о коте, которого только что гладил, и зову:
— Кыс, кыс, кыс…
Он подходит, грациозно ступая мягкими бархатными лапками. Я беру его и сажаю рядом с клеткой.
Что за переполох начинается в маленьком крысином домике! С ужасом шарахнулись затворницы от пришельца в противоположный конец клетки и прижались у стен друг к другу. В этой горке живых тел шевелились только усы да шерсть на боках от усиленного биения сердца.
Кот обежал несколько раз вокруг клетки и сел перед крысами. В натуре кошек есть одна черта, общая, впрочем, до некоторой степени, для всех животных: все быстро движущееся раздражает у них нервы и возбуждает аппетит, но как только движение прекращается, кошка равнодушно отходит прочь. Так часто кошка, охотясь за крысой и задушив ее, тотчас же перестает обращать на нее внимания.
Понятно, что едва одна из крыс полезла на товарок, трусливо пряча свою голову между ними, кот зашевелился и бросился на клетку, обнимая ее своими бархатными лапками.
Но крысы сидели, плотно прижавшись друг к другу.
Кот отвернулся и сделал вид, что забыл о крысах, только быстро двигался кончик его хвоста да высовывались то и дело кривые когти. А глаза у хитреца равнодушно сожмурились: знать я вас не знаю — не ведаю.
Вдруг одна из трусишек, плохо державшаяся на верхушке кучки, сорвалась, соскользнула вниз и опять поползла на гору из крысиных тел.
По шкурке кота пробежала волною дрожь. Шкурка на спине нервно подергивалась; уши плотнее прижались к макушке…
Я протягиваю к коту блюдечко с молоком, парное сырое мясо, — кот не обращает ни на что внимания. Он мечтает только о крысах… Но достать сквозь решетку клетки он не может ни одну и ждет.
Привычка — вторая натура, и крысы мало-по-малу привыкают к тому, кто заставил так биться их сердчишки. Теперь неприятный для них кошачий запах принюхался, и долгое ожидание потеряло остроту первоначального страха.
Одна из крыс, скатившись сверху, с горы крысиных тел, раздумала вновь подниматься и начала охорашиваться, умываться и причесываться.
Кот нагнул голову, не сводя глаз с крыс, кончиками своих усов попал в блюдечко с молоком, встряхнул головой, отодвинулся дальше от клетки и снова сел, обернув себя хвостом.
Но крысы отважились ближе познакомиться с тем, кто и не думал их трогать. Они уже с любопытством стали протягивать свои розовые носики, нюхать воздух и становиться на задние лапки.
Кот обошел клетку и сел уже полубоком к затворницам… И вдруг чудо: одна из крыс до того расхрабрилась, что подошла к решетке и тихо полезла по ней наверх. Она почуяла запах молока и мяса и начала втягивать в себя с наслаждением воздух. Через минуту за нею полезли наверх другие крысы; становясь все храбрее и храбрее, они стали бесцеремонно лазать по потолку, только на момент застывая на месте, когда кот делал какое-нибудь движение. А скоро они перестали, на него обращать внимания и начали на дне клетки в сене искать оставшиеся подсолнухи.
Коту надоело наблюдать. Он встал, поднял хвост трубой и запел свою обычную песенку. Я приласкал его; он принялся за мясо.
Тогда крысы окончательно убедились в своей безопасности и облепили стенки клетки, смотря с любопытством на страшного зверя, к которому они так привыкли, что перестали бояться.
С этих пор я продолжал каждый день аккуратно подносить клетку крыс к коту, чтобы кот и крысы окончательно подружились.
На следующий день я добился того, что кот, наевшись, влез на клетку и улегся на ней спать, совершенно не обращая внимания на крыс.
Наконец, я решил в одно утро совсем близко познакомить, старых врагов. Я открыл дверь клетки и, взяв обеими руками кота, насильно сунул его голову вперед, в клетку. Крысы шарахнулись в противоположный конец клетки.
Кот недоволен. Он упирается лапками в край клетки, но голова и передняя часть туловища его уже внутри. Я придерживаю на всякий случай его лапы. Кот, зло прижимая уши к затылку, щурится…
Я губами произвожу магический призывный писк, и живая куча вся, как одна, по команде поднимается на задние лапки и тянется по направлению к коту.
Кот делает движение, желая освободиться, но я держу крепко. Крысы смелее тянутся к коту… Вот они уже со всех сторон робко обнюхивают кота, а одна даже сидит у меня на руке и осторожно трогает зубами коготь кота.
На следующий день я сажаю кота в клетку, запираю за ним дверцы и смотрю, как мои трусишки подходят, к нему со всех сторон, тянутся, сидя на задних лапках, к его шерсти и, обнюхав, уже мало обращают на него внимания.
Что было тут дальше! Большой кот, у которого загорались еще так недавно глаза при виде убегающей крысы, трусил и втягивал в себя голову, когда крысы к нему приближались. А они, уже окончательно потеряв к нему страх, обращались, как с равным: влезали на него и располагались спокойно в его теплой, мягкой шубке.
В конце концов они ели с ним из одной чашки хлеб, намоченный в молоке, часто вырывая у кота изо рта пищу, и укладывались спать, зарываясь в его шерсти. Просыпаясь, кот будил крыс, заигрывая с ними лапкой.
Тогда я принялся учить их, готовясь к оригинальному представлению: «Нет больше врагов».
Я учил моих четвероногих друзей работать на канате.
Туго натянут над ареной цирка канат. Я сажаю на него крыс и приношу к ним кота. И вдруг… кот выпускает когти, грозно выпускает когти и царапает по канату, как будто хочет броситься на крыс.
Я говорю:
— Вот здесь крысы изображают белых рабов — телеграфных и почтовых чиновников, а кот их свирепого начальника. А ну, чиновники, подходите к начальству.
Крысы, которые поближе к коту, смело бегут вперед и протягивают свои мордочки.
— Обратите внимание, — говорю я, — как кошка целуется с крысами.
И крысы тыкаются в кота своими мордочками…
Публика аплодирует и восхищается; слышны крики:
— Как это возможно заставить крыс целовать этого злого кота, точившего на них свои когти.
А дело было совсем не так: кот был не злой, а сонный. Кота брали на арену сейчас же после сна; он расправлял свое тело, потягиваясь и царапая канат, как будто точил об него когти, приготовляясь броситься на крыс, а крысы, услышав мой писк и знакомый соблазнительный запах принесенной клетки, бежали к ней через кота, попавшегося им на дороге.
— Смотрите, — кричал я, — как кот целуется с крысой. Я примирил таких: непримиримых врагов.
И примиренные враги оставались потом друзьями и дома, уходя с арены. Моя белая кошка спокойно спала в своей кроватке, а крысы укладывались к ней под бочок, где им было тепло, мягко и уютно…
VI
КРЫСЫ-МОРЕПЛАВАТЕЛИ
Я решил устроить забавное представление с крысами.
Один из номеров исполняли белые (альбиноски) совместно с пасюками. Я расставлял ряд бутылок, выпускал пасюков и альбиносок и назначал им маршрут путешествия: белые — по горлышкам бутылок, пасюки — между бутылками.
И они тщательно выполняли команду.
По команде же шли они обратно, переменившись ролями: пасюки шли по горлышкам бутылок, белые — между ними…
Наконец, я поставил свою картину «Крысы-мореплаватели». Эта картина кончилась для меня очень грустно…
Я устроил пароход, на котором мои маленькие четвероногие друзья поднимали флаги, распускали паруса, тащили тюки, вертели рулевое колесо, а когда поднимался ветер, и грозный шторм рвал паруса, крысы бросались в шлюпку и спасались от кораблекрушения…
Много раз я показывал детям и взрослым эту интересную картину; и все шло благополучно, пока не случилась беда с маленьким пасюком Серко.
У Серко была темно-серая ершистая шерсть, и характер у него, как у всех пасюков, был необычайно сердитый, злой, сильный.
Товарищи его очень боялись. Чуть в общей клетке раздерутся, — Серко уж тут как тут, — мчится ураганом на место происшествия, опрокидывая все по пути, и драчуны бегут врассыпную.
Решив набирать команду для парохода, я выбрал капитаном энергичного Серко.
Сначала он у меня долго добросовестно работал «канатным», помня старую поговорку: «Плох тот матрос, который не рассчитывает быть капитаном».
Он в числе других лазал по канату в открытую пасть повешенной под потолком головы. Потом я его повысил в чине. В самом деле, разве мог я найти лучшего командира?
У него была внушительная величественная фигура и голос сиплый и тоже внушительный; этот голос как нельзя более годился для того, чтобы отдавать короткие и веские приказания.
Несколько месяцев проработал я над постановкой нового номера и, наконец, после напряженного труда, увидел, что мои зверьки готовы для представления.
Готов был и прекрасный пароход, напоминающий те громадные пароходы, которые ходят по Волге.
И вот я начинаю представление. Пароход стоит у набережной, заваленной тюками, бочками, железом; позади возвышаются золотые маковки и белые домики с садочками, улицы, скверы декорации.
С парохода на набережную перекинута сходня, по которой взад и вперед шмыгают носильщики-крысы с кулями; бочком пробираются пассажиры — тоже крысы, а на палубе хлопочут матросы, опять-таки крысы, по свистку бегущие каждый к своей мачте.
Громыхает и топочет паровой кран, визжит лебедка, и над пароходом носится клубами молочный пар.
У капитана особая каюта. Как только механик издали нажмет кнопку и дверцы каюты открываются, он появляется на пороге, зевая, встает на задние лапки и почесывается за ухом, потом медленно обходит палубу.
Приходится заглянуть и в трюм, куда валят мешки и тюки; надо подойти к подъемному крану, заглянуть и в машинную каюту, так ли сложен груз, удобно ли пассажирам, на местах ли кочегары и матросы, в исправности ли спасательные пояса и шлюпки.
Убедившись в том, что все в исправности, Серко взбирается на мостик под стеклом, где ждет его завтрак, — пара великолепных, хорошо поджаренных подсолнухов.
Он обгрызает их по краям, точно обрезает ножницами, съедает зернышки и затем пристраивается к подзорной трубе, в которой для него припасено молоко.
Не видно ли на горизонте корабля?
Но что это за писк? Оказывается, что подрались крысы-носильщики из-за коробочки с очищенным внутри миндалем и кусочком чернослива.
Одним махом Серко внизу. Тяжелым ядром ринулся он в самую гущу дерущихся, и все рассыпались, но нарушителям порядка досталась от него маленькая трепка.
В задних местах хохот; это смеются военные:
— Ай да командир!
— Правильно!
— Без строгостей никак невозможно. Так что дисциплина.
Я показывал этот номер почти два года, вызывая взрывы аплодисментов.
Артисты сыгрались, и картина выходила очень занятной.
Долго бы еще правил славным судном капитан, если бы он не погиб из-за простой, ничем не замечательной крысы.
Почти два года назад он сидел в одной клетке с серой крысой с белым брюшком и сильно к ней привязался. У крысы родились от Серко девять крысят.
Серко был нежным, заботливым отцом; он носил в гнездо солому, бумажки, перышки и с любопытством следил, как его подруга бережно берет попеременно лапками каждого крысенка, повертит им, как жонглер шариком, и быстро облизнет его с носика и до кончика хвоста, как леденец.
Мне пришлось их разлучить…
Я посадил Серко к белой альбиноске; но Серко не утешился и безучастно отнесся к смерти своей новой подруги, когда в одно прекрасное утро ее нашли мертвой в клетке.
Прошло около двух лет… Серко работал, как обычно, на пароходе и наблюдал, как следует всякому порядочному капитану, со своего мостика за работой на палубе.
Раздался протяжный гудок; готовились к отходу. Артель из 20 крыс бросилась к сходням.
Но вот неожиданно на палубе между двумя носильщиками, — старой и молодой крысами, — из-за коробочки с изюмом произошла драка. Молодая крыса слабо пискнула…
Серко, помня свою роль, сейчас же ринулся вниз.
Старая крыса благоразумно вильнула в сторону, молодая же осталась на месте. Серко сначала изумился дерзости бесстрашной крысы, но потом рассердился; шерсть у него встала дыбом, клыки показались наружу…
А крыса смотрит на него как ни в чем не бывало.
Вдруг гнев Серко пропал; он перестал фыркать и спрятал клыки. Оказалось, что это его старая подруга, с которой он когда-то, почти два года назад, жил в одной клетке…
Они узнали друг друга, и радости их не было конца. Серко забыл свои капитанские обязанности и тыкал свою мордочку в нос подруге, а та ему отвечала такими же нежными ласками.
Пришлось в дело вмешаться мне самому. Я осторожно взял двумя пальцами за жирные раздувающиеся бока пламенного капитана и перенес его на мостик. Но едва я отвернулся, Серко уже мчался к подруге…
Пришлось снова водворить его на место и на этот раз отправить в стеклянную каюту.
В это время машинист, присев на задние лапки, дернул шнур и нажал на рычажок. Завертелся регулятор, застукала машина. Беготня, шипение, свист… Пароход заволокло паром. Матросы потащили из воды якорь. В этот момент двери капитанской каюты, которые я забыл захлопнуть, разлетаются со звоном, и капитан летит к своей возлюбленной…
Как на беду, люк был открыт. Серко не заметил его в облаках пара и по дороге к подруге упал в машинную.
Послышался тонкий слабый писк.
Я заглянул через люк в машинную. Серко, разбившись, лежал с закрытыми глазами на спинке на зубчатых колесах и дергал лапками…
Я позвал его писком. Он ответил мне раз, другой, потом перестал дергаться и затих.
Слезы сдавили мне горло… А публика шумела, смеялась и не подозревала, какая здесь совершилась тяжелая драма…
VII
И ФИНЬКА ДЕЛАЕТСЯ АРТИСТКОЙ
Среди множества дрессированных крыс крепла, приручалась и училась работать и моя толмачевская Финька. Скоро она сделалась совсем ручная и слушалась каждого моего слова.
И я крепко привязался к ней, вероятно, потому, что на нее было положено больше забот и труда, чем на остальных.
— Финька, — звал я ее, едва просыпался.
И маленькая юркая фигурка в следующий момент была уже на моем одеяле.
— Финька, поцелуй меня.
И Финька забирается ко мне на грудь, поднимает мордочку к самому моему лицу и нежно тыкается мне носом в губы.
Целыми днями моя Финька сидела у меня в кармане, где я ей устроил мебельный открытый ящичек; в нем, безмятежно, свернувшись калачиком, она спала.
Но, едва я производил губами крысиный писк, Финька, потягиваясь, зевая, вылезала из-под обшлага моей куртки и лезла целоваться. Такой ласковой игруньи я не встречал среди моих остальных воспитанниц.
Живо вспоминаю я милого зверька; вот его знакомая шкурка мелькает на одеяле; вот он целует меня, вот бежит дальше, взбирается на голову и, удобно там усевшись, начинает быстро-быстро перебирать лапками мои волосы, как бы ища там насекомых. Но Финьке хочется шалить; она бежит обратно на одеяло и, грациозно подпрыгивая и изгибаясь, бегает по нем и резвится. А вот ей захотелось есть, и она пьет молоко, потом, выпив, начинает облизывать свою шубку…
Но Финька не только шалила; на ней лежали известные обязанности. Во-первых, она была первой путешественницей из всей крысиной породы, совершившей замечательные полеты на аэроплане, описанные в моем рассказе «Воздушные путешественницы». Кроме авиации Финька еще изучила свойства жиров и сделалась моим домашним экспертом[7] при различении настоящего сливочного масла от поддельного.
Я не давал никогда Финьке мяса, и ей противен был его вкус, а масло она любила; поэтому, когда мне подавали где-нибудь масло, я давал его сначала попробовать Финьке, и если она от него отворачивалась, я знал, что это маргарин.[8]
У крыс очень тонкое обоняние, и каждая из них может быть экспертом в масляном производстве.
Финька не расставалась со мною никогда; она была со мною и за границей, на водах, где пила лечебную воду из маленькой кружечки.
VIII
НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА
В Орловском городском театре шел спектакль. Я показывал пароход, управляемый крысами.
Они бегали по палубе, изображая матросов, вытаскивали якоря, поправляли мачту, переносили багаж, пускали в ход машину, зажигали электрические фонари. И вдруг трап, соединяющий пристань с пароходом, упал; с ним попадали декоративные волны моря и грузчики-крысы. Упали они и разбежались под сценой.
Целую ночь служащие искали беглянок, а утром снялись с якоря и отправились со зверьми дальше, в следующий город, где намеревались дать представления. Мы уехали, не досчитавшись одной крысы.
Месяца через два я снова приехал в Орел, был в театре и сидел в ложе. На сцене выступал мальчик-скрипач.
Он играл хорошо, так хорошо, что публика слушала, затаив дыхание. Вдруг в тишине прозвучал чей-то голос:
— Мыши.
Этот голос подхватила толпа:
«Крысы! Крысы!»
Эти крики заставили скрипача прекратить игру.
Я взглянул на сцену. На ярко освещенном полу сидела на задних лапках крыса и умывала свою мордочку, умылась и застыла в спокойной позе, как будто заслушалась звуков музыки. А когда занавес упал и раздались шумные аплодисменты, крыса быстро убежала за кулисы и скрылась в щель под полом.
Что это была за крыса и откуда она взялась?
Только один я мог дать на это ответ. Конечно, это была моя исчезнувшая два месяца тому назад крыса «крысолова из Гамельна».
Расходясь, публика говорила:
— Вот когда приходится собственными глазами убедиться в том, что крысы безумно любят музыку.
— Ах, еще бы, маленький скрипач так божественно играл!
— Заметили ли вы, как трогательно сложила лапки крыса?
— У этих животных поразительная любовь к музыке. Из-за музыкальности я даже готова примириться с их отвратительной наружностью…
— Жаль, что нет здесь Дурова; он, наверное бы, устроил блестящий номер: «крыса-музыкантша».
Но Дуров знал другое. Он знал, что крыса прибежала на звук скрипки потому, что он ей напомнил звук дудочки, а с этим звуком для нее связывалось представление о лакомом кусочке, получаемом за труд; Дуров знал, что крысы вовсе не так музыкальны, как это думала публика.
В обществе распространено мнение, что укротители привлекают змей музыкой. Это совсем не верно. На самом деле укротители змей, или факиры, как их называют в афишах, кормят и тревожат змей под призывные звуки дудок, и каждый раз, как фокуснику нужно вызвать животное, он призывает его одним и тем же звуком дудки. На знакомый звук, ожидая пищи, змеи вылезают из ящика, а простодушная публика кричит:
— Вы заметили, как змея смотрит на факира? У нее зачарованный музыкой взгляд. О, это изумительно, — влияние музыки на животных! Об этом даже есть исследования ученых…
Конечно, об этом нет никаких исследований ученых, как и нет никакого очарования музыкой у змей.
Примером того, как на призывные звуки идут животные, служит рожок пастуха, собирающий каждое утро стадо со всех дворов. Конечно, коров и овец не зачаровывает музыка рожка, часто весьма неблагозвучная; просто, с звуками пастушьей свирели у животных связано представление о просторе зеленых лугов и о сочном корме.
IX
ПРОПАВШЕЕ КОЛЬЦО
У меня было прекрасное кольцо, с очень большим драгоценным брильянтом. И вдруг, во время одной из моих поездок в Петербург, это кольцо у меня исчезло.
Я жил тогда в меблированных комнатах. Со мною жили две собаки и моя любимица Финька.
Финька бегала уже на свободе по всей комнате, а когда хотела спать, сама уходила в свой домик-клетку со стеклянными стенами.
Раз, одеваясь утром, я открыл ящик ночного столика, где у меня лежало мое кольцо, и с изумлением увидел, что кольцо исчезло, хотя я наверное помнил, что положил его туда перед сном.
Я ничего не понимал. Номер, в котором я жил, запирался на ключ; ночью в него никто не входил. Куда могло исчезнуть драгоценное кольцо?
Пришла прислуга; явился управляющий меблированными комнатами; начались поиски кольца по всем углам. Отодвигали мебель, заглядывали за кровать, за шкаф, открывали все ящики, выворачивали все содержимое чемоданов… Прислуга клялась, плакала, говорила, что не видела в глаза кольца… Кольцо исчезло бесследно…
Тогда позвали полицию. Ждали полицейского агента и строили предположения, как найти вора.
В это время ко мне пришел один приятель. Я рассказал ему о пропаже, объяснил причину беспорядка в комнате.
Финька вскочила ко мне на колени.
Приятель спросил:
— А где она помещается?
Я указал на стеклянный домик; он встал и начал разглядывать помещение крысы.
— Что это там блестит среди соломы? — спросил вдруг гость, наклоняясь к клетке. Да вы только посмотрите, — это ваше кольцо.
В самом деле, среди соломы блестел брильянт моего кольца.
Тут я расхохотался.
— Так это ты, Финька, наделала такой переполох? Так это ты оказалась воришкою?
Моя умница Финька, умеющая танцовать на моем кулаке, поднимать маленькое игрушечное ведерко с водою, летать на аэроплане, оказалась воришкою.
Как это случилось? Очевидно, у нее была страсть к блестящим вещам, которая и заставила ее утащить драгоценность. Наткнулась она на кольцо потому, что я забыл на ночь задвинуть ящик ночного столика, а там, рядом с кольцом, хранились мешечки с ее любимым семенем. Она погрызла семя, а потом кстати и утащила кольцо…
X
КАК ПОГИБЛА ФИНЬКА
С некоторых пор я начал замечать, что Финька худеет и вяло ест. Это был плохой признак. Я заглянул ей в рот и увидел, что у нее сильно выросли зубы. У меня больно защемило сердце…
Неужели я скоро потеряю ту, на которую было потрачено у меня столько забот, столько трудов, ту, которую я когда-то спас от казни на костре и выходил?
Я протянул ей любимый подсолнух, так славно поджаренный, самый крупный из всей горсти. Как весело она бы стала им хрустеть еще недавно! А теперь она взяла его вяло; подсолнух выскользнул у нее изо рта, и она не стала его поднимать. В ее черненьких бисеринках-глазках я не прочел ничего, что бы мне говорило о болезни Финьки. Они блестели все так же, но я знал, что дело плохо. Не помог и сахар. Финька выпустила его изо рта…
Я сидел на корточках перед Финькой и смотрел на нее с тоскою и ужасом, потом пошел за белым хлебом, намочил его в молоке и поставил возле крысы. С сегодняшнего дня это сделалось ее единственной пищей…
Финька вяло принялась за еду…
Я знал, что ее теперь ждет.
Так кончают все они, маленькие подпольные грызуны. Они не переносят, в сущности, неволи. Им необходима кипучая деятельность, борьба за жизнь, на свободе. Там, чтобы добыть кусок, чтобы проникнуть в жилище человека, наполненное припасами, приходится напрягать все свои силы, давать работу зубам; здесь же, в неволе, крыса получает готовую пищу; ей не нужно прогрызать камни, штукатурку, чтобы пробраться в кладовую, где лежат запасы пищи.
От бездеятельности у крыс быстро растут передние зубы-резцы; это и служит причиною их преждевременной смерти. Зубы у них настолько вырастают, что крысы не только не в состоянии откусывать, но даже не могут раскрывать рот. Они постепенно переходят на мягкую и жидкую пищу, едят вяло, все меньше и меньше, худеют, истощаются и околевают в конце концов от голода.
Та же участь ожидала и мою бедную Финьку.
Она пережила все то, что переживали все мои воспитанницы-крысы. Она была обречена на смерть, и я не мог ничем помочь ей…
Стоит ли досказывать? Финька лежала на мягкой пуховой подушке, ослабевшая, тощая и уже не поднимала головы. А возле нее лежали лакомые кусочки любимых ее сухариков, подсолнухов, сахара, лежала белая булка, намоченная в молоке. Но есть она уже не могла… Часы ее были сочтены…
XI
ДВОЮРОДНЫЕ СЕСТРЫ ФИНЬКИ
Я хочу поговорить еще о белых крысах-альбиносках, с красненькими глазками и мягкой красивой шкуркой, которых находят красивыми даже враги рыжеватых пасюков, и о маленьких серых мышках, вызывающих в людях почти такое же отвращение, как и крысы.
Прежде белые крысы были повсюду таким же обычным явлением, как теперь крысы-пасюки. Но черные крысы, более сильные, истребили белых. Пришли пасюки, привезенные случайно из-за морей на кораблях, и, как более сильные, истребили черных. Теперь черные крысы встречаются очень редко; белые живут только в неволе: если их выпустить на свободу, они тотчас же будут истреблены сильными пасюками.
Мне хотелось помирить враждующих веками родственников из одного семейства, и я принялся за это нелегкое дело.
Но прежде всего мне нужно было хорошо изучить природу мышей и крыс и их взаимоотношения.
В моем музыкальном шкафу неожиданно появилось два мышиных гнезда, — в одном были мышата уже довольно большие; в другом только что родившиеся.
Я взял крошечных красненьких зверьков, вместе с гнездом, переложил гнездо в коробку и поставил на прежнее место, на струны, и мышата, видимо, отлично успокоились на новоселье. Мать продолжала жить с ними.
Прошло некоторое время, и я услышал около музыкального шкафа трупный запах. Открыв его, я нашел уже разложившийся труп взрослой мыши; мышат на прежнем месте не было. Я осмотрел шкаф и нашел их внизу, в гнезде другой мыши, у которой были свои уже подросшие мышата.
Оказалось, что сердобольная мышь, увидев, что ее соседка, живущая в верхнем этаже музыкального ящика, околела, приняла к себе на воспитание сирот и выкормила одновременно своим молоком 4 больших мышонка и 5 маленьких.
Большая часть моих мышат, когда подросли, к сожалению, убежали.
Одного из мышат, впрочем, мне удалось посадить в гнездо белой дрессированной крысы Пеночки.
Пеночка подошла к мышонку, осмотрела его, несколько раз примерилась, как бы лучше взять, наконец, взяла в зубы и, высоко подняв голову, осторожно понесла мышонка в гнездо, устланное сеном и пухом попугаев, которое было в углу клетки. Своих больших крысят она брала очень бесцеремонно. Медленно опустив мышонка в мягкую постель, где у нее копошились несколько ее собственных крысят, она стала его кормить вместе со своими детьми.
Я посадил к Пеночке еще несколько мышат; она их всех приняла и была им прекрасной матерью. Мышата росли и, чувствуя себя как дома в чужом гнезде, располагались в нем со всеми удобствами и жались к более сильным крысятам.
В загоне моего уголка, под бревнами, я нашел целый выводок крысят-пасюков. Среди них было несколько слепых, но уже больших детенышей.
Я посадил одного из них в клетку к альбиносам. В этой клетке сидел мой дрессированный белый Снежок, а с ним его дети.
Снежок обнюхал маленького пасюка, но не тронул; я посадил к нему другого, третьего, пока в клетке альбиносов не появились все одиннадцать крысят.
Кончилось тем, что сидевшие отдельно маленькие пасюки смешались с альбиносами, забавно пряча мордочки в их белые пушистые шкурки, а Снежок и не думал их обижать…
Маленькие пасюки подросли, и у самочек их от Снежка получилось потомство…
Снежок умер от неизвестной причины; у меня осталась одна Пеночка с потомством, и я собираюсь дрессировать как ее белых детей, так и тех, которые родятся от помеси пасюка и альбиноса.
В последнее время я заметил, что Пеночка, устраивая свое гнездо, подбирает для него мелкие клочки бумаги.
Я вздумал заставить мою альбиноску заработать материал для гнезда, как она зарабатывала пищу.
Для этого я вынул из клетки Пеночку и показал ей бумажку. Она торопливо — радостно побежала ко мне и взяла из моих рук бумажку, как брала обыкновенно подсолнух, побежала с нею обратно в клетку и вернулась ко мне снова за бумажкой. Но я ей сказал:
— Сумей-ка заработать этот материал для твоего гнезда, как ты зарабатываешь свои любимые подсолнухи. А ну-ка, перевернись.
К моей радости, умная Пеночка перевернулась и протянула белую мордочку за наградой. Я дал ей заработанную бумажку, которую она понесла в клетку.
Так моя Пеночка работала не только для своего пропитания, но и для устройства удобного жилища для своих детей.
Воздушные путешественницы
Мою свинью Хрюшку я решил сделать летчиком. В то время всюду только и говорилось о воздушных полетах погибшего, разбившегося на воздушном шаре, летчика Шарля Леру и об его преемнике Гордоне, который показывал свои полеты на шаре системы Монгольфье,[9] разъезжая по крупнейшим русским городам. Мне захотелось сделать достойных летчиков и из моих зверей.
Выбор мой пал на Хрюшку. Я заказал воздушный шар из бумажной белой материи — бязи, который был 28 аршин в диаметре, и к нему парашют[10] из шелка. Шар поднимался посредством нагретого воздуха.
Перед представлением я устроил из кирпичей печь; в ней — сжигалась солома, а шар привязывался над печью к двум столбам. Держало его человек тридцать солдат, постоянно растягивая. Когда шар достаточно надувался, солдаты, опускали канаты, и он поднимался в высь.
Но сначала нужно было научить Хрюшку летать. Жил я тогда на даче в Петербурге, на Крестовском острове. На балконе я устроил блок и кожаные ремни, обшитые войлоком. На балкон была приведена свинья, и я начал с нею свои первые уроки: вдел Хрюшку в ремни и стал ее подтягивать на блоке вверх. Ноги Хрюшки повисли беспомощно в воздухе; болтая ими и не находя опоры, она подняла невообразимый визг. Тогда я поднес к барахтающейся в воздухе свинье чашку с ее любимым кушаньем… Почуяв знакомый запах, она стала тянуться к чашке и, занявшись едой, затихла.
Так я повторял свои опыты с приучением свиньи к воздушному путешествию несколько раз. В конце концов можно было увидеть забавную-картину: моя акробатка так освоилась с ремнями, что, вися на них в воздухе, сладко спала, наевшись вволю любимого кушанья.
Таким образом я приучил ее к подъему на блоке и быстрому опусканию вниз; потом я подвел под свинью площадку, на которой находился будильник.
Началось обучение полету. Я поднес, как всегда, чашку с пищей Хрюшке, но едва ее пятачок собирался коснуться края, рука моя отвела чашку на известное расстояние. Хрюшка потянулась за пищей, еще и еще и соскочила с площадки, соскочила и повисла на ремнях. В это самое время затрещал будильник. Эти опыты я производил несколько раз, и каждый раз, когда трещал будильник, Хрюшка уже знала, что она сейчас будет получать пищу из моих рук, и, в погоне за заветной чашкой, сама соскакивала и раскачивалась в воздухе, в нетерпении ожидая любимого лакомства. Таким образом она привыкла, что за звоном будильника следовало броситься с площадки в воздух.
Все было подготовлено для воздушного путешествия свиньи.
Уже несколько дней на заборах дачной местности «Озерки» привлекали прохожих разноцветные афиши, на которых большими буквами было напечатано:
«Свинья в облаках».
В день спектакля публика брала билеты в кассе на поезд с бою, и в вагоны нельзя было попасть. Дети и взрослые цеплялись на ступеньки площадки; тут и там слышались разговоры:
— А как это свинья заберется в облака?
— А у тебя есть билет?
— Да не обман ли это, — свинья в облаках? Люди летать не научились, а свинья умеет…
Только и разговора было, что о свинье. Хрюшка сделалась самой знаменитой особой в Озерках.
И вот началось представление. Нагрели шар. На площадку, среди громадной толпы зрителей, поставили свинью. К свинье привязали нижний конец парашюта, а верхний прикрепили к верхушке шара такими бичевками, которые выдерживали тяжесть парашюта, но не больше. К верхушке привязали мешок с песком.
На площадку был поставлен будильник, заведенный так, чтобы через две-три минуты он начал трещать.
Шар стал подниматься, и, когда он был уже высоко, зазвонил будильник; свинья, привыкшая по звонку бросаться с площадки, бросилась в воздух с шара. Парашют оторвался от шара, конечно, одновременно со свиньей, которая в первые несколько — секунд ринулась камнем вниз, но сейчас же раскрылся сложенный парашют, и Хрюшка парящим полетом, мерно и плавно покачиваясь, благополучно спустилась на землю на глазах изумленной публики, среди грома аплодисментов.
После своего первого полета отважная Хрюшка совершила еще тринадцать воздушных путешествий, которые не обошлись без приключений. Она изъездила всю России, и во многих ее уголках показывала свое искусство.
В Тифлисе Хрюшка побывала на крыше женской гимназии, куда ее неожиданно занес парашют.
Положение было не из приятных. Хрюшка беспомощно болталась, зацепившись за водосточную трубу, высоко перед гимназическими окнами, и громко визжала; не было возможности ее снять. Только приехавшие пожарные спасли воздушную путешественницу.
В другой раз в Саратове парашют шлепнулся на двор колбасной, и сбежавшиеся колбасники вдоволь нахохотались, увидя чудесно занесенную им во двор свиную тушу. Конечно, Хрюшка была спасена и не попала на колбасы.
Прошли года. Судьба занесла меня за границу. Громадные широковещательные плакаты манили публику на выставку во Франкфурт-на-Майне, где в первый раз можно было увидеть борьбу человека с воздухом. И я в первый раз в жизни увидел, как человек на летательном аппарате отделился от земли и поплыл в воздухе вокруг ипподрома, высоко над головами собравшихся. А потом аэроплан плавно спустился на землю…
Этот полет крепко врезался мне в память, и воспоминание о нем не давало мне покоя. Я стал думать о том, чтобы устроить, для моих животных летательный аппарат, наподобие аэроплана. Наконец, изобретение было готово.
Это был маленький аэроплан, который при помощи резины работал пропеллером, разрезая воздух, и летел в цирке через весь манеж.
Теперь очередь путешествовать настала для белой крысы.
Я устроил маленькую корзиночку над крыльями аэроплана и приучил мою белую крысу-альбиноску Снегурочку смело влезать в нее. Снегурочка сама по себе, из чувства самосохранения, при полете балансировала,[11] бессознательно держала равновесие и тем помогала плавному полету своего аэроплана.
На новом воздушном корабле маленькая белая крыса Снегурочка совершила много полетов и повидала много разных, городов.
Такова история первых четвероногих летчиков.
Жители сказочных стран
I
Передо мною волшебный сад Гагенбека в Гамбурге. Как зачарованный, любуюсь я, сидя на веранде ресторана зоологического парка, на сказочную картину. Здесь собраны звери со всего мира; они живут бок-о-бок в той среде, которая им свойственна, без клеток и решеток.
Вот направо в пруду плавают всевозможные водяные птицы; розовые пеликаны погружают свой клюв с мешком в воду; фламинго важно шествуют по воде у берега на своих тонких, длинных ножках; утки разнообразных пород ныряют, кувыркаются и шлепаются на воде. А там, впереди, возвышаются грандиозные горы с острыми выступами и грозными пещерами. На самой верхушке горы, на лазурном фоне неба, резко выступает силуэт горного барана.
Что это за горы, что это за темные ущелья и пещеры? Откуда возле шумного европейского города эта сказочная природа с дикими животными всевозможных пород?
Всю эту волшебную панораму создали человеческие руки, по мановению жезла волшебника-владельца сада старого Гагенбека.
Гагенбек — всемирный торговец зверями, начал с владения одним медведем и кончил созданием всемирно известного зоологического парка, где животные, пользуясь относительной свободой, живут в естественной для них обстановке.
Вот благородные олени вереницей спускаются с гор по узкой тропинке, что вьется из-под ног горного барана, а вот еще ниже, под обрывом, из пещеры, выглядывают махровые головы белых медведей.
У подножия горы блестит от солнечных лучей вода, а в ней, точно змеи, темные и блестящие, как сталь, резвятся тюлени, морские львы, морские зайцы.
Я вижу среди них фигуру морского слона; он выставляет из воды свою морду с коротким как бы обрубленным хоботом, а громадный морж, упираясь белыми клыками в скалу, кряхтя, неуклюже вылезает на гладкую площадку скалы, выкрашенной под цвет льда.
Я вздрогнул, оторвавшись от сладкого сна, когда услышал скрип колес по песку дорожки. Передо мною в кресле на колесах, завернутый в тигровое одеяло, полулежал старик с добрым улыбающимся лицом. Кресло катила женщина в белом платье.
Это был сам Гагенбек, которого тяжелая водянка приковала к креслу.
Гагенбек заметил меня, и коляска покатилась к веранде.
Передо мною был властелин того мира животных, которому я посвятил всю свою жизнь; агенты его разъезжали по всему свету, свозя в этот волшебный уголок самых редких, самых интересных зверей.
И я, несмотря на его болезнь, позавидовал Гагенбеку…
После первых приветствий Гагенбек заговорил:
— Вы единственный мой покупатель, который приобретает для дрессировки экземпляры животных, не поддающихся никакому обучению, и все-таки достигает поразительных успехов. Вот для примера возьмем дикобраза. Как вы сумеете растолковать этому дикому зверю с его длинными иглами то, что вам хочется?
Я не мог в коротких словах открыть Гагенбеку «тайну» своего единственного способа дрессировки и вместо этого сказал:
— В вашем голосе звучит как будто сожаление, что не вы на моем месте. А между тем я стою здесь, смотрю на все эти чудеса природы и завидую вам. Ведь вы всем этим владеете.
Гагенбек покачал головою, грустно показывая рукою на свое распухшее тело, и, подозвав пальцем одного из служителей, сказал ему что-то на ухо.
Служитель ушел, и скоро мы услышали чудную музыку. Оркестр играл что-то заунывное; среди рыданий прорывались торжественные и унылые звуки колокольного звона.
Казалось, эти звуки были похоронным маршем; Гагенбек мысленно хоронил себя заживо, и слезы медленно катились по его щекам…
Но вдруг я увидел, как потухшие глаза старика вспыхнули; все лицо изменилось от выражения ужаса. Я подумал, не конец ли это… А Гагенбек, не сводя глаз с одной точки, приподнялся на локтях. Я взглянул в ту сторону, куда смотрел старый владелец зоологического парка, и остолбенел.
Какая-то зловещая тревога сразу нарушила безмятежный покой волшебного рая; горный баран скрылся с вершины горы; олени сбились в кучу и замерли, как бронзовое изваяние; белые медведи как будто срослись со стенами пещеры… С поверхности воды сразу исчезли все ее обитатели…
Вокруг все замерло. Даже мелкие птицы в пруду точно растаяли…
Только одна лемур-ката,[12] как молния, летала от стенки к стенке в своей большой клетке.
Гагенбек просил везти его как можно скорее. Я бежал за ним. Мы двигались вперед молча. Но обоим было непонятно поведение животных.
Только когда мы поравнялись с загоном страусов, где до этого времени мирно паслись эти громадные птицы, мы узнали, в чем дело.
Страус, стоящий вблизи загородки, медленно опускался к земле, точно приседая, прижимался грудью к траве и забавно поворачивал свою маленькую головку на длинной шее, склоняя ее на бок.
Тогда мы взглянули наверх и поняли, в чем дело.
Величественный цепелин плыл по воздуху…
На следующий день я отправился в парк выбирать животных, которых хотел купить у Гагенбека. Зашел в загон к страусам и увидел ту же картину, что и накануне: страус низко приседал и гнул голову. Я не заметил на небе ничего, но до моего слуха долетел далекий шум автомобильного мотора. Птица, очевидно, принимала его за шум громадного страшного чудовища-цепелина.
Таково было мое первое знакомство со страусом.
О страусах пишут, что они глупы. Вот я и решил купить страуса, чтобы проверить, так ли это.
Одновременно купил я и лемуру: это животное заинтересовало меня тем, что вело себя при появлении цепелина совсем иначе, чем остальные животные Гагенбека, а быстрота движений и легкость при полете лемуры привели меня в восторг, и я заинтересовался грациозным зверьком.
Люди плохо знают природу этой замечательной птицы. Прежде всего они считают страуса очень глупым. Верно ли это?
Были случаи, когда страус, чувствуя себя не в силах бежать от верхового охотника, останавливался, как вкопанный, и прятал голову в первый попавшийся куст.
Люди из этого делают вывод: страус глуп, он сам не видит и думает, что его никто не видит.
На самом деле в страусе говорит просто чувство самосохранения, то чувство, которое заставляет и человека прятать прежде всего его голову от ожидаемого удара, так как самое нежное место у этой громадной птицы — темя.
Нельзя же назвать глупым человека за то, что он гнется, заслышав свист пули, хотя это пригибание головы не спасет его от выстрела.
Говорят, что страус глуп потому, что его легко обмануть. Охотники за страусами для ловли последних прибегают к следующим приемам: надев на себя шкуру страуса, они близко подходят к птицам.
В оправдание страусов можно сказать, что в тех местностях, где мало охотятся на них, птицы спокойно пасутся, несмотря на то, что они обладают острым зрением и могут прекрасно разглядеть подкрадывающегося врага. Но они не знают опасности и потому не обращают внимания на охотников. Это невнимательность доверчивого животного, а не глупость.
Некоторые естествоиспытатели говорят, что у страуса очень слабое зрение. Я этого не наблюдал. Наоборот, страус, купленный мною у Гагенбека, оказался очень зорким.
Прежде чем начать дрессировать животное, я наблюдаю за ним некоторое время, стараясь подметить и разгадать его движения, желания, настроения.
Изучая выражения ощущений у страуса, я прежде всего заметил, что он любит светлые блестящие вещи.
Артисты во время представления заглядывали в денник моего страуса, и он клевал их, перегибая длинную шею через загородку. Сначала мне казалось, что страус клюется, сердится, не хочет, чтобы на него смотрели, но когда я раз подошел к нему в своем костюме с лентою через плечо, разукрашенною моими золотыми блестящими жетонами, он начал меня щипать. Он с таким ожесточением набросился на ленту с жетонами, стараясь их оторвать, что я должен был отойти от загородки.
Благодаря своей любви к блестящему, мой страус чуть не поплатился жизнью. В одном из провинциальных цирков, где еще не было электрического освещения, с потолка спускалась люстра с керосиновыми лампами. Раз стекло в одной из ламп лопнуло, и большой осколок его упал на арену. Страус моментально проглотил его… К счастью, стекло вышло, не причинив птице вреда…
Путешествие в Россию мой страус перенес очень хорошо: я вез его в клетке, обитой войлоком, чтобы в дороге, во время толчков, он как-нибудь не стукнулся и не повредил своих в высшей степени хрупких ног.
Кормил я эту птицу капустой, отрубями, мелкими камнями, кукурузой, черным хлебом, а от времени до времени давал мелко истолченные кости животных.
По совету Гагенбека, я давал также страусу раз в неделю целиком сырое куриное яйцо, и, когда оно проходило через горло, я его нащупывал и раздавливал.
Я делал это для того, чтобы в организм страуса вошли необходимые ему составные части скорлупы: соли, фосфор и известь.
Дрессировке страус поддавался очень нелегко.
Когда я его впервые вывел на арену, первою мыслью его было перескочить через барьер и удрать. Но ему не удалась эта затея: кругом стояли люди.
Несмотря на то, что я кормил эту птицу сам, она ко мне очень туго привыкала и часто старалась сорвать у меня с пиджака пуговицу и проглотить. При этих поисках пуговицы страус издавал звук недовольства «гу».
Раз страус чуть не погиб от простой царапины. Он задел гвоздем шею; из царапины полилась кровь. Пришедший ветеринар наложил на пораненное место повязку и велел ее оставить на всю ночь.
На утро я с ужасом увидел, что у моего страуса чуть не в четыре раза распухла шея, а голова беспомощно повисла. Оказалось, что вследствие слишком туго наложенной повязки прекратилось правильное кровообращение, и страус чуть не погиб. Конечно, я тотчас же разрезал бинт…
Первым номером, с которым мой страус выступил перед публикой, был выезд его в упряжи в двухколесном экипаже.
Но запрячь его в тележку можно было при помощи чулка, который я осторожно натягивал ему на голову и снимал тогда, когда птица была уже в упряжи.
Мало-по-малу страус привык «работать» и входил в роль. Длинная бамбуковая палка служила мне вместо вожжей; если я хотел повернуть вправо, то двигал палкой влево, и наоборот, при чем произносил монотонные звуки «гу», подражая голосу его недовольства.
В течение полутора месяца страус научился езде, делал разные повороты, ускорял или уменьшал шаг, по команде. Для остановки служил окрик «гак».
Ему было легко возить человека. Мой карлик Ванька-Встанька выезжал на нем даже верхом.
Когда страус выезжал возле меня в тележке, он вытягивал свою длинную шею и забавно-вопросительно смотрел на какую-нибудь из дам, а у дам часто бывали большие страусовые перья на шляпах.
Я шутил:
— Смотрите, с каким удивлением мой страус оглядывает дам. А знаете, чему он удивляется? — Он смеется над тем, что дама, высшее существо, носит на голове то, что у него на хвосте.
Я научил страуса ударять клювом в китайский медный гонг и замечал, что звуки гонга как будто его усыпляли: он закрывал глаза.
Едва раздавался звук «бом», снизу на глаза птицы поднималась пленка, веки смыкались, и он сладко замирал. Звук таял в воздухе, — глаза страуса раскрывались.
Вел себя страус крайне независимо и храбро, как подобает вести себя самой большой в мире птице; он не оставлял своим вниманием ни одной проходившей мимо собаки и даже задирал моих собак, живших с ним бок-о-бок.
Когда служащий подходил со сбруей, чтобы его запрячь, страус отворачивал голову к стене и думал, что этим спрячется от ненавистной запряжки.
У этих громадных, сильных птиц есть одно слабое место: кости их длинных быстрых ног очень хрупки, и это свойство было причиною гибели моего страуса. Он любил кружиться, вообразив себя на свободе, и раз, выпущенный на арену, вертелся до тех пор, пока не ушиб о барьер ноги… Кость хрустнула и треснула, как хрупкое стекло. Не помогли никакие перевязки… Кости не срослись, несмотря на то, что я его подвешивал на блоках к потолку, надевая на грудь и на живот мягкую гурту так, чтобы ноги не касались земли…
Несколько иначе сложилась у меня жизнь лемуры.
У нее была маленькая мордочка с совершенно бессмысленными желтыми глазами, разношерстная густая шубка, мягкие бархатные лапки и длинный пушистый хвост, который она так грациозно обвивала вокруг своего тела, когда спала.
Бессмысленные глаза лемуры производили какое-то странное, жуткое впечатление. Казалось, в этом взгляде было что-то таинственное, говорившее о далеких лесах Австралии, где она родилась.
Что было в душе этого странного зверька? Я его не знал; но способность лемуры с легкостью ветра перепрыгивать со спинки одного кресла на спинку другого навела меня на мысль, устроить воздушные трапеции, наподобие трапеций, устраиваемых для цирковых «королей воздуха», как называют искусных акробатов в цирке.
Я заказал особый изящный никкелированный аппарат с трапециями для упражнений моей маленькой акробатки… Лемура быстро вбегала по веревочной лестнице на верхнюю площадку, хваталась передними цепкими лапками за трапецию; трапеция механически отстегивалась и вместе с лемурой летела на другой конец арены, к другой такой же трапеции.
Она смело выпускала из лапок первую трапецию и ловко хваталась за вторую, со второй перепрыгивала на противоположную сторону площадки, потом спускалась по гладкому шесту вперед на землю и, довольная, вспрыгивала мне на плечо, получая в виде жалованья сочный персик.
Так моя лемура сделалась «королевой воздуха». Но раз моя королева устроила мне весьма неприятную неожиданность своим чересчур высоким полетом.
Я играл с друзьями-животными в летнем цирке одного из приволжских городов. На цирке была парусиновая крыша; эта крыша поднималась на двух мачтах с поперечной перекладиной снизу вверх посредством блока. Внутри цирка был длинный канат, который поднимал и опускал крышу; он был привязан за боковой столб-мачту.
И вот раз лемура, исполнив прекрасно свой номер, спустилась, как всегда, вниз по шесту, но почему-то не побежала ко мне за персиком, а помчалась по арене цирка, прыгнула на канат и быстро, как молния, забралась на самый верх купола… Еще момент, и зверёк скрылся в темной дыре верхушки крыши…
Цирк был полон. Неожиданный полет лемуры вызвал взрыв аплодисментов. Публика думала, что этот гигантский прыжок входил в программу чудесных полетов длиннохвостой «королевы воздуха». Дети кричали:
— А как она оттуда спустится? По канату?
— А что теперь будет?
— Она улетела, как птичка в небо.
Но птичка улетела в небо и не возвращалась.
Мое сердце сжималось от страха… потерять навсегда маленького товарища!
После представления, когда публика уже разошлась, я с помощью служителей и артистов окружил снаружи цирк и, несмотря на мрак ночи, увидел темный силуэт лемуры, сидящей на верхнем конце балки. Она казалась чортиком со своими блестящими прекрасно видящими в темноте круглыми глазами-фонариками.
Я крикнул в темную бездну неба:
— Лемурочка, милая, иди сюда! Лемурочка!
Но темное изваяние странного животного не двигалось; казалось, она не слышала человеческих голосов, забыла о цирке, о людях, даже обо мне, которого она так нежно любила, и унеслась мыслью далеко-далеко на свою родину — жаркую Австралию…
Лемура мучила нас всю ночь, и только к рассвету, когда очень проголодалась, спустилась обратно ко мне на плечо, очнувшись от сладких грез…
Участвовала лемура и в общем номере, так называемом «варьетэ».
На столе на арене ставился маленький игрушечный театр. Лемура поднимала занавес, звонила в колокольчик, зажигала электричество и изображала в театре режиссера.
Один из артистов — дикобраз, который должен был стрелять из пушки, перед открытием представления раз неожиданно выстрелил и этим так сильно напугал лемуру, что она убежала в ложу, перепугав в ней сидящих. В ложе поднялся крик и визг детей.
С этих пор я никак не мог заставить лемуру забыть этот выстрел и по обыкновению исполнять ее обязанности. Память у лемуры была поразительная…
Раз лемура перепугала до смерти мою маленькую дочь-гимназистку. Вот как девочка описала этот случай:
«Нас распустили на каникулы 22 декабря. Придя домой и набрав в карман хлеба, сахару и конфет, я отправилась кормить животных. Больше всех я любила лемуру вари-ката, пушистую полуобезьяну с острова Мадагаскара, с остренькой черной мордочкой, с большими ничего не выражающими желтыми глазами и длинным пушистым хвостом.
Она протягивала ко мне замшевую лапку, обнимала меня и прижималась к моей груди. Вари часто бегала на свободе, забегала к нам в столовую и, наевшись фруктов, свертывалась клубочком на кресле. Научившись отворять дверь, Вари сама выходила из клетки и прямо бежала к нам…
30 декабря мне пришло в голову погадать. Папа и мама рано легли спать. В комнатах потушили свет.
Долго сидела я на кровати молча; мне не хотелось спать, несмотря на то, что было уже 11 часов. Я встала и на цыпочках вышла из комнаты, прошла в посудную и, взяв два прибора, свечу и зеркало, пошла в греческий зал, где была наша столовая.
Поставив приборы и свечу на стол, я стала смотреть по сторонам. Дверь в музей отца была открыта, и чучела на стенах нелепо обрисовывались.
Сев с ногами на стул, я стала ждать, что будет. Мысли мои были далеко; я совсем забыла, где я и почему тут сижу.
Внезапный стук в дверь заставил меня вздрогнуть, оторвав от мыслей. Я осмотрелась кругом. Погруженные в мрак высокие своды зала с мраморными колоннами казались мне таинственными… От колонн и мраморного пола веяло могильным холодом. Зловеще смотрели со скал чучела животных, а скелет морского льва точно шевелился, оживал…
Стук повторился. Дрожь пробежала по моей спине; руки задрожали; холодные капли пота выступили на лбу. Я взглянула в зеркало, и мне сделалось еще страшнее…
Не смея оборачиваться, я смотрела в зеркало и невольно прислушивалась к малейшему шороху. И вдруг я услышала, что ручка двери тихо, скрипя, зашевелилась… Вот скрипнула дверь и чуть приоткрылась; наступила гробовая тишина, в которой, мне казалось, я ясно слышу биение моего сердца… Страх сковал меня по рукам и ногам…
Из зеркала на меня смотрели два блестящих желтых глаза… Часы гулко пробили двенадцать…
В следующий момент две замшевые лапки обвили мою шею, и пушистая головка легла мне на плечо.
Тяжело дыша, встала я со стула, держа на руках маленькую лемуру, и вышла из комнаты.
Утром я проснулась с тяжелой головой и, как сквозь сон, вспоминала ночное происшествие».
Летом 1914 г., перед самой войной, я поехал за границу, куда ездил лечиться каждый год. Перед отъездом я зашел попрощаться с моими зверьми.
Слон долго не отпускал меня, держа мою руку своим хоботом, и две мокрые полоски от слез обозначились на щеках его…
Но еще трагичнее была разлука с лемурой. Когда я прощался с нею, она как-то особенно ласково положила свою бархатную головку ко мне на плечо, и в ее глазах виднелась такая печаль, что мне невольно стало как-то не по себе.
— Ты что, Варичка? — пробовал я успокоить ее, гладя по головке и по спинке.
Золотистые круглые глазки лемуры смотрели на меня, как будто что-то хотели сказать; лемура стала мне лизать руки и шею…
Я уехал; война надолго задержала меня за границей, и я не скоро попал домой.
Что сделалось с моей лемурой? Тяжело описывать трогательный конец этого маленького, нежного создания. Я и не подозревал, что она так любит меня…
Я уехал, а она сидела неподвижно по целым часам, как изваяние, устремив глаза в одну точку. Она тосковала обо мне и не хотела брать пищи… Она ничего не ела и околела от тоски и голода…
Слон Бэби
I
РАННЕЕ ДЕТСТВО БЭБИ
Его привезли в небольшом ящике, скрепленном железным каркасом. Наверху, в маленькое окошечко ящика, часто высовывался кончик хобота.
Когда его вывели из ящика, он едва держался на ногах.
— Это карликовый слон. Он уже почти взрослый. За маленький рост я назову его Бэби, — сказал я, выпуская из тюрьмы маленького слона.
Так и укрепилась за ним кличка «Бэби», что по-английски значит «дитя».
Ему тотчас же была принесена рисовая каша и ведро молока, — и слон торопливо, заворачивая боком хобот, загребал рис и отправлял его себе в рот.
Хобот играет большую роль в жизни слонов: он служит для них и органом осязания и чем-то вроде человеческих рук или щупальцев у некоторых животных. Бэби брал пищу, хоботом ощупывал предмет, хоботом ласкал. Он скоро привязался ко мне и, лаская, ощупывал хоботом мои глаза, но, несмотря на то, что он старался делать это нежно, подобные слоновьи ласки мне причиняли такую боль, что я должен был от них отстраняться.
Достался мне Бэби, как оригинальный «карликовый» слон от знаменитого Гагенбека. Скоро я стал подозревать, что обманут.
Прошло три месяца, а мой карлик сильно вырос и прибавился в весе. Он уже не двигался под давлением моего пальца и стал проявлять свой нрав: капризничал, как маленький ребенок, тянулся к электрической лампочке, рискуя обжечь свой нежный хобот.
Очевидно, я был обманут ловким спекулянтом. Он продал мне не карликового слона, а обыкновенного шестимесячного слоненка, да и существуют ли на свете карликовые слоны — это еще вопрос.
Где была родина Бэби, кто были его родители — я никогда не узнал: слоны не родятся в неволе, и ни одному естествоиспытателю до сих пор еще не удавалось ни разу видеть рождения слона.
Смешно было наблюдать, как это тяжелое, громадное животное проявляет ребяческую потребность шалить и резвиться.
Я позволял Бэби играть днем на пустой арене цирка, следя за ним из ложи.
Стоя одиноко среди арены, слоненок сначала не двигался, растопырив уши, мотая головой и косясь по сторонам. Но я крикнул ему ободрительно:
— Бравштейн![13]
И слоненок медленно задвигался по арене, обнюхивая хоботом землю. Но на земле не было ничего, что ему интересно было отправить в рот, ничего, кроме земли, опилок, и Бэби стал играть на арене, как играют в песок маленькие дети: он хоботом сгребал землю с опилками в кучу, помогая в то же время себе передней ногой, потом подхватывал часть земли из кучи хоботом и осыпал ею себе голову и спину, обсыпался и встряхивался, наивно хлопая ушами-лопухами. Потом он стал опускаться на арену, подгибая сначала задние, потом передние ноги и лег на живот. Лежа на животе, Бэби дул себе в рот снова загребал землю и обсыпал себя. Он, видимо, наслаждался игрою: медленно переваливался на бок, хоботом возил по земле, разбрасывая землю во все стороны.
Навалявшись вволю, Бэби, по обыкновению, подходил к ложе, где я сидел, и протягивал хобот за лакомством. Когда вместо сахара я давал ему клок сена или соломы, то он, повертев его, разбрасывал по земле.
Но стоило мне только встать в ложе и сделать вид, что я ухожу, как у слона сейчас же менялось настроение. Он тревожно бежал за мною, боясь остаться на арене один.
Одиночества Бэби не переносил совсем. Он топорщил уши и ревел. С ним в слоновнике обязательно должен был ложиться служащий, иначе слон ревом своим не дал бы никому покоя.
Чем больше слон рос, тем сильнее развивалось это чувство. Даже днем, оставаясь долго один в стойле, он сначала лениво играл хоботом своей цепью, которой он был прикован к полу за заднюю ногу, и начинал тревожиться и шуметь. Впоследствии, переезжая из цирка в цирк, я ставил в стойла возле Бэби с одной стороны — верблюда, с другой — ослика. Делалось это для того, чтобы отгородить стоявших в конюшне лошадей, которые боялись слона, брыкались и становились на дыбы.
Бэби так привык к своим соседям, что когда, во время представления, приходилось брать верблюда или осла на арену, слоненок ревел и изо всех сил натягивал цепь, стараясь бежать за ними.
Звуки, которые издавал Бэби, выражая свое неудовольствие, были очень забавны. Прижав уши и хвост, он начинал особым образом гудеть. Этот звук очень напоминал басовый голос органа.
Так Бэби ворчал и жаловался на свою судьбу.
Он с каждым днем сильнее привязывался к своим соседям. Особенно подружился он с осликом, часто просовывал хобот через перегородку стойла и нежно ласкал им ослиную шею и спину.
Раз ослик Оська заболел желудком; ему не дали обычной порции овса. Он стоял в стойле, уныло опустив голову. А рядом Бэби, наевшись досыта, баловался с сеном: то клал его в рот, то вынимал, крутя им во все стороны. Шаля, Бэби случайно протянул хобот с сеном к ослику. Оська не зевал, схватил сено и стал его жевать.
Бэби это понравилось, и он начал забавляться тем, что передавал через перегородку другу-ослику сено.
Притаившись в конюшне, я увидел, как ослик, подобрав губами с пола остатки сена, потянулся к слону, положив голову на перегородку. Бэби, играя, мял ногой и тормошил большой клок сена; потом сознательно поднял хобот и перебросил сено ослу.
Бэби любил и тех людей, от которых он видел заботы, любил меня и вожака.
Он боялся одиночества, и этот страх и привязанность к человеку сливались у него в одно чувство: он как бы искал защиты у человека, неотступно следуя за нами, выражая жалобу и просьбу своим милым гуденьем, и в эти минуты казался таким слабым и жалким ребенком. Не понимать и не любить Бэби было невозможно.
Рядом с этим все замечали, как он растет… «Карликовый слон» тяжелел не по дням, а по часам.
Раз, после некоторого промежутка, я решил взвесить Бэби.
Я взвешивал его на вокзальной платформе и смотрел с изумлением, как Бэби много весит.
Я не верил своим глазам.
— Сколько? — спрашивал вожак.
— Около сорока пудов… — отвечал я смущенно.
Около сорока пудов, а рост слона еще далеко не закончен!
Последние остатки веры в «карликового слона» у меня исчезли, и я сказал мрачно:
— Это — слоненок.
Это был слоненок, и ему было немного более года.
Прощай, чудо природы — маленький карликовый слон!
II
БЭБИ РАСТЕТ И УМСТВЕННО
Но мне не пришлось, несмотря на это, раскаиваться, что я взял к себе обыкновенного слоненка.
Нельзя было не оценить прекрасных качеств Бэби, нельзя было его не полюбить. Это был умный, удивительно сообразительный зверь. Он скоро научился владеть своими чувствами и сдерживать проявления некоторых инстинктов. Он «приручался», и в этом приручении сильно работало и развивалось его сознание.
Бэби хорошо знал провизионный ларь, откуда ежедневно выдавались отруби для его месива. Проходя мимо, Бэби весь тянулся к заветному ларю, вытягивал к нему хобот и вырывался из рук вожака, который держал его за ухо.
Раз служащий нечаянно выпустил ухо слоненка, и Бэби, подбежав к ларю, начал водить хоботом по его крышке, втягивая в себя воздух.
Вожак изо всех сил тащил слоненка за ухо, а он ревел и, прижимая плотно уши, упирался и пятился назад. В конце концов, Бэби с большою неохотою покорился вожаку и медленно отошел от лакомого ларя.
На следующий день повторилось то же самое. На этот раз слон ревел на всю конюшню и не отходил от ларя.
Его уже очень трудно было сдвинуть с места, и приходилось тащить сторожам вдвоем. И долго еще из слоновника слышалось печальное гуденье, огорченного лакомки…
Но с каждым днем вожаку все легче и легче было справляться с Бэби. После десяти дней он мог уже почти каждый день свободно проводить слоненка мимо ларя; слоненок был неузнаваем; наконец, я ясно увидел, что Бэби научился от человека справляться со своими чувствами; я увидел, как, поравнявшись с ларем, вожак выпустил ухо слоненка, за которое он его вел, как Бэби остановился на секунду, точно в раздумье, и потом, ускорив шаг, нагнал вожака. Это была первая заметная победа слона над собою, а с нею и победа человека над инстинктами животного.
Таких побед Бэби одерживал над собою все больше и больше. Теперь он уже терпеливо ждал в своем деннике, когда на его глазах вожак приготовлял месиво из отрубей.
Раз, когда вожак вышел за ведром, оставив Бэби возле сухих отрубей, слоненок стал изо всей силы дуть хоботом в отруби. Вошедший вожак громко на него прикрикнул. Бэби подвернул хобот улиткой и с гуденьем попятился назад. Но едва вожак вышел за двери — он опять был у кадки.
Я следил за этой сценой через решетку денника и направлял служащего. Когда вожак замесил отруби, он, вместо того, чтобы дать их, как всегда, слоненку, прикрикнул на него и вышел, придвинув к нему ближе кадку. Соблазн был велик, но Бэби не трогал пищи. Он переваливался в нетерпении с ноги на ногу, останавливался только на минуту, робко вытягивая хобот к кадке и снова поднимая его, потом жалобно заревел и отвернулся от месива. Я вошел, в денник, приласкал Бэби и позволил ему есть…
Слон не только умное, но и необыкновенно терпеливое животное. Достаточно взглянуть на уши любого слона, приманку наших цирков и зверинцев. Все уши у таких слонов изорваны в бахрому крючками, которыми дергает их вожак и дрессировщик. Эти звери поражают публику искусством «ходить по бутылкам», вернее, по ряду железных буферов, наподобие бутылок, наглухо привинченных к толстой доске, кружиться на одном месте, что должно изображать танец, вальс, вставать на задние ноги и садиться на бочку.
Выучить всему этому слона было легко и без всякого воздействия мучительного крючка или палки, а дрессировщики по лености или по непониманию, а может быть и по привычке несмотря на то, что слон все исполняет, продолжают рвать ему уши крючком или втыкать шило в кожу.
Впрочем, некоторые слоны не выдерживают мучений. Был в Одессе несколько лет назад громадный старый слон Самсон который начал разносить зверинец. Служители ничего не могли с ним поделать: ни угрозы, ни побои, ни угощения не помогали. Слон ломал все, что попадалось ему навстречу. Пришлось его окопать и держать в яме несколько дней. В Одессе только и было разговоров, что о Самсоне.
— Слыхали, Самсон сбежал?
— Но ведь это. Очень опасно. У бешеных такая сила. Что, если он побежит по улицам города?
— Неужели его. Нельзя убить?
— Убить такое редкое животное!
— Это необходимо для безопасности города.
Послали телеграмму в Москву к известному профессору зоологии с запросом, что делать, но не дождались ответа и приготовили для Самсона отраву. Принесли слону отравленный апельсин, но слон его есть не стал и не подпустил к себе отравителей.
Тогда предложили желающим убить Самсона.
Нашлись любители, которые даже заплатили за «стрельбу в цель» и прикончили с великаном, выпустив в него массу пуль.
И никому в голову не приходило, что слон погиб из-за того, что люди сделали из него, терпеливого, кроткого и послушного зверя, озлобленное чудовище, не попробовав даже укротить лаской…
Виной гибели Самсона, как и многих других животных, погибших в таком же роде в неволе, были, конечно, люди.
Во всем мире, начиная с извозчичьей клячи и кончая высшей школой верховой езды, к животным применяется так называемая «болевая дрессировка». Животное бьют, и оно из страха выполняет то, чего от него требует жестокий хозяин.
Учит дрессировщик слона вертеть шарманку, а слон не хочет. Дрессировщик, не долго думая, бьет слона изо всей силы по нежному хоботу, потом завертывает этот хобот вокруг ручки шарманки. Если слон вырывает хобот из рук дрессировщика, он получает шило, если отнимает хобот от ручки шарманки — получает удар в хобот. И это происходит до тех пор, пока слон не станет держать покорно крепко за конец ручки шарманки хоботом, тогда его за ухо направляют немного вперед, вверх и вниз и снова бьют, если он не слушается.
Мой способ — враг боли.
Мой способ — ласка и вкусовое поощрение, при помощи лакомого кусочка. Мой способ требует от животного прежде всего мысли. Я внушаю животному правило: «кто работает, тот и ест».
Так я учил и моего Бэби. Заставляя его что-нибудь сделать, я ласкал его, похлопывал за ухом и по груди и показывал сахар. Слон тянулся за сахаром, стараясь его вырвать у меня из рук; я моментально подставлял ему предмет; он его сначала отстранял, но я делал шаг назад и опять подставлял Бэби то сахар, то предмет, говоря с ним все время ласково.
Слон двигался за мною, искал сахар и наталкивался на досадный предмет, который ему мешал овладеть сахаром, наконец, нащупывал его и брал; тогда я другой рукой клал ему сахар за щеку на его скользящий грубый язык. И, когда я уходил, слон двигался за мной, ища приманку и весело хрустя сахаром, и снова тянулся за куском, получая предмет и сахар в награду.
III
БЭБИ ПРОЯВЛЯЕТ СВОЕ «Я»
Поезд с моими зверями приехал раз в Харьков и стал выгружаться на товарной станции. Из огромного Пульмановского вагона выходит Бэби. Вожатый Николай, открыв дверь вагона и выметая сор из-под слона валявшейся на платформе метлой, задел случайно за ногу Бэби. Бэби сердито повернулся к вожаку, растопырив свои лопухи-уши, и ни с места. Николай спохватился, но было уже поздно… Слон ни с места. Тогда Николай прибегнул к ласке: он начал гладить заупрямившееся животное, хлопать его по животу, чесать за ухом, совать в рот морковь. Бэби не шевельнулся. Николай, выведенный из терпения этим упорством, вспомнил старый способ цирковых дрессировщиков и стал колоть слона острым шилом, тащить за ухо стальным крючком. Бэби ревел от боли и мотал головой, но стоял, как вкопанный. На ухе его показалась кровь. На помощь Николаю прибежало восемь служителей с железными кранцами,[14] вилами и дубинками: все они били бедного Бэби, но он ревел, мотая головой, и все не двигался.
Я был в это время в городе и потому не видел этой сцены. Меня разыскали по телефону. Конечно, я тотчас же прибыл на выручку Бэби. Приехав на вокзал, я остался с Бэби наедине и, когда возле него уже не было мучителей, громко и ласково позвал издали:
— «Ком, Бэби, ком, маленький!»[15]
Услышав знакомый голос, Бэби поднял голову и, высунув хобот, начал втягивать в него воздух, как он это делал при питье или подбирании крошек с пола. Несколько секунд, растопырив уши, стоял он неподвижно, и вдруг громадная туша его зашевелилась. Медленно, осторожно выходил Бэби на трап из вагона, испробовав сначала хоботом и передней ногой доски трапа.
Когда слон сошел на платформу, служащие бросились к вагону и закрыли двери. Я продолжал ласково звать упрямца. Бэби быстро и решительно подошел ко мне вплотную, обхватил хоботом мою руку, выше локтя, и слегка притянул меня к себе. И сейчас же он почувствовал на своем скользком горбатом языке апельсин. Бэби держал апельсин во рту, не пережевывая, чуть оттопырив свои лопухи, и, тихо с легким ворчанием, выпускал воздух из хобота…
Я гладил рукой его серый мокрый глаз и целовал в хобот…
Звук моего голоса и ласка успокаивали Бэби. Я осторожно освободил руку из-под хобота и пошел по платформе. Слон шел за мной по пятам, как собака.
Дорогою нам встречались любопытные взрослые и дети. Они бежали за слоном, кричали, многие протягивали ему соблазнительные яблоки и апельсины, белый хлеб и конфеты, но Бэби не обращал внимания на все эти приманки; он шел ровным шагом за мной.
Так я благополучно привел его в цирк.
Прошло несколько дней, прошел благополучно и вечер, в котором выступал Бэби в первый раз в Харькове. Он отработал отлично. На следующий день слон должен был выступать днем. Я стоял посреди арены. Публика ждала выхода своего любимца — слона. Я только что собирался крикнуть «Бэби, ком», когда завеса раздвинулась, и из-за кулис показалась голова слона. Я сразу увидел, что Бэби необыкновенно взволнован: у него были растопырены уши и закручен, как улитка, к нижней губе хобот. Он шел очень быстро, но вовсе не ко мне. Он даже, вероятно, в волнении своем меня не замечал и направлялся мимо меня, прямо по арене к главному выходу.
Я, почуяв недоброе, бросился к Бэби и хотел преградить ему дорогу — но… не тут-то было. Он шел все тем же широким, быстрым шагом, как будто не замечая меня, прошел в средний проход, вышел в фойэ,[16] где служащие и конюхи цирка встретили его с граблями, вилами и барьерами. И на спину злополучного слона посыпались градом удары со всех сторон. Публика, волнуясь, оставила свои места. У входа уже слышались перебранка, крик, кто-то был придавлен; в толпе звучали увещевания более благоразумных… Среди общего гула прорвался детский простодушный окрик:
— Мама, а что же слон? Куда пошел слон?
Я бросился к Бэби и, вместе со служащими, буквально на нем повис… Мы висели на слоне со всех сторон, как пассажиры на трамваях. Но стремительности Бэби, казалось, ничто не могло остановить. Он твердо решил покинуть во что бы то ни стало ненавистный ему цирк и шел прямо к двери, которая вела на улицу. Боясь быть раздавленными в дверях, мы оторвались от великана; он вышел наружу и шел вдоль улицы. Сзади него бежали служащие.
А я, махнув рукой, вернулся на арену. Я не мог бежать по улице в клоунском костюме, с раскрашенным для представления лицом. Кроме того, я должен был успокоить публику.
И под маской красок, скрывая беспокойство, я сказал шутливо:
— Дети, мой Бэби заболел животиком и пошел сам в аптеку за лекарством.
Эти слова оказались магическими. Шутка удалась; ей поверили. Ведь не может же человек смеяться и шутить во время опасности…
Публика возвращалась на места, а дети смеялись, хлопали в ладоши и повторяли весело:
— Слон, заболел животиком!
— Слон сам пошел в аптеку!
— Умный слон, хороший слон!
— Только пускай он скорее вернется…
Я и сам того же хотел, и сердце мое сжималось от беспокойства. Но я взял себя в руки и спокойно продолжал показывать публике поющего бычка, а потом закончил свой номер, уехав с арены в конюшню на тройке остяцких собак.
Но едва я покинул арену, руки мои стали лихорадочно срывать костюм и стирать с лица краски грима. Не помню, как я переоделся, как вышел и на первом попавшемся извозчике помчался в погоню за моим беглецом.
Бэби успел переполошить своей выходкой весь город. Попадавшиеся навстречу прохожие, зная меня по портретам на больших плакатах и афишах, указывали мне дорогу беглеца. Я мчался к вокзалу. Уже недалеко от вокзала мне встретился служащий цирка; он вскочил ко мне в пролетку и начал докладывать:
— Не беспокойтесь… Бэби цел… он прибежал на товарную платформу, как раз туда, где мы выгружались.
И он рассказал, что всю дорогу Бэби спокойно шел уверенным шагом улицами и переулками, ни разу не сбиваясь, как будто хорошо знал город.
Подойдя к воротам товарного двора, он на минуту остановился в раздумьи. Засовы и замок преграждали ему путь, но Бэби думал не долго. Минута раздумья, и великан слегка поналег на ворота; ворота как по волшебству перед ним растворились — замок, затворы, скобы и балки полетели в разные стороны.
Пройдя весь двор и обойдя длинные каменные склады, Бэби направился прямо на знакомую платформу, к месту, где стоял раньше его вагон. Но вагоны были переведены на другой путь, и, не видя их, слон стал как ни в чем не бывало подбирать хоботом сор, бумагу и оставшуюся от разгрузки вагонов солому.
Мне хотелось выяснить, что побудило Бэби пуститься в бегство из цирка. Из расспросов служащих я узнал, что Николай перед выпуском слона на арену взял метелку и стал подметать под Бэби навоз. Сначала Бэби не заметил метлы, но когда тонкие гнущиеся прутья нечаянно задели посеребренные к представлению нарядные ногти слона, — он вздрогнул всем телом, подобрал свой зад, поджал короткий хвост и, как-то мелко шагая, как будто его били по задним ногам, сам побежал на арену.
Бэби так смертельно испугался метлы потому, что он никогда ее раньше не видел, — и в цирк она была занесена случайно.
Цирковые артисты, как и все артисты вообще, по большей части отличаются суеверием. Они ни за что не положат афишу на кровать, боясь, что «проспят» все сборы; они с ужасом будут смотреть на роль, упавшую на пол, что предвещает неудачу на спектакле; они никогда не позволят подметать метлой в цирке, говоря:
— Это значит вымести из цирка благополучие. Вместо метлы есть грабли.
Бэби, жизнь которого проходила в вагонах или в цирках, отлично знал железные грабли и совершенно не был знаком с метлой; она показалась ему чудовищем, и он бежал… Куда же ему было бежать, кроме вагона, откуда его вытащили на арену и познакомили со странным орудием — метлой?
У Бэби была превосходная память, и дорогу к вокзалу он хорошо запомнил.
Когда я приехал на вокзал, Бэби стоял на платформе, окруженный тесным кольцом любопытных. Я крикнул издали:
— Бэби, ком!
Слон, тотчас же, как по мановению волшебного жезла, повернулся ко мне, подняв хобот, и отчаянно заревел.
Толпа дрогнула от испуга и моментально расступилась, давая слону дорогу. Бэби с шумом выпустил через хобот воздух, и, махая ушами, пошел за мной.
Я отпустил Николая на месяц, пока Бэби забудет о случившемся. Метла была навсегда изгнана из нашего обихода, и вечером Бэби, как и всегда, работал спокойно и с удовольствием хрустел заработанным сахаром.
Был ли трусом Бэби, испугавшийся метлы? Конечно, нет. Животные всегда боятся новизны, неизвестного, каковой и являлась метла для Бэби, и его гнала на вокзал не трусость, а инстинктивное чувство самосохранения.
В другой раз с Бэби едва не повторилась история бегства, когда он во время занятий его со мной неожиданно услышал, как один из музыкантов, случайно очутившийся в проходе, нечаянно задел струну своего контрбаса, и инструмент загудел.
Слон вдруг сгорбился, растопырил уши, приподнял свой толстый короткий хвост и стал тихо гудеть, как бас у органа; маленькие серенькие глазки его косились со страхом на инструмент. И как только убрали невиданное чудовище-контрбас — Бэби моментально успокоился.
Не меньше страха навел на Бэби старинный пузатенький комод, формой и цветом напоминавший контрбас, приготовленный в проходе цирка, для представления (пантомимы). Когда я знакомил Бэби осторожно с новыми предметами, он их потом уже не боялся.
IV
БЭБИ ДЕЛАЕТ АРТИСТИЧЕСКУЮ КАРЬЕРУ
Бэби учился у меня многим смешным вещам. Между прочим, он прекрасно исполнял на арене цирка сценку в парикмахерской, вместе с моим другом и товарищем — маленьким карликом Ванькой-Встанькой.
Этот номер всегда вызывал смех у публики. Как сейчас вижу крошечную фигурку веселого Ваньки-Встаньки с его улыбающимся простодушным лицом, которого я громко зову, стоя на арене:
— Ванька-Встанька! Как тебе не стыдно являться небритым перед публикой? Надо тебя побрить. Отправляйся в конюшню и надень подобающий костюм, а я устрою здесь пока парикмахерскую.
И пока Ванька-Встанька уходит, на арену вносится большая кровать с огромной, набитой сеном подушкой. К кровати подставляется тумба со свечею в легком подсвечнике; на другой половине арены ставят стол, с лежащими на нем длинными железными щипцами и громадной деревянной бритвой. К столу пододвигается стул с высокими ножками, а против барьера помещается горн с тлеющими углями, точило на высоких ножках, и ставится у входа декорация, изображающая заднюю часть комнаты с дверью и нарисованным окном, на котором изображены болванчики в париках, вывеска с надписью «Парикмахер из Парижа Слонов. Стрижка и брижка, бритье и стритье».
Дверь отворяется, и появляется. Бэби. Я представляю его публике. Он раскланивается на три стороны. Я говорю ему:
— Приведите все в порядок в вашей парикмахерской. Будьте чистоплотны, смахните пыль и ложитесь спать; завтра надо рано вставать и принимать посетителей.
Бэби быстро подходит к столу, берется хоботом за точеную ручку ящика, выдвигает его и вынимает салфетку. Этой тряпочкой он стирает пыль со стола и как бы случайно сметает щипцы и бритву на пол. Потом, высоко подняв хобот, слон-парикмахер подходит к декорации и начинает водить тряпкой по нарисованному окну, делая вид, что протирает стекла.
— Разве вы не слышали, что вам пора лечь спать? — повторяю я.
Бэби идет к кровати, шарит под подушкой хоботом и вытаскивает оттуда гигантского клопа, величиною с поларшина. На самом деле это свиной пузырь, надутый и выкрашенный в коричневую краску. Бэби кладет его на землю и наступает тяжело ногой. Клоп громко лопается; публика хохочет.
Раздавив клопа, Бэби укладывается спать, вернее, становится на кровать всеми четырьмя ногами. Затем он берет подушку хоботом и делает вид, что хочет бросить ее в подсвечник, а я, притворно, ужасаясь, кричу:
— Ай, что вы делаете? Разве подушки для того сделаны, чтобы ими тушить свечи?
И, вырвав подушку, я кладу ее на место. Потом я кричу:
— Тушите.
Бэби вытягивает хобот по направлению к свече и сильно дует. Свеча вместе с подсвечником со стола летит на землю. Я смеюсь и, указывая, на Бэби, говорю публике:
— Вот кого бы следовало пригласить в пожарные. Ну, а теперь надо ложиться спать. Завтра придется рано вставать.
Слон слушается и осторожно опускается головой на подушку; минута — и слон поднимается и осторожно слезает с кровати. Я спрашиваю:
— Что вы забыли?
Бэби, вместо ответа, хоботом шарит под кроватью, находит вазу, берет хоботом ее за ручку, вытаскивает на средину арены и садится на нее. Публика громко хохочет…
В это время раздается стук в дверь. Слон быстро поднимается. У двери стоит Ванька-Встанька, в пестром и смешном пальто и лысом парике. Я почтительно кланяюсь карлику, Бэби тоже почтительно качает головой… Я приглашаю Ваньку-Встаньку садиться. Карлик усаживается на высокий, стул. Я подвязываю ему салфетку, изображая помощника парикмахера, и спрашиваю:
— Что угодно?
Карлик отвечает:
— Мне нужно, чтобы вы меня завили.
— В уме ли вы? — спрашиваю я, — да что же мы станем завивать? Ну-ка, освидетельствуйте голову посетителя.
Слон свертывает хобот улиткой и осторожно стучит им по лбу карлика. Я беру щипцы и предлагаю Бэби нагреть их.
Бэби подходит к горну, берется за рычаг и начинает накачивать воздух. В это время я подсыпаю бенгальский огонь, который освещает цирк красным светом.
— Быть может, вы теперь наточите бритву? — говорю я слону. Парикмахер вертит хоботом ручку точила.
— А теперь не угодно ли взбить мыло для бритья.
И я подставляю Бэби ведро, из которого торчит ручка от мочальной швабры, изображающей кисть. Слон хоботом обхватывает кисть и взбивает в ведре мыло.
— Довольно.
При этом слове, слон вынимает кисть с мылом и мажет ею по голове карлика. Ванька-Встанька делает вид, что он в ужасе, и кричит, — болтая своими коротенькими ручками и ножками. Публика смеется… А Бэби собирает с намыленной головы Ваньки-Встаньки мыло себе в рот.
Я подаю ему деревянную бритву. Он водит ею по голове карлика. Тот кричит благим матом:
— Ой, — довольно, довольно, пустите меня домой.
Ванька-Встанька срывается с места и бежит к выходу, Бэби догоняет его и хоботом тащит назад… Я говорю:
— Платите.
С забавной гримасой Ванька-Встанька лезет в карман и вытаскивает кусок сахара, кладет его в хобот слону. Слон, хрустя заработанным лакомством, кланяется аплодирующей публике вместе со мной, а потом мы скрываемся за занавесом.
Эта сложная сценка, которая так нравилась детям, подготовлялась мною довольно долго и требовала больших трудов, но здесь слишком долго рассказывать, как я для нее дрессировал слона.
Скажу только одно, и здесь, как всегда, я прибегал к ласке и вкусовому поощрению, — награде за труд, и ни разу не ударил моего четвероногого ученика.
Ванька-Встанька, веселый маленький карлик, неспособный на тяжелый труд, был моим товарищем по цирку и разучивал разные сценки с животными весело и охотно.
Много еще смешных сценок мог показывать мой слон Бэби; рассказывая их, можно было бы написать немало книг…
Мне пришлось выступать с Бэби в одном дворце в Петербурге на Каменноостровском проспекте. Дело было зимой. Из цирка Модерн, в котором я работал, моему слону ничего не стоило перейти по глубокому снегу во дворец. Пройдя в чугунные ворота и поднявшись по ступенькам мраморной лестницы, Бэби почувствовал, что он не в конюшне, и стал вести себя, как подобает артисту, привыкшему быть и в лачуге у бедняков, и на грязном полу фабрики, и в роскошных покоях вельмож.
Он осушил ноги на мягком бархатном ковре и смело направился за мной по мраморной лестнице, ни разу не поскользнувшись.
В зале по моему плану на скорую руку была устроена легкая шелковая занавесь, а с мраморных стен смотрели прекрасные барельефы.[17] Бэби предстояло во дворце брить по цирковому Ваньку-Встаньку и грубой мочальной шваброй в простом ведре взбалтывать мыло и переносить на лысый парик Ваньки-Встаньки целую глыбу белой мыльной пены.
Он так ловко ухитрился все это проделать, что ни одна капля мыльной пены не попала ни на стену, ни на блестящий, как мрамор, паркет.
Зал был небольшой, и часть его, предназначенная для сцены, была не по росту великану-артисту; несмотря на это, Бэби, танцуя, не задел даже кончиком хвоста легкую как пух занавесь.
Он раскланивался напыщенным вельможам в орденах и лентах, с обычной своей слоновьей грацией, так же приветливо, как и посетителям родной цирковой галерки, провожавшей своего любимца громом аплодисментов…
V
У БЭБИ ЕСТЬ ХАРАКТЕР
Бэби был умен, Бэби был добр, Бэби был послушен и любил меня, но и у Бэби, как у всякого живого существа, были свои недостатки, и один из них — упрямство. Он не раз приводил меня этим упрямством в отчаяние. Случалось, что на него находил припадок упрямства, и он упирался, не желая итти в свой слоновник, упирался, как капризный ребенок, когда его вели насильно, и тянулся хоботом к окну и электрической лампочке.
С летами он становился терпеливее и сдержаннее.
Я поставил себе задачей укротить упрямство слона. Один раз я нарочно дал ему волю поступать по-своему. Бэби в это время было немного более трех лет. Он тогда проходил со мной из конюшни на арену для репетиции, и вдруг ему вздумалось повернуть и пойти налево в тускло освещенный проход под галлереей.
Я загородил ему дорогу и крикнул:
— «Алле!».
Но Бэби и не думал обращать на меня внимания и стоял, как вкопанный. Он даже сделал попытку сдвинуть меня лбом. Я был вынужден взять его за ухо и с силой потянуть в сторону. Бэби заревел, вырвался и двинулся к проходу. Я поймал его за ухо снова и, громко приказывая, повернул назад. Но не тут-то было. Бэби стоял на своем. Я, продолжая крепко держать его за ухо, стал ласково его уговаривать и сунул ему рот кусок сахара. В ответ раздался такой невообразимый рев, как будто я положил в рот животного отраву. В довершение сего слон выбросил изо рта любимое лакомство.
Мне очень не по душе было прибегать к грубому насилию или причинить Бэби боль, чтобы образумить его. Я не хотел, чтобы Бэби потерял доверие ко мне или к кому-нибудь из служащих. На помощь мне пришла железная печь, которая была оставлена в проходе под галлереей. Она в это время топилась была сильно накалена. Бэби с его толстым и надутым, как пузырь, животом не мог пройти под галлерею, не задев боком горячей печки. Я отпустил его ухо, отступив на два шага назад, и дал дорогу. Бэби обжегся и попятился назад, поджав свой короткий, толстый хвост, и побежал за мной, как ребенок.
Я молча ждал. Бэби остановился около меня, опустив хобот, и тихо качая его, гудел, будто жалуясь. Я тихо гладил ладонью его глаза, трепал за ухо, и от этих ласк Бэби затих. Тогда я начал репетицию.
Как бы ни было приручено человеком животное, человек не всегда может заставить его владеть сильными чувствами, как, например, чувством страха, боли и т. д. Безумный страх часто затемняет рассудок зверя, и слепой инстинкт самосохранения в этих случаях ведет к гибели самого животного. Оно делается невменяемо.
Во время моей кочевой жизни, в Елисаветграде с Бэби произошел случай, оставшийся у меня в памяти на всю жизнь.
Наш летний цирк стоял на возвышенном месте, на площади. Крыша на временном здании была парусиновая. После представления, когда публика, к счастью, уже вышла из цирка, поднялся сильный ветер. Порыв ветра налетел на здание цирка. Затрещали доски, и, когда второй порыв налетел еще сильнее он уже разорвал парусиновую крышу и порвал электрические провода.
Наступила сразу полная тьма. Среди этой тьмы особенно жуткое впечатление производили крики людей, топот лошадей треск ломающихся досок. Из хаоса звуков прорывался резкий оглушительный рев моего Бэби. Очевидно, он обезумел от ужаса…
Я стал пробираться ощупью в конюшню, но случайно попал в уборную артистов и нащупал керосиновую лампу. Я зажег ее и стремглав бросился к слону. Осветив стойло Бэби, я увидел полный разгром: столбы, за которыми раньше лежала балка служившая для удерживания цепи, валялись, вырванные и земли вместе с досками, а Бэби, подняв высоко хобот и растопырив уши, ревел и рвал ногу с цепью, стремясь ее освободить о балки. Он разбил стойло и протащил за собой несколько шаги балку, но, к счастью, она застряла между уборной и денником. Слон продолжал, натягивать цепь, рваться вперед и реветь в все горло.
От его рева лошади в стойлах становились на дыбы и били задними ногами. Я сознавал, что мог быть убитым Бэби, потерявшим от страха рассудок, но выбора не оставалось, — во что бы то ни стало я должен был успокоить слона. И я продолжал итти, освещая путь тусклой лампой, и ласково звал ободряющим голосом:
— Бэби, бравштейн!
Я старался в то же время заслонить собою брыкающихся лошадей и бегающих в смятении людей. Добравшись до Бэби, я начал его гладить, чесать ему живот и за ухом. Я обнимал его, целовал в хобот, но ничего не помогало… Бэби обезумел… Он рвался с цепи, причиняя себе невероятную боль. Цепь впивалась в ногу все глубже и глубже… И от этой боли животное теряло рассудок. Упав на колени и чуть не задавив меня, Бэби загребал хоботом землю и выворачивал камни… В это время служащие уже отыскали запасные лампы, и цирк стал наполняться слабым светом. Ветер, хотя уже тише, но все еще продолжал рвать и бить брезентом по тонким доскам цирка. Мои служащие боялись подойти близко к слону и издали бросали ему хлеб, овощи и подставляли ведро с отрубями. Слон ничего не видел.
С большим трудом удалось освободить его ногу от цепи…
Бэби, почуяв облегчение, стоял и дрожал всем телом. Долго не мог он успокоиться, ежеминутно вздрагивал, поворачивал голову, топорщил уши и с шумом выпускал воздух из хобота. Хорошо, что балка застряла удачно, иначе было бы не мало несчастий. Ломая все попадающееся на пути, таща тяжелую балку за собой, обезумевший от страха слон наверное натворил бы так много бед, что его пришлось бы пристрелить.
VI
БЭБИ — ЦИРКОВЫЙ БАЛОВЕНЬ
Бэби был, несомненно, весьма заметной фигурой и украшением цирка. Как только я приезжал в какой-нибудь город, и среди клеток, перевозимых мною с вокзала, высоко поднималась туша важно шествующего циркового великана, со всех улиц и переулков бежали люди. Мальчишки дивились длинному хоботу слона, его толстым ногам, громадной горе мяса, которая двигалась по улицам. Они целыми днями осаждали цирк и, узнав, где находится стойло Бэби, прильнув снаружи к стенкам цирка, просовывали в щели щепки, палки и дразнили Бэби. В ответ им Бэби стучал хоботом в стенку так, что тонкие доски балагана начинали трещать. Это и пугало и подзадоривало шалунов. Они зажигали папиросы и старались прижечь хобот Бэби.
Бэби, становился осторожнее и хитрее. Он делал вид, что не обращает внимания на мальчишек, отворачивался от стены, а потом вдруг сразу поворачивался и дул в щель.
Бэби очень любил, когда служитель Николай смазывал его тело вазелином. Вазелин предохраняет кожу слона от мороза. Несмотря на толщину, кожа без смазывания жиром пересыхает и трескается; особенно чувствительны у слона уши.
Бэби стоит, бывало, а Николай усердно мажет его, и кожа Бэби начинает щеголевато лосниться. Смазывания разнежили баловня; Бэби хочется шалить во время этой операции, и он, как ребенок, действительно начинает шалить: мотает головой, болтает хоботом, как веревкой. На окрик Николая Бэби на минуту останавливается, а затем снова принимается за прежнее — выставляет вперед заднюю ногу и старается ею столкнуть табурет, на котором лежит банка и щетка для растирания.
Любил Бэби и купаться; во время купанья он тоже немилосердно шалил.
В Евпатории толпы целыми часами наблюдали, как мой слон купался в море. Бэби кувыркался в волнах, как заправский акробат, доставал хоботом со дна песок, обмазывал им себе голову и спину и бил по воде хоботом. Наигравшись вволю, он медленно погружался в воду с головой и снова бил по поверхности хоботом. Из воды торчал неизменно только толстый коротенький хвост. Публика хохотала…
Когда пора было кончать купанье, Николай голый садился на слона верхом и поворачивал его к берегу. Слон очень неохотно выходил из воды.
Бэби был большой попрошайка. Несмотря на то, что я его кормил очень хорошо, он привык выпрашивать у публики, и публика щедро одаряла своего любимца; особенно старались дети; они без конца совали в его мягкий, цепкий хобот разные лакомства.
Выйдет, бывало, Бэби на арену и давай кланяться; особенно усердствовал он в антрактах. В это время около Бэби всегда собиралась толпа любопытных. А попрошайка стоял и мотал безостановочно головой, похрустывая вкусными конфетами, сахаром и орехами…
Публике настолько нравились эти поклоны, что она раз в Москве купила Бэби сразу 126 белых больших булок.
Каждый из посетителей моего «Уголка», где живут и воспитываются мои животные, старался дать Бэби из своих рук в хобот побольше кусков, и для этого хлеб ломался на крошечные части, которые великан глотал, как пилюли.
Бэби попрошайничал везде — в цирке, на улице, на вокзалах, во время наших переездов из города в город.
Раз с ним был такой случай: у вокзала стояло несколько торговок со съестными продуктами. Когда я выгружал своих зверей из вагонов, торговки окружили нас тесным кольцом. Все смотрели на слона и дивились.
Бэби оглядывался по сторонам, тревожась за отдалившегося вожака, но я подошел к нему, и он успокоился. Вдруг глаза его остановились на корзине, наполненной зеленью, среди которой соблазнительно краснели пучки моркови. Эту корзинку держала на руке девочка лет одиннадцати. Задрав свое миловидное, курносенькое личико и раскрыв рот, она смотрела большими голубыми глазами на невиданного зверя.
Не долго думая, Бэби протянул хобот к маленькой торговке, захватил им корзинку и всю ее вместе с содержимым отправил себе в рот.
Девочка широко раскрытыми глазами смотрела на обидчика. А слон спокойно пережевывал овощи, вместе с соломой корзинки.
Окончив есть, Бэби усиленно закланялся — он благодарил за лакомое угощение. Девочка так растерялась, что в свою очередь стала кивать слону. Раздался взрыв хохота собравшейся публики.
Пожалуй, у Бэби и в цирке не было более удачного номера; этот смех привел в себя маленькую торговку. Она беспомощно заморгала глазами, потом они наполнились слезами, и, наконец, она громко расплакалась. Пришлось мне их мирить. Я заплатил за корзинку и за зелень сполна.
Бэби не только грабил среди белого дня, но он и воровал, как мелкий воришка. Чуть служащий отвернется, а другие кучера, не обращая внимания на слона, займутся своим делом, Бэби моментально протягивает хобот к небрежно брошенной вожаком куртке. Минута, и куртка отправляется в рот слона вместе с карманами, наполненными табаком, кошельком, складным перочинным ножем и даже паспортом, — все тонет в желудке жадного Бэби.
Бэби воровал что попало. Но если ему в рот попадало что-нибудь очень уж невкусное, он, пожевав, выбрасывал это изо рта и топтал ногами.
Раз вожак привязал его на минуту близ уборной артистов. Бэби открыл хоботом легкую досчатую дверь, достал парики и в рот. За париками последовали гримировальные краски, а затем он потянулся к зажженной лампе. К счастью, в это время залаяла на него маленькая болонка, лежавшая рядом с зеркалом. Пришла хозяйка болонки, жена артиста, и подняла крик.
Бэби был пойман врасплох. Он растопырил уши, чуть приподнял хвост и изо всей силы выдувал из хобота воздух, что было признаком сильнейшего волнения.
Нет счета проделкам моего Бэби.
VII
ЗВЕРИНАЯ ШКОЛА
Выучить моего Бэби держать кусок мела для меня ничего не стоило, но заставить водить этим мелом по черной классной доске, стоявшей на арене, было немного труднее. Бэби часто шалил и царапал черную гладкую доску, водя мелом в разные стороны и рисуя на доске фантастические узоры, в то время, как я хотел, чтобы он ставил единицы ровно, одну рядом с другой.
На арене у меня была устроена звериная школа, в которой мои четвероногие и пернатые друзья сидели, как настоящие школьники на партах. Были здесь и морские львы, и свинья, и слон, и теленок, и ослик, и птица-пеликан, и собаки: маленький фокстерьер — Пик и большой сен-бернар — Лорд, и не раз эта школа приводила в изумление публику.
Слон должен был учиться хорошо, да и понятно, ведь не мог же я допустить, чтобы умница Бэби оказался хуже других. А у меня в школе все были прилежны; даже ослик, сидевший на самой задней скамейке, великолепно переворачивал мордой деревянные листы громадной книги и ревел благим матом, когда я его спрашивал заданный урок. Как же Бэби не быть первым учеником в школе? И я достиг того, что мог поставить ему по существовавшим тогда в школах правилам отметку, или балл, и балл этот был пять да еще с крестиком, что означало великолепные познания и великолепное прилежание.
Я спрашивал слона:
— Бэби, сколько будет три и четыре?
Бэби брал хоботом громадный кусок мела, величиною с двадцатифунтовую гирю, и выводил на доске 7 толстых палок, одну возле другой. Видя эти палки, даже пеликан, сидевший на второй скамье, удивленно поднимал голову и шипел.
В школе у меня для зверей были разложены особые деревянные книги, и ученики их перелистывали, кто как мог: свинья пятачком, осел мордой, пеликан совал между страницами свой длинный, похожий на ножницы, клюв, морские львы ловко, как люди, открывали книги своими гибкими ластами.
Я делал серьезное лицо и журил пеликана:
— Ай, ай, ай… не годится подсказывать… Ведь у меня не обыкновенная гимназия, а образцовая школа.
С каждым уроком Бэби все быстрее и правильнее решал задачи. Порою в пылу усердия и, вероятно считая публику близорукой, он выводил на доске такие длинные единицы, что даже нашей классной громадной доски оказывалось недостаточно. Тогда на помощь ему приходила собака Лорд, которая на мой вопрос, сколько на доске не хватает единиц, лаяла нужное количество раз.
Случалось, что мой Бэби был рассеян и писал на доске больше палочек, чем было нужно, тогда Лео — мой морской лев, подбегал к доске, становился на задние ласты, упираясь передней левой в доску, правой стирал лишние единицы.
Публика аплодировала мне и моим ученикам и громко смеялась, и ей казалось все виденное чем-то сказочным, невероятным.
А ларчик просто открывался, хотя только для меня. Выучить морского льва перелистывать во время урока книгу или открывать ящичек, где на дне лежала рыба, было очень нетрудно; в первые дни дрессировки я клал на дно ящика или на листы книги маленькую рыбку, и животное, желая ее достать, поднимало крышку или переворачивало страницы.
Гораздо труднее было добиться, чтобы собака лаяла именно столько раз, сколько я ей приказывал. Этого я достиг мысленным внушением.
Приведу пример, который приходилось видеть не раз каждому школьнику. Часто, во время урока, шалун-мальчик, пересевший на другую парту, под молчаливым строгим взглядом учителя ежится, моментально пятится назад и садится на прежнее место. Это и есть мысленное внушение.
Как я достиг мысленных внушений в животном мире, будет подробно описано в моей книге, которая скоро появится в свет.
Во время урока мой старый пес Лорд зевал, открывая свою громадную пасть. Я тотчас же обращался к нему с выговором и советовал брать пример с водных хищников — морских львов.
Лень и невнимательность во время урока очень вредят развитию ума.
В животном мире, как и среди людей, сосредоточенность играет большую роль. Чем животное способнее сосредоточиваться, т.-е. внимательнее следить за учителем, тем оно становится умнее. Вот почему так прославились своим умом морские львы.
VIII
БЭБИ ОТЛИЧНО СОЗНАЕТ СВОЮ ТЯЖЕСТЬ
Как и все индийские слоны, Бэби прибыл из Индии на корабле. Как и других слонов, его высадили по трапу (толстым, деревянным доскам с перилами). Как и других слонов, его сажали на судно при помощи особой машины «лебедки», надев на него сначала мягкие кожаные гурты.[18]
Схватив за гурты специальными железными крючками, его высоко поднимает на воздух «лебедка», гремя железною цепью, и обезумевшее от страха животное, которое в первый раз в жизни совершало такой полет, летит в небесную высь. Но прежде, чем великан успел опомниться, «лебедка» опустила его на пол корабля.
Бэби, конечно, покорно стоял на палубе, не сознавая своей силы и мощи, и терпеливо переносил качку. Но вот, наконец, земля. Корабль пристал к пристани. От корабля на берег перекинули трап, и Бэби должен был сойти на берег.
Он делает первый шаг очень осторожно и неуверенно. Сначала хоботом, а потом передней ногой, он как бы ощупывает крепость и толщину досок, потом сильнее нажимает на них и, наконец, свободно становится, нажимая на доски всей тяжестью тела.
Если доски не гнутся и не скрипят, то Бэби уже смело сходит на землю. Великаны-слоны великолепно сознают тяжесть своего тела. Они отлично знают, что стоит только провалиться слону в какую-нибудь небольшую яму, увлекая за собой все окружающее, и они не смогут из нее выбраться.
Вот почему слоны и ведут себя так до смешного осторожно. Стоит слон, не шевелясь, в легкой постройке балагана, терпеливо несколько часов; он понимает, что стоит ему только неловко повернуться, слегка задеть стенки балагана, как они разлетятся вдребезги и своими падением увлекут и его самого.
Благодаря этому чувству сознания своей тяжести, мой Бэби выполнял на арене такие интересные номера, что публика приходила в неистовство.
Мне живо припоминаются теперь наши выступления, как будто это было вчера.
Вот я стою на арене рядом с Бэби и вдруг ложусь на землю. Бэби подходит ко мне и с медленной, трогательной для меня осторожностью, неестественно поднимает ноги и переступает через меня.
Публика ахает и аплодирует…
Бэби быстро бежит кругом, подходит снова ко мне и снова, еще осторожнее, еще выше поднимая ноги, шагает через мое беспомощно раскинутое тело.
Я лежу под слоном:
— Алле, Бэби!
И слон, точно по волшебству, опускает свой зад, сначала становясь на колени задних ног, а затем подгибая передние, но медленно опускается на меня.
— Это уже слишком, он будет раздавлен! — кричит публика.
— К чему рисковать собой?
— Да пусть же он поскорее выползает из-под этой туши.
— Ай, раздавил…
Но Бэби меня и не думал давить, несмотря на то, что в нем в то время было уже 175 пудов. Публика бы так не волновалась, если бы она знала, насколько у моего слона было развито сознание собственной тяжести и любовь ко мне. Едва живот Бэби касался моего костюма, как он, напрягая мускулы всего тела, каменел. Только в его хоботе слышалось тревожное гудение, и по этому звуку я знал, как он хочет поскорее окончить номер и подняться.
— Алле!
И Бэби, сдерживая желание быстро встать, медленно и осторожно поднимается на свои толстые, как колонны, ноги.
Но особенно трогательно было смотреть, как Бэби, стоя на задних ногах, высоко подняв передние ноги и хобот, балансировал, в то время как я стоял с распростертыми руками под ним.
Он опускался радостно, облегченно вздыхая… Не любил он рисковать моей жизнью и не любил подражать людям, стоя на двух ногах.
Любовь Бэби ко мне была безгранична. Я заставлял его поднимать хобот, открывать рот и вкладывал в его рот свою голову, а хобот опускал вниз и расставлял руки в стороны. Он стоял смирно, как ни в чем не бывало, несмотря на то, что мои волосы щекотали ему его скользкий горбатый язык.
IX
БЭБИ-РЕВОЛЮЦИОНЕР
Революционный ураган 1917 г. потряс Россию со всех концов. В феврале в воздухе громко прозвучал клич свободы. И я вздохнул радостно и свободно, как никогда. В феврале были великие дни свержения самодержавия.
Дрожащими руками писал я воззвание в своем маленьком «зверином» театре, в моем Уголке, где я жил вместе со своими четвероногими и пернатыми друзьями. Это было воззвание народного шута, который должен был говорить, который не мог молчать, когда заговорила вся Россия.
Кончая дописывать красный плакат, я отдавал распоряжения моим помощникам. Для моего нового уличного выступления они запрягали в колесницу слона.
Мой Бэби, как бы чувствуя важность этого дня, сам растопыривал свои уши, чтобы легче было надеть на него упряжь. Через несколько минут я был уже в колеснице и вручал Бэби древко с красным флагом и надписью «вперед».
И вот мы на улице, как и вся Москва. Я вижу вокруг тревожно-радостные лица, алые ленты на груди мужчин и женщин. Казалось, весь город покрылся яркими цветами.
Среди этого моря веселых улыбающихся лиц появилась и моя колесница. Высоко подняв хобот, Бэби махал красным флагом и медленно, плавно двигался вперед. Я был в шутовском роскошном наряде и говорил с толпой. Толпа хлынула со всех сторон и потекла за мной. Затем к нам присоединились ученицы одной гимназии, и их радостное молодое «ура» выделялось среди криков толпы. А рабочие подхватывали звуки молодых голосов, и революционные песни волной раскатывались по улицам.
Колесница повернула на Тверскую. Выше всех над толпой возвышался мой великан, с поднятым хоботом, в котором алел флаг. Хобот двигался в такт, будто слон управлял хором.
В колесницу прыгнул молодой студент и надел мне через плечо красную ленту под громкие крики «ура». Но голос ревущего слона покрывал тысячи голосов. Бэби как-то особенно гордо поднимал в этот день свой хобот и голову, когда стоял в деннике и ел месиво из отрубей. Утомленный радостным днем, я заснул как убитый. Проснулся я утром от телефонного звонка и подбежал быстро к телефону.
— Я слушаю.
А чей-то разъяренный голос отвечал:
— Слушай ты, шут Дуров. Если ты еще раз появишься со своим слоном и воззваниями на улице, то пули пробьют толстое пузо твоего слона.
Итак, мой Бэби попал в революционеры, на которых охотились враги революции.
X
БЭБИ ПРИСПОСОБИЛСЯ
Вскоре после рассказанного Бэби попал в Крым. Волна революций занесла меня в Москву и разлучила с моими зверьми. Животные остались на попечении служащих.
Весь Крым был охвачен гражданской войной. На улицах Симферополя, где находились в то время мои звери, шла перестрелка. Пули залетали и в цирк. Первой жертвой был мой пеликан. Пуля пробила тонкую доску цирка и уложила на месте птицу. Служащие, оберегая свою шкуру, покинули цирк.
Наконец, наступило затишье. Притаившиеся в своих домах обыватели, как кроты, начали понемногу выползать из своих нор. Открылись двери булочной, и в воздухе аппетитно запахло свежим хлебом. Весть о хлебе быстро облетела соседние кварталы, и в булочную со всех сторон потянулись изголодавшиеся обыватели… Скоро на тротуаре возле булочной вырос серый хвост очереди. Поднялась перебранка, крики, спор; люди, не видевшие долгие дни хлеба, боялись, что до них не дойдет очередь. И вдруг, через головы толпы, через лес рук, жадно протянутых к булочнику, вытянулся огромный серый хобот слона. Он качался, как змея над головами толпы…
Глаза булочника широко раскрылись. Он с ужасом смотрел на страшного покупателя. В один момент около булочной не осталось Ми одного человека. Сбежал и сам булочник, а толпа с тротуара смотрела, как слон хозяйничал в булочной. Конечно, это был Бэби.
Он начал аккуратно брать хоботом через прилавок с полки булку за булкой, ничего не роняя и не задевая.
Булки скрывались в его пасти с неимоверной быстротой. Он их глотал, как пилюли. Когда он дочиста опорожнил полку, его хобот наткнулся на черную ковригу, над которой ему пришлось потрудиться. Обернув хоботом громадную ковригу, он перенес ее сначала на прилавок, а затем на пол, наступив на нее передними ногами. Бэби стал отламывать хоботом верхнюю корку, а затем отправил ее в рот вслед за белыми булками.
Публика, остолбенев, смотрела на громадную фигуру животного, спокойно распоряжавшегося в булочной. Когда Бэби наелся, он по цирковой привычке стал во все стороны кланяться — благодарить любезную публику. Тут только толпа поняла, в чем дело и кто был грабителем.
Как же Бэби попал в булочную?
Когда голодные служащие бросили цирк на произвол судьбы, Бэби почувствовал страшную тоску одиночества и голод, который заставлял мучительно сжиматься его бедный большой желудок.
Он сидел на цепи и прислушивался к знакомым звукам, которые издавали такие же как и он голодные звери-соседи. Проходили часы томительного ожидания, прошел день, настала темная ночь, а ни одна заботливая рука не протянулась к Бэби с ведром месива. Прошло три долгих дня. Голод становился все мучительнее, все страшнее. Бэби не мог больше терпеть голода и отправился искать себе пропитание, а может быть найти людей, от которых, по старой привычке, поклонившись, он получит подачку.
И Бэби стал изо всей силы тянуть цепь, которой он был прикован. С каждым новым усилием крюк все более подавался; наконец, собрав все свои силы, слон рванулся и… освободился. Волоча цепь с вырванным крюком по земле, Бэби медленно направился по цирку.
Было раннее утро, час, когда служители подметали конюшни. Но никого слон на своем пути не встретил; ни одного людского голоса не раздавалось вокруг. Цирк точно вымер. Он пришел на арену, где так часто смешил публику и зарабатывал свои хлеб. Но и здесь никого не было. Тогда он повернулся и пошел из цирка.
Бэби вышел на улицу, в надежде получить здесь от людей что-нибудь поесть голодному. Но улицы были так же пусты, как и цирк. Он пошел вперед, чтобы встретить хоть одного живого человека, и вдруг увидел знакомую серую толпу, которую он так хорошо знал и которая его всегда так ласково встречала. Он ускорил шаги и пошел вперед, решив, что теперь можно будет заработать.
Это был конец хвоста очереди возле булочной. Бэби, приученный к вежливости в цирке, и в это голодное время вел себя лучше, чем люди, бранившиеся возле булочной. Он скромно стал в конце хвоста и терпеливо начал ожидать очереди, по привычке протягивая свой хобот.
Но люди испугались великана, и из последних он стал первым.
Так, сам того не ожидая, бедный Бэби стал грабителем.
XI
КОНЕЦ БЭБИ
Гражданская война разгоралась. В 1918 г. я случайно зимовал в Москве, разлученный с моими зверями, которые остались на юге.
Половина зверей вымерла. Моя жена собрала остатки и со страшными трудностями переправила в Москву. Дорогой у нее околела еще одна часть животных… Но среди сохранившихся остался Бэби.
Как я обрадовался, когда его гигантская фигура показалась из вагона. Трогательную картину представлял великан, выступавший по сугробам нерасчищенных московских улиц, в высоких кожаных с войлочной подкладкой сапогах и теплой попоне, промерзшей насквозь, в странном капоре с маской, из разрезов которой блестели его маленькие добрые глаза.
Пришлось временно поместить Бэби в Зоологическом саду, так как мой «Уголок», где должен был помещаться зверинец, был занят складом кож.
Я и сам себя утешал, что Бэби будет гостить в Зоологическом саду только короткое время, но ошибся. Дело затянулось, кожи не убирали, и Бэби оставался в Зоологическом саду.
Никогда не забуду, как, укутанный и все-таки промерзший, он плелся за верблюдом, грустно понурив голову, но не в «Уголок», где протекало его счастливое детство, среди всеобщей любви и ласки, а в холодную неприветливую тюрьму.
Я каждый день ходил в слоновник к своему другу. Я ходил даже по нескольку раз в день. Он встречал меня радостно, ласкал хоботом, а я смотрел на громадное холодное помещение полуразрушенного слоновника и думал, что кожи все еще наполняют мой «Уголок» и что мне еще не удалось ничего добиться для водворения вместо них моего Бэби.
Слону было невыносимо в его новом помещении. Я сознавал, что каждый лишний день его пребывания здесь грозил ему гибелью.
Слоновник не отапливался; ухода никакого не было… Бэби голодал. Он голодал, дрожал от холода, стоя на холодном цементном полу без соломы, и слабел с каждым днем.
Я стоял перед ним, маленький, ничтожный человек перед великаном, и, в первый раз, чувствовал себя бессильным ему помочь.
Как недавно еще было то время, когда громадная фигура, с послушанием ребенка, исполняла малейшее мое желание, а теперь я не мог согреть его тела, не мог накормить его. Ведь мое дыхание не в силах было согреть даже кончика его хобота.
Бэби замерзал. Вот уже вторую ночь он не ложился. Это было явным признаком его болезни. У Бэби проявилось сознание своей тяжести. Он был слаб и знал, что если он ляжет, то не в состоянии будет встать, и это будет его конец. 180 пудов сделают свое дело.
Стоит пролежать великану сутки на полу, и на его теле от собственной тяжести появятся пролежни, а затем последует заражение крови.
Бэби дрожал, но все же старался держаться на ногах. Ноги его отекли и казались еще толще.
Я спал дома, измученный хлопотами о своем «Уголке», когда ко мне прибежал мой помощник и мрачно сказал:
— Слон лег.
Я, как ужаленный, вскочил, наскоро оделся и бросился в Зоологический сад. Вбежав в слоновник, я остановился около лежащего Бэби, с маленькой надеждой, что еще не все потеряно.
Он серой неподвижной массой выделяйся на холодном жестком полу. Я крикнул:
— Бэби, Бэбичка. Хо-ох!
Я звал его, я умолял его встать.
Бэби поднял сначала хобот, зашевелил одним ухом, напряг все силы, перевернулся на спину, подняв свои передние и задние ноги, опустился, еще раз напряг силы и снова опустился, тяжело вздохнул и больше уже не пытался встать.
Я с рыданием бросился на его могучее неподвижное тело, обнимал его голову, целовал хобот, вскакивал и умоляюще кричал снова:
— Бэби, Бэбичка. Хо-ох. Хо-ох…
Я не помню, что я еще говорил, умолял его как человека собраться с силами и встать. Но Бэби не двигался…
Тогда я лег на него. Бэби протянул хобот, обвил им мою шею, и крупные слезы покатились из его глаз. Мы прощались навсегда.
Долго меня не могли оторвать от слона, а слон не отпускал моей шеи.
Но вот хобот его скользнул, как мертвая змея, и упал без движения на холодный пол. Бэби закрыл глаза…
Через два дня его не стало. Погиб лучший мой честный, преданный товарищ, погиб мой Бэби, — дитя, которое я воспитал и в которое вложил часть своей души.
Колючий народец
Ну, и наделал же мне хлопот мой колючий народец…
Подготовлялось это несколько дней. Я жил тогда в гостинице в Орле.
Утро. Протираю глаза и слышу крик коридорного:
— Послушайте, я не виноват, а уж вы, пожалуйста…
— Что такое?
— Да хозяин ругается.
— За что ругается? В чем дело?
Коридорный чешет затылок.
— Да все насчет ежей. Потому никак невозможно, и гости обижаются. Вот и сейчас, не угодно ли послушать?
Я прислушиваюсь. И слышу визгливые женские голоса:
— Это невозможно… Свинушник здесь, а не гостиница. Фу, мерзость какая!
И стук в дверь, нетерпеливый и сердитый… На пороге вырастает хозяин гостиницы. Он вырастает так каждое утро. Он входит всегда мрачный, раздраженный и угрюмо говорит:
— Пожалуйста, очистите номер. Все гости обижаются насчет ежей. Говорят, нельзя терпеть. Да и номер после вас никто не возьмет…
— Но ведь я сделал все, что вытребовали. Вычистил номер и даже купил на свой счет линолеум взамен того, который испортили ежи.
Хозяин безнадежно машет рукой.
— И этот загадят. Уж такая тварь.
И он решительно заявляет:
— Как хотите, а съезжайте. Держать я вас больше не могу.
Это его решительный приговор, и я должен подчиниться.
Я должен переехать со своими зверями в другую гостиницу, откуда меня также будут гнать. Я одеваюсь и иду искать себе новое пристанище. В коридоре натыкаюсь на соседок, которые бегут от двери на минуту открывшейся комнаты, зажимая носы:
— Фу, какая мерзость, дышать нечем. Меня тошнит от этих проклятых колючек…
А там за дверью раздается хрюканье с характерной трелью ничего не подозревавших виновников этого переполоха.
Я нашел номер в другой гостинице и продолжал дрессировать мои живые колючки. По правде сказать, я не чувствовал никакого запаха от ежей. Вероятно человек, дышащий все время с животными одним воздухом, настолько свыкается с запахом, что совершенно его не чувствует. Так было и со мной, я сжился с ежами, я изучал их каждое движение во всякое время дня и ночи; я так был увлечен своей работой, что не замечал ни брани коридорного, ни воркотни горничных, ни просьб хозяина гостиницы. И долго мне удавалось сохранить за собой номер, благодаря щедрым подачкам корыстолюбивому хозяину, которых я не жалел, лишь бы не трогали моих зверьков. А для меня еж был любопытный зверек. Работая с ежами, я уже мечтал, как покажу их публике. Ежи в цирке — большая новинка. До меня никому в голову не приходило их дрессировать. Я терпеливо бился над тем, чтобы завести дружбу с этими живыми колючками.
Первым ежом, которого я дрессировал, была самочка-Катушка, вторым — самец-Рукавица. Целыми часами сидел я над выпущенным на стол Катушкой и ждал, когда его колючий клубочек развернется, высунет свой тупой носик и зашагает частыми шажками кругом по столу. После долгих стараний, после терпеливого ожидания Катушка «размоталась» и выразила желание подкрепиться. В моей левой руке тут как тут оказался комочек сырого мяса — лучший для него гостинец. Да еще какой, — разрезанный длинными червячками так, чтобы зверьку удобнее было его есть. Он болтался на моей руке у самого его рыльца.
Сначала Катушка вздумала «нахмурить брови», т.-е. сморщить нос и втянуть голову в свое тельце, но соблазн был слишком велик, и она попутно раздумала, почувствовав запах свежего мяса. Зашевелился во все стороны ее нос, у ноздрей показалась мокрота, она фыркнула раз-другой и стала вытягивать свою мордочку по направлению к моей руке за мясом, а мясо — к ее услугам. Быстро хватает она зубами за кончик мясного червячка и с аппетитом начинает жевать его, не выпуская из челюстей ни на минуту. Если бы перед ней был мясной червяк в сажень длиною, то и тогда, мне кажется, Катушка съела бы его всего, не выпуская ни на минуту изо рта.
Я кормил Катушку, стараясь не шевелиться, чтобы ее не спугнуть. При малейшем моем движении она то насупливалась, то двигалась, то сдвигала свой игольный панцырь в мою сторону, а когда моя рука делалась совершенно неподвижной, Катушка снова принималась жевать.
Кормя ежа, я все время помнил о приручении его, и когда левая рука моя подносила ему мясного червячка, правая то приближалась к мордочке, то удалялась. Таким образом я знакомил зверька с моими руками. Но вот захлопнуло ветром форточку, Катушка испугалась и моментально сделалась шаром, выставив иглы для самозащиты. Попробуй-ка теперь ее погладить…
Началось снова терпеливое долгое ожидание. И так изо-дня в день. Утром, едва открыв глаза, я уже смотрел на клетку, в которой у меня сидело шестнадцать ежей. Я слушал твердый топот маленьких лапок Катушки и наблюдал, как она то и дело встречается со своим приятелем — Рукавицей. Рукавица, передвинув свою игольную шубку, совсем на сторону, боком, боком напирает на Катушку, а Катушка не дремлет и в свою очередь боком наскакивает на Рукавицу. Но вот Катушка захрюкала, как-то странно, с барабанной дрожью в голосе, и побежала прочь под комод, опустив иглы. Я сейчас же, еще лежа в постели, записал хрюканье, с характерной трелью, как выражение недовольства, злобы. Из общей клетки были слышны те же самые, звуки. Очевидно, там тоже происходит недоразумение между ежами. Но… привычка — вторая натура. И ежи в конце концов свыклись со своим положением и лезут уже по сетке, подняв кверху, свои мордочки и обнажая волосатые жирные животики.
Еж — странное животное. И давно он уже занимает естествоиспытателей. Благодаря одной особенности ежовой натуры — на них не оказывает влияния яд змей. Некоторые ученые утверждают даже, что на ежей не действуют никакие яды. Я же, наводя более подробные справки, узнал, что они от яда умирают, но долго борются с его действием.
И вот я продолжаю свои наблюдения над живыми колючками. Наскоро одевшись и проглотив стакан чаю, я спешу открыть клетку и выпустить ежей на длинный стол. Они полезли один за другим из клетки и прямо направляются на правый угол стола, где я их вчера кормил молоком. Ага, значит у ежей есть память, и я записываю об этом в своем дневнике. Так шла моя ежедневная работа с ежами, пока мне не принесли заказанный мною искусственный грот. Он изображал из себя каменную глыбу, среди которой были две пещеры по бокам. Из пещеры в пещеру шла дорога. Грот был поставлен на четырех столах. Я распределил заранее роли между моими ежами, выпустил их на стол и начал знакомить с новой декорацией. Ежи должны были переходить из одной пещеры в другую в известное, нужное мне время, то группами, то в одиночку.
Не буду рассказывать подробно всю пьесу, а укажу лишь отдельные сценки. Приучив три пары ежей перебегать из одной пещеры в другую и там скрываться, я стал придумывать, как бы их запрячь в пушки.
На сцене появились игрушечные легонькие пушки, прицепленные к двухколесным передним пороховым ящикам, с тонкими деревянными оглоблями. Но я призадумался над тем, как запрячь в них ежей, и, наконец, придумал: колючки ежа не чувствуют боли, как наши волосы или ногти, но привязать к ним нитки нельзя — они слишком гладки и скользят.
Я придумал прикреплять к ним кусочки сургуча. Нагрев и измяв сургуч пальцами, я мог слепить из него любую форму. Сделав из сургуча крючочки, я разогрел их на свече и стал прикреплять к иглам, а на крючки уже нацеплял готовые петли и оглобли. Колючий народец сначала фыркал, вздрагивал и свертывался в клубочек, но потом привык к оглоблям, не чувствуя никакой боли, и стал прекрасно возить орудие.
Как сейчас помню выступление ежовой артиллерии. Ярко залита электрическим светом арена цирка. Ярко освещены электрическими лампочками гроты; из них лихо выкатывает пушки маленькая игластая артиллерия. Я громко говорю:
— Неприятель, дрожи, едут с пушками ежи!
Я показывал моих ежей в разных театрах с большим успехом, — до тех пор пока мне не пришла в голову одна политическая шутка. Я захотел изобразить в лице ежа одного князя, о котором в то время шло много толков. Это был болгарский князь Фердинанд Кобургский, находившийся в большой дружбе с нашим русским царем. Молва говорила о нем много плохого. Смотря на портрет Фердинанда, я заметил, что у него длинный крючковатый нос, и подумал: «Вот подошла бы моя Катушка к роли Фердинанда». У Катушки нос был длиннее, чем у других ежей. Катушка была и темнее цветом.
Между ежами существуют две разновидности. Одна из них называется — собачьи ежи, другая — свинячьи. У собачьих круглая мордочка, они мельче, светлее, характер у них мягче, а потому их легче учить, и хотя брюнетка Катушка не принадлежала к кротким собачьим ежам, а отличалась крутым характером ежей свинячьих, мне пришлось пустить ее на сцену в крайне ответственной роли царственного Фердинанда.
Живо я прикрепил к иглам Катушки длинную сургучную саблю и пустил ее одну по дороге из грота. На первом же представлении в Москве я представил Катушку публике.
— Вот Кобургский Фердинанд, непризнанный в Европе талант, его длинный нос бородавками оброс. Как займется политическим вопросом, так останется каждый раз с носом.
Вот эта шутка и послужила концом моей живой комедии. Ежи были запрещены мне тогдашним царским правительством навсегда. Когда пришла зима и все мои артисты ежи залегли спать до весны, я понял, что мои труды с этим колючим народцем пропали даром…
Да, и наделал же мне хлопот этот беспокойный колючий народец.
Цирк блох
На одной из московских улиц, над дверями одного из магазинов, вдруг появилась гигантская вывеска «Цирк блох, первый раз в России дрессированные блохи, цена за вход такая-то», а около магазина уже выросла очередь. Здесь можно было видеть рваную одеженку рабочего, и залихватски надетый набекрень картуз хулигана, и бойкую мордочку уличного мальчишки, и нарядную даму с ребенком, и ученого, — все пришли посмотреть диковинное зрелище. В хвосте стоял и я. Наконец, очередь посмотреть чудо дошла и до меня. Блохи показывались на стеклянном столе; здесь была их арена. Я наклонился к столу и увидел знаменитых артистов. Их показывал немец.
Передо мной стояла маленькая бумажная карета, в оглобли которой запряжено насекомое. С величайшим трудом медленно движется усталая блоха, скользя по стеклу и таща карету. Ей, конечно, нелегко тащить эту тяжесть, но тонкий металлический волосок ее крепко держит. Я ясно вижу закулисную сторону представления.
Дрессировщик ловит самую обыкновенную блоху. Осторожно, с помощью увеличительного стекла, придерживает он ее особыми щипчиками и тонким металлическим волоском привязывает к бумажной карете, и дело кончено. Блоха, стараясь освободиться от тяжести, передвигает своими лапками и везет карету.
При чем тут дрессировка? Этот фокус можно сделать с любым насекомым без всякой науки.
Немец посмотрел на окружавших стол зрителей с торжеством:
— Номер второй, — сказал он важно. — Блоха-балерина танцует головокружительный вальс.
Глаза одураченных людей впились в стеклянный пол «блошиного цирка». В конусообразной бумажной юбочке блоха карабкалась по стеклу, скользила, стараясь освободиться из несносной бумажной брони и прыгнуть подальше от своих мучителей. Но юбочка не пускала, она же не позволяла ей упасть, и опять торжествующий взгляд предпринимателя…
— Третий номер. Блоха-мельник! — выкрикивает немец.
На стеклянном столе появляется бумажная мельница, и блоха привязана тонким волоском к шляпной булавке, острый конец которой немец держит в руке. Немец подносит к цепким ножкам блохи бумажную мельницу; блоха, почувствовав опору, начинает вертеть, передвигая в бумажной мельнице крылья.
Одураченная публика в восторге, а я стою и думаю:
— Где же здесь приручение, где дрессировка, где смышленость, разум?
И в то время, как я это думаю, за моей спиной раздается басистый голос:
— Немец, почем блоха?
— Я не торгую блохами, да разве их можно продавать? Вы ведь видите, они — ученые.
— А я хочу ученых.
И толстая, задыхающаяся фигура замоскворецкого купца с тройным подбородком и заплывшими жиром глазками проталкивается сквозь кучку зрителей к столу.
— Говорю тебе, что хочу блох ученых! Слава богу, с моими капиталами можно купить и ученых.
И он, пыхтя, вытаскивает из бокового кармана толстый бумажник.
У немца голос делается мягче. Он смотрит ласково на соблазнительный купеческий бумажник и пробует набить цену своим великим артисткам.
— Я ведь блох кормлю своей собственной кровью, а потому менее ста рублей за штуку взять не могу.
В это время на сто рублей можно было купить более ста пудов хлеба, запас годный на поддержание жизни в течение всей зимы небольшой крестьянской семьи.
Купец пробовал уверять, что кровь дрессировщика вовсе не так дорога.
— Эк, куда хватил! Сто рублей… Да за сто рублей можно сто блох таких выкормить.
А публика смеялась.
— Может, у него кровь заграничная, дорогая, заморская. Ха, ха, ха.
Дрессировщик не уступал.
— Ну, идет, — вздохнул купец и открыл бумажник. — Получай свою часть, давай сюда блоху и отваливай.
И он бросил на стеклянную арену сто новеньких рублевок. Потом пухлыми пальцами осторожно взял блоху и, положив ее на ноготь большого пальца, прихлопнул другим ногтем и сказал страстно:
— Умри, окаянная!
И он с торжеством вышел из магазина.
Так погибла одна из знаменитых артисток.
Рассказывая историю обмана человеческой доверчивости, я смеялся, что с тех пор блохи всего мира носят траур по великой артистке, погибшей от ногтя купца. Вот почему все блохи черные.
А блошиный цирк, вероятно, переехал в другой город, чтобы морочить новых наивных простаков.
Гусь
Я никогда не ем гуся. С гусем у меня связано тяжелое воспоминание.
Это было в дни моей юности. Весь «штат» дрессированных животных у меня состоял из свиньи Чушки, собаки Бишки и гуся «Сократа».
Это были мои друзья. Я любил их. Они любили меня. Мы понимали друг друга… И когда в минуты жизненных невзгод, я переживал страдания, они утешали меня.
Бишка так ласково смотрел мне в глаза, так нежно лизал мне лицо; гусь подходил к изголовью моей кровати и, склоняя голову, с участием смотрел мне в глаза; раскрывая рот, он будто спрашивал:
— Что такое?
Когда гуси сытые спокойно ходят по двору, звуки, которые они издают, очень похожи на слова «что такое».
Я говорил моим друзьям, Бишке и Сократу:
— Плохо нам живется… Плохо мы едим и я, и вы… Комната наша не топлена. Мне нечем платить за нее…
— Что такое? — опять спрашивал гусь своим гортанным голосом.
— Да, друг Сократ, нечем… Нет денег. Может быть, меня с вами скоро выгонят на улицу. Придется ночевать в холодном досчатом балагане, где я с вами выступаю на потеху публике.
А мое положение, да и не только мое, а всех товарищей артистов, было в тот год отчаянное.
Наш балаган совсем не делал сборов. Наш антрепренер Ринальдо только злился, когда мы заводили речь о получке жалованья.
Мы голодали…
Труппа наша состояла из меня, силача Подметкина, который на афише почему-то назывался Незабудкиным, «человека-змеи» Люцова, его жены Ольги — «королевы воздуха», шпагоглотателя Баута и музыканта, игравшего на разных инструментах, Быкова. Подметкин от голода страдал больше всех. Его могучее тело требовало пищи в большом количестве. Он рычал и стучал кулаками по досчатым стенкам балагана:
— Да пойми же ты, — кричал он антрепренеру, — я жрать хочу. Дай полтинник!
— Где его взять, полтинник-то? — злился Ринальдо. — Вчера сбору опять было три рубля семьдесят копеек. Никто на вас и смотреть не хочет.
— У меня мускулы слабеют, — волновался Подметкин.
— Эх, поджечь разве балаган, — не отвечая ему, говорил Ринальдо, и мы видели по его глазам, что эта безумная мысль может быть им осуществлена.
— Да вы с ума сошли, Ринальдо, — возражала искусная акробатка, так называемая «королева воздуха», — поджечь балаган накануне праздника!.. На святках публика будет ходить к нам.
— Да, будет, держи карман, — уныло говорил «человек-змея». — У меня вон трико последнее оборвалось…
Лучше других жилось музыканту. Его полюбили купцы. Он их потешал игрою на гармонике и привязанной на груди свистульке, на которой он водил губами в то время, как за спиной у него гудел барабан с медными тарелками. Барабаном он управлял одновременно, при помощи веревки, привязанной к каблуку правой ноги. Каждый день по окончании представления он шел в трактир и проводил там всю ночь.
А сборы в балагане с каждым днем становились все хуже и хуже.
Наступил сочельник. Наш антрепренер, ожидая, что мы на этот раз будем особенно настойчиво требовать деньги, скрылся куда-то.
Целый день мы напрасно искали его по городу. Положение наше было безнадежно. Даже музыкант на этот раз переживал общую печальную участь. Угощавшие его купцы были люди богомольные, и в канун праздника они все были дома и по трактирам не ходили.
— Эх, жизнь наша каторжная, — говорил Быков.
— Славно было бы курочку жареную съесть, — говорил «человек-змея».
— В Рождество порядочные люди гуся едят, — заметила «королева воздуха».
— Гм… гуся-то и мы могли бы съесть, — задумчиво процедил сквозь зубы атлет.
— Откуда?
— А у него есть, — сказал он, указывая на меня.
— Вы с ума сошли, братцы! — закричал я, — съесть моего «Сократа»!
— Ха, ха, ха… — засмеялись все, — испугался!
— Ну, да ладно, — отозвался музыкант… — Все это звон пустой. А надо о деле говорить. Есть и пить страсть хочется. Махну-ка я к одному купцу знакомому. Наверное полтину отвалит… Что вы на это скажете?
Все одобрили его предложение.
Быков накинул на себя пальтишко и вышел из комнаты. Меня тоже тянуло на воздух. Тяжело было у меня на душе. Я пошел бродить по улицам города. На улицах чувствовалось приближение праздника. Тут и там в окнах виднелись елки, веселые лица детей…
Не помню, сколько времени бродил я по городу. Вернулся я тогда, когда холод начал пронизывать меня до костей.
Дома я застал целое пиршество. Музыкант рассказывал что-то смешное, «королева воздуха» в такт качала головой, а «человек-змея» заливался хохотом…
— Володя, друг, — закричал мне атлет. — Садись, пей и закуси!
— Спасибо.
— Закуси, закуси, брат. Кто-кто, а уж ты полное право имеешь потребовать этой закуски. — Ха, ха, ха, — захохотал «человек-змея».
Что-то кольнуло меня в сердце. Я сделал шаг к столу. Там красовался большой рождественский гусь. Страшная мысль, как молния, прорезала мой мозг. Я бросился в угол, где в клетке обыкновенно спал мой «Сократ».
Клетка была пуста… Я понял все.
Я кинулся с поднятыми кулаками на этих варваров. Кого-то я ударил по лицу, кого-то сбил с ног. Кто-то визжал. А потом я почувствовал себя в могучих руках атлета. Лечу вверх… падаю… Я не чувствовал боли. Только сердце мое рвется на части. Убить моего «Сократа», моего друга.
— Вольдемар, Вольдемар, — лепетала заплетающимся языком «королева воздуха», — не надо волноваться.
— Уйди! — хотел я крикнуть, но не мог.
Слезы душили меня… Охвативши руками опустевшую клетку моего друга, я горько рыдал…
Бишка подошла ко мне и лизала мое лицо… Мне кажется, слезы были и на ее глазах. О, я уверен, она понимала все, — она понимала эту страшную картину, которая разыгралась тут. Она даже не пыталась утешить меня. Она страдала вместе со мной. Да и как не страдать? Я и теперь без дрожи не могу вспомнить этой ужасной сцены…
Понимаете теперь, почему я не могу есть гуся ни на Рождество, ни в другой день?
Никогда. Слышите, никогда!
Ближайший друг человека
I
РОЛЬ СОБАКИ В ЖИЗНИ ЧЕЛОВЕКА
В одной древней священной книге индусов сказано: умом собаки держится мир. Слова, эти, если вдуматься глубже, заключают в себе великую истину. В самом, деле, как мог бы существовать человек на заре своей жизни, когда он, как дикий зверь, скитался по лесам, в поисках пищи, если бы возле него не было собаки?
Можно смело сказать, что без нее он бы погиб. Собака помогала ему добывать пищу, разыскивала и ловила дичь; она защищала его, когда на него нападали звери, а когда человек, утомленный охотой, спал, она чутко сторожила его сон.
Сделался человек пастухом и принялся бродить по степям со своими стадами. Собака и тут не покидает его, неся верную самоотверженную службу сторожа и защитника его имущества, защищая его самого.
А когда, наконец, человек додумался до постройки себе постоянного жилища, собака не отстала от него и сделалась домашним сторожем.
Собака дала возможность человеку жить в таких диких, холодных странах, где существование без нее было бы немыслимо. В северной части Европы, Азии и Америки на громадные пространства потянулись такие места, где почти восемь месяцев продолжается суровая зима. Там глубоко промерзшая почва оттаивает на два-три вершка, и то только на короткое время, месяца на два, не больше. Зимой здесь трещат такие сильные морозы и бушуют такие бури, о которых мы не имеем и понятия. Не растут в этих местах ни хлеб, ни огородные овощи, и климат настолько суров, что его не могут переносить ни лошадь, ни рогатый скот. Казалось бы, что и человеку немыслимо здесь жить, а между тем он ужился и ужился, в большой степени благодаря собаке.
Собака заменила ему лошадь; на ней он делает сотни тысяч верст по дикому царству снежной пустыни; она помогает ему на охоте, сберегает от волков его оленей, разведением которых он занимается.
Словом, где бы человек ни поселился: в странах ли с умеренным климатом, на зыбучих ли африканских песках или в холодных пустынях дикого севера — всюду собака является для него незаменимым преданным другом, товарищем и помощником в его борьбе за существование.
Но собака является не только помощником человека, а часто и его спасителем.
В Швейцарии, на горных альпийских высотах, хорошо знают и ценят собаку. Осенью и зимой часто разыгрываются страшные снежные бури, и тогда в горах погибает немало путников, застигнутых в дороге непогодой. Погибало бы еще больше, — если бы не собака. В горах, где пролегает опасная дорога, селятся люди, посвящающие себя спасению погибающих; у них среди горных высот построен большой крепкий дом, в котором они содержат больших и сильных сен-бернардских собак.
Как только начинается буря, собака снаряжается на розыски погибающих. К ошейнику такой собаки привязывают фляжку с вином, а к спине прикрепляют ремнем широкий, толстый плащ. Потом выпускают ее на дорогу, а сами идут за ней с лопатками в руках. Собака бежит вперед и скоро скрывается в снежной мгле. Люди время от времени останавливаются и прислушиваются. Вот сквозь рев и вой бури до них доносится отрывистый лай; они идут по тому направлению, откуда слышен лай, и находят собаку стоящей над занесенным снегом и почти замерзшим человеком, отрывают его из снега, льют ему в рот вино из фляжки, кладут на плащ, несут в дом и возвращают к жизни.
Собака еще выполняет одну очень трудную задачу. Она помогает правосудию.
Существуют собаки-сыщики. Они помогают судебным: властям разыскать преступника. Часто им приходится исправлять судебные ошибки. Случается, что подозрение в убийстве или краже падает на ни в чем неповинных знакомых или родственников, только потому, что их часто видели в доме, где совершено преступление, или потому, что между ними перед этим произошла ссора. Их арестовывают, допрашивают, судят и часто на основании лишь ничтожных улик присуждают к наказанию. Судебные ошибки нередки. И нередко люди ни в чем неповинные томятся в тюрьмах. Но там, где следствие применяет опытных собак-сыщиков, эти ошибки бывают реже, потому что собаки помогают властям обнаруживать истинных виновников злодеяний. На место происшествия берут собаку-сыщика, дают ей обнюхать убитого или место, где были украдены вещи, потом выпускают собаку на улицу. Собака бежит, нюхая землю, воздух; вот она останавливается у дверей одной из квартир и лает. Дверь отворяется, собака обнюхивает всех, находящихся в квартире, и с лаем кидается на одного из них; его задерживают, обыскивают, на одежде его находят капли крови, а в комнате ограбленные вещи.
Бывает и так, что собака обнаруживает грабителей в том же доме, в котором совершено преступление, и если собака нападает на свежие следы преступления, то преступник не уйдет от правосудия. О задержанных по указанию собаки-сыщика собираются точные сведения, и всегда оказывается, что сыщик указал верно.
В Москве живет до сих пор знаменитая собака-сыщик Треф, который помог судебным властям раскрыть не одно из трудных и запутанных уголовных преступлений.
Собака приносит пользу человеку не только в мирной обстановке, но и на войне. Она отыскивает раненых, обнаруживает подкрадывающегося ночью врага и искусно скрытую вражескую засаду. Во время боя, собака выказывает необыкновенное бесстрашие; она не обращает внимания на ружейные выстрелы, гром пушек и летящие снаряды и часто бросается на врага, погибая геройскою смертью.
Привязанность собаки к человеку безгранична. Нередко собака остается его верным другом, несмотря на то, что он обращается с ней жестоко. Эту удивительную привязанность изобразил яркими красками великий английский писатель Чарльз Диккенс в своем романе «Оливер Твист». Здесь автор рассказывает, как у одного вора была маленькая собачка, с которой он обращался очень жестоко: не кормил и часто бил ее. И, однако, собачка никогда не покидала его. Не покинула и в страшный час смерти.
На Кавказе, в Кабарде, у одного охотника была собака, когда охотник умер и его понесли на кладбище, собака печально плелась позади похоронной процессии. Охотника похоронили, и люди покинули кладбище. Явилась собака, начала выть и разрывать могилу своего хозяина. Родственники покойного поймали ее и привязали на веревку. Собака перегрызла веревку. А через несколько дней ее нашли мертвой на могиле своего хозяина. Она не могла его пережить.
Таких примеров привязанности собаки к человеку не перечесть.
II
ОБ УМЕ И СОЗНАНИИ СОБАК
К сожалению, мы все еще мало знаем нашего лучшего друга, мало ценим его. Так, например, об уме его мы в большинстве случаев имеем очень смутное представление.
По уму собака ближе остальных животных, кроме морского льва, подходит к человеку. Про умную собаку люди думают: «все понимает, только что не говорит». А на самом деле у каждой собаки свои мысли, и выражает их она своими словами, конечно, собачьими, но наблюдательному вдумчивому человеку должны быть понятны ее слова. Опытный охотник издалека, лишь по одному лаю собак, безошибочно определяет, какого именно зверя подняли они: зайца, лисицу или волка. Для каждого зверя, по словам охотника, у собаки особый лай.
Точно так же и пастухи ночью по лаю собак узнают, кто подходит к стаду: волк, вор или свой человек.
Многим покажется странным и даже невероятным, что собаки смеются, а между тем этот так. И наш великий писатель И. С. Тургенев сказал, что собаки улыбаются, «и даже очень мило улыбаются». Но собака еще и плачет, и грустит. Сильную физическую боль она выражает необычайным визгом, но нередко плачет молча, и у нее льются слезы из глаз, как у человека.
А когда ей грустно, тоскливо, сколько в глазах ее печали; если же ей радостно, какие веселые огоньки играют в ее глазах.
Многие из тех, которые не умеют или не желают наблюдать явления природы и вдумываться в них, смеются над утверждением, что собаки за несколько часов вперед предчувствуют такие грозные явления природы, как землетрясение, и свое предчувствие выражают нервным беспокойством или глухим лаем.
Предчувствие у собак давным-давно отмечено в жизни человека, но часто люди добавляют сюда свои собственные чувствования, и поэтому настоящий смысл предчувствования искажается и доходит до фантастических выдумок.
Предчувствие у животных, или предугадка, как я его называю в своих научных работах, происходит только от того, что животное обладает такими природными качествами, о которых мы не имеем никакого понятия.
Мы до сих пор, еще, например, не изучили, насколько дальнозорки птицы: громадные расстояния, недоступные человеческому зрению, совершенно не являются недоступными для глаз орла или даже ястреба. С каким удивлением мы замечаем, что вдруг с громадной высоты своего полета ястреб видит отсталого маленького цыпленка, и с какой быстротою, меняя свой полет, он падает на землю, чтобы схватить свою жертву. У людей вошла в обиход поговорка: «слепая курица», несмотря на то, что куры днем видят настолько хорошо, что наседка успевает заметить высоко парящего хищника и во-время собрать всех цыплят под свою защиту.
К несчастью, мы еще до сих пор не успели сделать опытов, чтобы точно определить качество зрения птиц и четвероногих животных. До сих пор человек не сумел исследовать природных способностей животных, которых нет у человека (сила и острота зрения, обоняние, осязание, слух, чувства времени и пространства и т. д.), которые слабо или совсем не развиты.
Отсюда происходит способность животных предчувствия, или предугадки, в которой, конечно, нет ничего ни фантастического, ни сверхъестественного, приписанного им людьми по невежеству.
Жители тех стран, где землетрясения бывают особенно часто, знают, что собаки в этом отношении не ошибаются. Предугадывание землетрясения было замечено людьми не у одних только собак, но и у рогатого скота: коровы особенно тревожно мычат перед землетрясением — это скрытое чувство у них настолько тонко, что показания аппарата Пулковской обсерватории,[19] отмечающего малейшее движение почвы, для людей совершенно нечувствительное, передавалось животным.
Очень часто люди приписывают собакам свои фантазии, которые переходят от одного поколения к другому и прочно укрепляются в сознании человека.
Разберем сейчас общеизвестный рассказ о том, как собака воет перед покойником. Собака, не умеющая говорить человеческим языком, а потому лишенная возможности понимать наш язык, невольно учится понимать наши малейшие движения. Эти движения заменяют ей наш язык, и по ним собака начинает понимать каждое наше желание: человек встал, взялся за шляпу, и собака уже летит вперед. Для нее ясно представилась возможность итти гулять.
Но существуют у нас и такие незаметные для нас движения и выражения при каждом нашем слове, на которые мы не обращаем внимания, которые для нас как будто не существуют, так как нас вполне удовлетворяет наш богатый словами разговорный язык; собаки же обращают внимание на все, на малейшие движения человека, и, конечно, от них не ускользают те движения и те выражения, которые ничего не говорят человеку. Они великолепно знают, что должно следовать за тем или другим движением или выражением человека; отсюда вытекает и предугадывание собаками наших последующих действий.
Собака предчувствует чью-нибудь смерть; она видит, как в доме ее хозяина сразу все изменилось: общее оживление сменяется глубокой тишиной; все живущие в доме ходят на цыпочках; у них иные движения, иная размеренно-печальная речь, даже шопот; на собаку иногда прикрикнут ни с того, ни с сего; слышен тяжелый запах лекарства, и животное, тревожно понурив голову и хвост, бродит по дому, сначала недоумевая, что происходит кругом, но потом, новая жизнь вызывает в ней тревогу и тоску, и она воет.
Многих интересует вопрос, каких собак считать наиболее смышлеными? Какие породы наиболее восприимчивы к дрессировке? Ученый Брем говорит: «Воспитатель имеет очень сильное влияние на животных, и без сомнения наилучший для животного воспитатель — человек. С течением времени собака становится во многих отношениях похожа на своего господина. Охотничья собака усваивает характер охотника, мясникова — мясника, собака моряка — его характер и т. д.» И, действительно, ограниченный круг мыслей у борзой собаки направлен почти исключительно в сторону охоты, а пудель тратит значительную часть своих способностей, чтобы угадать намерения и желания хозяина. Каждая порода обладает свойственными ей способностями характера, но разностороннее всех — простая неказистая дворняжка, у которой все стороны характера развиты равномерно, которую тяжелая жизнь и самостоятельная борьба за существование наделили богатым опытом.
III
ИМЕЮТ ЛИ ЖИВОТНЫЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЯ В УМЕ — ВИДЯТ ЛИ ОНИ СНЫ?
Некоторые ученые пишут, что дрессировка, какой бы она сложной и осмысленной ни казалась, на самом деле ничего другого не представляет, как объединение звука с действием. Звук производится дрессировщиком, а вслед за этим является, действие животного. У меня это делается наоборот. Я произвожу необходимые движения, животное дает звук, как по команде. Да еще звуки-то совершенно разные: то петух мне запоет свое бодрое ку-ку-ре-ку, то осел, по моему приказу, заорет во все горло свое отчаянное «ио», собака завоет на разные голоса, с различными переливами, затрубит громко слон, гусь загогочет «что такое», морские свинки засвистят хором, заговорят скворцы, попугаи, морской лев будет ясно по порядку выговаривать буквы «а, э, и, о, у», а мой поющий бык затянет своим мягким баритоном звуки «до, ми, фа, соль» — эти объединения или ассоциации по смежности бывают разнообразны. При частом повторении или при зазубривании, запоминание одних и тех же действий, вызванных соединениями-ассоциациями, животное к ним настолько привыкает, что вместе с действиями у него являются свои представления в мозгу. Так, при слове «гулять», собака радостно бежит к двери, представляя себе двор, сад, улицу; при слове «чихни» ей передается нервное раздражение носоглотки. По команде «потянись» собака это делает, аппетитно расправляя свои лапы и туловище. Это происходит у нее не деланно, заученными механическими движениями, — она действительно переживает чувство потягивания, что ясно выражается в каждом движении ее мускулов, так как она представляет себе приятное ощущение при потягивании. Все эти представления, соединяясь, образуют целую цепь переживаний.
Я наблюдал сны у животных вообще, а у собак в частности, и мне не раз приходилось видеть, что и мозг у животных работает, а представления их не оставляют. Так, собака во сне продолжительно и сдержанно лает, вздрагивая и двигая ногами. У меня на постели Нета — карликовый той-терьер — кормила своего трехнедельного щенка-малыша. Малыш подполз к брюшку матери и упирался передними лапками в наполненную молоком грудь Неты, хватал ртом сосок и втягивал жидкость; достигнув цели, он радостно помахивал хвостиком. По мере сосания, малыш переставал двигать хвостом, щеки его все реже втягивались в полость рта и, наконец, малыш засыпал. Мать отодвигалась в сторону, и я сонного щенка переносил из одного места на другое. Для того, чтобы было удобнее наблюдать, я положил щенка к себе на руку. Малютка спал крепким сном. Но вдруг я увидел, что верхние веки малыша чуть-чуть вздрагивают и приподнимаются, глазные яблоки вращаются, и тельце немного вытягивается; спящий малыш задвигал ногами, как он это делал при подползании к матери. Желтое пятнышко у него над глазами то поднималось, то опускалось; передние лапки вытянулись вперед и задвигались точно так же, как то делал малыш при выдавливании молока; хвостик часто — часто завилял.
На пятой неделе своей жизни малыш вылезал из своего ящика, поднимал ушки и лаял, а затем, струсив, поднимал хвостик и прижимался к стенке ящика. Слыша не раз такой лай у спящего малыша, я одновременно замечал у него те же движения ушей и рта.
Все эти движения во сне являются внешними выражениями испытываемых часто душевных переживаний. Я нередко замечал, как мои дрессированные собаки, спавшие со мной на кровати, лаяли во сне, и чем больше собака была мною дрессирована, т.-е. чем умственно развитее она была, тем становилась нервнее, тем чаще ночью во сне она вздрагивала и бредила.
Все мои дрессированные собаки вели себя во сне разнообразно: мой умница Бишка во время представления курил папиросы; я вкладывал сидящей на задних лапках собачке между пальцами передней правой лапы папиросу, которую он сам, подняв лапу, брал в рот. Я зажигал папиросу, и Бишка несколько секунд сидела с тлеющей папиросой.
Перед курением я научил Бишку лаять, как будто он просил у меня папиросу, а после курения он забавно чихал. Я наблюдал сон Бишки и видел, что во сне он переживает то же, что и наяву, когда он показывал свой номер с папиросой — он глухо лает и чихает, и ноги его нервно вздрагивают.
Попутно говоря о снах у животных вообще, и в частности у собак, мне хочется остановиться, на снах у ластоногих, у моих морских львов.[20]
Три дрессированные морские льва знали мой голос; заслышав его, они моментально поднимались на ласты, вытягивали шеи кверху и высоко поднимали головы, стараясь отыскать меня. Знали они также прекрасно мой выходной марш, призывный трубный звук, специально придуманный для морских львов. Помню, как я в своей уборной спешно надеваю костюм; но вот грянул мой марш, и морские львы разом преображаются, — они приходят в необычайное волнение, мечутся по клетке, бросаются в бассейн, ныряют, быстро вылезают на площадку и снова шлепаются в воду; брызги летят во все стороны. Увидя меня выходящим из уборной, морские львы бросаются к дверцам клетки и, становясь на задние ласты,[21] прилипают к решетке. Глаза их горят зеленым фосфорическим светом; фигуры — одно ожидание.
При первых звуках трубы, которая оповещала об их появлении перед публикой, все трое: Лео, Пицци и Васька, перелезая друг через друга, стремительно бросаются к дверцам клетки, нетерпеливо хватаются за железные прутья решетки, кусают друг друга и до того отчаянно ревут, что постороннему делается страшно. Служащий отпирает решетчатую дверцу, и львы, сбивая его с ног, быстро бегут на арену. Разве все поведение львов не говорит о том, что в уме у них происходит ясное представление о своем хозяине, о месте работы, о вознаграждении за свои труды. Даже при первых звуках знакомого мотива, в воображении у них рисуются все последующие действия. Для меня становится совершенно ясным, что ластоногие, как и собаки, обладают способностью представления в уме, способностью вспоминать об ощущениях, полученных раньше.
В обыденное время, когда работа морских львов проходит изо-дня в день, по заранее намеченному порядку, львы спят безмятежно, обнявшись друг с другом или поджав под себя ласты, кладут друг на друга головы.
Но вот в цирке начинаются сборы в путь: запаковываются ящики, свертываются и укладываются в бочки ковры, связываются барьеры и другие вещи. Все это происходит на глазах у ластоногих. К утру готовится все цирковое имущество к нагрузке на ломовых.
И морские львы, под впечатлением сборов, в ночь перед отъездом, спят тревожно. Беспокойство выражается в необычайных позах. Спят они в эту ночь каждый отдельно, и то один, то другой издаст тяжелый вздох.
Часто просыпаясь, морские львы поднимают головы и тревожно-вопросительно всматриваются в темноту конюшни, снова поднимают головы и со вздохом закрывают глаза. Тело их часто вздрагивает, ласты судорожно прижимаются к бокам.
Под самое утро они засыпают, видимо, крепко. Мне пришлось упаковываться в одну из таких ночей, и я наблюдал за Пицци. Она лежала как-то странно на боку, необычно загнув голову назад и уперев шею в решетку. Долго она так лежала, и неподвижность ее и необычность позы меня встревожили. Я наклонился к Пицци, и мне показалось, что она околела.
Вдруг ее ласты зашевелились, и я услышал странный звук… Пицци во сне смеялась… Что же это был за смех? Отрывистые звуки, которые следовали один за другим, напоминали человеческий хохот.
Хохотом львов я пользовался при выступлениях.
— Смейся, Пицци! — говорил я. — Проси публику аплодировать!
И львица хохотала… а потом, лежа на груди, на ящике, хлопала, как ладонями, свободно болтающимися ластами.
Когда я наблюдал за Пицци перед отъездом, я отчетливо слышал, как она сначала произнесла несколько звуков, а затем начала аплодировать, что она могла делать, только благодаря случайной неестественной позе — когда ее ласты находились у нее на весу.
Не ясно ли было, что она видела во сне арену, публику и заманчивую рыбку, которую получала от меня в награду? Теперь мы знаем, что некоторые животные видят сны.
IV
ОБОЮДНОЕ ПОНИМАНИЕ ЧЕЛОВЕКА И ЖИВОТНОГО
Чтобы научить чему-нибудь животное, чтобы дрессировать его моим способом, необходимо установить обоюдное понимание или, как говорят, контакт.
Как вызвать у животного желание установить обоюдное понимание, как натолкнуть животное на разговор с человеком?
Между человеком и животным стоит вечное недоразумение: человек не понимает души животного, а животное — человека. Мы, люди, мало обращаем внимания на своих младших братьев-животных; мы не делаем даже попытки вызвать у животного желание общения и разговора с нами.
Сдвиг кожи на спине собаки, поднятое одно или два уха, поворот головы, виляние хвостом, поднятый или опущенный хвост, — все это вместе с визгом, лаем, ворчанием, вытьем и нытьем составляет язык собаки. Нам, людям, стоит только тонко изучить и разобрать его, и мы будем понимать наших четвероногих друзей, как понимаем друг друга.
С какой тоской и обидой моя обезьянка Гашка, вися на сетке своей клетки и издавая свое грустное «э», печально провожает глазами равнодушно проходящих мимо людей…
Она говорит взглядом, всем своим существом:
— Выпусти меня, мне надоело сидеть в клетке.
А люди не понимают ее и рассматривают ее мордочку, цвет ее шерсти, ее длинные гибкие руки.
Понятно, что от такого непонимания можно прийти в ярость и показывать зубы, и трясти изо всей силы решетку.
Но тюрьма крепка; обезьяна, видя свое бессилие, отходит в угол клетки и старается отвлечь свое внимание от бездушного человека, у которого она просит свободы, а он ей просовывает сквозь решетку кусок хлебной корки.
И глаза ее как будто говорят:
— Я прошу выпустить меня, а ты суешь мне хлеб. Видишь, что я на него только вскользь посмотрела, а ты просовываешь опять кусок хлеба в сетку, стараясь ткнуть мне его в самый нос, будто я не вижу. Я все вижу. Я вижу то, чего даже ты не видишь. Вот и теперь я вижу позади тебя окно и вижу, как пролетела птица. Я завидую ее свободе и кричу «карх», а ты человек принял это за кашель и жалеешь меня, ты думаешь, что я больна и оттого не ем хлеба и кашляю. Ты думаешь, что здесь в комнате накурили, мне это вредно и открываешь окно. Открыл, ушел, и на меня из него дует… Ах, еще холоднее у меня на душе от твоего непонимания.
Но другая картина получается, если между человеком и животным устанавливается связь духовная, или контакт, основанный на любви и понимании.
Я расскажу, как я устанавливал контакт, или связь (взаимное понимание) с моей маленькой обезьянкой Гашкой.
Я вошел в комнату, где помещались мои обезьяны. Их две: Джипси и Гашка. У каждой своя клетка. Обе сидят, покрывшись одеялами. При моем приближении, Гашка чуть-чуть приподнимает над головой одеяло и высовывает мордочку наружу, скользнув своими глазами мимо моих.
Вот она вылезла из-под одеяла, потянулась, изогнула позвоночник и зевнула, показав свои зубы. Потом она полезла по сетке к передней стенке клетки.
Я делаю шаг вперед. Гашка на минуту остановилась, посмотрела куда-то в сторону, затем на меня, прыгнула к передней стенке и повисла на ней, уцепившись всеми лапами.
Повернув голову сначала вправо, затем влево, Гашка взялась зубами за железную сетку и в таком положении замерла. Я сделал снова движение вперед. Гашка повернула голову н а бок, не выпуская сетки из зубов, коснулась проволоки левой щекой — поза давно мне знакомая.
Я протянул к ней руку — не шевелится. Я просунул палец через сетку и стал нежно чесать ей за ухом — ни одного движения; она точно окаменела. Тогда я делаю шаг назад.
Гашка подождала минуту, затем шевелит головой и смотрит мне в глаза, затем переводит глаза в сторону и смотрит направо куда-то на стенку. Я выжидаю и делаю движение вперед. Гашка, не меняя позы, вращает зрачками и опять останавливает их на стенке конторы.
Я продолжаю отступать… Гашка начинает смотреть на меня. Я отошел в левую сторону от клетки. Гашка вдруг произносит жалобное «э» и, выпустив из зубов железную сетку, перелезает по ней влево. Едва я приближаюсь, она замирает, вися и не двигаясь; только голова ее повертывается в сторону стены, вправо от моей руки.
Тогда я понял, что Гашка хочет, чтобы я ее или почесал, или выпустил из клетки. Я к ней приблизился. Обезьяна сделала прыжок к задней стенке на свою полку, не спуская с меня глаз. Я стоял, не двигаясь, и смотрел на зверька.
Гашка с секунду посмотрела на меня, потом снова полезла по решетке к передней стенке, ближе к дверце, опять схватилась зубами за сетку и замерла в прежней позе.
Тут я снова просунул в клетку палец, чтобы почесать ей левое ухо. Гашка поворачивала голову вправо, смотря на стенку. Я старался уловить точку, на которую она все время смотрела… и… увидел на стене ключ от висячего замка клетки.
Я делаю движение вправо к стене. Гашка чуть заметно прижимается плотней к сетке. Вот она шевельнулась… Я протягиваю руку к ключу. Гашка зашевелила зрачками. Я снял медленно ключ с гвоздя и показал его Гашке. Она опять прыгнула на свою полку и тотчас же полезла обратно, как бы приглашая меня своим движением двигаться, а не стоять. Я застываю в неподвижности и не спускаю глаз с обезьяны. Ее глаза блестят. Зрачки беспокойно двигаются. Гашка произносит свое грустное «э» и висит неподвижно, повернув голову направо. Я делаю движение направо…
Секунды три-четыре, и Гашка медленно подвигается по сетке в сторону дверцы. Я двигаюсь тоже ближе к дверце.
Снова Гашка прыгает на полку и ждет. Я стою без движения. Гашка медленно переходит к передней стенке, взлезает на стенку и передвигается по ней ближе к дверце.
Я чуть-чуть наклоняюсь в правую сторону. Гашка перемещается еще ближе к дверце и, посмотрев куда-то в сторону, протягивает руку через решетку к ключу.
Я еще ближе подвигаюсь к замку.
Гашка останавливается, опять отпрыгивает от решётки, ждет, смотрит тоскливо по сторонам, приближается к дверце, лезет на сетку и, просунув руку, трогает замок. Я тотчас же отпираю замок, вынимаю его и вешаю на стенку.
Гашка отпрыгивает на полку, с полки обратно к дверце, напирает на нее всем туловищем и открывает ее сама и выскакивает из клетки на шкаф с победным криком «рр-ер»…
Так был установлен у меня контакт с обезьянкой. В таком же роде я работал над установлением контакта между другими животными, а в том числе и с собакой.
Установление контакта повлекло за собой внушение, и я совершенно случайно узнал, что животное подвергается внушению.
V
МОЯ ПЕРВАЯ ДРЕССИРОВАННАЯ СОБАКА «КАШТАНКА»
Каштанка была молоденькая рыжая собачка, которой пришлось быть первой из дрессированных мною собак. До того, как она попала ко мне, ее хозяином был бедный столяр. Каштанка заблудилась, потеряла хозяина и попала ко мне в выучку.
Ее история послужила содержанием для знаменитого рассказа А. П. Чехова — «Каштанка», написанного автором с моих слов.
Как вчера, помню день встречи с Каштанкой.
Была зима. Шел снег, падая мягкими хлопьями… Рыжая собачка прижалась к двери подъезда и беспомощно визжала, не зная, куда итти, где обогреться. А снег все падал на нее, облепляя ее с ног до головы и превращая ее в белый бесформенный комок, из которого поблескивали большие грустные глаза.
Собака устала — ее стало клонить ко сну. Вдруг кто-то толкнул дверь, собака вскочила и увидела маленького бритого человека, в шубе нараспашку. Это был, конечно, я…
Собака смотрела на меня, сквозь снежинки, повисшие на ее ресницах, и, вероятно, сразу почувствовала, что я ей не враг.
Я сбил рукой снег с ее спины и поманил за собой.
Она пошла за мной и стала у меня жить. Я начал ее дрессировать, и скоро она сделалась настолько образованной, что выступала с другими моими четвероногими и пернатыми артистами на цирковой арене.
Но раз из-за Каштанки в цирке в самый разгар представления произошел переполох.
Каштанка, которая должна была показать свои знания публике, вдруг остановилась, глядя вверх, откуда до нее доносился знакомый голос.
Столяр, ее прежний хозяин, был в числе публики на галлерее, и, не обращая внимания на толпу, не обращая внимания на мою команду, она бросилась через публику к старому хозяину.
Столяр захотел вернуть себе Каштанку. Я отказался ему ее отдать: ведь на Каштанку я потратил столько сил и успел полюбить ее. Но суд присудил вернуть собаку хозяину.
Я был в отчаянии и стал умолять столяра не брать Каштанки. Я предлагал ему большие деньги, и столяр начал колебаться. Это спасло для меня дело. Судья увидел, что столяр не так уж привязан к собаке, если на него действуют обещания денег, и, судя по совести, отказал ему в иске.
Каштанка осталась у меня.
VI
БИШКА
Опять была зима, и опять падал снег, облепляя хлопьями тротуары. И опять я нашел на улице собаку…
На этот раз находкой оказался маленький щенок, которому было не более месяца. Люди бросили его на произвол судьбы.
Щенок почти замерз. Я поднял его, принес к себе и назвал Бишка.
Бишка оказался простой дворняжкой, но это незнатное происхождение не помешало ему развить все его прекрасные природные дарования и сделаться замечательным артистом.
Я заметил у Бишки впервые присутствие музыкального слуха.
Я сижу и играю на пианино. Пальцы легко скользят по клавишам. Бишка дремлет, свернувшись калачиком на кресле.
Вдруг, легкий толчок в ногу. Не переставая играть, я отодвигаю ногу в сторону. Толчок повторяется. Смотрю, Бишка стоит возле меня и смотрит на меня пристально своими умными глазами…
Я продолжаю фантазировать… Снова толчок в ногу… Не снимая рук с клавиатуры, я спрашиваю:
— Бишка, чего тебе!
Вильнув хвостом, собака отходит прочь, вскакивает на прежнее место и снова свертывается калачиком.
— Чего ей надо, — думаю я, поворачиваясь к пианино, и снова начинаю играть.
Но, едва я сделал несколько аккордов, снова послышался знакомый стук когтей по паркету. Я оборвал ноту.
Бишка стоит возле меня в раздумьи, затем поворачивается и отправляется на прежнее место.
А я думаю:
— Неужели у собаки музыкальный слух? Необходимо проверить.
И я начинаю играть грустный мотив, не спуская глаз с Бишки.
И что же я вижу? Собака вдруг глубоко вздыхает, потом поворачивает голову в мою сторону.
Она сидит в своем кресле взволнованная, делая движение, чтобы соскочить, и темные глаза ее полны слез.
Тогда я играю веселый, бодрый марш, не меняя позы, и картина меняется — левое ухо Бишки поднялось вопросительно, но потом опустилось.
Я стал делать опыты. От веселого мотива я снова переходил к печальному, и снова из груди Бишки вырвался вздох и на глазах появились слезы.
Для меня стало ясно, что Бишка обладает музыкальным слухом.
На Бишке я начал мои первые опыты внушения животным.
Цирк ломился от публики, когда выступал мой Бишка.
Помню маленькую фигурку моего артиста, сидящую передо мной в позе ожидания.
Бишка не спускает с меня глаз. Я делаю ему мысленное внушение:
— Пойди в ложу, вон к тому военному и возьми его за третью пуговицу сюртука.
Бишка бросается в ложу и исполняет в точности мое приказание. В награду раздается гром аплодисментов.
Я обращаюсь к публике и говорю:
— Но мой Бишка прекрасный музыкант, и сейчас он это докажет. Какую ноту угодно, чтобы он взял на рояли?
— Ре!
— Фа!
— Соль!
— Фа!
— Ну пусть будет «фа», — говорю я и снова делаю внушение Бишке.
Умная собака послушно подходит к роялю, поднимает лапку и бьет ею по клавишам. В воздухе дрожит звук…
— Фа! — кричит кто-то из первых рядов, и в самом деле это «фа».
— А теперь ты отыщешь пробку, — говорю я собаке и делаю внушение.
И снова маленькая фигурка, с весело поднятым хвостом, бежит по рядам публики и быстро находит пробку, спрятанную в кармане у одного из зрителей.
Но вот я объявляю, что Бишка сделался профессором математики.
Бишка по моему требованию приносит в зубах плакатик, на котором напечатана та или иная цифра, требуемая публикой.
В рядах публики слышатся восклицания:
— Нет, это изумительно!
— А вы помните, ученые утверждали, что лошадь может быть математиком и даже хорошим математиком?
— Нет, что значит воспитание! Я всегда говорил, что воспитанием можно всего достигнуть. Даже бессловесная тварь делается образованной…
На самом деле, конечно, образование Бишки было далеко не так высоко. Я просто-напросто делал ему мысленное внушение, приказывая исполнить то или другое.
Некоторые дрессировщики показывают «зверей-математиков», не прибегая к внушению. Они просто показывают фокус. Как только животное подходит к нужному плакату, слегка щелкают пальцами и этим как бы говорят «пиль».
Попутно я интересовался вопросом, имеют ли собаки представление о числе, о количестве, есть ли у них способность к счету.
У одной из моих собак было восемь щенят. Когда мать куда-то отлучилась, я унес одного щенка, после чего проветрил комнату, чтобы улетучился запах щенка. Когда собака вернулась к своим щенятам, она спокойно улеглась возле них, не заметив пропажи. И она не замечала исчезновения щенят до тех пор пока у нее осталось три щенка. Тогда она начала беспокойно метаться и искать пропавших, но едва я вернул ей одного из взятых щенков, как она совершенно успокоилась.
Из этого я заключил, что собака имеет представление только о трех, смутное о четырех, которое сливается у нее в неопределенное «много».
Некоторые первобытные народы тоже в счете не шли дальше трех или пяти. Сенегальские негры и до сих пор все еще остаются при счете «пять» и считают так: пять и один, пять и два и т. д.
Бишка умер в глубокой старости.
В последнее время он работал мало, полуслепой, оглохший. Но для него было настоящим горем, когда его не брали в цирк. И, видя как я хлопочу около клеток, видя сборы к представлению своих товарищей по сцене, он начинал жалобно визжать и проситься на арену.
VII
БИШКИНА ДОЧКА
У Бишки была маленькая дочка Запятайка. Мать Запятайки происходила из чистокровных такс, и Запятайка своим складом очень напоминала ее.
От матери Запятайка унаследовала многое из ее замечательных способностей.
Кроме того, что она была очень недурным математиком, она могла бы поспорить с любым школьником, когда с глубокомысленным видом узнавала на карте моря. Она великолепно знала, какие в Европе имеются моря, и ни разу не перепутала Каспийского моря с Белым или Азовским.
— Будьте любезны, уважаемый профессор, — обращаюсь я с преувеличенной вежливостью к Запятайке, — укажите нам с точностью, где находится Белое море.
Стремительно «профессор» бросается к разложенной на арене карте и лапкой и мордочкой указывает на Белое море.
Публика хохочет:
— Видно сразу, что профессор был на севере.
— Ха, ха, ха! Не пробирался ли он в Ледовитый океан?
— Не был ли он одним из открывших северный полюс?
Эта шутка особенно нравилась детям. Они буквально визжали от восторга:
— Запятайка открыла северный полюс!
Конечно, знания географии маленькая дочка Бишки получила только благодаря моему внушению.
Но у Запятайки все-таки была удивительно развитая духовная организация, раз она могла воспринять тонкости и подробности изображения морей на карте.
Раз Запятайка спасла, благодаря своей восприимчивости к гипнотическим внушениям, всех бродячих собак города Пензы.
Я был у вице-губернатора[22] Пензы, большого любителя животных. Вдруг входит дама вся в слезах.
Вице-губернатор спрашивает:
— Ради бога, что с вами?.
В ответ, сквозь рыдания прорываются слова:
— Ах, что я видела на базаре! Это невозможно. Городовые забрасывают петли, на бродячих собак и куда-то их тащат. Невозможно слушать, как они визжат.
— Почему вы не запретите этого? — спросил я.
— Это зависит не от меня, — сказал вице-губернатор. — Таков приказ губернатора, князя Святополк-Мирского. Кстати, сегодня вечером князь будет у меня. Приходите и вы и, как защитник животных, заступитесь за собак.
Я согласился. У меня сразу созрел целый план.
Это была маленькая «военная» хитрость, и я сильно надеялся на помощь Запятайки. Запятайка должна спасти от смерти своих товарищей — пензенских бродячих собак.
Во время ужина я заговорил об опытах гипнотического внушения животным. Святополк-Мирский заинтересовался этим вопросом и сказал:
— Как жаль, что я не могу этого сейчас проверить.
— Почему? — спросил я, — я могу сейчас же послать за моей Запятайкой, и она вам покажет все то, о чем я рассказывал.
— Ах, пожалуйста, приведите собаку, — просил Святополк-Мирский. И я послал за Запятайкой.
Губернатор сам диктовал опыты:
— Пусть она возьмет щеточку с игрального стола.
Я сделал внушение, и Запятайка через минуту несла в зубах щеточку.
— Ну, пусть теперь она пойдет в соседнюю комнату, взлезет на стул к столику и проведет лапкой по струнам цитры.
И вторая задача губернатора была выполнена способной Запятайкой в точности.
— Замечательно! Необыкновенно! — повторял губернатор, а за ним все гости.
Тогда я попросил разрешения сделать собаке то, что ей самой захочется. В действительности, я хотел, конечно, чтобы она сделала, то что захочется мне. Мне разрешили.
Я пристально посмотрел в глаза Запятайки и создал в ее уме яркое представление о прихожей, о том, что там висит мое пальто, а в кармане пальто прошение. Прошение было о бродячих собаках.
Я хотел, чтобы Запятайка подала его губернатору.
Один миг, и маленькие лапки быстро, быстро застучали по паркету. Запятайка помчалась в переднюю прямо к вешалке. Еще минута, и она бежала обратно со свертком белой бумаги в зубах, подбежала к губернатору и трогательно уселась возле него, протягивая ему прошение.
Губернатор был изумлен.
— Что такое? — пробормотал он, смеясь, и взял прошение.
Все шеи вытянулись вперед с любопытством.
Князь прочел и расхохотался.
— Посмотрите, какая заступница. Она просит пощадить ее бродячих собратьев, для которых изобрели, будто бы, новый мучительный способ — ловить арканами.
И, взяв карандаш, губернатор шутливо написал на прошении:
«Ходатайство удовлетворить».
Так была отменена, благодаря Запятайке, в Пензе ловля собак арканами, и все бездомные собаки возликовали.
Почему Запятайке не поставили памятника за освобождение собак-братьев?
Я гипнотизировал Запятайку на пароходе, в присутствии нескольких наших известных писателей, среди которых был и А. П. Чехов. Я внушил Запятайке подойти к Чехову и снять с него пенснэ. Она подошла и осторожно за оправу сняла пенснэ.
Антон Павлович Чехов делал опыты гипноза над моей Запятайкой, и они удавались.
Большой эффект в цирках производил номер, которому я научил впоследствии Запятайку.
Я раскладывал на арене деньги, и Запятайка должна была брать ту бумажку, которую ей приказывали.
Я любил с арены говорить публике политические шутки. Во время царского режима, когда «красными» называли социалистов, и красный флаг вызывал в царских чиновниках ужас, когда за малейшее свободное слово сажали в тюрьмы, я, раскладывая перед Запятайкой деньги разных цветов, научил ее не брать только десятирублевку. Она была красного цвета, и, когда собака отворачивалась от нее, я говорил:
— Это она не берет, потому что красный цвет у нас запрещен.
Помню я еще смешную сценку, которую разыгрывала Запятайка с маленьким сеттером Рыжкой.
Запятайка лежит, притворяясь мертвой. Маленькая Рыжка подходит к ней, одетая в глубокий траур, с опущенной головой и припадает на грудь мнимой покойницы.
Рыжка часто так входила в свою роль, что ее с трудом приходилось отрывать от мнимого трупика Запятайки.
У Запятайки, вдруг, после рождения первых и единственных, щенят отнялись задние ноги. Она была больна месяца три, и ветеринарные врачи не понимали, чем она больна.
Мы жили тогда в Ростове.
Собрались мы уезжать из Ростова, начали складываться, а Запятайка, боясь, что ее забудут, старалась улечься на видное место, с трудом волоча свой больной зад.
Мне пришлось распоряжаться на вокзале, при отправке зверей, и я оставил Запятайку дома с прислугой.
Но едва я уселся на извозчика и хотел тронуться, как заметил на мостовой распростертое маленькое тело моей Запятайки. Она боялась, что я уеду, забыв о ней, сползла с лестницы и бросилась за нами.
В Рязани, куда я переехал, я занялся серьезно лечением собачки, и мне удалось ее вылечить электричеством и ваннами.
Умерла она позднее. У нее вдруг появилась под лапкой какая-то опухоль.
Я был тогда в Харькове, большом городе, где много хороших врачей, и сейчас же понес Запятайку к профессору-ветеринару.
Профессор принимал в кабинете Ветеринарного института, у большого стола, на который клали больных животных. Вокруг него толпились студенты.
Дошла очередь до Запятайки. Ощупав опухоль, профессор равнодушно сказал:
— Опухоль может быть обыкновенным затвердением железы, но может быть и злокачественной. Узнать можно, только введя шприц в опухоль. Если покажется жидкость, животное поправится, если нет, оно погибнет.
Он уже приготовился приступить к осмотру другой собаки, когда я, растолкав студентов, взволнованно заговорил:
— Умоляю вас, профессор, не относитесь так формально к моей собаке — она не простая, спасите ее.
Профессор усмехнулся; он, видимо, торопился и нетерпеливо сказал:
— Все собаки — собаки.
Я не отступал. Дрожащим голосом я начал его снова просить:
— Не откажите, профессор, ввести в опухоль шприц. Помогите мне. Я вам правду говорю, что собака не простая. Разрешите мне сейчас тут же показать вам мои опыты с ней, и вы убедитесь, как она ценна для науки.
Профессор разрешил.
Я просил сказать мне, что он хочет внушить мысленно Запятайке, и, по его желанию, внушил собаке, чтобы она обошла вокруг стола, окруженного толпой студентов, и у одного из них вынула из петлицы сюртука цветок.
Бедная больная Запятайка, после моего пристального взгляда, медленно пошла по столу и, поровнявшись с намеченным студентом, взяла у него зубами цветок.
Все были поражены. Профессор немедленно взял шприц и тут же собственноручно сделал операцию, но, посмотрев на шприц, он уныло сказал:
— К сожалению, опухоль злокачественная — саркома, и собака околеет через несколько дней.
У меня сжалось от боли сердце. Не помню, как я добрел до дома, прижимая к груди больное животное.
С этого дня я стал наблюдать, как сохнет и тает на моих глазах Запятайка.
Приближался день моего отъезда из Харькова, нужно было подумать, на кого оставить собаку. Везти ее больной, подвергая дорожной тряске и неудобствам, не хотелось. А ехать я должен был — меня высылали из Харькова за мои политические шутки.
Накануне отъезда, вечером, Запятайка, видя, что мы укладываемся, поняла, что мы уезжаем, и, собрав последние силы, сползла с подушки. Шатаясь, как пьяная, — пришла она ко мне в другой номер, подошла близко, стала на задние лапки и грустно-грустно смотрела мне в глаза.
Вся моя семья окружила ее, и она, уже лежа, лизала нам руки. Мы осторожно отнесли Запятайку на ее подушку.
К вечеру Запятайки не стало.
В моем «Уголке», в музее, находится чучело Запятайки, в той позе, в которой она в последний раз прощалась со мной…
VIII
ЛОРД, РЫЖКА, ШПИЦ, и ПИК — ВЕЛИКИЕ ЦИРКОВЫЕ АРТИСТЫ
Лорд был почтенный пес, громадный сен-бернар, портреты которого в великолепно исполняемой им роли старого опекуна-подагрика, облетели всю Европу.
Он с большим подъемом играл эту роль, и был снят для картины кинематографа, которую я показываю и до сих пор публике. Но об этой картине и способности играть на сцене животных я расскажу в отдельном очерке.
Лорда я взял семимесячным щенком и привез из Карлсбада. Над Лордом я делал много опытов гипнотизирования.
Я хочу сказать несколько слов о процессе внушения животным. Чтобы что-нибудь внушить животному, необходимо его сначала подготовить к процессу внушения; животное должно чувствовать, что воля человека — непреложный закон, которого оно не смеет ослушаться. Если животное не обезволено, тогда заранее можно сказать, что опыт не удастся.
Один мой знакомый хотел проделать такой опыт-внушения над моей собакой, которая лежала под диваном. Он ее позвал по имени, но собака даже не шевельнулась. Тогда он пустил в ход разные ласкательные имена, чтобы вызвать ее из-под дивана. Но и тут дело не пошло на лад. Опыт был испорчен. При первом же окрике в его голосе должна была прозвучать властная нота повелителя, которая бы парализовала волю собаки и сделала бы ее послушным орудием в его руках.
Возьмем, для примера, простую задачу — внушим собаке, чтобы она подошла к столу и взяла лежащую на нем книгу.
Я подзываю Лорда. Он подходит. Я беру его голову в свои руки, как бы подчеркивая этим, что его воля находится в моей власти, что он должен совершенно подавить свою волю, быть только нерассуждающим исполнителем моих повелений. Для достижения этого я впиваюсь строгим взглядом в его глаза, которые точно срастаются с моими глазами.
Воля собаки подчинена всецело воле человека; она точно парализована. Я напрягаю все силы своих нервов, сосредоточиваюсь на одной мысли до того, что забываю обо всем окружающем.
А мысль эта состоит в том, что я должен запечатлеть в своей голове очертания интересующего меня предмета (в данном случае стола и книги) до такой степени, что, когда я оторву взгляд от данного предмета, он должен ясно стоять передо мной.
В течение, приблизительно, полминуты я буквально «пожираю» предмет глазами, запоминаю его малейшие подробности, складку на скатерти, трещину в переплете, стершиеся на его корешке буквы, и, когда я все это хорошо запомнил, поворачиваю к себе Лорда и смотрю ему в глаза, вернее дальше глаз, куда-то вглубь. Я запечатлеваю в мозгу Лорда то, что запечатлено в моем мозгу. Я мысленно рисую ему шаг за шагом весь его путь: часть пола, ведущую к столу, ножки стола, скатерть и, наконец, книгу.
Собака начинает нервничать и беспокойно старается освободиться от навязанных ей действий.
Тогда я ей даю мысленное приказание: «Иди».
Лорд вырывается, как машина, подходит к столу и берет зубами книгу. Задание исполнено. Лорд чувствует себя облегченным, как будто с него свалилась давившая его огромная тяжесть, и постепенно успокаивается.
Впрочем, сущность внушения до сих пор еще не вполне исследована наукой и является пока загадкой.
Внушать можно, конечно, не одним собакам, но и другим животным. Один знаменитый французский ученый Шарко глазами останавливал разъяренного быка.
Лорд не только отлично поддавался внушениям; он научился произносить несколько членораздельных звуков.
— Какая первая буква в азбуке, Лорд? — говорю я.
— А, — отвечает Лорд.
Я предлагаю ему произнести слово «мама», и собака, с легким хрипом, говорит «мама». Видно, что она делает над собой усилие, чтобы справиться с этим хитрым человеческим изобретением — словом.
Я научил Лорда танцовать и разыгрывать разные сценки. Актером он был замечательным, точно так же как и мой фокс-терьер Пик, Рыжка и Шпиц, из породы шпицев.
Лорд решал легкие задачи лаем.
Публика выкрикивает какую-нибудь однозначную цифру. Лорд лает столько раз, сколько единиц в этой цифре… Таким же образом он говорит сумму сложения и разницу при вычитании. Конечно, я помогаю ему мысленно остановиться во-время.
Другие собаки, имена которых я упомянул, были тоже славными артистами.
Шпиц был мастером «ломать» комедии, — он отлично притворялся мертвым, изображал из себя пьяного и валялся по арене. Он участвовал в суде над собою, по собачьим законам, и, осудив себя к заключению в тюрьму, удирал с цепи, потом устраивал целый ряд проказ, преступлений и возвращался к цепи как ни в чем не бывало, просовывая мордочку в ее кольцо.
Одним из редких талантливых артистов был мой маленький фокс-терьер Пик. Грациозный, прекрасный танцор, он проделывал в воздухе такие прыжки, показывал такие изящные па, что ему позавидовал бы любой балетный танцор.
Фокс-терьеры очень легко научаются ходить на передних лапках, они очень гибки и способны к акробатике. Таков был и мой Пик.
Он очень ясно, яснее Лорда, произносил слово «мама»; он был героем моей собачьей трагедии «Как хороши, как свежи были розы».
К моему большому горю, Пик стал жертвой своего изощренного вкуса.
Он был хорошим гастрономом, любил все острое.
Получив у меня сытный обед, Пик любил отправляться в поиски за отбросами в помойные ямы и однажды чего-то наелся и отравился.
Пик был первой собакой, которая обессмертила свое имя, — оно появилось в серьезной научной работе профессора Бехтерева, производившего над ним свои опыты внушения.
IX
ДЭЗИ и МАРС
Когда Пик околел на моих руках, я решил больше не привязываться к собакам. Слишком тяжело было их терять… Я забывал, что терять собаку неизбежно для человека, так как век собаки сравнительно с веком человека недолог — 16–20 лет, а сен-бернары живут не более 7–8 лет.
Время было тревожное, и заводить лишние привязанности и лишние обязанности было слишком трудно и тягостно. Это было вскоре после Октябрьского переворота.
Я жил тогда в Москве, на Арбате, в тесной комнатке, где у меня помещались и спальня, и столовая, и кабинет, а отчасти, и зверинец. Несколько животных жило здесь со мной: жили попугаи, морские свинки, кошка, курица, петух и несколько собак. Водопровод у нас не работал, центральное отопление было испорчено, и я грелся у кое-как слепленной глиняной печурки с трубами, с которых капала сажа. Затем лопнула канализация, и грязь растеклась по полу так, что раз чуть не поплыла вся мебель.
И в этой дыре мне приходилось ютиться с моими животными. Но несчастья сближают, и, когда я, решивший больше не заниматься с собаками, нашел в холодном кухонном шкафу забившегося в угол и дрожащего от холода моего французского бульдога Дэзи, я не выдержал и решил взять к себе несчастную собачку.
Во мне вновь встрепенулось чувство жалости и интереса к заброшенному животному.
Дэзи была перенесена ко мне на кровать. Я, лаская собаку, вглядывался в ее просящие глаза, а потом стал учить ее.
Дэзи оказалась малоспособной собакой. Она была уже не молода и по своему сложению, как французский бульдог, — не могла исполнять разных гимнастических упражнений, но и для нее избрал другое поприще. Я ее использовал для научных работ, а не для сцены.
Эту собаку постигла злосчастная судьба. Она стала по моему внушению чихать, как только я давал ей мысленное приказание.
В моей маленькой квартире я вел научные занятия с сотрудниками-профессорами. И наши собрания часто кончались спорами.
Ученые очень интересовались моими работами, но не соглашались с некоторыми выводами, и я наглядно должен был им доказывать эти выводы.
Одним из интересующих всех вопросов было чихание Дэзи. Споры затягивались до поздней ночи.
Вопросы стояли такого рода: чихание Дэзи естественно, вызванное по моему желанию внушением или, как предполагал один из моих сотрудников, это механически заученное движение.
Я с жаром доказывал, что так естественно выучить животное чихать невозможно, что и люди-артисты, желая подражать чиханью, должны изучить малейшее движение, сопровождающее чиханье, что самое чиханье разделяется на множество различных движений и различных звукоподражаний, как несколько нот одной гаммы.
Тогда мои сотрудники предложили к следующему разу внушить собаке не чихать, а только дуть.
И вот к следующему заседанию моя Дэзи выучилась дуть в маленький музыкальный рожок с резиновым наконечником, куда она вставляла нос и рот, и рожок издавал протяжный звук.
В следующий раз выяснилось, что я мог внушить собаке дуть несколько раз.
Эти опыты, для точного научного доказательства, необходимо было провести очень много раз. Каждый раз заносилось все в протокол и затем подсчитывалось и решалось, совпадение ли это или не совпадение.
Я доказал, что чихание не случайность, что от моих опытов с рожком бедная Дэзи заболела расширением легких, точно такой болезнью, какой часто в оркестре заболевают музыканты, играющие на духовых инструментах.
Эта болезнь и унесла мою Дэзи в могилу. Ее мозг находится у меня в музее.
После Дэзи у меня уже в моем «Уголке» появился красавец Марс, которого я купил в Одессе.
Вот как это случилось.
Между продававшимися собаками на базаре мои глаза заметили красивую собаку, похожую на волка. Это и был мой Марс — чистокровная немецкая овчарка.
Марса я купил и привез в Москву. Пятимесячный щенок не был забитой запуганной собакой, его не успели испортить продавцы, и мне роль первоначального дрессировщика удалась без особого труда.
Марс оказался самой умной и восприимчивой собакой из всех моих прежних собак.
Теперь мой Марс многое разъяснил и доказал, что до него для меня было непонятно. Он установил наличие тонкого музыкального слуха у собак. Я научил его брать различные ноты; беру, например, на рояли ноту «до», и Марс, где бы он ни находился, подходит к роялю; я беру «до диэз», и собака садится; «рэ», и Марс прыгает на свое обычное место в кресле.
Я выстукиваю звуки на рояле вразбивку и в разное время, и Марс ошибается только в том случае, если, по своей молодости, бывает невнимателен.
Марс доказал, что собаки различают цвета. Этот вопрос давно занимал ученых.
Я молча показывал Марсу красный мячик, и Марс, взглянув на него, тотчас же подавал мне такой же мячик; я показывал ему зеленый мячик, и он мне подавал зеленый.
Пока сделаны опыты только с двумя цветами для того, чтобы Марс хорошо усвоил эти два цвета. Но работа с каждым днем все углубляется, и возможно, что Марс окажется способным различать промежуточные цвета и различные даже тонкие их оттенки. Но это — дело будущего…
Много интересного в смысле внушения дал и еще даст Марс. Когда угодно, по моему внушению, он чешется, потягивается, зевает и т. д., несмотря на то, спит ли он в это время, играет ли или резвится. Стоит мне только напрячь свою волю и заставить его мысленно потянуться, и Марс сладко потягивается, видимо переживая желание расправить свои члены.
Так происходит с чиханием, зевотой и т. д.
Я могу мысленно разбудить спящего Марса и заставить подойти к себе, могу заставить его радостно или тоскливо с понуренной головой ходить по комнате.
Дома Марс ведет себя прекрасно, как вполне воспитанный сознательный пес; он искусно отворяет и затворяет двери в комнатах, дает знать о чем-нибудь случившемся; кроме того, если ему надо привлечь мое внимание и отвести меня в другую комнату, он подходит, берет меня осторожно зубами за рукав и ведет туда, куда ему хочется.
У меня с Марсом устанавливается все больший контакт обоюдного понимания.