Август 1905 года. Я сижу на империале конки. В руках у меня пучок корректурных гранок. Я жадно читаю одну из них. Гранка испещрена выносками, вставками, поправками. Я с напряженным вниманием вглядываюсь в эти поправки. Эти поправки -- Льва Толстого -- самого Толстого! Эти гранки -- его новый рассказ "Корней Васильев" -- я везу к корректорше "Посредника" А. И. Борисовой. Нужно сходить с империала; я бережно прячу гранки и с жалостью оглядываю своих соседей: из них никто не читал нового рассказа Толстого! И из тех, кто спешит по улице, нет такого счастливца, как я: я счастливее всех.

С лета 1905 года я работал в книгоиздательстве "Посредник", где всё и все были полны вниманием и любовью к жизни и мысли Л. Н. Толстого; где печатался тогда "Круг чтения" с его новыми рассказами. В "Посреднике" сходились десятки людей, близко и давно знавших Льва Николаевича; там всегда можно было застать кого-нибудь, от Бирюкова до простого мужика, только что вернувшихся из Ясной Поляны и полных рассказами о Льве Николаевиче, передававших с любовной точностью его мысли и слова. Я тогда же стал записывать кое-что из того, что в обилии тогда слышал. Теперь вижу, что это "кое-что" очень невелико в сравнении с тем, что могло бы быть записано. Из этого "кое-что" я хочу здесь привести также только "кое-что". Думается, оно не лишено общего интереса {Некоторые из моих записей были уже напечатаны в журнале "Путь" (1913, No 8), но я решаюсь их перепечатать здесь по следующим причинам: а) я печатаю их здесь в более полном виде; б) печатью без искажений, сделанных ради цензуры; в) журнал "Путь" был настолько мало распространен, что напечатанная в нем статья моя "Из памяти о Л. Н. Толстом" не имеется даже в библиотеке Толстовского музея.}.

Осенью 1905 года "Посредник" решил издавать народный журнал. Заведовать собиранием материала и подготовкой его был приглашен поэт-рабочий Ф. Е. Поступаев, а я у него был в помощниках. Поступаев писал обличительные стихи, но это не мешало ему любить и передавать другим любовь к совсем иным созданиям искусства. Любимой его книгой был "Пан" Гамсуна, тогда мало кому известный. Однажды он прочел мне теперь всем известного, а тогда почти никому неведомого "Каменщика" Брюсова.

-- Кто это? -- воскликнул я в восторге.

-- Это Брюсов.

Брюсов -- это автор "О, закрой свои бледные ноги" -- автор самого популярного и самого короткого стихотворения в России 1900-х годов. Поступаев стал читать другие его стихи "L'Ennui de vivre". Я, знавший Брюсова по этому однострочному стихотворению и по ругательным рецензиям в журналах, был поражен. Когда к нам зашел H. H. Гусев, впоследствии секретарь и биограф Л. Н. Толстого, а тогда секретарь "Посредника", мы его усадили, и Поступаев прочел ему Брюсова. Гусев был растроган.

И у нас троих зародилась несбыточная мечта: а что, если эти стихи прочесть самому Льву Николаевичу? Это было очень страшно: Брюсов был "декадент", а Лев Николаевич не только "декадентских", но и вообще стихов не любил: мы знали это хорошо и по "Что такое искусство?", и по его предисловию к "Крестьянину" Поленца, и по его устным отзывам, доходившим до нас. Он не любил Некрасова и Алексея Толстого: где ж тут соваться с Брюсовым? Но чем страшнее, тем больше хотелось: мы успели полюбить многое в "Urbi et orbi...".

И вот Поступаеву представился случай поехать в Ясную Поляну. Он уезжал, а я ему шепнул: Федор Емельянович, а вы улучите минутку и прочтите Льву Николаевичу "Каменщика" и "L'Ennui de vivre".

Поступаев вернулся из Ясной Поляны и много рассказывал о Толстом.

-- А Брюсов? -- тихонько спросил я его. -- Читали?

-- Читал. Со страхом. А он слушал. Нахмурился, брови сердитые. "Не люблю,-- сказал,-- стихов. Это все пустое. Ну, уж читайте".

Я начал с "Каменщика". Нарочно не поднимал на него глаз, чтобы не остановиться. Думаю: дочитаю -- и кончено. Прочел и глянул на него. Вижу: брови подобрели, хмурость сошла, и ушам своим не верю:

-- Это хорошо, правдиво и сильно.

Тут я ободрился и попросил позволения еще прочесть.

-- Читайте.

Я начал, а начинаются стихи с четверостишья, осмеянного во всех журналах:

Я жить устал среди людей и в днях,

Устал от смены дум, желаний, вкусов,

От смены истин, смены рифм в стихах,

Желал бы я не быть "Валерий Брюсов".

Я исподтишка глянул на него: слушает, весь слушает. Дальше:

Не пред людьми -- от них уйти легко,

Но пред собой, перед своим сознаньем.

Уже в былое цепь уходит далеко,

Которую зовут воспоминаньем.

Склонясь, иду вперед, растущий груз влача

Дней, лет, имен, восторгов и падений.

За мной мои стихи бегут, крича,

Грозят мне замыслов недовершенных тени.

Слепят глаза сверканья без числа,

Слова из книг, истлевших в сердце-склепе,

И женщин жадные тела

Цепляются за звенья цепи.

Слушает -- да как! Мы так не умеем, а я дальше:

И думы... Сколько их в одеждах золотых,

Заветных дум, взлелеянных с любовью,

Принявших плоть и оживленных кровью!..

Есть думы гордые, мои исканья Бога.

Но оскверненные притворством и игрой.

Есть думы-женщины, глядящие так строго;

Есть думы-карлики с изогнутой спиной.

Куда б я ни бежал истоптанной дорогой --

Они летят, бегут, ползут за мной!

Слушает, слушает. Брови совсем добрые!

О, если б все забыть, быть вольным, одиноким!

В торжественной тиши раскинутых полей

Идти своим путем, бесцельным и широким,

Без будущих и прошлых дней...

Я кончил. А он молчит. Хорошо молчит. И вдруг сказал:

-- В этих стихах есть что-то библейское. И повторил, тронутый:

-- Что-то от Библии.

Таков был отзыв сурового стихоборца Льва Толстого о стихах "декадента" Валерия Брюсова. К сожалению, мне не довелось сообщить самому поэту этот отзыв Толстого {"В воспоминаниях самого Ф. Е. Поступаева ("Лев Николаевич Толстой. Юбилейный сборник". Собрал и редактировал Н. Н. Гусев. ГИЗ, 1929, статья: "У Л. Н. Толстого", с. 238--240) рассказывается о чтении автором Л. Н. Толстому стихов Брюсова несколько иначе, чем у С. Н. Дурылина. Мы считаем рассказ С. Н. Дурылина более точным, так как он был записан со слов Ф. Е. Поступаева, через несколько дней после этого чтения, а воспоминания Ф. Е. Поступаева написаны в 1928 году. (Примеч. H. Н. Гусева.)}.

С весны 1906 года потек впервые в России целый поток анархической литературы. Главное место в ней занимал Кропоткин. В "Посредник" хаживал молодой человек, высочайшего роста и добрейшей души, Николай Максимович Кузьмин. По убеждениям он колебался между Толстым и Кропоткиным. Осенью вышла книжка Кропоткина "Мораль анархизма". Кузьмин поехал с нею в Ясную Поляну -- ему страстно хотелось знать, что скажет чтимый им Толстой о моральном трактате не менее чтимого им Кропоткина. Вернувшись от Толстого, Кузьмин вот что рассказал:

-- Тотчас же по приезде он дал Льву Николаевичу "Мораль анархизма". Лев Николаевич ее прочел. Все сидели в столовой. Речь шла о революции, о политике, о государстве и сама собою перешла на Кропоткина. Все были согласны в том, что Кропоткин -- выдающийся ученый и человек очень замечательный по нравственным качествам. Лев Николаевич молчал. Немного спустя он сказал: "Кропоткин -- умный человек, и он образованный человек..."

Кузьмин был в восторге.

"И он -- добрый человек,-- продолжал Лев Николаевич радовать милейшего Кузьмина и вдруг закончил: -- А все-таки Кропоткин -- дурак!"

Все были поражены. Софья Андреевна сказала: "Левочка, что ты говоришь? Как грубо!"

"Да, он дурак,-- упрямо продолжал Лев Николаевич.-- Он не понимает того, что понимал простой мужик Сютаев; что все, решительно все -- "в табе",-- Бог, живущий в каждом человеке".

Такова была оценка Толстым морального трактата Кропоткина; из которого возникла впоследствии его объемистая "Этика".

В сентябре 1907 года "Посредник" начал издавать журнал "Свободное воспитание"; идейно этот журнал был детищем IV тома сочинений Толстого и его Яснополянской школы.

Журнал этот просуществовал десять лет и вошел уже в историю русской педагогики как единственный орган, ратовавший за реформу педагогики, воспитания на основе свободы, то есть признания творческой личности ребенка. В журнале участвовал и Лев Николаевич. Для первого же номера журнала он дал свою статью "Беседы с детьми по нравственным вопросам". Это был возврат к педагогическим работам после 30-летнего перерыва: статья отражала его занятия с крестьянскими детьми, веденные им летом 1907 года. Однако тогдашние педагогические журналы почти не обратили внимания на это третичное выступление великого писателя на педагогическом поприще.

Лев Николаевич читал "Свободное воспитание". В одной из первых книжек журнала я изложил только что вышедшую немецкую книгу профессора Л. Гурлитта "Воспитание мужественности". Гурлитт доказывает необходимость творческого воспитания личности, считая истинно мужественными таких людей чистой воли и напряженного творчества, как Лютер, Р. Вагнер. К изложению мыслей Гурлитта я присоединил несколько своих замечаний о необходимости педагогической свободы для творческого воспитания личности. Лев Николаевич, занимавшийся тогда с деревенскими детьми географией и нравственными беседами, прочел мою статью. Тогда же через И. И. Горбунова мне был передан отзыв Льва Николаевича:

-- Я согласен: свобода. Свобода нужна, но свобода всегда бывает для чего-нибудь и от чего-нибудь. Свобода от насильственного обучения -- это понятно, но для чего нужна человеку свобода? Можно ею воспользоваться для чего угодно. Настоящая свобода возможна только при соблюдении нравственного закона. Только религиозный человек -- свободный человек.

Этот переданный мне И. И. Горбуновым отзыв Льва Николаевича выражал окончательный взгляд его на верховную задачу воспитания и образования.

Кажется, в апреле 1908 года я получил от Гусева письмо из Ясной Поляны. Он под секретом сообщал мне, что Лев Николаевич хочет написать против смертной казни и нуждается в материалах. Лев Николаевич нуждался не в тех материалах, которые пополнили бы его сведения о числе совершенных в России в те годы смертных казней и не в официальных сведениях о них. Гусев просил меня подыскать и выслать для Льва Николаевича наиболее живые и правдивые описания смертных казней, почерпнув их из известной мне литературы мемуаров.

Я послал, что мог найти.

Это Толстой готовился писать "Не могу молчать".

Конечно, и мысли, и чувства этого пламенного вопля против смертной казни были давно уже страдальным достоянием ума и сердца Толстого, и здесь. Все уже давно было готово и ясно до ужаса.

Но суровая требовательность к себе как к писателю (все равно, что бы ни писалось: "Война и мир" или "Не могу молчать") привычно требовала, чтобы эти мысли и чувства еще и еще раз оперлись о крепкую почву подлинной действительности. Великому знатоку человеческой души нужно было знать, как переживают смертную казнь и приговоренные к ней, и свидетели ее. Вот почему ему нужно было прочесть целый ряд описаний смертных казней для того, чтобы написать пламенное воззвание "Не могу молчать", так же как нужно было прочесть целые горы исторических книг и мемуаров, чтобы написать роман "Война и мир": Толстой всюду и всегда был один и тот же. Меня, помню, поразила тогда его глубокая, удивительная писательская добросовестность.

Я слушал рассказы о Толстом, читал корректуру с его поправками, знал довольно близко его друзей, делал в "Свободном воспитании", как умел, то дело, которое мы все, его делавшие, выводили из Яснополянской школы, но, к удивлению многих, не ехал сам в Ясную Поляну. Я видел -- на примере "Посредника",-- сколько рук и с какою иногда величайшею нуждою стучали в дверь Толстого, отрывая его от труда, и мне было совестно без особой, прямой нужды, протягивать еще одну лишнюю руку и стучать в его трудовую дверь.

Но в 1909 году И. И. Горбунов, редактор "Посредника", сказал мне просто:

-- Поедемте в Ясную. Я еду туда с корректурами. Повидаете старика.

Я согласился, и мы поехали. Я провел в Ясной Поляне весь день 20 октября 1909 года, с раннего утра до позднего вечера. В самый день посещения, выбирая удобную минуту, я записал там же, в Ясной, все слова самого Льва Николаевича и все содержание его речей. По приезде в Москву, 22 октября, я набросал вчерне весь рассказ о своем посещении Толстого, а 26--28 октября рассказ был пополнен описательною частью и принял тот вид, в котором он здесь печатается. Так как слова Льва Николаевича даны в нем в том самом виде, в котором я их записал -- иные тут же, иные через несколько минут после, и так как весь рассказ вылился в одно целое впечатление, я не меняю в нем ни слова. Не сомневаюсь, что я не совладал девятнадцать лет тому назад со всеми своими впечатлениями, вынесенными из Ясной Поляны, и многое упустил, но зато я ничего не прибавил и не переиначил, как неизбежно бывает с воспоминаниями, записанными через долгий срок. Перечитывая теперь записанное в 1909 году, я вижу, что основное мое впечатление -- глубокого трагического противоречия между Толстым и всем, что его окружало,-- уловлено мною верно: через год он разорвал тенета этих противоречий. Но кое-какие впечатления 1909 года,-- например, впечатления от лица, речи и чтения Льва Николаевича,-- мне хотелось бы дополнить: они живы во мне и через 19 лет, и хочется их сохранить полнее, чем они отражены в записи 1909 года, когда самым неотложным казалось записать его мысли, темы и проч.

Эти свои дополнительные впечатления, ни в чем не разнствующие от записи 1909 года, я не сливаю с этой записью, а помещаю после нее.

То же немногое, чем хотелось дополнить запись 1909 года при самом ее изложении, я помещаю в примечаниях к ней, везде оговаривая, что это -- "примечание 1928 г.".

Вот что я записал в 1909 году.