Весною 1830 года Благородный пансион был закрыт по приказу Николая I, негодовавшего на дух «вольности» и власть литературных преданий, господствовавших в пансионе, где в свое время обучался не один из декабристов.
Лермонтов был принят в число «своекоштных студентов Нравственно-политического отделения» Московского университета. Ему не было еще шестнадцати лет, но в университетскую аудиторию вступал уже поэт, многому научившийся у своих русских предшественников и у великих поэтов Запада: у Шиллера, Байрона и Шекспира.
В это время на студенческих скамьях Московского университета сидели А. И. Герцен, Н. П. Огарев, В. Г. Белинский, И. А. Гончаров, В. И. Красов, И. П. Клюшников и много других будущих писателей и общественных деятелей.
Основанный Ломоносовым, Московский университет хранил заветы свободного просвещения.
«Государь его возненавидел, — говорит Герцен — Но, несмотря на это, опальный университет рос влиянием: в него, как в общий резервуар, вливались новые силы России со всех сторон, из всех слоев; в его залах они очищались ют предрассудков, захваченных у домашнего очага, приходили к одному уровню, братались между собой и снова разливались во все стороны России, во все слои ее».
Про своих сверстников-студентов Герцен свидетельствует: «Мы были уверены, что из этой аудитории выйдет та фаланга, которая пойдет вслед за Пестелем и Рылеевым, и что мы будем в ней… Мы и наши товарищи говорили в аудитории открыто все, что приходило в голову; тетрадки запрещенных стихов ходили из рук в руки, запрещенные книги читались с комментариями, и при всем том я не помню ни одного доноса из аудитории, ни одного предательства. Были робкие молодые люди, уклонявшиеся, отстранявшиеся, но и те молчали»[12].
Святое место! помню я, как сон,
Твои кафедры, залы, коридоры,
Твоих сынов заносчивые споры:
О Боге, о вселенной и о том,
Как пить: ром с чаем или голый ром;
Их гордый вид пред гордыми властями,
Их сюртуки, висящие клочками.
Так Лермонтов сквозь грустную улыбку об ушедшей юности вспоминал впоследствии университет и шумливый круг студенчества.
Вокруг Лермонтова в недолгие университетские годы (сентябрь 1830–1832) теснился кружок товарищей, связанных общим интересом к литературе и театру. В своей драме «Странный человек», написанной в студенческие годы (1831), Лермонтов вводит нас в один из подобных студенческих кружков. За трубками и вином студенты — «ни одному нет больше 20 лет» — проводят вечер в оживленной беседе о романтизме, о литературе, о театре; молодежь с увлечением философствует
О Шиллере, о славе, о любви.
Студенты делятся своими впечатлениями о великом трагике Мочалове в шиллеровских «Разбойниках», сетуя, что они «общипаны» цензурой, — точь-в-точь, как сам Лермонтов писал тетке: «Как жалко, что вы не видали здесь… трагедию «Разбойники»… Мочалов в многих местах превосходит Каратыгина». Студенты с жаром читают и обсуждают романтические стихи своего товарища Владимира Арбенина, на самом деле — любимые заветные стихи из лирического дневника самого Лермонтова:
Моя душа, я помню, с детских лет,
Чудесного искала, —
и товарищи склонны думать, что поэт-студент «это писал в гениальную минуту».
Студенты в драме «Странный человек» горячо, даже страстно, говорят о родине — о Москве, о России, о русском народе:
«Господа! когда-то русские будут русскими?» — восклицает с задором один из студентов — и встречает достойный отпор от другого студента:
«А разве мы не доказали в 12 году, что мы русские? — такого примера не было от начала мира! — мы современники и вполне не понимаем великого пожара Москвы; мы не можем удивляться этому поступку; эта мысль, это чувство родилось вместе с русскими; мы должны гордиться, а оставить удивление потомкам и чужестранцам! ура! господа! здоровье пожара Московского!»
Это все чувства, все мысли самого студента Лермонтова, выраженные им в его стихах и прозе от раннего «Наполеона» (1829) до позднего «Бородина» (1837).
Живой и непринужденный круг товарищеской беседы студентов разрывается приходом «мужика седого». Старый крестьянин открывает пред студенческой молодежью горькую картину крепостного житья-бытья: «Раз как-то барыне донесли, что, дискать, «Федька дурно про тебя говорит и хочет в городе жаловаться!» А Федька мужик был славной; вот она и приказала руки ему вывертывать на станке… а управитель был на него сердит. Как повели его на барской двор, дети кричали, жена плакала… вот стали руки вывертывать. «Господин управитель! — сказал Федька, — что я тебе сделал? ведь ты меня губишь!» — «Вздор!» сказал управитель. Да вывертывали да ломали… Федька и стал безрукой. На печке так и лежит и клянет свое рожденье… Где защитники у бедных людей? У барыни же все судьи подкуплены нашим же оброком. Тяжко, барин! Тяжко стало нам!»
Этот рассказ, прямо выхваченный Лермонтовым из жизни и написанный с безыскусственной простотой, с горячим сочувствием к крепостному крестьянству, вызывает взрыв негодования у отзывчивой студенческой молодежи.
Один из студентов, Владимир Арбенин — двойник самого Лермонтова, выражает общее чувство всего кружка, восклицая по адресу владельцев «крещеной собственности»:
«О! проклинаю ваши улыбки, ваше счастье, ваше богатство — все куплено кровавыми слезами. — Ломать руки, колоть, сечь, выщипывать бороду волосок по волоску!.. о боже!.. при одной мысли об этом я чувствую боль во всех моих жилах…..один рассказ меня приводит в бешенство!.. О, мое отечество, мое отечество!»
В этой сцене юноша Лермонтов хорошо и правдиво изобразил живую, вольную атмосферу маленьких студенческих кружков начала 30-х годов, в одном из которых сам был притягательным центром.
Именно к студенческим годам относится ряд произведений Лермонтова, в которых особенно рельефно выражены его общественно-политические симпатии и антипатии.
1830 год, первый «студенческий» год Лермонтова, был эпохой больших политических событий и потрясений: июльская революция во Франции, восстание в русской Польше, так называемые «холерные бунты» в России. Эти события вызвали живой отклик у Лермонтова.
Под впечатлением крестьянского и солдатского движения Лермонтов написал свое изумительное по силе стихотворение «Предсказание».
Это предсказание о победе народного восстания, о том, что в России «настанет год… когда царей корона упадет», сбылось через восемьдесят семь лет.
Июльскую революцию во Франции Лермонтов приветствовал стихами:
Опять вы, гордые, восстали
За независимость страны,
И снова перед вами пали
Самодержавия сыны,
И снова знамя вольности кровавой
Явилося, победы мрачный знак.
Слово «мрачный» и слово «кровавый» не были осужденьем в суровом поэтическом словаре Лермонтова.
Это ясно следует, например, из другого стихотворения, посвященного той же июльской революции, — стихотворения, где русский поэт обращается к свергнутому революцией Карлу X:
Есть суд земной и для царей —
. .
И загорелся страшный бой;
И знамя вольности, как дух.
Идет пред гордою толпой.
Эту же идею неизбежного суда для «Свободы, Гения и Славы палачей» мы находим позднее в знаменитых стихах на смерть Пушкина. Это же сравнение «как дух» Лермонтов применил (как мы видели) и в стихотворении «Поэт»:
Твой стих, как божий дух, носился над толпой.
«Божий дух» здесь прежде всего дух вольности: знаменосцем вольности, по убеждению Лермонтова, должен быть поэт.
В том же, обильном народными бурями 1830 году Лермонтов написал поэму «Последний сын вольности».
Ее герой — Вадим, новгородский витязь IX века, упоминается в Никоновской летописи, как защитник вольности вечевого города против самовластия варяга — князя Рюрика. Таким героем, борцом за народную вольность, Вадим изображен в старинной трагедии Я. Б. Княжнина «Вадим Новгородский» (1793). Трагедию эту Екатерина II назвала «непристойной», подвергла запрету и истреблению. Лермонтов читал «Вадима» Княжнина и знал о печальной судьбе трагедии. Знал он и отрывок из неоконченной поэмы Пушкина о Вадиме. «Дума» Рылеева о Вадиме, как герое древнерусской свободы, вряд ли была известна Лермонтову, но в своей поэме он как бы взял перо из рук поэта-декабриста и продолжил его прерванную песню. Подобно Рылееву, Лермонтов в мужественных, сильных стихах изображает угнетенное положение народа и гибель его свободы:
Вотще душа славян ждала
Возврата вольности: весна
Пришла, — но вольность не пришла.
Их заговоры, их слова
Варяг-властитель презирал;
Все их законы, все права,
Казалось, он пренебрегал.
Своей дружиной окружен,
Перед народ являлся он;
Свои победы исчислял,
Лукавой речью убеждал!
Рука искусного льстеца
Играла глупою толпой, —
И благородные сердца
Томились тайною тоской.
Без особого труда можно раскрыть политическое содержание этого лермонтовского отрывка, рылеевского по тону и по силе негодования: «Варяг» — Николай I (декабристы распевали песню, сложенную А. Бестужевым и Рылеевым: «Царь наш — немец прусский, носит мундир русский»); «заговоры» — восстание декабристов; «дружина» — учрежденная Николаем I жандармерия во главе с Бенкендорфом; «победы» — только что закончившиеся (1829) войны с Персией и Турцией; «льстецы» — толпа официозных поэтов, прославлявших Николая I.
Этой дружине и этим льстецам Лермонтов противопоставляет Вадима. В его лице Лермонтов воздвигал образ борца-мстителя за порабощенный народ.
Покорность существующему произволу, бездействие перед лицом народных страданий Вадиму кажутся позорными.
Вадим внимает песням народного певца-старца:
Он поет о родине святой,
Он поет о милой вольности.
Песни эти прекрасны: они святы своей любовью к родине, но они дороги Вадиму прежде всего, как призыв к действию, к борьбе за свободу:
«Ужель мы только будем петь,
Иль с безнадежием немым
На стыд отечества глядеть?»
Это вопрос не только древнего Вадима, это вопрос самого Лермонтова. С таким вопросом к своим современникам обращались поэты-декабристы: Рылеев, Кюхельбекер, А. Одоевский, участники восстания 1825 года.
Подобно Герцену и Огареву, в университете Лермонтову нетрудно было познакомиться с запрещенными сочинениями декабристов, ходившими по рукам студентов. Но Лермонтов знал декабристов, быть может, больше и ближе, чем это было доступно Герцену и Огареву.
В пансионские и студенческие годы Лермонтов проводил летние месяцы в Середникове, под Москвой. В этом имении покойного Дмитрия Алексеевича Столыпина, брата бабушки Лермонтова Е. А. Арсеньевой, была жива память о 14 декабря. Дмитрий Столыпин командовал корпусом в Южной армии, откуда вышла наиболее революционно настроенная фаланга декабристов во главе с Пестелем. Просвещенный человек, заводивший в армии школы взаимного обучения для солдат, двоюродный дед Лермонтова был в близких отношениях со многими декабристами. Он умер скоропостижно в Середникове во время арестов после 14 декабря.
Другой Столыпин, Аркадий Алексеевич, брат предыдущего, был уже совсем в близких, даже дружеских отношениях с Рылеевым и Бестужевым. Во время суда над декабристами Николай Бестужев дал показание, что Столыпин «одобрял тайное общество и потому верно бы действовал в нынешних обстоятельствах вместе с ним». «Действовать» Аркадию Столыпину не пришлось: он умер в апреле 1825 года. К его вдове Рылеев обратился с сердечным и знаменательным посланием:
Священный долг перед тобою —
Прекрасных чад образовать.
Пусть их сограждане увидят
Готовых пасть за край родной.
Пускай они возненавидят
Неправду пламенной душой.
Один из детей Аркадия Столыпина, Алексей Аркадьевич, по прозвищу Монго, был близким другом Лермонтова. А внучатный племянник Аркадия Столыпина Михаил Лермонтов стал истинным наследником гражданской и патриотической лиры Рылеева.
Но если Рылеев в своих стихах весь полон еще надежды на победу, — Лермонтову приходилось писать уже в те темные годы, когда одни из декабристов были казнены, другие томились на каторге и в ссылке в Сибири или служили простыми рядовыми на Кавказе. Вот отчего не только звуки гнева и борьбы, но и мелодии грусти и печали раздавались с мятежной лиры Лермонтова. Его герой Вадим погибает в неравной борьбе с «варягом». Но, и умирая, он полон веры в правоту своего освободительного дела:
Не плачьте… я родной стране
И жизнь, и счастие принес…
Не требует свобода слез!
В поэме «Последний сын вольности» есть замечательные строки:
Но есть поныне горсть людей,
В дичи лесов, в дичи степей:
Они, увидев падший гром.
Не перестали помышлять
В изгнаньи дальном и глухом,
Как вольность пробудить опять;
Отчизны верные сыны
Еще надеждою полны.
В этих строках поэмы, напечатанной только через восемьдесят лет после смерти Лермонтова, слышится горячее, почти восторженное воспоминание о декабристах с убеждением в том, что они не отказались от своих освободительных идеалов и надежд.
Лермонтов еще в детских годах поражал силою волевого начала в своем характере. Свидетели детства, отрочества и ранней юности поэта говорят об его властности, о непреклонности в осуществлении поставленной цели. В нем рано пробудился темперамент борца и воля к борьбе, и он рано сознал это основное свойство своей жизненной и поэтической природы.
В 1831 году студент Лермонтов записал в своем дневнике (11 июня):
Так жизнь скучна, когда боренья нет
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Мне нужно действовать, я каждый день
Бессмертным сделать бы желал, как тень
Великого героя, и понять
Я не могу, что значит отдыхать.
Всегда кипит и зреет что-нибудь
В моем уме. Желанье и тоска
Тревожат беспрестанно эту грудь.
Но что ж? Мне жизнь все как-то коротка
И все боюсь, что не успею я
Свершить чего-то! — жажда бытия
Во мне сильней страданий роковых,
Хотя я презираю жизнь других.
Эти искреннейшие юношеские строки охватывают всю жизнь Лермонтова: в них вкратце — вся его биография, но в них же вкратце — и вся история его поэзии.
Основным стремлением Лермонтова в поэзии и жизни было стремление к борьбе, к подвигу «великого героя» — и отсюда же проистекала у него мятежная тоска: из-за невозможности найти в условиях исторической действительности 1830–1840 годов нужный простор для этих подвигов.
Недаром самый образ поэта был для Лермонтова равнозначащ с образом бойца.
Каждой строкой своих произведений, каждым фактом своей недолгой жизни Лермонтов засвидетельствовал свое убежденье в том, что жизнь, достойная человека, это жизнь, отданная на борьбу за высшие цели человеческого бытия, за достоинство человеческой личности, за мудрую смелость мысли и воли, за независимость родины, за свободу и счастье народа, за высокое будущее человека и человечества.
В юные годы (1828–1835) Лермонтов пишет одну за другого поэмы («Исповедь», «Ангел смерти», «Измаил-бей», «Боярин Орша» и др.), драмы («Испанцы», «Люди и страсти», «Странный человек»), роман («Вадим»), героем которых неизменно является гордый и одинокий юноша с мятежной душой, со свободной мыслью, с твердой волей, с чувством неумолкаемого, неутолимого протеста против всего, что есть рабского и насильнического в жизни, в быте людей, в установлениях религиозных и государственных.
В этом молодом герое, который появляется под обликом то испанца времен инквизиции (герой «Исповеди», Фернандо в «Испанцах»), то романтического индуса Зораима («Ангел смерти»), то Арсения, боярского холопа XVI века («Боярин Орша»), то пугачевца Вадима, то московского студента 30-х годов (Владимир в «Странном человеке»), — в этом юноше, умеющем любить и ненавидеть, бороться и страдать, сквозят черты самого Лермонтова, звучит его негодующее слово, кипит его подлинная любовь и ненависть.
Эти страстные юношеские стихи и поэмы Лермонтова родственны творчеству Байрона. В мировой поэзии можно назвать много поэтов, которые испытали на себе влияние великого английского поэта, но нельзя указать другого поэта, который был бы так близок к Байрону, как Лермонтов. Но это близость не подражания, а внутреннего родства.
В 1830 году Лермонтов писал в своем лирическом дневнике:
Я молод; но кипят на сердце звуки,
И Байрона достигнуть я б хотел.
У нас одна душа, одни и те же муки; —
О если б одинаков был удел!..
Как он, ищу забвенья и свободы,
Как он, в ребячестве пылал уж я душой,
Любил закат в горах, пенящиеся воды,
И бурь земных, и бурь небесных вой.
Вряд ли найдется в мировой поэзии другое признание, в котором с такой силой и искренностью было бы выражено желание одного поэта, начинающего, срастись с судьбою другого поэта, закончившего свой путь. Байрон был близок и дорог Лермонтову не только, как великий певец свободы, — он был близок и желанен ему, как борец за свободу: участник революционного движения в Италии, Байрон нашел смерть в борьбе за освобождение Греции.
Юноша Лермонтов много думал о России и об ее исторических судьбах. Он замыслил трагедию из эпохи борьбы русского народа с татарами. В лице ее героя, Мстислава Черного (его прозвище — от черных дум о судьбе Руси под игом татар), Лермонтов хотел изобразить печальника за свою родину, поднимающего меч освобождения. Верный исторической правде, Лермонтов не мог закончить трагедию победой русских над татарами: победа эта пришла в более позднюю пору, — и все же конец трагедии исполнен веры в освобождение родины: «Мстислав умирает и просит, чтоб над ним (старый воин. — С. Д.) поставил крест. И чтоб рассказал его дела какому-нибудь певцу, чтобы этой песнью возбудить жар любви к родине в душе потомков». Замышляя поэму «Боярин Орша», Лермонтов переносился в XVI век, в Русь Ивана Грозного, с его борьбой за западные рубежи страны; старый боярин Орша отдает жизнь, обороняя родную землю. В романе «Вадим» Лермонтов, как уже было сказано, первый из русских писателей изображает пугачевское восстание. В 1832 году, к двадцатилетию Бородинской битвы, он написал «Поле Бородина» — первый очерк знаменитого стихотворения, где вспоминал о славных страницах русской военной истории: о Полтавской битве, о разгроме турецкого флота под Чесмою, о победе Суворова при Рымнике. Одновременно он написал «Два великана» — о победе «русского витизя» над «трехнедельным удальцом» Наполеоном. Все это — великие думы о России и могучие образы, извлеченные из ее прошлого.
А в лирических стихах (их за годы отрочества и юности написано свыше 300) Лермонтов уже дает чудесные картины русской природы и раскрывает себя, как чистейшего выразителя лучших чувств, дум и устремлений своего поколения, давшего России Герцена, Огарева, Белинского, Тургенева: в эти ранние голы Лермонтовым уже созданы такие перлы русской лирики, как «Нищий», «Ангел», «Парус».
И, глубже заглядывая в свою душу, пристальнее вникая в свое творчество, Лермонтов делает в 1832 году другое признание — величайшей важности:
Нет, я не Байрон, я другой,
Еще неведомый избранник,
Как он, гонимый миром странник,
Но только с русскою душой.
Чем более мужал гений Лермонтова, тем крепче и неразрывней становилась его связь с народом. Лучшие создания Лермонтова — это те, в которых с наибольшей чистотой и силой проявилась его «русская душа», единая у него с русским народом.
Студенческие годы Лермонтова, столь богатые внутренней жизнью, от всех утаенной, и творческим трудом, от всех укрытым, были богаты и чувством любви.
В лирике Лермонтова легко найти ряд сердечных признаний, обращенных к женщинам. Но по-настоящему — всю жизнь — Лермонтов любил одну женщину, с которой встретился еще в 1828 году. Товарищ детства и юности Лермонтова, А. П. Шан-Гирей, через полвека после смерти поэта раскрыл тайну этой неизменной любви:
«Будучи студентом, он был страстно влюблен в молоденькую, милую, умную, как день, и в полном смысле слова восхитительную Варвару Александровну Лопухину; это была натура пылкая, восторженная, поэтическая и в высшей степени симпатичная. Как теперь помню ее ласковый взгляд и светлую улыбку… Чувство к ней Лермонтова было безотчетно, но истинно и сильно, и едва ли не сохранил он его до самой смерти своей, несмотря на некоторые последующие увлечения, но оно не могло набросить (и не набросило) мрачной тени на его существование, напротив: в начале своем оно возбудило взаимность, впоследствии, в Петербурге, в гвардейской школе, временно заглушено было новою обстановкой и шумною жизнью юнкеров тогдашней школы, по вступлении в свет — новыми успехами в обществе и литературе, но мгновенно и сильно пробудилось оно при неожиданном известии о замужестве любимой женщины… Мы играли в шахматы, человек подал письмо, Мишель начал его читать, но вдруг изменился в лице и побледнел; я испугался и хотел спросить, что такое, но он, подавая мне письмо, сказал: «вот новость — прочти», и вышел из комнаты. Это было известие о предстоящем замужестве В. А. Лопухиной».[13]
Она, как пушкинская Татьяна, вышла за нелюбимого человека, старше ее годами. Но любовь к ней Лермонтов пронес до конца жизни и отразил ее в изумительных стихах и излюбленных образах своих поэм. В. А. Лопухиной посвящены, не оглашая ее заветного имени, первые очерки «Демона»; себя мнил Лермонтов Демоном, ее — «монахиней» и «Тамарою». Посвящая ей «Демона» (1831), поэт молил:
Прими мой дар, моя Мадонна!
С тех пор как мне явилась ты,
Моя любовь мне оборона
От порицаний клеветы.
. . . . . . . . . . . . . .
Теперь, как мрачный этот Гений,
Я близ тебя опять воскрес
Для непорочных наслаждений,
И для надежд, и для небес.
И в конце жизни, в одном из самых нежных, благоуханных своих созданий — «Ребенку» (1840), вызванных мгновенной встречей с ребенком В. А. Бахметьевой (Лопухиной), поэт с тихой грустью и теплой верностью отображал милый образ:
Ты на нее похож… Увы! года летят:
Страдания ее до срока изменили;
Но верные мечты тот образ сохранили
В груди моей; тот взор, исполненный огня,
Всегда со мной…
Студенческие годы Лермонтова, давшие так много его сердцу, мысли и музе, оборвались почти внезапно.
1 июня 1831 года Лермонтов подал в Московский университет прошение об увольнении его «по домашним обстоятельствам» с просьбой «снабдить надлежащим свидетельством для перевода в Императорский Санктпетербургский университет». Свидетельство это Лермонтов получил, но когда, приехав в Петербург осенью 1832 года, он явился в тамошний университет, ему там отказали в зачете двух лет пребывания в Московском университете. Приходилось сызнова начинать «годы ученья». Лермонтов не пошел на это, предпочел поступить в школу гвардейских подпрапорщиков, чтобы через два года «выйти в офицеры и, таким образом, на два года раньше вступить в жизнь.
Своему близкому другу М. А. Лопухиной, сестре любимой девушки, он писал из Петербурга:
«До сих пор я жил для литературной карьеры, принес столько жертв своему неблагодарному кумиру и вот теперь я — воин. Быть может, это особенная воля провидения; быть может, этот путь кратчайший, и если он не ведет меня к моей первой цели, может быть, приведет к последней цели всего существующего: умереть с пулею в груди — это стоит медленной агонии старика. Итак, если начнется война, клянусь вам богом, что всегда буду впереди».
Эту клятву Лермонтов исполнил; на войне, на Кавказе, он всегда был впереди, презирая опасность.
Но два года пребывания в юнкерской школе он называл впоследствии «двумя страшными годами».
Страшны они были не тем, что в военной школе приходилось подчиняться дисциплине, усиленно заниматься строевыми учениями, во время лагерных сборов спать на голой земле. Впоследствии, на Кавказе, Лермонтову приходилось по обстоятельствам военного времени жить в гораздо худших условиях. Страшны эти два года Лермонтову были тем, что они оторвали его от умственной жизни, от писательского труда, страшны они были тем, что поэту приходилось жить в среде, резко враждебной мысли и литературе: достаточно указать, что по уставу школы юнкерам было запрещено читать книги литературного содержания! Самое военное дело изучалось в школе не по существу, а больше со стороны внешней «парадировки», как искусство смотровой «выправки».
За показным блеском в школе подпрапорщиков крылось удушливое безмолвие и нравственная распущенность. Умственная и моральная атмосфера в школе была во всем противоположна той, что была в Московском университете.
Как отразилась эта атмосфера на Лермонтове? В школе Лермонтов резко оборвал свой лирический дневник. Он почти перестал в эти «страшные годы» писать стихи. За все время пребывания в школе он, кроме шуточных стихов, написал лишь одну поэму «Хаджи Абрек» и остался ею недоволен.
Именно в это время М. А. Лопухина (сестра Вареньки) встревоженно писала Лермонтову: «Если вы продолжаете писать, не делайте этого никогда в школе и ничего не показывайте вашим товарищам, потому что иногда самая невинная вещь причиняет нам гибель». Лермонтов послушался этого дружеского предупреждения и оборвал свой роман о крестьянском восстании «Вадим», столь опасный в стенах военной школы николаевского времени.
Лишь от одного заветного труда не мог отказаться Лермонтов даже и в стенах этой школьной казармы — от «Демона»: к 1833 году относится третий очерк этой поэмы.
Отказавшись от своего лирического дневника, Лермонтов только в письмах к М. А. Лопухиной и к своей двоюродной сестре А. М. Верещагиной позволял себе откровенно говорить о том, что испытывал в школе подпрапорщиков.
«Я, право, не знаю, каким путем идти мне, путем порока или глупости, — пишет он 19 июня 1833 года. — Правда, оба эти пути часто приводят к одной и той же цели. Знаю, что вы станете увещевать, постараетесь утешать меня — было бы напрасно! Я счастливее, чем когда-либо, веселее любого пьяницы, распевающего на улице! Вас коробит от этих выражений; но, увы! «скажи, с кем ты водишься — и я скажу, кто ты!»
Не безраздумным весельем и жизненным размахом, а глубокой, тщетно скрываемой тоской веет от этих признаний, и в одном из следующих же писем (23 декабря 1833 года) к той же М. А. Лопухиной Лермонтов уже не может скрыть этой тоски, глубокого разочарования в своем жизненном пути и горького предчувствия., что у него нет будущего:
«Моя будущность, блистательная на вид, в сущности, пошла и пуста.
Должен вам признаться, с каждым днем я все больше убеждаюсь, что из меня никогда ничего не выйдет: со всеми моими прекрасными мечтаниями и ложными шагами на жизненном пути; мне или не представляется случая, или недостает решимости. Мне говорят, что случай когда-нибудь выйдет, а решимость приобретется временем и опытностью!.. А кто порукою, что, когда все это будет, я сберегу в себе хоть частицу пламенной молодой души, которой бог одарил меня весьма некстати, что моя воля не истощится от выжидания, что, наконец, я не разочаруюсь во всем том, что в жизни служит двигающим началом?»
22 ноября 1834 года поэт был произведен в корнеты лейб-гвардии гусарского полка.
Он начал жизнь блестящего гвардейского офицера. Его «чудачества» и «шалости» были на виду и на устах всего светского и военного Петербурга. Он имел право сказать: «Теперь я не пишу романов, я их делаю». В эти именно годы (1830–1835) сложился тот образ Лермонтова — злого остроумца, дерзкого проказника, заносчивого дэнди, великосветского Печорина, гвардейца в блестящем гусарском мундире, слегка задрапированном байроническим плащом, — тот внешний образ, которому никогда не соответствовал истинный облик поэта, по который, во мнении большинства современников и мемуаристов, был утвержден за подлинно лермонтовский образ.
Но в это же самое время он с глубокой грустью писал Л. М. Верещагиной: «Я почти не достоин более вашей дружбы… И все-таки, если посмотреть на меня, покажется, что я помолодел года на три — такой у меня счастливый и беззаботный вид человека довольного собою и всем миром; этот контраст между душою и внешним видом не кажется ли вам странным?»
«Доволен» ли был Лермонтов собою и окружающей средой, — о том свидетельствуют его произведения, написанные в эту эпоху.
Главное из них — драма в стихах «Маскарад» (1835). Эта драма из жизни высшего общества Петербурга, поистине, написана «железным стихом, облитым горечью и злостью». Лермонтов изобразил это общество, мнящее себя «светом» целой страны, в состоянии морального падения и разложения, еще более глубокого, чем то, которое Грибоедов изобразил в своем «Горе от ума». Весь «большой свет» — маскарад. Под масками аристократической чинности и чопорной благопристойности скрыты рабская угодливость пред власть имеющими, наглая дерзость разврата, алчная откровенность наживы, вопиющее ничтожество мысли и низменность чувств. Как Чацкий презирает ничтожную среду Фамусовых и Молчалиных, так Арбенин, герой «Маскарада», презирает жизнь, обычаи, дела и мысли светской черни, которою он окружен. Что ни стих в роли Арбенина, то злая эпиграмма на этих великосветских рабов низкопоклонства, корысти и лицемерия. Лермонтов наделил Арбенина немалыми запасами своей собственной тонкой иронии, высокой грусти и пламенной ненависти. Но Лермонтов с такой же суровой правдивостью отнесся и к Арбенину, как к другим действующим лицам «Маскарада». Для ума Арбенина нет уже пищи, для его чувства нет простора, для его сил нет применения в тех жизненных условиях, в которых он обречен жить. Одинокий и мятежный, он гибнет бесплодно.
Отданная Лермонтовым на театр драма «Маскарад» трижды была запрещена цензурой. Она увидела свет рампы уже много лет спустя после смерти Лермонтова.
В «Маскараде» Лермонтов начал свой суд над «Свободы, Гения и Славы палачами».
Так вдохновенный творческий путь Лермонтова, укрытый от всех в течение многих лет, привел его к тому произведению — «Смерть поэта», — которое сделало имя его автора известным всей России и привело его к ссылке на Кавказ.