П. Васильеву

Сирень синела в саду. Расчищали и посыпали песком одну сиреневую аллею. За сиренью, высоко вздымавшею острые голубовато-лиловые грозди, шумела молодая, спорая чаща берез, осин и кленов. Пахло густо и нежно сиренью.

Пили чай в аллее, близ дома. Гость, Порослев, профессор провинциального университета, высокий брюнет, с седыми висками и молодыми глазами, сказал, озираясь на серый, приземистый дом с белым полукруглым балконом, на песок аллеи, на кусты сирени:

-- Удивительно! Двадцать лет -- и все то же. Эту сиреневую гущину, голубую, синюю, я помню с юности, с первого приезда в Утешкино. Говорят, надо обрывать все цветы, чтобы сирень пышно цвела на следующий год. Кто же это теперь делает?

-- Никто не обрывает, -- ответил Лебель, штабс-ротмистр в давней отставке. -- Некому. Я и сестра, мы заняты хозяйством. К тому же я не люблю цветов в комнате. Они через несколько часов вянут -- и тогда с языка не сгонишь глупого стиха: "Облетели цветы, догорели огни". Терпеть не могу этой поэзии чахоточных гимназистов...

Софья Ивановна, сестра Лебеля, передала Порослеву стакан крепкого чаю и сказала:

-- При чем тут цветы?

Она была в сером холстинковом платье. Волосы у нее были чуть тронуты сединой и гладко причесаны.

-- При том. В природе нет чахотки: никаких бесконечных кхи, кхи! Там есть просто смерть: приходит одинаково ко всем -- к животным, к насекомым, к цветам -- скоро и просто: были и нет. Цветочки в вазочках, как хочешь, похожи на тонкую девицу, которая чахнет, чахнет, и все никак не может дочахнуть. Терпеть не могу!

Софья Ивановна с некоторой досадой дослушала брата, терпеливым движеньем поправила пенснэ на тонкой золотой цепочке, и спросила:

-- Ты кончил? Позволь тебе заметить, что цветы не виноваты в том, что наша жизнь пуста и скучна. Очень естественно, что люди желают хоть чем-нибудь ее скрасить. Цветы в доме -- это обрывки живых красок и цвета, которых так не хватает в нашей жизни...

Порослев заметил: у нее дрожали руки, когда она говорила. Ему не хотелось, чтобы продолжался спор, и он сказал, не решив, кончила или нет Софья Ивановна:

-- Двадцать лет тому назад сирень не была так густа. Между отдельными кустами были солнечные промежутки -- пробивались жаркие солнечные просеки в лиловой гущине, и тогда сирень, с играющим в ней солнечным светом, мне напоминала море. Есть такое море, густое и пахучее, как сиреневая чаща. Я видел его впоследствии у берегов Греции. Я часто леживал с книгой, -- изучал я тогда Еврипида, -- в этих сиреневых промежутках с солнцем. От кустов шло мягкое тепло. Я закрывал глаза. Голубое, фиалковое, синее мутнело в глазах. Мне казалось, что меня захлестывает теплою фиалковою волною, и я засыпал под всплески моря. Это шумела сирень надо мною.

-- Сирень сажала бабушка Анна Демияновна, -- сказал Лебель, закурив длинную папиросу в янтарном мундштуке. -- Я ее помню: это была важная старуха в лиловом чепце, в персидской шали. От нее пахло туалетным уксусом. Она угощала нас, внуков, больдегомом из мешочка с бисерным турком. Она не любила лип. Она находила, что в липовых аллеях скоро заводится сырость и любовь...

Лебель засмеялся широким горловым смехом, который был неприятен Порослеву.

-- Бабушка полагала, что в сиреневой аллее они не заведутся. Сырость, действительно, не завелась: ты вот про солнце, но любовь завелась, и мой отец, по преданию, именно в этой сиреневой аллее объяснился в любви покойнице матери...

-- Вероятно, в доме, в синей гостиной, у окна, откуда видна сиреневая аллея, -- поправила Софья Ивановна. -- Это было любимое место мамы во всем доме.

-- Если так, -- ответил Лебель, взвивая кольца дыма и внимательно смотря им вслед, -- то, значит, и это предание так же недостоверно, как все предания вообще.

Порослев взял со стола ветку махровой персидской сирени, лежавшую возле Софьи Ивановны, и задумчиво водил ею по своему лицу, потом понюхал ее и отложил в сторону.

-- Сиреневых аллей мало в других имениях в окружности, -- сказала Софья Ивановна.

-- Да, я почти не встречал их,-- отозвался ей Порослев. -- Двадцать лет назад, -- помните?-- мы все, когда сирень начинала отцветать, по приказу вашей матушки, бросались в сад, и считалось доблестью оборвать куст весь, до чиста, до одной веточки. Была примета, что такой куст на следующий год будет весь в цвету, как одна ветка. Плели венки из сирени и все поголовно искали сиреневое счастье...

-- Предавайтесь, господа, своим сиреневым воспоминаниям по принципу: "что прошло, то будет мило", -- сказал Лебель, вставая,-- а меня прошу извинить: вижу у балкона меня ждет Федор Тарасыч по молочным делам. Требуются мои резолюции.

Он встал и, дымя папиросой, пошел к дому.

-- Искали сиреневое счастье, -- повторил Порослев.

-- И никто не нашел, -- тихо вставила Софья Ивановна.

-- Да, не нашел,-- согласился Порослев, -- т.е. тогда находили в цветах, а вообще не нашли.

Он помолчал.

-- Я не люблю этого слова: счастье. Я не понимаю его. Что значит: искать счастье? Справедливо старое, но верное наблюдение: счастливые не знают, что они счастливы. Счастье -- как воздух: его присутствие вокруг нас мы замечаем только тогда, когда начинается его отсутствие, когда его не хватает для наших легких. Когда оно есть, никогда не знаешь, что оно есть. Это по-видимому, всеобщий закон. Счастье -- это слово не для обозначения настоящего, а только для прошедшего и будущего. Но для будущего употреблять его в наши годы смешно, а для прошедшего... Лучше просто вспоминать это прошедшее: тогда оно на миг делается настоящим, и тогда вновь не требуется этого слова.

Он выпил холодного крепкого чаю. Ему хотелось говорить.

-- Сирень удивительно цветуща. Она щедра, как молодость. Я не люблю одиночных цветов: мне кажется, они назойливо говорят: смотрите на меня -- я цвету. Сирень цветет такой гущиной и целиной, что у нее, как у луга, у леса, у моря миллион таких "я" или, вернее, нет ни одного. Оттого я не отделяю молодость от сирени, от этих вот кустов...

Он повел рукою и еще раз оглянул сирень.

-- Прошло двадцать лет, я опять здесь, мы одни, через два часа я уеду, и мне хочется рассказать вам, что было ровно двадцать лет назад, когда также цвела сирень и на закате, в аллее ложились душистые лиловые тени...

София Ивановна сидела в плетеном кресле неподвижно.

"Она стареет, -- подумал Порослев. -- У нее дрожат руки"...

-- Я уехал двадцать лет назад, отсюда, если помните, в Петербург держать магистерский экзамен. Я не мог готовиться в Утешкине: сирень не давала. Мои темы были узко-филологические -- им, положительно, мешала сирень. Перед отъездом я решил сказать Вам то, что я тысячу раз говорил себе в солнечных промежутках, между кустами сирени. Оставался час до отъезда. Я решил, что я найду Вас и скажу Вам, что я Вас люблю, и буду просить Вашей любви. В доме и на балконе Вас не было. Я прошел в кленовую аллею, пересек парк по боковой дорожке (она теперь заросла), спустился к реке: Вы там любили сидеть. Нигде Вас не было. Я вышел в сиреневую аллею сбоку, -- и сразу увидел Вас: Вы сидели вон под тем кустом на скамейке, -- и читали. Закрывшись книгой, Вы не видели меня. Вы не слышали моих шагов. Я прошел мимо Вас: Вы не заметили. Я обошел сиреневые кусты и остановился. Оттуда мне видно было Ваше лицо: Вы читали с таким светлым вниманием. На лице Вашем была написана такая радостная глубина сочувствия и тихого участия к тому, что Вы читали, что я не посмел приблизиться к Вам и прервать Ваше чтение. Мне было жалко остановить Вас в этом светлом и тихом миге сердечного умиления. Я только глянул на переплет книги. Он был оливковой кожи, на нем было оттиснуто золотом: Пушкин. Через час я уехал...

-- Барин просит в дом кушать простоквашу...

Босая девушка стояла возле стола и дожидалась ответа. На балконе прохаживался штабс-ротмистр, скрипя половицами. Порослев встал и подал руку Софье Ивановне.

Через час он уезжал и, прощаясь в прихожей, когда штабс-ротмистр уже спустился к лошадям, Софья Ивановна, кутаясь в шаль, улучила минуту и сказала Порослеву:

-- А Вы знаете, что я читала тогда? Я читала письмо Татьяны. Я переписывала его в душе от себя. Я не переиначивала в нем ни слова. Я только изменила его адрес: я обращала его к Вам.

6 / VII / 1925, Москва