Она поднялась по лестнице, по той лестнице, ряд ступеней которой пересчитан столькими ногами.
Поэт ждал ее.
Она краснела от каждого движения, глаза ее были опущены, и в тени под ресницами молчаливым укором пряталась девичья стыдливость.
Поэт сказал:
-- Ваши письма давали мне радость. Когда письмо прибывало вечером, я перечитывал его в постели, и вы мне снились.
-- Разве вы видели меня когда-нибудь?
-- Нет, никогда. Но все-таки вы мне снились.
Час спустя тени под ее ресницами погустели, стали тяжелыми. Чувствовалось, что вечер близок; уже, царапнув проволоку электрического трамвая, сорвалась бледная незрелая искра.
У нее ярко горели щеки и, прикоснувшись к ним губами, поэт чувствовал забытый как бы соленый румянец стыдливости.
Он смотрел на нее жесткими умными глазами и, волнуясь, говорил:
-- Вы не поняли ни одного слова из того что я пишу. Зачем мы вместе? Что нам делать? Я говорю, я пою о красивом свободном теле, о вольных движениях, о вдохновении поз и жестов. Как слова и мысли -- так должны быть свободны и горды наши движения, походка, улыбки. Тело наше цветет, как цветок, не боится солнца, света и... Но вы ничего, ничего не понимаете.
-- Я понимаю.
-- Зачем мы вместе? Мы говорим на разных языках. Я знаю и чувствую радость плоти, и мудрость вашей бабушки для меня скучна и невыносима. Что ж, оставайтесь вы у бабушки. В конце концов там уютно и спокойно.
Она ушла, глотая соленые слезы, спустившись по лестнице и перебрав ступени теми же нежными робкими и молчаливыми ногами... А на этой лестнице -- здесь гостиница -- подобное случалось редко.
* * *
Через два года они снова встретились. У поэта, несмотря на молодость, голова была в седых волосах, и это его красило. Жил он также в гостинице, но в более дорогом номере, и потому подниматься к нему надо было уже невысоко.
И она поднялась, перебирая ступени, и ноги ее, двигаясь в шелковой, громко шуршащей юбке, как бы рассказывали о какой-то нарушенной тайне.
-- Боже мой, вы изменились, -- сказал поэт. И ваши волосы -- у вас были прекрасные темные волосы.
-- Я их выкрасила. Разве так не лучше?
Поэт поцеловал ее выкрашенные волосы и грустно сказал:
-- Я помню ваши прежние волосы. Разве их нельзя вернуть?
-- Вы хотите? Вы помните?
Было утро, лето, сияло душное, уже надоевшее солнце, вероятно от этого под ресницами не прятались густые милые тени. Поэт не понимал в чем дело, но все-таки заметил:
-- И глаза заменились.
Час спустя он пристально смотрел на нее жесткими умными глазами и говорил:
-- Мне страшно дотрагиваться до вас, ваши щеки холодны, бестрепетны, знают много. Ваше тело узнало свободу, потеряло жажду искания, оно привыкло к известным движениям, известным позам, почти заучило технику вдохновения, не боится света, не благоговеет стыдливо перед солнцем. Нет, вы не понимаете этого...
-- Я понимаю, -- сказала она и опустила ресницы, под которыми уже не тяжелели тени.
-- Что нам делать вместе? Зачем? Вы не чувствуете, не знаете радости тихой тайны, скромного аромата жизни, прячущихся, интимных ощущений. Для чего вы около меня?
И она ушла, очень быстро спустившись по лестнице. Потому что поэт жил невысоко.
Но все-таки она продолжала любить его -- как и прежде.