Нет ни одного из нас, кто бы радостно оставлял Голштинию; все мы с глубочайшим сожалением говорим «прости» этой прекрасной стороне и ее добродушным жителям. Велено идти в Россию. Голштиния, гостеприимный край, прекрасная страна! никогда не забуду я твоих садов, цветников, твоих светлых прохладных зал, честности и добродушия твоих жителей! Ах, время, проведенное мною в этом цветущем саду, было одно из счастливейших в моей жизни!.. Я пришла к Лопатину сказать, что полк готов к выступлению. Полковник стоял в задумчивости перед зеркалом и причесывал волосы, кажется, не замечая этого. «Скажите, чтоб полк шел; я останусь здесь на полчаса», — сказал он, тяжело вздохнув. «О чем вы вздохнули, полковник? Разве вы не охотно возвращаетесь на родину?» — спросила я. Вместо ответа полковник еще вздохнул. Выходя от него, я увидела меньшую баронессу, одну из хозяек нашего полковника, прекрасную девицу лет двадцати четырех, всю расплаканную. Теперь я понимаю, отчего полковнику не хочется идти отсюда… Да! в таком случае родина — Б ог с ней!..

Итак, не охотно и с горестию расстались мы с Голштиниею и, конечно, уже навсегда? Там нас любили, хотя не всех — это правда; но где же любят всех!.. Нас любили по многим отношениям: как союзников, как надежных защитников, как русских, как добрых постояльцев и, наконец, как бравых молодцов; последнее подтверждается тем, что за эскадроном нашим следуют три или четыре амазонки! Все они в полной уверенности выйти замуж за тех, за кем следуют. Но разочарование ближе, нежели они думают; одна из них взята Пел***, сорокалетним женатым сумасбродом; он хочет нас уверить всех, что его Филлида следует за ним, уступая силе непреодолимой любви к нему! Мы слушаем, едва удерживаясь от смеху. Непреодолимая любовь к Пел***! к плешивому чучеле, смешному и глупому!.. Разве какое-нибудь очарование… — всего в свете прекраснее его лягушачьи глаза!

Что за странный расчет выбирать для похода самую дурную пору! Теперь глубокая осень, грязная, темная, дождливая; у нас нет другого развлечения, кроме смешных сцен между нашими влюбленными парами. Вчера вечером Торнези рассказывал, что был у Пел***, son objet[18] сидела тут же, вся в черном и в глубокой задумчивости; Пел*** смотрел на нее с состраданием, которое в нем до крайности смешно и неуместно: «Вот что делает любовь, — сказал он, вздыхая; — она томится, грустит, не может жить без меня! гибельная страсть — любовь!..» Торнези едва не задохся, стараясь удержаться от хохота. «Да ведь ты с нею, чего ж ей грустить?» — «Все сомневается в моей любви; не надеется удержать меня навсегда при себе». — «Разумеется, ты ведь женат; я не понимаю, на что ты взял ее». — «Что ж мне было делать? она хотела утопиться!..» — «Я, право, не знаю, — говорил мне Торнези, — где бы она утопилась; кажется, в Ютерзейне вовсе нет реки. Пел*** долго еще врал в этом тоне; но, послушай, какой был финал всему этому и как Пел*** достоин был знать и видеть его: я вышел приказать, чтоб подали мою лошадь; возвращаясь, встретил в сенях задумчивую красавицу; она бросилась мне на шею, прижалась лицом к моему лицу и заплакала: Cher officier! sauvez moi de се miserable! je le deteste! je ne l'ai jamais aime; il m'a trompe![19] Она не имела времени более говорить; Пел*** отворил дверь из комнаты; увидя нас вместе, он ни на минуту не смутился: столько уверен в силе своей красоты и достоинстве! Проклятой шут!..»

Познань. Здесь назначено было судьбою расторгнуться всем связям любовным; я узнала это случайно; мне надобно было идти в полковую канцелярию к Я***, который теперь в должности адъютанта, потому что бедный наш Тызин не мог уже более не только заниматься должностью, но даже и следовать за полком; он остался в каком-то немецком городке с своею молодою и опечаленною женой. Квартира Я*** состояла из четырех комнат; в двух была канцелярия, а в двух он жил сам с па жиком, которого мы все называли прекрасным бароном. Узнав, что адъютанта нет дома, я пошла на его половину к барону; но, отворя дверь, остановилась в недоумении, не зная, идти или воротиться. По зале ходила молодая дама в величайшей горести; она плакала и ломала руки. Окинув глазами комнату и не видя прекрасного барона, я стала всматриваться в лицо плачущей красавицы и узнала в ней пажика Я-го. «Ax, Dieu! a quai bon cette metamorphose, et de quai vous pleurez si amirement?..»[20] Она отвечала мне по-немецки, что она очень несчастлива, что Я*** отправляет ее обратно в Гамбург и что она теперь не знает, как показаться в свою сторону. Пожалев о ней искренно, я ушла. На другой день, на походе, не видя уже более ни одной из наших амазонок за эскадроном, я спросила Торнези, какая участь постигла их. «Самая обыкновенная и неизбежная, — отвечал он: — ими наскучили и отослали».

Обыкновенно впереди эскадрона едут песенники и поют почти во весь переход; не думаю, чтоб им это было очень весело; даже и по доброй воле наскучило бы петь целый день, а поневоле и подавно. Сегодня я была свидетельницею забавного способа заохочивать к пению: Веруша, унтер-офицер, запевало, несчастнейший из всех запевал, начинает всякую песню в нос голосом, какого отвратительнее я никогда не слыхала и от которого мы с Торнези всегда скачем, сломя голову, прочь; теперь он был что-то не в духе, а может, нездоров, и пел, по обыкновению, дурно, но, против обыкновения, тихо; Рженсницкий заметил это: «Ну, ну, что значит такой дохлый голос? пой, как должно!..» Веруша пел одинаково. «А, так я же тебе прибавлю бодрости!» — и с этим словом зачал ударять в такту нагайкою по спине поющего Веруши… Я увидела издали эту трагикомедию, подскакала к Рженсницкому и схватила его за руку: «Полно, пожалуйста, ротмистр! Что вам за охота! Ну, пойдут ли песни на ум, когда за спиной нагайка!..» Я имею некоторую власть над умом Рженсницкого; он послушался меня, перестал поощрять Верушу нагайкою и отдал ему на волю гнусить, как угодно.

Витебск. Вот мы и опять в земле родной! Меня это нисколько не радует; я не могу забыть Голштинию! Там мы были в гостях; а мне что-то лучше нравится быть гостем, нежели домашним человеком.

Квартирами полку нашему назначено местечко Яновичи, грязнейшее из всех местечек в свете. Здесь я нашла брата своего; он произведен в офицеры и, по просьбе его, переведен в наш Литовский полк. Я, право, не понимаю, отчего у нас обоих никогда нет денег? Ему дает батюшка, а мне государь, и мы вечно без денег! Брат говорит мне, что если бы пришлось идти в поход из Янович, то жиды уцепятся за хвост его лошади; сильнее этого нельзя было объяснить, как много он задолжал им. «Что же делать, Василий! моя выгода только та, что я не должен, а денег все равно нет». — «У вас будут; вам пришлет государь». — «А тебе отец; а отец отдаст последние». — «И то правда; разве написать к батюшке?» — «А ты еще этого не сделал?» — «Нет!» — «Пиши, пиши с этою ж почтой».

В ожидании, пока весна установится, мы оба живем в штабе, потому что в эскадронах теперь вовсе нечего делать. Мы с братом достали какой-то непостижимый чай, как по дешевизне, так и по качеству; я заплатила за него три рубля серебром, и, сколько бы ни наливали воды в чайник, чай все одинаково крепок. Не заботясь отыскивать причину такой необыкновенности, мы пьем его с большим удовольствием.

Яновичи. Настало время экзерциций, ученья пешего, конного, настала весна. По настоянию эскадронного командира мне должно было ехать в эскадрон.

Смешная новость! К*** влюблен! Он приехал в Яновичи, чтоб взять меня с собою в эскадрон; дорогою рассказал, что он познакомился с помещицей Р*** и что молодая Р***, дочь ее, нейдет у него с ума, наконец, что он от любви и горести все спит. Справедливость слов своих он подтвердил самым действием — сейчас заснул. Все это было мне чрезвычайно смешно; но как я была одна, то смеяться что-то не приходилось, и я спокойно рассматривала чары вновь расцветшей природы. Однако ж, видно, К*** не на шутку влюблен; только что мы с ним приехали в эскадрон, он как по инстинкту проснулся; тотчас потребовал вахмистра, отдал наскоро ему приказание и велел закладывать других лошадей. «Поедем со мною, Александров, я тебя познакомлю». — «С кем, майор?» — «С моими соседками». — «Верно, с вашей Р***?» — «Ну, да!» — «Поедемте; я буду очень рад увидеть нашу будущую майоршу». — «Да чуть ли то не так будет, любезный! я что-то и день и ночь думаю об ней». — «Ну, так едемте скорей».

Я думала, что дорогою не будет конца разговорам К*** о красоте, достоинствах, талантах и о всех возможных совершенствах телесных и душевных божественной Р***, но очень приятно обманулась в своем опасении; К*** сел в бричку, не сказал даже — ступай скорее! и как будто ехал не к девице милой, прекрасной и любезной, но на какое-нибудь ученье или смотр, пустился толковать о строе, лошадях, пиках, уланах, флюгерах; одним словом, обо всем хорошем и дурном, но только не о том, чем, как мне кажется, должны б быть заняты его мысли и сердце. Странный человек! Проговоря с полчаса как на заказ о всем нашем быту строевом, он наконец вздохнул, сказав: еще далеко! завернул голову шинелью, прислонился в угол брички и заснул. Я очень обрадовалась этому. Добрый человек и исправный офицер, К*** не имел ни того образования, ни тех сведений, ни даже того сорту ума, которые делают товарищество и разговор приятным; я была рада, оставшись на свободе, думать о чем хочу и смотреть на что хочу.

В этом странном любовнике все смешно! Как он может проснуться именно тогда, когда надобно! У самого подъезда он открыл глаза с таким видом, как будто не спал ни минуты; мы вышли из нашего экипажа. Всходя на лестницу, я сказала К***, что он должен представить меня дамам. «Да уж не беспокойся, я буду уметь это сделать!» Смешной ответ заставил меня бояться какой-нибудь странной рекомендации; но дело обошлось лучше, нежели я думала. К*** сказал просто, указывая на меня: «Офицер моего эскадрона Александров…» Покорившая строевое сердце К*** была лет осьмнадцати девица, белая, белокурая, высокая, стройная, с длинными светлыми волосами, большими темно-серыми глазами, большим ртом, белыми зубами и с смелою гренадерскою выступкою; все это мне очень понравилось! Если б я была К***, то и я выбрала б ее в подруги жизни своей и любила б ее так же, как любит он: ехала б к ней, не спеша доехать, спала б всю дорогу и просыпалась бы у подъезда! Я сейчас познакомилась с ней и подружилась; это было кончено в полчаса. Но что меня дивило, и изумляло и восхищало, это была мать ее, прекраснейшая женщина! настоящая Венера! если б только Венера могла иметь признаки сорокалетнего возраста! На этом очаровательном лице было собрано все, что есть прекраснейшего из прелестей: блестящие черные глаза, тонкие черные брови, коралловые губы, цвет лица, превосходящий всякое описание!.. Я смотрела на нее и не могла перестать смотреть; наконец, не умея говорить иначе, как думаю, я сказала ей прямо, что не могу отвесть глаз от ее лица и не могу себе представить, что за восхитительное существо была она в юности! «Да, молодой человек, вы не ошибаетесь, я была Венера; иного названия, ни сравнения не было мне! да, я была красавица в полном значении этого слова!..» Несмотря, что она говорит это о себе, я нахожу, что она еще очень скромна. Она говорит «была красавица», но она теперь, сию минуту необыкновенная красавица! Неужели она этого не видит!..

К*** сосватал Р***; через неделю свадьба; я очень рада. Молодая девица довольно образованна, веселого нрава и свободного, непринужденного обращения; надеюсь, мне будет очень весело в их доме, когда она сделается нашею полковою дамою. Ах, как я не люблю этих неприступных медведиц, которые, желая поддержать какой-то высший тон, не замечают того, что, вместо знатных дам, они имеют всю наружность надутых купчих. Глупые женщины!..

Вчера были мы приглашены на бал; я поехала с К***. Новобрачный, по прежнему обыкновению, заснул; а как нам надобно было ехать около десяти верст, то я имела довольно времени разговаривать с молодою майоршею. Мы рассказывали друг другу анекдоты, смешные происшествия и хохотали, не опасаясь разбудить счастливого супруга. Наконец разговор наш настроился на другой тон; мы говорили о сердце, о любви, о чувствах неизъяснимых, о постоянстве, счастии, несчастии, уме, и Бог знает о чем мы уже не говорили; я заметила в спутнице моей такой образ мыслей, который заставил меня удивиться, что она вышла за К***; я спросила ее об этом. «Я бедна, — отвечала она, — и, как видите, не красавица; сердце мое было свободно; матушка находила К*** выгодным женихом для меня, и я не видела большого затруднения исполнить волю се». — «Пусть так, но любите ли вы его?» — «Люблю, — сказала она, помолчав с минуту, — люблю, разумеется, без страсти, без огня, но люблю как доброго мужа и как доброго человека; у него нрав превосходный; все его недостатки выкупаются его добрым сердцем».

Военный бал наш был таков же, как и все другие балы: очень весел на деле и очень скучен в описании.

Теперь я должна описать поступок, которого вот уже несколько дней с утра до вечера стыжусь. Пусть этот род исповеди будет мне наказанием.

Желая погулять по прекрасным рощам около Полоцка, я выпросилась в отпуск на неделю и, взяв в товарищи Р***, поехала с ним в поместье его отца. Лошадей давали нам только что не дохлых, но весьма уже готовых прийти в это состояние; мы ехали на простой телеге по грязной дороге и то влеклись, то тряслись, смотря по тому, каковы были у нас лошади. Приключений с нами не было никаких, если не считать за приключение, что зазевавшийся ямщик, проезжая мимо толпы идущих крестьян, задел одного оглоблею, опрокинул его и переехал; что оскорбленные мужики шли за нами с дубинами более полуверсты, называя нас, именно нас, а не ямщика нашего, псами и сорванцами. Наконец мы приехали к реке, за которою было поместье Р***. Пока приготовляли паром, товарищ мой пошел в шалаш закурить трубку, а я осталась на берегу любоваться закатом солнца; в это время подошел ко мне старик лет девяноста, как мне казалось, просить милостыни; при виде его белых волос, согбенного тела, дрожащих рук, померкших глаз, его ужасной сухощавости и ветхих рубищ сожаление, глубочайшее сожаление овладело мною совершенно! Но как могло это небесное чувство смешаться с дьявольским, клянусь, не понимаю!.. Я вынула кошелек, чтоб дать бедному помощь, значительную для него; денег у меня было восемь червонцев и ассигнация в десять рублей; эту несчастную ассигнацию ни на одной станции не хотели взять у меня, считая, сомнительною, и я имела безбожие отдать ее бедному старику! «Не знаю, мой друг, — говорила я обрадованному нищему, — дадут ли тебе за нее те деньги, какие должно; но в случае, если б не дали, поди с нею к ксендзу ректору, скажи, что это я дал тебе эту ассигнацию, тогда ты получишь от него десять рублей, а эту бумажку он возвратит мне; прощай, друг мой!» Я сбежала на паром; мы переехали и через час были уже под гостеприимным кровом пана Р***. Здесь я прожила четыре дня; ходила по темным перелескам, читала, пила кофе, купалась и почти не видала в глаза семейства Р***, так как и самого его. «Гость наш немного дик, — говорила Р-му сестра его, — он с утра уходит в лес и приходит к обеду, а там опять до вечера его не видать; неужели он так делает и в полку? Умен он?» — «Не знаю; ректор хвалит его». — «Ну, похвала ректора ничего не значит. Он его без памяти любит с того времени, как узнал, что он дал десять рублей старому Юзефу». - «За что?» — «Вот за что! за что дают всякому, кто просит именем Христовым». — «Как! неужели старик Юзеф просит милостыни, и помещик его позволяет? в его лета?» — «Да, в его лета, помещик его не только позволяет, но приказывает гнать на этот промысел всякого того из своей деревни, кто не может работать почему б то ни было: по старости, слабости, болезни, несовершеннолетию, слабоумию; о, из его села изрядный отряд рассыпается каждое утро по окрестностям». — «Ужасный человек!.. Однако ж я не знал, что мой товарищ так мягкосерд к бедным». — «Товарищ твой дикарь; а дикари все имеют какую-нибудь странность». — «Неужели ты считаешь сострадание странностью?» — «Разумеется, если она чересчур. К чему давать десять рублей одному; разве он богат?» — «Не думаю; впрочем, я мало еще его знаю…» Я поневоле должна была выслушать разговор брата с сестрою. Возвратясь часом ранее обыкновенного с прогулки и не находя большого удовольствия в беседе старого Р*** и его высокоумной дочери, ушла я с книгою в беседку в конце сада; молодые Р*** пришли к этому же месту и сели в пяти шагах от меня на дерновой софе. Обязательная Р*** говорила еще несколько времени обо мне, не переставая называть дикарем и любимцем ректора; наконец брат ее вышел из терпения: «Да перестань, сделай милость, как ты мне надоела, и с ним! Я хотел поговорить с тобою о том, как убедить отца дать мне денег; теперь мачехи нет, мешать некому». — «Нет, есть кому». — «Например! не ты ли отсоветуешь?» — «Тебе грех так говорить; я люблю тебя и хотя знаю, что всякие деньги из рук твоих переходят прямо на карту, но готова б была отдать тебе и ту часть, которая следует мне, если б только имела ее в своей власти. Нет, любезный Адольф! не я помешаю отцу дать тебе деньги, а собственная его решимость, твердая, непреложная воля не давать тебе ни копейки…» Более я ничего не слыхала, но, подошед к дверям беседки, увидела брата и сестру бегущих к дому; видно, последние слова девицы Р *** привели в бешенство брата ее, он бросился бежать к отцу, а она за ним. Я поспешила туда же. Удивительно, какую власть над собою имеет старик Р***; я нашла их всех в зале; девица была бледна и трепетала; брат ее сидел на окне, сжимал судорожно спинку у кресел и тщетно старался принять спокойный вид; глаза его горели, губы тряслись. Но старик встретил меня очень ласково и покойно спрашивал, шутя: «Уж не имеете ли вы намерения сделаться пустынником в лесах моих? Я желал бы это знать заранее, чтоб приготовить для вас хорошенькую пещеру, мох, сухие листья и все нужное для отшельничества».

Не знаю, чем кончилось между отцом и сыном, но расставанье было дружелюбное. Взбалмошный Адольф привел в ужасное замешательство сестру свою, а меня просто в замешательство уверениями, что она и я очень похожи друг на друга лицом и что сестра живой его портрет; итак, мы все трое на одно лицо! Как лестно! Молодой Р*** похож, как две капли воды, на дьявола…

Наконец мы опять взмостились на телегу и поехали. На первой станции, когда надобно было платить прогоны, я вынула кошелек, чтобы достать деньги, и очень удивилась, что из осьми червонцев двух недоставало. Я старалась припомнить, не оставляла ль кошелька на столе или на постели, когда уходила гулять; но нет, кажется, он всегда был со мною. Наконец я вспомнила и от всей души обрадовалась: червонцы, верно, запали в ассигнацию, которая лежала вместе с ними в кошельке и была свернута ввосьмеро, чтобы уместиться в нем, я вынула ее и отдала нищему у парома, не развертывая; итак, он получил от промысла божия ту помощь, которую я подала ему, но едва не испортила каким-то сатанинским расчетом! Впрочем, одно только чудовище способно дать бедному такую помощь, в недействительности которой было б оно уверено! Нет, отдавая ассигнацию, я думала только, что ее возьмут в гораздо меньшей цене, чего она стоит, и что на станциях не брали ее потому, что видели у меня золото и что поляки не терпят другой монеты, кроме звонкой.

Витебск. Я живу у комиссионера С***. Отпуск мой еще не кончился, и я проведу это время веселее здесь, нежели в эскадроне. Его королевское высочество принц Виртембергский любит, чтоб военные офицеры собирались у него по вечерам; я тоже там бываю; мы танцуем, играем в разные игры, и принц сам берет иногда участие в наших забавах.