Легко ли было Лермонтову, с этой единой страстью в душе, жить и творить в суровой и душной николаевской столице, про которую однажды Пушкин сказал с горечью:

Город пышный, город бедный,
Дух неволи, стройный вид,
Свод небес зелено-бледный.
Скука, холод и гранит.

Между содержанием мысли Лермонтова, между всем устремлением его поэзии и этим «духом неволи» было разительное, неустранимое противоречие, которое должно было привести к роковым для поэта последствиям.

Внешне как будто все было благополучно. Недолго прослужив в Новгороде, Лермонтов был переведен в Петербург в свой прежний лейб-гвардии гусарский полк и даже получил следующий чин.

То самое общество, в котором еще недавно томился Пушкин, теперь оказывало знаки особого внимания Лермонтову.

«Я пустился в большой свет, — пишет он М. А. Лопухиной. — В течение месяца на меня была мода, меня наперерыв отбивали друг у друга. Это, по крайней мере, откровенно. Весь этот народ, которому доставалось от меня в моих стихах, старается осыпать меня лестью. Самые хорошенькие женщины выпрашивают у меня стихов и хвастаются ими, как триумфом… Было время, когда я, в качестве новичка искал доступа в это общество… Теперь в это же самое общество я вхожу уже не как искатель, а как человек, добившийся своих прав. Я возбуждаю любопытство, предо мной заискивают, меня всюду приглашают, а я и вида не подаю, что хочу этого; дамы, желающие, чтобы в их салонах собирались замечательные люди, хотят, чтобы я бывал у них, потому что я ведь тоже лев, да! я, ваш Мишель, добрый малый, у которого вы и не подозревали гривы… Мало-помалу я начинаю находить все это несносным».

Лермонтов предчувствовал, чем окончится этот его успех в среде баронесс и Звездичей, едко изображенных им в «Маскараде»: он не сомневался, что истинным отношением к нему этого общества может быть только злоба и вражда. В том же письме к старому другу он писал: «Это новая (то есть светская. — С. Д.) опытность полезна в том отношении, что дала мне оружие против общества: если оно будет преследовать меня клеветой (а это непременно случится), у меня будет средство отомстить; нигде ведь нет столько пошлого и смешного, как там».

Это «пошлое и смешное» он уже изобразил в «Маскараде», в «Княгине Лиговской», в «Сашке», остро коснулся его в «Герое нашего времени» (светское общество на водах) и беспощадно преследовал это «пошлое и смешное» в эпиграммах. Этих лермонтовских эпиграмм боялись, за них Лермонтова не любили, а иные и ненавидели. Эта нелюбовь к Лермонтову, плохо утаенная ненависть к нему сквозят во многих воспоминаниях о нем, вышедших из светского круга или от людей, связанных с ним.

Мне довелось недолго знать, в глубокой ее старости, Варвару Дмитриевну Арнольди (урожденную Свербееву); она была замужем за Львом Ивановичем Арнольди, единоутробным братом знаменитой А. О. Россет (Смирновой), воспетой Жуковским, Пушкиным и Лермонтовым. Л. И. Арнольди был приятель Лермонтова. Когда я, при первой же встрече с его вдовой, с восторженной завистью воскликнул: «Сколько, наверное, Лев Иванович рассказывал вам про Лермонтова!» — старушка, только что оживленно рассказывавшая мне про Гоголя, суховато ответила:

— А что про него рассказывать? Он писал превосходные стихи; но характеру был неприятного.

Меня поразила тогда устойчивость этого неблагоприятного впечатления, вынесенного от Лермонтова в далекие, стародавние годы. В дворянских кругах Москвы и Петербурга (придворных, светских, военных и т. д.), в которых вращался Лермонтов, оно было едва ли не всеобщим. Это неблагоприятное, а то и резко отрицательное впечатление, которое производил Лермонтов в светском кругу, не было секретом от него самого. Еще в юности он записал в свой дневник:

Я холоден и горд, и даже злым
Толпе кажуся.

И тут же дает он разгадку, почему он кажется толпе «злым»:

…неужель она
Проникнуть дерзко в сердце мне должна?
Зачем ей знать, что в нем заключено?
Огонь иль сумрак там — ей все равно.

Своей открытой «холодностью», своей подчеркнутой «гордостью» Лермонтов охранял от «толпы» — от светской черни — все, что было «заключено» в его сердце, — и «огонь» его высоких вдохновений, и «сумрак» его русской грусти и мировой скорби.

И. С. Тургенев оставил нам рассказ о двух встречах с Лермонтовым. Одна была в конце 1839 года, в светской гостиной, другая — в маскараде в Благородном собрании, под новый, 1840 год.

В гостиной Лермонтов «поместился на низком табурете перед диваном, на котором, одетая в черное платье, сидела одна из тогдашних столичных красавиц — белокурая графиня Мусина-Пушкина — рано погибшее, действительно прелестное создание! На Лермонтове был мундир лейб-гвардии гусарского полка; он не снял ни сабли, ни перчаток — и, сгорбившись и насупившись, угрюмо посматривал на графиню. Она мало с ним разговаривала и чаще обращалась к сидевшему рядом с ним графу Ш — у, тоже гусару. В наружности Лермонтова было что-то зловещее и трагическое; какой-то сумрачной и недоброй силой, задумчивой презрительностью и страстью веяло от его смуглого лица, от его больших и неподвижно темных глаз. Их тяжелый взор странно не согласовался с выражением почти детски нежных и выдававшихся губ… Помнится, граф Ш. и его собеседница внезапно засмеялись чему-то и смеялись долго. Лермонтов также засмеялся, но в то же время с каким-то обидным удивлением оглядывал их обоих. Несмотря на это, мне все-таки казалось, что и графа Ш. он любил как товарища и к графине питал чувство дружелюбное… Внутренне Лермонтов, вероятно, скучал глубоко: он задыхался в тесной сфере, куда его втолкнула судьба».

Эта встреча со светским Лермонтовым произошла в то время, когда поэт Лермонтов уже делал признание:

И скучно и грустно! — и некому руку подать
В минуту душевной невзгоды…
Желанья… что пользы напрасно и вечно желать?
А годы проходят — все лучшие годы!

Эту скуку неосуществленных, напрасных желаний, эту грусть по бесплодно уходящим лучшим годам разделяли с Лермонтовым сам Тургенев, Белинский, Герцен, Огарев и все лучшие люди их времени, которые не мирились с позорной действительностью крепостного благополучия и полицейской благонамеренности, тоскуя по лучшему укладу жизни.

«На бале Дворянского собрания, — говорит Тургенев о второй встрече своей с Лермонтовым, — ему не давали покоя, беспрестанно приставали к нему, брали его за руки; одна маска сменялась другою, а он почти не сходил с места и молча слушал их писк, поочередно обращая на них свои сумрачные глаза. Мне тогда же почудилось что я уловил на лице его прекрасное выражение поэтического творчества. Быть может, ему приходили в голову те стихи:

Когда касаются холодных рук моих,
С небрежной смелостью красавиц городских
Давно бестрепетные руки… и т. д.»

Тургенев упоминает о чудесных строфах — тех, которые печатаются в собраниях сочинений Лермонтова с пометой: «1-ое января». В сущности, это страница из лирического дневника Лермонтова. Но страница эта — «чистейшей прелести чистейший образец» русской лирики — лучше всяких рассуждений показывает: чем светлей, чище и выше был внутренний мир Лермонтова, не доступный толпе, тем беспощаднее и острее был его «железный стих», дерзко обдававший эту толпу «горечью и злостью». И тем меньше, конечно, эта толпа, включавшая в себе и лиц из личного окружения Николая I, склонна была сносить и прощать поэту эту «горечь и злость» его стихов.

Современник Лермонтова князь А. И. Васильчиков так вспоминает ту светско-военную среду, в которой приходилось жить Лермонтову в Петербурге: «Парад и разводы для военных, придворные балы и выходы для кавалеров и дам, награды в торжественные сроки праздников 6 декабря (именины Николая I. — С. Л.), в Новый год и на Пасху, производство в гвардейских полках и пожалованье девиц в фрейлины, а молодых людей в камер-юнкеры, — вот и все, решительно все, чем интересовалось это общество, представителями коего были не Лермонтов и Пушкин, а молодцеватые Скалозубы и всепокорные Молчалины. Лермонтов и те немногие из его сверстников и единомышленников, которых рождение обрекло на прозябание в этой холодной среде, сознавали глубоко ее пустоту».[20]

В чем состоит истинная воинская доблесть, подлинная военная дисциплина, — этого ли не знал Лермонтов, автор «Бородина», сам видевший на Кавказе достопамятные примеры этой доблести и образцы суровой дисциплины? Но не о доблести заботился на петербургских «разводах» «генерал-фельдцейхмейстер» великий князь Михаил Павлович, жестокий герой парадов, сам лично благоразумно избегавший участия в войнах.

Кружок офицеров, сколько-нибудь близких к Лермонтову, возбуждал подозрения со стороны Михаила Павловича: все малейшие признаки независимости мысли и человеческого достоинства, примеченные в гвардейском полку, великий князь «приписывал подговорам товарищей со стороны Лермонтова со Столыпиным и говорил, что «разорит это гнездо», то есть уничтожит сходки в доме, где они жили. Влияния их действительно нельзя было отрицать».[21]

К счастью, Михаил Павлович из узнал о существовании другого «гнезда», которое признал бы еще более зловредным. В этом кружке, известном под именем «Кружка шестнадцати», в зиму 1839/40 года бывал Лермонтов. По словам участника кружка, К. Браницкого, «это общество составилось частью из окончивших университет, частью из кавказских офицеров. Каждую ночь, возвращаясь из театра или бала, они собирались то у одного, то у другого. Там, после скромного ужина, куря свои сигары, они рассказывали друг другу о событиях дня, болтали обо всем и все обсуждали, с полнейшею непринужденностью и свободою, как будто бы III отделение собственной его императорского величества канцелярии[22] и не существовало, — до того они были уверены в скромности всех членов общества».[23]

Лермонтов мечтал об отставке. Он писал М. А. Лопухиной:

«Меня преследуют все эти милые родственники: не хотят, чтобы я бросил службу… Я порядочно упал духом и хотел бы как можно скорее бросить Петербург и уехать куда бы то ни было, в полк ли или хоть к чорту».

В светских салонах и на парадах Лермонтов не без горести вспоминал об оставленном Кавказе. Как Пушкин — в деревню, Лермонтов рвался вон из Петербурга — в Москву, на Кавказ. «Я три раза зимой просился в отпуск в Москву к вам хоть на 14 дней — не пустили!», писал он в марте 1839 года А. А. Лопухину. Настоящее, худо скрытое отчаяние звучит в письме Лермонтова к М. А. Лопухиной: «Просил отпуск на полгода — отказали, на 23 дней — отказали, на 14 дней — великий князь и тут отказал… Просился на Кавказ — отказали, не хотят даже, чтобы меня убили…»

16 февраля на бале у графини Лаваль у Лермонтова произошло столкновение с сыном французского посла Эрнестом Барантом, окончившееся дуэлью.

Вот как было дело, по словам самого Лермонтова в письме к командиру гусарского полка, в котором он служил:

«Господин Барант стал требовать у меня объяснения насчет будто мною сказанного; я отвечал, что все ему переданное несправедливо, но так как он был этим недоволен, то я прибавил, что дальнейшего объяснения давать ему не намерен. На колкий его ответ я возразил такою же колкостию, на что он сказал, что если б находился в своем отечества, то знал бы, как кончить это дело; тогда я отвечал, что в России следуют правилам чести так же строго, как и везде, и что мы меньше других позволяем себя оскорблять безнаказанно. Он меня вызвал, мы условились и расстались. 18-го числа, в воскресенье, в 12 часов утра, съехались мы за Черною речкой на Парголовской дороге… Так как господин Барант почитал себя обиженным, то я предоставил ему выбор оружия. Он избрал шпаги, но с нами были также и пистолеты. Едва успели мы скрестить шпаги, как у моей конец переломился, а он слегка оцарапал мне грудь. Тогда взяли мы пистолеты. Мы должны были стрелять вместе, но я немного опоздал. Он дал промах, а я выстрелил уже в сторону. После сего он подал мне руку, и мы разошлись».

Лермонтов был противником дуэлей и. хотя, как офицер, следовал обычаю, принятому в военной среде, но сознательно устранялся от роли убийцы: сперва произошел у него странный промах со шпагою, а потом, великолепный стрелок, он «немного опоздал» стрелять в противника, а на его выстрел отвечал выстрелом в сторону.

В своем объяснении командиру полка Лермонтов умолчал о содержании первоначального разговора с Барантом, приведшего к поединку. Предание, идущее от современников, говорит, что предметом объяснения между Лермонтовым и Барантом была княгиня М. А. Щербатова, которая дарила поэта большим вниманием, чем сына французского дипломата. Ей посвятил поэт стихотворение:

На светские цепи,
На блеск утомительный бала
Цветущие степи
Украйны она променяла,
Но неба родного
На ней сохранились приметы
Среди ледяного.
Среди беспощадного света.

Но есть данные» что объяснение между Лермонтовым и Барантом имело еще и другой предмет — особенно дорогой для Лермонтова: имя и честь Пушкина.

Французское посольство давало едва ли не самые блестящие приемы и балы в целом Петербурге. Когда Лермонтов явился в Петербург с Кавказа, на него, по его словам, «была мода»; этой «моде» желал следовать и французский посол. Но в посольстве знали что «модный» Лермонтов два года назад с гневными стихами выступил против француза Дантеса, убийцы Пушкина, благополучно удалившегося во Францию после своего преступления, и сомневались, может ли Лермонтов быть гостем французского посольства. Один из членов посольства запрашивал друга Пушкина, А. И. Тургенева., «правда ли, что Лермонтов в известной строфе своей бранит французов вообще или только одного убийцу Пушкина, что Барант желал бы знать правду?» В конце концов «Барант позвал на бал Лермонтова, убедившись, что он не думал поносить французскую нацию»[24].

Но если в этом убедился французский посол Барант, то его сын Эрнест держался, по-видимому, таких представлений о Пушкине, какие не далеко ушли от презренных мнений его убийцы Дантеса. Офицеру Горожанскому, дежурившему на военной гауптвахте, куда был посажен Лермонтов за дуэль с Барантом, поэт с негодованием говорил, рассказывая о своем разговоре с Барантом: «Je deteste ces chercheurs d’aventures» («Я ненавижу этих искателей приключений») — эти Дантесы и де-Баранты заносчивые сукины дети».[25] Близко знавшая Лермонтова, поэтесса графиня Е. П. Ростопчина решительно свидетельствует: «Спор о смерти Пушкина был причиной столкновения между ним и г. де-Барантом, сыном французского посланника…».[26]

Так уже второй раз в жизни — то железным стихом, то собственной кровью (он был ранен в руку) Лермонтов защищал честь Пушкина.

И светское общество оказалось верно себе: как после дуэли Пушкина оно осаждало голландское посольство, выражая сочувствие послу Геккерну и его приемному сыну Дантесу, в то время как Пушкин умирал от раны, — так теперь то же общество осаждало французское посольство, спеша выразить свое сочувствие послу Баранту и его сыну, ранившему другого русского поэта, в то время как этот поэт, преданный военному суду, сидел в ордонанс-гаузе.

Шеф Жандармов граф Бенкендорф, один из тех, кого Лермонтов казнил в стихах на смерть Пушкина, счел долгом стать на защиту чести Эрнеста Баранта. «Граф Бенкендорф, — пишет Лермонтов великому князю Михаилу Павловичу, — предлагал мне написать письмо к Баранту, в котором бы я просил извиненья в том, что несправедливо показал в суде, что выстрелил в воздух. Я не мог на то согласиться… Ибо, сказав, что выстрелил на воздух, я сказал истину».

Сидя на гауптвахте в ожидании приговора военного суда, Лермонтов написал стихотворения: «Есть речи — значенье», «Соседка», «Пленный рыцарь».

Там, на гауптвахте, посетил его В. Г. Белинский.

Впервые Белинский встретился с Лермонтовым еще летом 1837 года, в Пятигорске, у Сатина, друга Герцена. Но Лермонтов уклонился тогда от сближения с Белинским: как вспоминает Сатин, «на серьезные мнения Белинского он начал отвечать разными шуточками»[27]. В 1838–1839 годах Белинский встречался с Лермонтовым в редакции «Отечественных записок» и пробовал не раз заводить с ним серьезный разговор, но из этого никогда ничего не выходило. Лермонтов всякий раз отделывался шуткой или просто прерывал его, а Белянский приходил в смущение.

«Сомневаться в том, что Лермонтов умен, — говорил Белинский, — было бы довольно странно, но я ни разу не слыхал от него ни одного дельного и умного слова. Он, кажется, нарочно щеголяет светскою пустотою»[28].

Белинский не знал, что эта мнимая «светская пустота» была защитным цветом, в который Лермонтов привык окрашивать себя, обороняясь от «бессмертной пошлости людской», преследовавшей его с первых дней юности.

Свидание в ордонанс-гаузе наконец показало Белинскому истинного Лермонтова.

«В первый раз я видел этого человека настоящим человеком, — с восторгом рассказывал великий критик И. И. Панаеву тотчас после свидания с Лермонтовым. — Я взошел к нему и сконфузился по обыкновению. Думаю себе: ну, зачем меня принесла к нему нелегкая? Мы едва знакомы, общих интересов у нас никаких. Что еще связывает нас немного, так это любовь к искусству, но он не поддается на серьезные разговоры… Я, признаюсь, досадовал на себя и решился пробыть у него не больше четверти часа. Первые минуты мне было неловко, но потом у нас завязался как-то разговор об английской литературе… Я смотрел на него и не верил ни глазам, ни ушам своим. Лицо его приняло натуральное выражение, он был в эту минуту самим собою. В словах его было столько истины, глубины и простоты! Я в первый раз видел настоящего Лермонтова, каким я всегда желал его видеть…Боже мой! Сколько эстетического чутья в этом человеке! Какая нежная и тонкая поэтическая душа в нем!.. Недаром же меня так тянуло к нему. Мне наконец удалось-таки его видеть в настоящем свете, а ведь чудак! Он, я думаю, раскаивается, что допустил себя хоть на минуту быть самим собою!..»[29]

После четырехчасовой беседы с Лермонтовым Белинский писал В. П. Боткину:

«Глубокий и могучий дух! Как он верно смотрит на искусство, какой глубокий и чисто непосредственный вкус изящного! О, это будет русский поэт с Ивана Великого! Чудная натура!.. Перед Пушкиным он благоговеет и больше всего любит «Онегина…» Я с ним спорил, и мне отрадно было видеть в его рассудочном, охлажденном и озлобленном взгляде на жизнь и людей семена глубокой веры в достоинство того и другого. Я это сказал ему, он улыбнулся и сказал: «дай бог!»…Каждое его слово — он сам, вся его натура во всей глубине и целости своей…

Я с ним робок — меня давят такие целостные, полные натуры, я перед ним благоговею и смиряюсь в сознании своего ничтожества… Суд над ним кончен и пошел на конфирмацию к царю. Вероятно, переведут молодца в армию. В таком случае хочет проситься на Кавказ, где приготовляется какая-то важная экспедиция против черкес. Эта русская разудалая голова так и рвется на нож. Большой свет ему надоел, давит его… Так он и рад, что этот случай отрывает его от Питера»[30].

После свидания с Белинским Лермонтов написал большое стихотворение «Журналист, писатель и читатель», в котором выразил свой взгляд на высокие задачи писателя и приподнял завесу, скрывавшую муки и радости своего собственного творчества.

12 апреля 1840 года военный суд приговорил, «лишив его, Лермонтова, чинов и дворянства, записать в рядовые», но, «принимая в уважение, во-первых, причины, вынудившие подсудимого принять вызов на дуэль, на которую вышел не по одному личному неудовольствию с бароном де-Барантом, но более из желания поддержать честь русского офицера», и признавая, что Лермонтов «выстрелил в сторону, в явное доказательство, что он не жаждал крови противника», — суд ходатайствовал перед Николаем I о смягчении наказания Лермонтову.

Через день Николай I положил резолюцию: «Поручика Лермонтова перевесть в Тенгинский пехотный полк тем же чином».

Этот приговор означал, во-первых, новую ссылку на Кавказ, где Тенгинский полк участвовал в войне против горцев; во-вторых, понижение по службе: гвардейские офицеры, зачисленные в армейские полки, переходили туда с повышением на два чина: Лермонтов же, переводимый «тем же чином», тем самым превращался из поручика в подпрапорщика.

Николай I питал к Лермонтову чувство открытой неприязни. Ссылая Лермонтова на Кавказ, Николай I учинял расправу не только с непокорным офицером, но с ненавистным писателем. 12 нюня 1840 года Николай I писал своей жене, императрице Александре Федоровне: «Я прочел «Героя» до конца и нахожу вторую часть («Княжна Мэри» и «Фаталист». — С. Д.) отвратительной, вполне достойной быть в моде. Это — то же преувеличенное изображение презренных характеров, которые находим в нынешних иностранных романах. Такие романы портят нравы и портят характер… Итак, повторяю, что, по моему убеждению, эта жалкая книга показывает большую испорченность автора…» Свой «критический отзыв» о «Герое нашего времени», точь-в-точь похожий на отзывы реакционных писак и благонамеренных Скалозубов и Молчалиных, Николай I заключил издевательским напутствием автору гениального романа, посылаемому под пули горцев:

«Счастливого пути, господин Лермонтов! Пусть он очистит свою голову, если это возможно, в сфере, в которой он найдет людей, чтобы дорисовать до конца характер своего капитана (Максима Максимовича. — С. Д.), если только предположить, что он вообще способен ого схватить и обрисовать».

Желание Лермонтова покинуть Петербург для Кавказа сбылось, но как? Он вновь отправлялся туда изгнанником!

«Друзья и приятели собрались в квартире Карамзиных проститься с юным другом своим, и тут, растроганный вниманием к себе и непритворной любовью избранного кружка, поэт, стоя в окне и глядя на тучи, которые ползли над Летним садом и Невою, написал стихотворение:

Тучки небесные, вечные странники!
Степью лазурною, цепью жемчужною
Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники,
С милого севера в сторону южную.

Софья Карамзина и несколько человек гостей окружили поэта и просили прочесть только что набросанное стихотворение. Он оглянул всех грустным взглядом выразительных глаз своих и прочел его. Когда он кончил, глаза были влажны от слез. Поэт двинулся в путь прямо от Карамзиных. Тройка, увозившая его, подъехала к подъезду их дома»[31].

Пьесой «Тучи» поэт закончил первое, единственное им самим подготовленное издание своих стихотворений, вышедшее во второй половине 1840 года, когда он был уже на Кавказе.

По дороге туда Лермонтов остановился в Москве.

Там он провел несколько дней в кругу писателей во главе с Гоголем, группировавшихся вокруг журнала М. И. Погодина «Москвитянин», и, как свидетельствует один из них, Ю. Ф. Самарин, «сделал на всех самое приятное впечатление»[32]. «Это чрезвычайно артистическая натура, неуловимая и неподдающаяся никакому внешнему влиянию».[33]

На именинах Гоголя, 9 мая 1840 года, в присутствии князя И. Л. Вяземского, М. Н. Загоскина, А. С. Хомякова, Ю. Ф. Самарина, К. С. Аксакова, М. И. Погодина, декабриста М. Ф. Орлова и других Лермонтов прочел «Мцыри».

Поэма вызвала общее одобрение. Веря суду Гоголя и его друзей, Лермонтов решил включить «Мцыри» в подготовленную им к печати книжку стихов. Мечта всецело отдаться литературной деятельности охватила Лермонтова. «Ах, если б мне позволено было оставить службу, — сказал он Ф. Ф. Вигелю, — с каким бы удовольствием поселился бы я здесь навсегда!»[34]

Всю жизнь он любил сердце России: Москву.

Но он должен был ехать в ссылку.

Старые и новые московские друзья устроили для Лермонтова прощальный вечер у поэтессы Каролины Павловой. Лермонтов «уехал грустный. Ночь была сырая. Мы простились на крыльце».

Так описал эти проводы Ю. Ф. Самарин в своем дневнике. А. С. Хомяков, поэт и мыслитель, с которым сблизился Лермонтов за эти московские дни, с грустным предчувствием писал поэту Н. М. Языкову, другу Пушкина и Гоголя:

«Жалко: Лермонтов отправлен на Кавказ за дуэль. Боюсь, не убили бы. Ведь пуля — дура, а он с истинным талантом и как поэт, и как прозатор».