1
29 января 1837 года умер Пушкин от смертельной раны, полученной на дуэли с французским эмигрантом, авантюристом Дантесом.
Три дня квартиру Пушкина на Мойке осаждали толпы народа. Женщины, старики, дети, простые люди в тулупах, а иные даже в лохмотьях — приходили поклониться праху любимого народного поэта.
Друг Белинского Я. М. Неверов писал в эти дни: «Участие к поэту народ доказал тем, что в одни день приходило на поклонение к его гробу 32 000 человек»[1]
Глубокая скорбь о кончине великого народного поэта соединялась в сердцах этих тысяч людей с негодованием на тех, кто был истинным виновником его гибели — на раззолоченное светское и придворное общество, ненавидевшее поэта за свободолюбие и независимость. Там, в этом обществе, были те, кто травил Пушкина, вел против него коварную интригу и направил преступную руку проходимца Дантеса.
Общее народное чувство скорби и гнева искало голоса, который прозвучал бы на всю Россию.
И такой голос раздался.
Тотчас же после смерти Пушкина стало ходить по рукам в многочисленных списках стихотворение неизвестного автора:
Погиб поэт! — невольник чести —
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..
Не вынесла душа поэта
Позора мелочных обид,
Восстал он против мнений света
Один, как прежде… и убит!
Оплакивая с глубокой скорбью гибель Пушкина, как великое народное горе, неизвестный поэт с пламенным негодованием нападал на виновников его гибели:
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона.
Пред вами суд и правда — всё молчи!..
Этим врагам Пушкина, которые
…так злобно гнали
Его свободный, смелый дар
поэт-обличитель грозил будущим судом история:
Тогда напрасно вы прибегнете к злословью:
Оно вам не поможет вновь,
И вы не смоете всей вашей черной кровью
Поэта праведную кровь! [2]
Стихотворение это поразило и захватило всех гневной силой и суровой красотой. В тысячах списков оно проникло всюду, где знали имя Пушкина.
«Пушкин убит был на дуэли, — вспоминает критик В. В. Стасов, в 1837 году бывший учеником Училища правоведения. — Разговорам и сожалениям не было конца, а проникшее к нам тотчас же, как и всюду, тайком, в рукописи, стихотворение «На смерть Пушкина» глубоко взволновало нас, и мы читали и декламировали его с беспредельным жаром. Мы волновались, приходили в глубокое негодование, пылали от всей души, наполненной геройским воодушевлением, готовые, пожалуй, па что угодно, — так нас подымала сила стихов, так заразителен был жар, пламеневший в этих стихах. Навряд ли когда-нибудь еще в России стихи производили такое громадное и повсеместное впечатление»[3].
Автор стихов скоро обнаружился. Это был двадцатидвухлетний офицер лейб-гвардии гусарского полка Михаил Юрьевич Лермонтов.
Имя это до того было подписано только под одним забытым стихотворением («Весна») в московском журнале «Галатея» да под поэмой из кавказской жизни «Хаджи Абрек», напечатанной в журнале «Библиотека для чтения» и прошедшей незамеченною.
Теперь, с появлением стихов на смерть Пушкина, имя Лермонтова стало известно всей России.
Удар Лермонтова попал в цель. Николаю I стихи прислали с надписью: «Воззвание к революции». Императору почудилось, что в лице безвестного поэта вновь вошел на народную трибуну один из деятелей восстания 14 декабря 1825 года — вошел и возобновил свои свободные речи с новой силой, с поэтическим могуществом, напоминающим только что умершего Пушкина.
Николай I приказал посадить офицера Лермонтова на военную гауптвахту и произвести следствие по «делу о непозволительных стихах».
Лермонтов произнес над гробом Пушкина речь народного обвинителя, кипящего гневом на недругов народа, на губителей его чести и славы. Николай I понял: «Смерть поэта» — это суровое слово судьи. Действие этого слова было так сильно и так неопровержимо, что Николай I по окончании «следствия» ответил на стихи ссылкой Лермонтова на Кавказ: в секретном донесении шефу жандармов военный министр граф Чернышев писал: «Государь император соизволил Л. Гв. Гусарского полки корнета Лермонтова за сочиненно известных вашему сиятельству стихов перевести тем же чином в Нижегородский Драгунский полк».
А «известные стихи» тем временем уже обходили в рукописях всю Россию. И складывалось общее мнение:
Пушкин как бы передал свой голос Лермонтову.
Это мнение еще больше укрепилось после появления следующего стихотворения Лермонтова — первого его произведения, им самим отданного в печать.[4] В мае того же 1837 года во второй книге осиротевшего журнала Пушкина «Современник» появилось «Бородино».
Четверть века прошло со времени великой битвы. Лермонтов поведал о ней словами скупого, бесхитростного солдатского рассказа. То был первый в русской литературе реалистический образ русского солдата, воспитанного в доблестной и суровой школе Суворова и Кутузова.
Поэт показал своего героя в ответственнейший момент исторического дела, когда руками солдата, на его крови создается будущее народа и утверждается историческое бытие его родины — России.
Лермонтовский бородинский боец полон сознания этой своей ответственности перед родиной. Он ее любит и готов отдать за нее жизнь; ему тяжко вынужденное, мучительное отступление.
Мы долго молча отступали,
Досадно было, боя ждали,
Ворчали старики:
«Что ж мы? на зимние квартиры?
Не смеют, что ли, командиры
Чужие изорвать мундиры
О русские штыки?»
Лермонтов выбрал в рассказчики «Бородина» солдата-артиллериста, представителя того рода оружия, которое имело такое огромное значение в Бородинском сражении.
Забил заряд я в пушку туго
И думал: угощу я друга!
Постой-ка, брат мусью:
Что тут хитрить, пожалуй к бою;
Уж мы пойдем ломить стеною,
Уж постоим мы головою
За родину свою!
Рассказчик «Бородина» меньше всего озабочен тем, чтобы показать себя, свою роль в бою. Он рассказывает как бы от лица всех участников Бородинской битвы, несших ее великий труд и вместе же разделяющих ее славу: «наш рукопашный бой», «наш редут», «постоим мы головою за родину свою», «считать мы стали раны». В этом солдатском повествовании лично «мое» тонет в «нашем», в народном.
Лермонтов здесь глубоко проникает в коллективную психологию народа-героя.
И молвил он, сверкнув очами:
«Ребята! не Москва; ль за нами?
Умремте ж под Москвой,
Как наши братья умирали!»
— И умереть мы обещали,
И клятву верности сдержали
Мы в Бородинский бой.
Бессмертна эта клятва русского народа, сказанная от его имени его поэтом!
…не Москва ль за нами?
Умремте ж под Москвой,
Как наши братья умирали!»
Не зазвучали ли наново эти слова в те грозные, суровые дни, когда снова чужеземные орды, гитлеровские орды, рвались к сердцу пашей земли, к Москве? К 1837 году, прочтя «Бородино», русский читатель убедился: да, у Пушкина действительно есть преемник— поэт, обладающий не только исключительным дарованием, но поэт народный, в лучшем и высшем смысле этого слова.
Год спустя — в 1838 году — в стихотворении «Поэт» Лермонтов с тоской напоминал об истинном назначении поэта, утраченном в «век изнеженный»:
Бывало, мерный звук твоих могучих слов
Воспламенял бойца для битвы…
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Твой стих, как божий дух, носился над
толпой
И, отзыв мыслей благородных.
Звучал, как колокол на башне вечевой
Во дни торжеств и бед народных,
В «Смерти поэта» и «Бородине» впервые прозвучал могучий колокол поэзии Лермонтова. Всего четыре года суждено было Лермонтову быть этим народным колоколом скорби и борьбы, но его чистые и светлые звуки находили широкий отзвук в лучших людях его времени и навсегда остались звучать в веках.
2
Ты сам свой высший суд,
Всех строже оценить умеешь ты свой труд —
с этим заветом Пушкин обратился к поэту, как «взыскательному художнику».
Лермонтов последовал завету Пушкина. Все, что он писал, он судил этим строгим судом, не знающим послабления и пощады.
До того как выступить в 1837 году с рукописною «Смертью поэта» и с печатным «Бородином», Лермонтов написал свыше трехсот лирических стихотворений (и среди них — изумительные «Ангел», «Парус», «Нищий», «Два великана»), двадцать четыре поэмы (в их числе — «Ангел смерти», «Измаил-бей», «Боярин Орша», первые редакции «Демона»), пять драматических произведений (одно из них — «Маскарад»), но ни одноиз этих произведений, многие из которых потом были признаны классическими, не отдал он в печать. Следовательно, ни одно из них, по суждению Лермонтова, не могло выдержать того «высшего суда», каким он хотел судить и привык судить с ранних лет свои произведения.
Из своего творческого уединения Лермонтов-поэт вышел лишь тогда, когда этого потребовал долг гражданина, любовь к родине: его политическое выступление по поводу смерти Пушкина, его патриотическое выступление по поводу годовщины Бородина были первыми его выступлениями, как поэта.
История согласилась с «высшим судом» поэта: Лермонтов, действительно, дебютировал настолько совершенными поэтическими произведениями, что они выдержали нелицеприятный суд народа и суровый суд времени.
То, что сам Лермонтов впервые предложил своему читателю, — по строго художественной законченности, по могучей действенности на читателя, — было классическими произведениями. Их одних оказалось бы довольно, чтобы навсегда сохранить его имя в истории русской поэзии.
Этот беспримерный дебют — так, как Лермонтов, вступил в литературу, разве только один Лев Толстой со своим «Детством», — был возможен лишь потому, что ему предшествовали девять лет непрерывного, упорного, утаенного труда, — труда, которому отрок и юноша Лермонтов отдавался с нерушимым постоянством, с глубоким увлечением и с высоким вдохновением.
Лермонтов начал писать стихи, когда ему не было еще четырнадцати лет.
Но и в годы раннего детства Лермонтов уже собирал богатый запас мыслей и дум, образов и звуков, которым суждено было стать живыми ростками в его творчестве.
Ни один биограф не сумеет провести границы, определить время, когда Лермонтов начал быть поэтом, а сам Лермонтов неоднократно утверждал, что он родился поэтом:
Моя душа, я помню, с детских лет
Чудесного искала.
Бабушку Лермонтова, Е. Л. Арсеньеву, заменившую ему мать, поражала ранняя любовь его к созвучиям речи. Он повторял слова в рифму и, улыбаясь, приходил к бабушке поделиться своею радостью.[5]
В биографии Лермонтова одна другую сменяют главы: барчук в крепостной усадьбе; воспитанник «благородного пансиона» в Москве; студент Московского университета; петербургский юнкер; гвардеец-гусар, принятый в высшем свете; опальный офицер-драгун, сосланный на Кавказ; вновь гвардеец-гусар в Петербурге; и вновь на Кавказе, в армейском полку, в боевых делах с горцами; и еще — в последний раз — в Петербурге; и в последний же раз на Кавказе, до дня смертельного поединка.
Но это «собранье пестрых глав» короткой, по глубоко скорбной биографии Лермонтова таит внутри себя стройное жизнеописание поэта, его прекрасных «трудов и дней», составивших золотую главу в истории русского народа и его культуры.
Лермонтов родился в Москве, в ночь с 2-го на 3 октября[6] 1814 года.
«Спаленная пожаром» 1812 года, Москва еще хранила грозные следы своей героической жертвы за независимость родины, и Лермонтов с раннего детства рос среди славных преданий и живых свидетелей «священной памяти двенадцатого года».
Москву он любил, как сердце России, как народную столицу, собравшую вокруг себя исторические силы русского народа.
Москва, Москва!.. люблю тебя, как сын,
Как русский, — сильно, пламенно и нежно!
Люблю священный блеск твоих седин
И этот Кремль зубчатый, безмятежный.
Напрасно думал чуждый властелин
С тобой, столетним русским великаном,
Померяться главою и обманом
Тебя низвергнуть. Тщетно поражал
Тебя пришлец: ты вздрогнул — он упал!
«Москва не есть обыкновенный город, каких тысяча, — писал Лермонтов в 1833 году. — Москва но безмолвная громада камней холодных, составленных в симметрическом порядке… нет! у нее есть своя душа, своя жизнь. Как в древнем римском кладбище, каждый ее камень хранит надпись, начертанную временем и роком, надпись… богатую., обильную мыслями, чувством и вдохновением для ученого, патриота и поэта!.. Как у океана, у нее есть свой язык, язык сильный, звучный, святой, молитвенный!.. Что сравнить с этим Кремлем, который, окружась зубчатыми стенами, красуясь золотыми главами соборов, возлежит на высокой горе, как державный венец на чело грозного владыки?.. Он алтарь России, на нем должны совершаться, и уже совершались многие жертвы, достойные отечества… Давно ли, как баснословный феникс, он возродился из пылающего своего праха?!»
Родившись в Москве, годы младенчества и детства Лермонтов провел в глубине России: в усадьбе Тарханы в бывшей Пензенской губернии.
Двухлетним ребенком Лермонтов остался без матери.
«Была песня, от которой я плакал, — вспоминал Лермонтов, — ее не могу теперь вспомнить, но уверен, что, если б услыхал ее, она бы произвела прежнее действие. Ее певала мне покойная мать».
Этот образ матери, поющей над своим ребенком, ожил позднее в поэзии Лермонтова. В ранней «Балладе» (1831) —
«Не плачь, не плачь! иль сердцем чуешь,
Дитя, ты близкую беду!..
. . . . . . . . . . . . . . . .
Отец твой стал за честь и бога
В ряду бойцов против татар,
Кровавый след ему дорога,
Его булат блестит, как жар…»
А девять лет спустя тысячи русских матерей уже баюкали своих детей его чудесной «Казачьей колыбельной песней».
Мать Лермонтова, Мария Михайловна, умершая двадцати одного года, писала стихи, грустные и трогательные, и рисовала в альбом, который потом достался сыну: еще ребенком он вносил в него и свои рисунки.
От матери своей, происходившей из старинного рода Арсеньевых, Лермонтов в сердечное наследие получил влечение к музыке и поэзии.
Отец Лермонтова, Юрий Петрович, был небогатый помещик, офицер, вышедший в отставку с чипом капитана. После смерти матери Михаил остался на руках бабушки Е. А. Арсеньевой».
С детских лет полюбил Лермонтов русскую природу и русский народ в его простом быте и в его великой истории. До двенадцатилетнего возраста Лермонтов жил в черноземной деревне — и успел напитаться всем, чем была богата русская деревня: чистой, яркой, выразительной речью, раздольной народной песней, поэзией народных обычаев, мудростью народных исторических преданий.
Перед Лермонтовым раскрывался прекрасный русский мир народной веры и поэзии. Лишь об одном жалел Лермонтов впоследствии: что возле него не было, как около Пушкина, Арины Родионовны: «Как жалко, что у меня была мамушкой немка, а не русская — я не слыхал сказок народных: в них, верно, больше поэзии, чем во всей французской словесности». Зато Лермонтову еще в детстве довелось слышать из уст народа удалые песни про Степана Разина и живые предания о Пугачеве.
В отрывке из начатой повести об Александре Арбенине (1836) Лермонтов, описывая его детство, рисует собственное:
«Зимой горничные девушки приходили шить и вязать в детскую… Саше было с ними очень весело. Они его ласкали и целовали наперерыв, рассказывали ему сказки про волжских разбойников, и его воображение наполнялось чудесами дикой храбрости… Он разлюбил игрушки и начал мечтать. Шести лет уже он заглядывался на закат, усеянным румяными облаками, и непонятно-радостное чувство уже волновало его душу, когда полный месяц светил в окно на его детскую кроватку… Саша был преизбалованный, пресвоевольный ребенок… Бог знает, какое направление принял бы его характер, если б не пришла на помощь корь… Тяжелый недуг оставил его в совершенном расслаблении: он не мог ходить, не мог приподнять ложки… Болезнь эта имела важные следствия и странное влияние на ум и характер Саши: он выучился думать. Лишенный возможности развлекаться обыкновенными забавами детей, он начал искать их в самом себе. Воображение стало для него новой игрушкой… В продолжение мучительных бессонниц, задыхаясь между горячих подушек, он уже привык побеждать страдания тела, увлекаясь грезами души. Он воображал себя волжским разбойником среди синих и студеных волн, в тени дремучих лесов, в шуме битв, в ночных наездах при звуке песен, под свистом волжской бури».
Вот откуда, — еще с детских лет, — идет у Лермонтова глубокая тяга к так называемым «разбойничьим песням», к «удалецким сказаниям», которым он отдал дань в своем «Атамане» (1831), в повести «Вадим»
(1832), в образе Арсения в поэме «Боярин Орша» (1835–1830). В «Атамане» слышится отзвук могучих народных песен о Степане Разине:
Горе тебе, город Казань,
Едет толпа удальцов
Сбирать невольную дань
С твоих беззаботных купцов.
Вдоль по Волге широкой
На лодке плывут:
И вёслами дружными плещут,
И песни поют.
В «Вадиме» — до пушкинской «Капитанской дочки» и независимо от нее — Лермонтов, первый из русских писателей, отозвался на народно-историческую тему — Пугачевское восстание. Всего пятьдесят лет отделяло его от отрочества Лермонтова.
В Тарханах было несколько живых современников Пугачева из крестьян: их-то рассказами и воспользовался Лермонтов, когда писал своего «Вадима». Печатных источников, до позднейшей пушкинской «Истории Пугачева», не существовало: тема о пугачевском движении была строго запрещенной. Юноша Лермонтов, принимаясь за свою повесть, шел против этого запрета.
Мальчик Лермонтов рос, окруженный крестьянскими детьми. Когда он «вступил в отроческий возраст, — рассказывали старожилы села Тарханы, — были ему набраны однолетки из дворовых мальчиков, обмундированы в военное платье, и делал им Михаил Юрьевич учение, играл в воинские игры, в войну, в разбойников».[7]
«В саду у них было устроено что-то вроде батареи, на которую они бросались с жаром, воображая, что нападают на неприятеля».[8]
Видывал в детские годы Лермонтов и старинную удалую русскую пехоту — кулачные бои. Его родственник и товарищ детства Л. П. Шан-Гирей вспоминает: «Зимой на пруду мы разбивались на два стана и перекидывались снежными комьями; на плотине с сердечным замиранием смотрели, как православный люд стена на стену сходился на кулачки».[9] Когда в «Песне про купца Калашникова» Лермонтову пришлось писать картину смертного боя между лихим опричником и удалым купцом, он мог извлечь ее из собственных воспоминаний.
Детство и отрочество, проведенные Лермонтовым в глухой русской деревне, среди неоглядных полей, зеленых, весело шумливых рощ, под годовой круг народных песен и обрядов, под вековой голос народных преданий, дало ему живое, сердечное чувство родины, которое с такой силой и простотой выражено им впоследствии в стихотворении «Родина». Но это же чувство родины «сквозит и тайно светит» и в отроческих и юношеских его стихах, как бы далеко по своим сюжетам и темам ни отходили они от России.
В раннем детстве же суждено было Лермонтову познакомиться с другой страной, которая стала второй отчизной его поэзии.
Еще ребенком попал он на Кавказ, куда привезла его бабушка, желая поправить на теплых водах его здоровье, и он имел право воскликнуть поздней, в юности: «Синие горы Кавказа, приветствую вас! вы взлелеяли детство мое: вы носили меня на своих одичалых хребтах, облаками меня одевали, вы к небу меня приучили, и я с той поры все мечтаю о вас да о небе».
Кавказ был дорог Лермонтову не только как край гордой красоты, но и как «жилище вольности простой», «свободе прежде милый край», где вольные горские народы умеют любить свою суровую родину и защищать ее свободу.
Посвящая Кавказу свою поэму «Аул Бастунджи» (1831), Лермонтов делает глубоко искреннее, благодарное признание:
От ранних лет кипит в моей крови
Твой жар и бурь твоих порыв мятежной;
На севере, в стране, тебе чужой,
Я сердцем твой, — всегда и всюду твой —
«твой» именно потому, что Кавказ был для Лермонтова «суровый край свободы», где взор поэта находил могучие образы — мужей чести и героев борьбы.
До четырнадцатилетнего возраста Лермонтов, по его собственному признанно, не писал стихов. Его влекли к себе другие искусства — рисование, лепка, театр. Но тот не по-детски богатый и глубокий мир чувств, мечтаний, и дум, который Лермонтов до того носил в себе, не исчез бесследно для творчества: этот мир отразился в ранней лирике Лермонтова, так пышно расцветшей в Москве, в пору его первой юности. И не только чувства и думы, но и образы перенес Лермонтов из детских мечтаний в юношеские стихи.
«Когда я еще мал был, — записал он однажды, — я любил смотреть на луну, на разновидные облака, которые в виде рыцарей с шлемами теснились будто вокруг нее, будто рыцари, сопровождающие Армиду в ее замок, полные ревности и беспокойства.
В первом действии моей трагедии Фернандо, говоря с любезной под балконом, говорит про луну и употребляет предыдущее сравнение».
Вот оно:
Взгляни опять: подобная Армиде
Под дымкою сребристой мглы ночной
Она идет в волшебный замок свой.
Вокруг нес и следом тучки
Теснятся, будто рыцари-вожди…
. . . . . . . . . . . . . . .
…посмотри,
Как шлемы их чернеются, как перья
Колеблются на шлемах… [10]
Так летучий призрак робких мечтаний ребенка превратился в поэтический образ романтической трагедии юноши.
Но нужно было тесно прикоснуться к образам других поэтов в их книгах, чтобы этот, давно рвавшийся наружу, тайный родник поэзии забил в Лермонтове сильным ключом.
Это случилось, когда он на пороге между отрочеством и ранней юностью склонился над книгами Пушкина и Байрона.
3
В 1828 году Лермонтов поступил в 4-й класс Благородного пансиона при Московском университете. Среди имен, записанных на «золотой доске» этого пансиона, было имя В. А. Жуковского. В пансионе воспитывались Ал. Ив. Тургенев, кн. В. Ф. Одоевский, Грибоедов. Любовь и интерес к литературе продолжали жить в пансионе и во времена Лермонтова. По обычаю, шедшему со времен Жуковского, ученики издавали рукописный журнал «Утренняя заря». Пятеро из сверстников Лермонтова и по окончании пансиона продолжали писать и печататься.
Первые же литературные опыты Лермонтова, не дошедшие до нас, были замечены его учителями. «Я продолжал подавать сочинения мои Дубенскому, — пишет он в декабре 1828 года, — а «Геркулеса и Прометея» взял инспектор, который хочет издавать журнал «Каллиопу».
Учитель Д. Н. Дубенский был исследователь и переводчик «Слова о полку Игореве», а инспектор был профессор М. Г. Павлов, про которого Герцен в «Былом и думах» писал, что им «философия была привита Московскому университету».
Первоначально Лермонтов просто переписывал полюбившиеся ему поэмы: «Бахчисарайский фонтан» Пушкина, «Шильонский узник», переведенный Жуковским из Байрона. Затем он пробует писать сам — все еще как верный ученик: в первой поэме «Черкесы» (1828) звучат отголоски мелодий и образов Жуковского, Пушкина, Козлова, Батюшкова. Увлеченный пушкинским «Кавказским пленником», он пишет своего «Кавказского пленника» — с тем же сюжетом с теми же героем и героиней. Но отрок, учившийся писать по прописям Жуковского и по линейкам Пушкина, был Лермонтов — и в этом чужом звучит у него уже свое, лермонтовское. Герои «Кавказского пленника» обрисованы у Лермонтова чертами более суровыми, чем у Пушкина. Пленник у Пушкина не может любить черкешенку и сожалеет об этом. Пленник Лермонтова «не хотел ее любить»; черкешенка у Пушкина — сама самоотверженность: «ты любил другую, — говорит она пленнику, — найди ее! люби ее!» Черкешенка Лермонтова, наоборот, требует от него: «забудь ее! люби меня!» Лермонтов резко изменил конец поэмы: у Пушкина пленник счастливо достигает казачьей станицы, а черкешенка с тоски бросается в реку; у Лермонтова пленник падает от руки отца черкешенки, а сама она с отчаянья гибнет в Тереке. У Лермонтова поэма драматичнее, чем у Пушкина. Даже в тесноте одного и того же сюжета Лермонтов нашел свою творческую свободу, весьма значительную для четырнадцатилетнего отрока, зачарованного гением величайшего из современных ему поэтов.
В Лермонтове поражает единство и непрерывность, глубокая внутренняя и внешняя последовательность его творческого пути. Едва научившись лепетать на поэтическом языке, он уже заявляет свои основные темы, ваяет свои центральные образы и уже не расстается с ними в течение всей жизни, лишь уясняя себе и углубляя с детства заявленную тему и совершенствуя вылепленные тогда образы.
Вот он прочел стихотворение Пушкина «Мой демон» (1823)[11] и отвечает на него стихотворением «Мой демон» (1829).
Это «мой» звучит у отрока-поэта гордо и как будто самонадеянно: какой может быть «демон» у прилежного, отлично успевающего ученика Благородного пансиона? Но стоит сравнить оба стихотворения под одинаковым заглавием, как приходится признать, что отрок-поэт имел право сказать «мой демон». Демон Пушкина — это скептический собеседник, посещающий поэта в часы раздумья, это Мефистофель в костюме современника Онегина:
Его язвительнее речи
Вливали в душу хладный яд.
«Демон» Лермонтова совсем иной:
Носясь меж дымных облаков.
Он любит бури роковые,
И пену рек, и шум дубров…
Это не комнатный собеседник, который «на жизнь насмешливо глядел», это «царь познанья и свободы», охватывающий в своем полете вселенную.
Пушкин написал свое стихотворение и покончил навсегда со своим «Демоном». Для отрока же Лермонтова его «демон» был лишь зерном творческой работы, занявшей всю жизнь.
В 1829 году, на скамье Благородного пансиона, Лермонтов написал уже первый очерк поэмы «Демон» и с тех пор творчески не расставался с нею до смерти. В дальнейшие годы: в университете и в юнкерской школе, в Петербурге и на Кавказе, Лермонтов много и усиленно работал над «Демоном» (сохранилось до семи его очерков), но уверенной рукой возмужалого художника он совершенствовал тот же образ. Поэма зрела вместе с самим поэтом, но начальные звуки поэмы, запечатленные им в пансионской тетради:
Печальный Демон, дух изгнанья,
Блуждал под сводом голубым,
И лучших дней воспоминанья
Чредой теснились перед ним —
остались звучать и в последнем очерке поэмы.
Сгорая жаждою любви,
Несу к ногам твоим моленья,
Земные первые мученья
И слезы первые мои —
говорит Демон «монахине» в очерке 1828 года. Эти же слова Демон говорит Тамаре и через десяток лет. Мысль о возрождении к новой жизни через самоотверженную любовь женщины, робко намеченная в 1829 году отроком, разрабатывается зрелым поэтом с мудрой глубиной, с поэтическим совершенством, но это все та же мысль.
Нет другого такого примера труда поэта над одним произведением в течение всей творческой жизни, какой дает Лермонтов своей работой над «Демоном».
В стихотворении «Наполеон», тоже написанном в Благородном пансионе (1829), юный поэт с восторженным удивлением вспоминает «героя дивного». Но вместе, с этим уже задается суровою зрелою думой о том же герое:
Зачем он так за славою гонялся?..
С невинными народами сражался?
И скипетром стальным короны разбивал?..
…Ему, погибельно войною принужденный,
Почти весь свет кричал; ура!
Но вот Наполеон встретился с великим народом;
Ты побежден московскими стенами…
Бежал!..
Это еще слабые стихи, но это уже истинное вдохновение, глубокая мысль: в них уже виден будущий автор «Двух великанов», «Бородина» и других произведений, где с такою силою образу «трехнедельного удальца», знаменитого завоевателя, противопоставлен могучий образ «русского витязя» — образ непобедимого народа, победившего величайшего из полководцев.
Лермонтов при первых пробах своих поэтических струн уже извлекал из них величественные и искренние патриотические звуки.
Любовь к родине — это прежде всего любовь к ее свободе: то было заветною мыслью Лермонтова. Ею одушевлено одно из любимейших его созданий: поэма «Мцыри» (1840).
Но эта же мысль выражена поэтом и на заре его творчества в замечательном стихотворении «Жалобы турка» (1829):
Там рано жизнь тяжка бывает для людей,
Там за. утехами несется укоризна,
Там стонет человек от рабства и цепей!..
Друг! этот край… моя отчизна!
Словно боясь, что «друг», к которому обращены эти свободолюбивые стихи, не поймет, что «Турция» здесь только псевдоним, отрок-поэт приписывает:
Ах! если ты меня поймешь,
Прости свободные намеки…
Пройдет несколько лет, и уж без всяких «намеков» поэт открыто произнесет гневное обвинение «Свободы, Гения и Славы палачам», терзающим его отчизну, страстно им любимую.
Так еще на первой школьной скамье зазвучали у Лермонтова те высокие мотивы его поэзии, которые сделали его имя дорогим для русского народа.
Лермонтов успешно учился в Благородном пансионе, получал награды за ученье, много рисовал, еще больше читал, играл на скрипке, посещал театр, где восторгался игрой гениального Мочалова, но главным содержанием его жизни уже стало творчество.
4
Весною 1830 года Благородный пансион был закрыт по приказу Николая I, негодовавшего на дух «вольности» и власть литературных преданий, господствовавших в пансионе, где в свое время обучался не один из декабристов.
Лермонтов был принят в число «своекоштных студентов Нравственно-политического отделения» Московского университета. Ему не было еще шестнадцати лет, но в университетскую аудиторию вступал уже поэт, многому научившийся у своих русских предшественников и у великих поэтов Запада: у Шиллера, Байрона и Шекспира.
В это время на студенческих скамьях Московского университета сидели А. И. Герцен, Н. П. Огарев, В. Г. Белинский, И. А. Гончаров, В. И. Красов, И. П. Клюшников и много других будущих писателей и общественных деятелей.
Основанный Ломоносовым, Московский университет хранил заветы свободного просвещения.
«Государь его возненавидел, — говорит Герцен — Но, несмотря на это, опальный университет рос влиянием: в него, как в общий резервуар, вливались новые силы России со всех сторон, из всех слоев; в его залах они очищались ют предрассудков, захваченных у домашнего очага, приходили к одному уровню, братались между собой и снова разливались во все стороны России, во все слои ее».
Про своих сверстников-студентов Герцен свидетельствует: «Мы были уверены, что из этой аудитории выйдет та фаланга, которая пойдет вслед за Пестелем и Рылеевым, и что мы будем в ней… Мы и наши товарищи говорили в аудитории открыто все, что приходило в голову; тетрадки запрещенных стихов ходили из рук в руки, запрещенные книги читались с комментариями, и при всем том я не помню ни одного доноса из аудитории, ни одного предательства. Были робкие молодые люди, уклонявшиеся, отстранявшиеся, но и те молчали»[12].
Святое место! помню я, как сон,
Твои кафедры, залы, коридоры,
Твоих сынов заносчивые споры:
О Боге, о вселенной и о том,
Как пить: ром с чаем или голый ром;
Их гордый вид пред гордыми властями,
Их сюртуки, висящие клочками.
Так Лермонтов сквозь грустную улыбку об ушедшей юности вспоминал впоследствии университет и шумливый круг студенчества.
Вокруг Лермонтова в недолгие университетские годы (сентябрь 1830–1832) теснился кружок товарищей, связанных общим интересом к литературе и театру. В своей драме «Странный человек», написанной в студенческие годы (1831), Лермонтов вводит нас в один из подобных студенческих кружков. За трубками и вином студенты — «ни одному нет больше 20 лет» — проводят вечер в оживленной беседе о романтизме, о литературе, о театре; молодежь с увлечением философствует
О Шиллере, о славе, о любви.
Студенты делятся своими впечатлениями о великом трагике Мочалове в шиллеровских «Разбойниках», сетуя, что они «общипаны» цензурой, — точь-в-точь, как сам Лермонтов писал тетке: «Как жалко, что вы не видали здесь… трагедию «Разбойники»… Мочалов в многих местах превосходит Каратыгина». Студенты с жаром читают и обсуждают романтические стихи своего товарища Владимира Арбенина, на самом деле — любимые заветные стихи из лирического дневника самого Лермонтова:
Моя душа, я помню, с детских лет,
Чудесного искала, —
и товарищи склонны думать, что поэт-студент «это писал в гениальную минуту».
Студенты в драме «Странный человек» горячо, даже страстно, говорят о родине — о Москве, о России, о русском народе:
«Господа! когда-то русские будут русскими?» — восклицает с задором один из студентов — и встречает достойный отпор от другого студента:
«А разве мы не доказали в 12 году, что мы русские? — такого примера не было от начала мира! — мы современники и вполне не понимаем великого пожара Москвы; мы не можем удивляться этому поступку; эта мысль, это чувство родилось вместе с русскими; мы должны гордиться, а оставить удивление потомкам и чужестранцам! ура! господа! здоровье пожара Московского!»
Это все чувства, все мысли самого студента Лермонтова, выраженные им в его стихах и прозе от раннего «Наполеона» (1829) до позднего «Бородина» (1837).
Живой и непринужденный круг товарищеской беседы студентов разрывается приходом «мужика седого». Старый крестьянин открывает пред студенческой молодежью горькую картину крепостного житья-бытья: «Раз как-то барыне донесли, что, дискать, «Федька дурно про тебя говорит и хочет в городе жаловаться!» А Федька мужик был славной; вот она и приказала руки ему вывертывать на станке… а управитель был на него сердит. Как повели его на барской двор, дети кричали, жена плакала… вот стали руки вывертывать. «Господин управитель! — сказал Федька, — что я тебе сделал? ведь ты меня губишь!» — «Вздор!» сказал управитель. Да вывертывали да ломали… Федька и стал безрукой. На печке так и лежит и клянет свое рожденье… Где защитники у бедных людей? У барыни же все судьи подкуплены нашим же оброком. Тяжко, барин! Тяжко стало нам!»
Этот рассказ, прямо выхваченный Лермонтовым из жизни и написанный с безыскусственной простотой, с горячим сочувствием к крепостному крестьянству, вызывает взрыв негодования у отзывчивой студенческой молодежи.
Один из студентов, Владимир Арбенин — двойник самого Лермонтова, выражает общее чувство всего кружка, восклицая по адресу владельцев «крещеной собственности»:
«О! проклинаю ваши улыбки, ваше счастье, ваше богатство — все куплено кровавыми слезами. — Ломать руки, колоть, сечь, выщипывать бороду волосок по волоску!.. о боже!.. при одной мысли об этом я чувствую боль во всех моих жилах…..один рассказ меня приводит в бешенство!.. О, мое отечество, мое отечество!»
В этой сцене юноша Лермонтов хорошо и правдиво изобразил живую, вольную атмосферу маленьких студенческих кружков начала 30-х годов, в одном из которых сам был притягательным центром.
Именно к студенческим годам относится ряд произведений Лермонтова, в которых особенно рельефно выражены его общественно-политические симпатии и антипатии.
1830 год, первый «студенческий» год Лермонтова, был эпохой больших политических событий и потрясений: июльская революция во Франции, восстание в русской Польше, так называемые «холерные бунты» в России. Эти события вызвали живой отклик у Лермонтова.
Под впечатлением крестьянского и солдатского движения Лермонтов написал свое изумительное по силе стихотворение «Предсказание».
Это предсказание о победе народного восстания, о том, что в России «настанет год… когда царей корона упадет», сбылось через восемьдесят семь лет.
Июльскую революцию во Франции Лермонтов приветствовал стихами:
Опять вы, гордые, восстали
За независимость страны,
И снова перед вами пали
Самодержавия сыны,
И снова знамя вольности кровавой
Явилося, победы мрачный знак.
Слово «мрачный» и слово «кровавый» не были осужденьем в суровом поэтическом словаре Лермонтова.
Это ясно следует, например, из другого стихотворения, посвященного той же июльской революции, — стихотворения, где русский поэт обращается к свергнутому революцией Карлу X:
Есть суд земной и для царей —
. .
И загорелся страшный бой;
И знамя вольности, как дух.
Идет пред гордою толпой.
Эту же идею неизбежного суда для «Свободы, Гения и Славы палачей» мы находим позднее в знаменитых стихах на смерть Пушкина. Это же сравнение «как дух» Лермонтов применил (как мы видели) и в стихотворении «Поэт»:
Твой стих, как божий дух, носился над толпой.
«Божий дух» здесь прежде всего дух вольности: знаменосцем вольности, по убеждению Лермонтова, должен быть поэт.
В том же, обильном народными бурями 1830 году Лермонтов написал поэму «Последний сын вольности».
Ее герой — Вадим, новгородский витязь IX века, упоминается в Никоновской летописи, как защитник вольности вечевого города против самовластия варяга — князя Рюрика. Таким героем, борцом за народную вольность, Вадим изображен в старинной трагедии Я. Б. Княжнина «Вадим Новгородский» (1793). Трагедию эту Екатерина II назвала «непристойной», подвергла запрету и истреблению. Лермонтов читал «Вадима» Княжнина и знал о печальной судьбе трагедии. Знал он и отрывок из неоконченной поэмы Пушкина о Вадиме. «Дума» Рылеева о Вадиме, как герое древнерусской свободы, вряд ли была известна Лермонтову, но в своей поэме он как бы взял перо из рук поэта-декабриста и продолжил его прерванную песню. Подобно Рылееву, Лермонтов в мужественных, сильных стихах изображает угнетенное положение народа и гибель его свободы:
Вотще душа славян ждала
Возврата вольности: весна
Пришла, — но вольность не пришла.
Их заговоры, их слова
Варяг-властитель презирал;
Все их законы, все права,
Казалось, он пренебрегал.
Своей дружиной окружен,
Перед народ являлся он;
Свои победы исчислял,
Лукавой речью убеждал!
Рука искусного льстеца
Играла глупою толпой, —
И благородные сердца
Томились тайною тоской.
Без особого труда можно раскрыть политическое содержание этого лермонтовского отрывка, рылеевского по тону и по силе негодования: «Варяг» — Николай I (декабристы распевали песню, сложенную А. Бестужевым и Рылеевым: «Царь наш — немец прусский, носит мундир русский»); «заговоры» — восстание декабристов; «дружина» — учрежденная Николаем I жандармерия во главе с Бенкендорфом; «победы» — только что закончившиеся (1829) войны с Персией и Турцией; «льстецы» — толпа официозных поэтов, прославлявших Николая I.
Этой дружине и этим льстецам Лермонтов противопоставляет Вадима. В его лице Лермонтов воздвигал образ борца-мстителя за порабощенный народ.
Покорность существующему произволу, бездействие перед лицом народных страданий Вадиму кажутся позорными.
Вадим внимает песням народного певца-старца:
Он поет о родине святой,
Он поет о милой вольности.
Песни эти прекрасны: они святы своей любовью к родине, но они дороги Вадиму прежде всего, как призыв к действию, к борьбе за свободу:
«Ужель мы только будем петь,