Это было много лет тому назад, когда я еще не думал о работе с животными на сцене, а ходил в кадетском мундирчике, маршировал с другими товарищами на плацу военной гимназии и учился стрельбе. На плацу нас, кадетов, неизменно сопровождала любимая собака, Жучка; мы с ней играли и кормили тем, что приберегали для нее из казенного обеда. И вдруг у дядьки явилась своя собственная собака. Жизнь Жучки сразу изменилась. Она теперь была помехой дядьке. Когда кто-нибудь давал Жучке кусочек, он ворчал и прогонял ее прочь, а раз плеснул на Жучку кипятком. Бедная собака с визгом бросилась бежать, и скоро мы увидели, что у нее на боку облезли шерсть и кожа.

В тот же день у нас по этому поводу, в уголке гимназического коридора, было экстренное собрание. Восемь товарищей судили дядьку. Мы разбирали его безобразно-жестокий поступок, говорили друг другу, что с этого дня дядька непременно будет травить нашу Жучку, чтобы все наши кусочки доставались его собаке. И наши сердца пылали гневом. Вместо того, чтобы придумать, как защитить Жучку, все только и думали, как бы отомстить дядьке.

Кто-то спросил:

— Что ж мы теперь сделаем?

— Надо его проучить… Убить его собаку.

— Убить… Убить…

— Камнем!

— Утопить!

— Да где ее утопишь?

— Повесить!

— Конечно, повесить.

Итак, решено: смертная казнь через повешение.

— Тянем жребий, кто должен повесить собаку, — сказал один из товарищей.

Написали восемь записочек с именами и стали тянуть жребий, Я развернул свою бумажку и прочел: «Повесить».

Это было страшное слово. Я должен был в первый раз в жизни совершить убийство. Решили сейчас же привести казнь в исполнение и пошли за собакой. Придя во двор, товарищи стали манить приговоренное животное. Собака подбежала, доверчиво виляя хвостом. И стало как-то неловко от этой доверчивости. Но один из товарищей злобно сказал:

— Ишь, гладкая… А у нашей Жучки бок облезлый…

Я закинул петлю на шею собаке. А потом повел ее под сарай. Собака шла спокойно, приветливо помахивая хвостиком. Вот и сарай, а посреди него темнеет под потолком сарая балка. Я поднялся на цыпочки и перебросил через балку конец веревки, а потом стал тянуть ее к себе. Мое сердце замерло, когда я услышал хрип собаки. Очевидно, веревка душила ее.

Меня охватил ужас. Что я делаю? Ведь сейчас я убью животное, которое не сделало никому вреда, которое так доверчиво дало мне набросить на него предательскую веревку. Разве оно в чем-нибудь виновато? Невозможно продолжать это скверное дело; надо отпустить веревку и бежать… бежать…

А что скажут товарищи? Разве я смею бросить дело, раз на меня выпал жребий? И разве не должны мы отомстить дядьке за Жучку? Я не хочу, чтобы товарищи называли меня трусом.

И я решительно потянул книзу веревку. Собака захрипела сильнее, а я почувствовал, что дрожу с ног до головы. И дрожащая рука не в силах была выдержать тяжесть тела собаки; она выпустила конец веревки, и собака шлепнулась на землю. Звук падающего тела заставил что-то оборваться у меня внутри. Я почувствовал ужас, жалость и глубокую любовь к собаке. Она, очевидно, задыхается в предсмертных муках. Необходимо ее добить и как можно скорее… только, чтобы скорее… чтобы не мучилась…

И, подняв с земли камень, не глядя на несчастное животное, я размахнулся. Камень шлепнулся обо что-то мягкое… Конец… Я убил…

Я обернулся к собаке… На меня смотрели полные слез, большие карие глаза, и в них я прочел глубокое страдание, тоску и упрек.

Они говорили:

— За что?

Я не выдержал этого взгляда; ноги мои подкосились, и я упал без чувств…

Когда я пришел в себя, я лежал на постели, среди ряда других кроватей. Это был лазарет. Ко мне подошел фельдшер и с участием склонился над изголовьем:

— Очнулся? Ну, и напугал же нас.

Я взглянул на него и увидел такие же глаза, какие видел там, в сарае… В них была тоска, укор и вопрос, как у нее, там…

Я не мог расспрашивать… я чувствовал себя преступником. Я отвернулся к стене и заплакал…

А когда я открыл, глаза, я увидел возле меня, на соседней постели, больного мальчика, кадета. Он был очень бледен и, видимо, страдал невыразимо. Продолжительная болезнь положила синие тени на его исхудалое лицо. Но глаза… глаза тоскливые, измученные, полные глубокой боли и мольбы, это были глаза той собаки, у которой я посмел отнять жизнь.

И всюду, куда бы я ни посмотрел, где были на койках, эти больные товарищи, я видел те же самые глаза, потому что страдание было одинаково присуще как человеку, так и животному.

Я зажмурился и думал, крепко, мучительно думал о том, как я смел убить собаку, которая чувствует так же, как и я, как чувствуют все люди. И произошло это потому, что я считал ее вещью, принадлежащею дядьке, которому хотел отомстить. Я понял, что на самом деле сделал зло не дядьке, а ни в чем неповинной собаке.

Какое право имел я так распорядиться чужою жизнью? Ради удовлетворения скверного низкого чувства мести? Чем бы я ни пожертвовал, чтобы вернуть эту жизнь!

Нервное потрясение держало меня некоторое время в лазарете; я боялся спросить про собаку; мне никто о ней и не напоминал. А когда я поднялся, и жизнь вошла в свою колею, я снова должен был учиться, стрелять, маршировать.

Проходя по плацу, я увидел чудо: убитая мною собака сидела возле дядьки, высунув язык от жары. Она узнала меня и подбежала, как ни в чем не бывало, вилась вокруг моих ног с ласковым повизгиванием. Она осталась жива, а там, в сарае, я ударил камнем в глину. Это было уже слишком. Сердце мое билось, как у подстреленной птицы. Я задыхался от жалости, стыда, умиления. Так вот оно что: я, человек, из чувства злобы к человеку, решился убить ни в чем неповинное животное, а это животное, подвергнутое мною страшным мучениям, забыло все и идет ко мне с полным доверием.

Собака оказалась лучше, добрее человека. Я это сознал; я почувствовал к ней любовь и уважение и с тех пор не пропускал без чувства глубокого внимания ни одного животного. Мое отношение к животным как к вещи исчезло навсегда, а я впоследствии посвятил свою жизнь наблюдениям над душой животных, науке, называемой зоопсихологией.