В начале 1838 года во Флоренции жили двое молодых людей, принадлежавших к лучшему парижскому обществу: виконт Альбер де Морсер и барон Франц д'Эпине. Они условились провести карнавал в Риме, где Франц, живший в Италии уже четвертый год, должен был служить Альберу в качестве чичероне.
Провести карнавал в Риме дело нешуточное, особенно если не хочешь ночевать под открытым небом на Пьяцца-дель-Пополо или на Кампо-Ваччино, а потому они написали маэстро Пастрини, хозяину гостиницы "Лондон" на Пьяцца-ди-Спанья, чтобы он оставил для них хороший номер.
Маэстро Пастрини ответил, что может предоставить им только две спальни и приемную al secondo piano [ в третьем этаже -- ит.], каковые и предлагает за умеренную мзду, по луидору в день. Молодые люди выразили согласие; Альбер, чтобы не терять времени, оставшегося до карнавала, отправился в Неаполь, а Франц остался во Флоренции.
Насладившись жизнью города прославленных Медичи, нагулявшись в раю, который зовут Кашина, узнав гостеприимство могущественных вельмож, хозяев Флоренции, он, уже зная Корсику, колыбель Бонапарта, задумал посетить перепутье Наполеона -- остров Эльба.
И вот однажды вечером он велел отвязать парусную лодку от железного кольца, приковывавшего ее к ливорнской пристани, лег на дно, закутавшись в плащ, и сказал матросам только три слова: "На остров Эльба". Лодка, словно морская птица, вылетающая из гнезда, вынеслась в открытое море и на другой день высадила Франца в Порто-Феррайо.
Франц пересек остров императора, идя по следам, запечатленным поступью гиганта, и в Марчане снова пустился в море.
Два часа спустя он опять сошел на берег на острове Пианоза, где, как ему обещали, его ждали тучи красных куропаток. Охота оказалась неудачной. Франц с трудом настрелял несколько тощих птиц и, как всякий охотник, даром потративший время и силы, сел в лодку в довольно дурном расположении духа.
-- Если бы ваша милость пожелала, -- сказал хозяин лодки, -- то можно бы неплохо поохотиться.
-- Где же это?
-- Видите этот остров? -- продолжал хозяин, указывая на юг, на коническую громаду, встающую из темно-синего моря.
-- Что это за остров? -- спросил Франц.
-- Остров Монте-Кристо, -- отвечал хозяин.
-- Но у меня нет разрешения охотиться на этом острове.
-- Разрешения не требуется, остров необитаем.
-- Вот так штука! -- сказал Франц. -- Необитаемый остров в Средиземном море! Это любопытно.
-- Ничего удивительного, ваша милость. Весь остров сплошной камень, и клочка плодородной земли не сыщешь.
-- А кому он принадлежит?
-- Тоскане.
-- Какая же там дичь?
-- Пропасть диких коз.
-- Которые питаются тем, что лижут камни, -- сказал Франц с недоверчивой улыбкой.
-- Нет, они обгладывают вереск, миртовые и мастиковые деревца, растущие в расщелинах.
-- А где же я буду спать?
-- В пещерах на острове или в лодке, закутавшись в плащ. Впрочем, если ваша милость пожелает, мы можем отчалить сразу после охоты; как изволите знать, мы ходим под парусом и ночью, и днем, а в случае чего можем идти и на веслах.
Так как у Франца было еще достаточно времени до назначенной встречи со своим приятелем, а пристанище в Риме было приготовлено, он принял предложение и решил вознаградить себя за неудачную охоту.
Когда он выразил согласие, матросы начали шептаться между собой.
-- О чем это вы? -- спросил он. -- Есть препятствия?
-- Никаких, -- отвечал хозяин, -- но мы должны предупредить вашу милость, что остров под надзором.
-- Что это значит?
-- А то, что Монте-Кристо необитаем и там случается укрываться контрабандистам и пиратам с Корсики, Сардинии и из Африки, и если узнают, что мы там побывали, нас в Ливорно шесть дней выдержат в карантине.
-- Черт возьми! Это меняет дело. Шесть дней! Ровно столько, сколько понадобилось господу богу, чтобы сотворить мир. Это многовато, друзья мои.
-- Да кто же скажет, что ваша милость были на Монте-Кристо?
-- Уж, во всяком случае, не я, -- воскликнул Франц.
-- И не мы, -- сказали матросы.
-- Ну, так едем на Монте-Кристо!
Хозяин отдал команду. Взяв курс на Монте-Кристо, лодка понеслась стремглав.
Франц подождал, пока сделали поворот, и, когда уже пошли по новому направлению, когда ветер надул парус и все четыре матроса заняли свои места -- трое на баке и один на руле, -- он возобновил разговор.
-- Любезный Гаэтано, -- обратился он к хозяину барки, -- вы как будто сказали мне, что остров Монте-Кристо служит убежищем для пиратов, а это дичь совсем другого сорта, чем дикие козы.
-- Да, ваша милость, так оно и есть.
-- Я знал, что существуют контрабандисты, но думал, что со времени взятия Алжира и падения берберийского Регентства пираты бывают только в романах Купера и капитана Марриэта.
-- Ваша милость ошибается; с пиратами то же, что с разбойниками, которых папа Лев XII якобы истребил и которые тем не менее ежедневно грабят путешественников у самых застав Рима. Разве вы не слыхали, что полгода тому назад французского поверенного в делах при святейшем престоле ограбили в пятистах шагах от Веллетри?
-- Я слышал об этом.
-- Если бы ваша милость жили, как мы, в Ливорно, то часто слышали бы, что какое-нибудь судно с товарами или нарядная английская яхта, которую ждали в Бастии, в Порто-Феррайо или в Чивита-Веккии, пропала без вести и что она, по всей вероятности, разбилась об утес. А утес-то -- просто низенькая, узкая барка, с шестью или восемью людьми, которые захватили и ограбили ее в темную бурную ночь у какого-нибудь пустынного островка, точь-в-точь как разбойники останавливают и грабят почтовую карету у лесной опушки.
-- Однако, -- сказал Франц, кутаясь в свой плащ, -- почему ограбленные не жалуются? Почему они не призывают на этих пиратов мщения французского, или сардинского, или тосканского правительства?
-- Почему? -- с улыбкой спросил Гаэтано.
-- Да, почему?
-- А потому что прежде всего с судна или с яхты все добро переносят на барку; потом экипажу связывают руки и ноги, на шею каждому привязывают двадцатичетырехфунтовое ядро, в киле захваченного судна пробивают дыру величиной с бочонок, возвращаются на палубу, закрывают все люки и переходят на барку. Через десять минут судно начинает всхлипывать, стонать и мало-помалу погружается в воду, сначала одним боком, потом другим. Оно поднимается, потом снова опускается и все глубже и глубже погружается в воду. Вдруг раздается как бы пушечный выстрел -- это воздух разбивает палубу. Судно бьется, как утопающий, слабея с каждым движением. Вскорости вода, не находящая себе выхода в переборках судна, вырывается из отверстий, словно какой-нибудь гигантский кашалот пускает из ноздрей водяной фонтан. Наконец, судно испускает предсмертный хрип, еще раз переворачивается и окончательно погружается в пучину, образуя огромную воронку; вначале еще видны круги, потом поверхность выравнивается, и все исчезает; минут пять спустя только божие око может найти на дне моря исчезнувшее судно.
-- Теперь вы понимаете, -- прибавил хозяин с улыбкой, -- почему судно не возвращается в порт и почему экипаж не подает жалобы.
Если бы Гаэтано рассказал все это прежде, чем предложить поохотиться на Монте-Кристо, Франц, вероятно, еще подумал бы, стоит ли пускаться на такую прогулку; но они уже были в пути, и он решил, что идти на попятный значило бы проявить трусость. Это был один из тех людей, которые сами не ищут опасности, но если столкнутся с нею, то смотрят ей в глаза с невозмутимым хладнокровием; это был один из тех людей с твердой волей, для которых опасность не что иное, как противник на дуэли: они предугадывают его движения, измеряют его силы, медлят ровно столько, сколько нужно, чтобы отдышаться и вместе с тем не показаться трусом, и, умея одним взглядом оценить все свои преимущества, убивают с одного удара.
-- Я проехал всю Сицилию и Калабрию, -- сказал он, -- дважды плавал по архипелагу и ни разу не встречал даже тени разбойника или пирата.
-- Да я не затем рассказал все это вашей милости, -- отвечал Гаэтано, -- чтобы вас отговорить, вы изволили спросить меня, и я ответил, только и всего.
-- Верно, милейший Гаэтано, и разговор с вами меня очень занимает; мне хочется еще послушать вас, а потому едем на Монте-Кристо.
Между тем они быстро подвигались к цели своего путешествия; ветер был свежий, и лодка шла со скоростью шести или семи миль в час. По мере того как она приближалась к острову, он, казалось, вырастал из моря; в сиянии заката четко вырисовывались, словно ядра в арсенале, нагроможденные друг на друга камни, а в расщелинах утесов краснел вереск и зеленели деревья. Матросы, хотя и не выказывали тревоги, явно были настороже и зорко присматривались к зеркальной глади, по которой они скользили, и озирали горизонт, где мелькали лишь белые паруса рыбачьих лодок, похожие на чаек, качающихся на гребнях волн.
До Монте-Кристо оставалось не больше пятнадцати миль, когда солнце начало спускаться за Корсику, горы которой высились справа, вздымая к небу свои мрачные зубцы; эта каменная громада, подобная гиганту Адамастору, угрожающе вырастала перед лодкой, постепенно заслоняя солнце; мало-помалу сумерки подымались над морем, гоня перед собой прозрачный свет угасающего дня; последние лучи, достигнув вершины скалистого конуса, задержались на мгновение и вспыхнули, как огненный плюмаж вулкана. Наконец тьма, поднимаясь все выше, поглотила вершину, как прежде поглотила подножие, и остров обратился в быстро чернеющую серую глыбу. Полчаса спустя наступила непроглядная тьма.
К счастью, гребцам этот путь был знаком, они вдоль и поперек знали тосканский архипелаг; иначе Франц не без тревоги взирал бы на глубокий мрак, обволакивающий лодку. Корсика исчезла; даже остров Монте-Кристо стал незрим, но матросы видели в темноте, как рыси, и кормчий, сидевший у руля, вел лодку уверенно и твердо.
Прошло около часа после захода солнца, как вдруг Франц заметил налево, на расстоянии четверти мили, какую-то темную груду; но очертания ее были так неясны, что он побоялся насмешить матросов, приняв облако за твердую землю, и предпочел хранить молчание. Вдруг на берегу показался яркий свет; земля могла походить на облако, но огонь несомненно не был метеором.
-- Что это за огонь? -- спросил Франц.
-- Тише! -- прошептал хозяин лодки. -- Это костер.
-- А вы говорили, что остров необитаем!
-- Я говорил, что на нем нет постоянных жителей, но я вам сказал, что он служит убежищем для контрабандистов.
-- И для пиратов!
-- И для пиратов, -- повторил Гаэтано, -- поэтому я и велел проехать мимо: как видите, костер позади нас.
-- Но мне кажется, -- сказал Франц, -- что костер скорее должен успокоить нас, чем вселить тревогу; если бы люди боялись, что их увидят, то они не развели бы костер.
-- Это ничего не значит, -- сказал Гаэтано. -- Вы в темноте не можете разглядеть положение острова, а то бы вы заметили, что костер нельзя увидеть ни с берега, ни с Пианозы, а только с открытого моря.
-- Так, по-вашему, этот костер предвещает нам дурное общество?
-- А вот мы узнаем, -- отвечал Гаэтано, не спуская глаз с этого земного светила.
-- А как вы это узнаете?
-- Сейчас увидите.
Гаэтано начал шептаться со своими товарищами, и после пятиминутного совещания лодка бесшумно легла на другой галс и снова пошла в обратном направлении; спустя несколько секунд огонь исчез, скрытый какой-то возвышенностью.
Тогда кормчий повернул руль, и маленькое суденышко заметно приблизилось к острову; вскоре оно очутилось от него в каких-нибудь пятидесяти шагах.
Гаэтано спустил парус, и лодка остановилась. Все это было проделано в полном молчании; впрочем, с той минуты, как лодка повернула, никто не проронил ни слова.
Гаэтано, предложивший эту прогулку, взял всю ответственность на себя. Четверо матросов не сводили с него глаз, держа наготове весла, чтобы в случае чего приналечь и скрыться, воспользовавшись темнотой.
Что касается Франца, то он с известным нам уже хладнокровием осматривал свое оружие; у него были два двуствольных ружья и карабин; он зарядил их, проверил курки и стал ждать.
Тем временем Гаэтано скинул бушлат и рубашку, стянул потуже шаровары, а так как он был босиком, то разуваться ему не пришлось. В таком наряде, или, вернее, без оного, он бросился в воду, предварительно приложив палец к губам, и поплыл к берегу так осторожно, что не было слышно ни малейшего всплеска. Только по светящейся полосе, остававшейся за ним на воде, можно было следить за ним. Скоро и полоса исчезла. Очевидно, Гаэтано доплыл до берега.
Целых полчаса никто на лодке не шевелился; потом от берега протянулась та же светящаяся полоса и стала приближаться. Через минуту, плывя саженками, Гаэтано достиг лодки.
-- Ну что? -- спросили в один голос Франц и матросы.
-- А то, что это испанские контрабандисты; с ними только двое корсиканских разбойников.
-- А как эти корсиканские разбойники очутились с испанскими контрабандистами?
-- Эх, ваша милость, -- сказал Гаэтано тоном истинно христианского милосердия, -- надо же помогать друг другу! Разбойникам иногда плохо приходится на суше от жандармов и карабинеров; ну, они и находят на берегу лодку, а в лодке -- добрых людей вроде нас. Они просят приюта в наших плавучих домах. Можно ли отказать в помощи бедняге, которого преследуют? Мы его принимаем и для пущей верности выходим в море. Это нам ничего не стоит, а ближнему сохраняет жизнь или, во всяком случае, свободу; когда-нибудь он отплатит нам за услугу, укажет укромное местечко, где можно выгрузить товары в сторонке от любопытных глаз.
-- Вот как, друг Гаэтано! -- сказал Франц. -- Так и вы занимаетесь контрабандой?
-- Что поделаешь, ваша милость? -- сказал Гаэтано с не поддающейся описанию улыбкой. -- Занимаешься всем понемножку; надо же чем-нибудь жить.
-- Так эти люди на Монте-Кристо для вас не чужие?
-- Пожалуй, что так; мы, моряки, что масоны, -- узнаем друг друга по знакам.
-- И вы думаете, что мы можем спокойно сойти на берег?
-- Уверен; контрабандисты не воры.
-- А корсиканские разбойники? -- спросил Франц, заранее предусматривая все возможные опасности.
-- Не по своей вине они стали разбойниками, -- сказал Гаэтано, -- в этом виноваты власти.
-- Почему?
-- А то как же? Их ловят за какое-нибудь мокрое дело, только и всего; как будто корсиканец может не мстить.
-- Что вы разумеете под мокрым делом? Убить человека? -- спросил Франц.
-- Уничтожить врага, -- отвечал хозяин, -- это совсем другое дело.
-- Ну что же, -- сказал Франц. -- Пойдем просить гостеприимства у контрабандистов и разбойников. А примут они нас?
-- Разумеется.
-- Сколько их?
-- Четверо, ваша милость, и два разбойника; всего шестеро.
-- И нас столько же. Если бы эти господа оказались плохо настроены, то силы у нас равные, и, значит, мы можем с ними справиться. Итак, вопрос решен, едем на Монте-Кристо.
-- Хорошо, ваша милость, но вы разрешите нам принять еще кое-какие меры предосторожности?
-- Разумеется, дорогой мой! Будьте мудры, как Нестор, и хитроумны, как Улисс. Я не только разрешаю вам, я вас об этом очень прошу.
-- Хорошо. В таком случае молчание! -- сказал Гаэтано.
Все смолкли.
Для человека, как Франц, всегда трезво смотрящего на вещи, положение представлялось если и не опасным, то, во всяком случае, довольно рискованным. Он находился в открытом море, в полной тьме, с незнакомыми моряками, которые не имели никаких причин быть ему преданными, отлично знали, что у него в поясе несколько тысяч франков, и раз десять, если не с завистью, то с любопытством, принимались разглядывать его превосходное оружие. Мало того: в сопровождении этих людей он причаливал к острову, который обладал весьма благочестивым названием, но ввиду присутствия контрабандистов и разбойников не обещал ему иного гостеприимства, чем то, которое ждало Христа на Голгофе; к тому же рассказ о потопленных судах, днем показавшийся ему преувеличенным, теперь, ночью, казался более правдоподобным. Находясь, таким образом, в двойной опасности, быть может и воображаемой, он пристально следил за матросами и не выпускал ружья из рук.
Между тем моряки снова поставили паруса и пошли по пути, уже дважды ими проделанному. Франц, успевший несколько привыкнуть к темноте, различал во мраке гранитную громаду, вдоль которой неслышно шла лодка; наконец, когда лодка обогнула угол какого-то утеса, он увидел костер, горевший еще ярче, чем раньше, и нескольких человек, сидевших вокруг него.
Отблеск огня стлался шагов на сто по морю. Гаэтано прошел мимо освещенного пространства, стараясь все же, чтобы лодка не попала в полосу света; потом, когда она очутилась как раз напротив костра, он повернул ее прямо на огонь и смело вошел в освещенный круг, затянув рыбачью песню, припев которой хором подхватили матросы.
При первом звуке песни люди, сидевшие у костра, встали, подошли к причалу и начали всматриваться в лодку, по-видимому, стараясь распознать ее размеры и угадать ее намерения. Вскоре они, очевидно, удовлетворились осмотром, и все, за исключением одного, оставшегося на берегу, вернулись к костру, на котором жарился целый козленок.
Когда лодка подошла к берегу на расстояние двадцати шагов, человек, стоявший на берегу, вскинул ружье, как часовой при встрече с патрулем, и крикнул на сардском наречии:
-- Кто идет?
Франц хладнокровно взвел оба курка.
Гаэтано обменялся с человеком несколькими словами, из которых Франц ничего не понял, хотя речь, по-видимому, шла о нем.
-- Вашей милости угодно назвать себя или вы желаете скрыть свое имя? -- спросил Гаэтано.
-- Мое имя никому ничего не скажет, -- отвечал Франц. -- Объясните им просто, что я француз и путешествую для своего удовольствия.
Когда Гаэтано передал его ответ, часовой отдал какое-то приказание одному из сидевших у костра, и тот немедленно встал и исчез между утесами.
Все молчали. Каждый, по-видимому, интересовался только своим делом; Франц -- высадкой на остров, матросы -- парусами, контрабандисты -- козленком; но при этой наружной беспечности все исподтишка наблюдали друг за другом.
Ушедший вернулся, но со стороны, противоположной той, в которую он ушел; он кивнул часовому, тот обернулся к лодке и произнес одно слово:
-- S'accomodi.
Итальянское s'accomodi непереводимо. Оно означает в одно и то же время: "Пожалуйте, войдите, милости просим, будьте, как дома, вы здесь хозяин". Это похоже на турецкую фразу Мольера, которая так сильно удивляла мещанина во дворянстве множеством содержащихся в ней понятий.
Матросы не заставили просить себя дважды; в четыре взмаха весел лодка коснулась берега. Гаэтано соскочил на землю, обменялся вполголоса еще несколькими словами с часовым; матросы сошли один за другим; наконец, пришел черед Франца.
Одно свое ружье он повесил через плечо, другое было у Гаэтано; матрос нес карабин. Одет он был с изысканностью щеголя, смешанной с небрежностью художника, что не возбудило в хозяевах никаких подозрений, а стало быть и опасений.
Лодку привязали к берегу и пошли на поиски удобного бивака; но, по-видимому, взятое ими направление не понравилось контрабандисту, наблюдавшему за высадкой, потому что он крикнул Гаэтано:
-- Нет, не туда!
Гаэтано пробормотал извинение и, не споря, пошел в противоположную сторону; между тем два матроса зажгли факелы от пламени костра.
Пройдя шагов тридцать, они остановились на площадке, вокруг которой в скалах было вырублено нечто вроде сидений, напоминающих будочки, где можно было караулить сидя. Кругом на узких полосах плодородной земли росли карликовые дубы и густые заросли миртов. Франц опустил факел и, увидев кучки золы, понял, что не он первый оценил удобство этого места и что оно, по-видимому, служило обычным пристанищем для кочующих посетителей острова Монте-Кристо.
Каких-либо необычайных событий он уже не ожидал; как только он ступил на берег и убедился если не в дружеском, то, во всяком случае, равнодушном настроении своих хозяев, его беспокойство рассеялось, и запах козленка, жарившегося на костре, напомнил ему о том, что он голоден.
Он сказал об этом Гаэтано, и тот ответил, что ужин -- это самое простое дело, ибо в лодке у них есть хлеб, вино, шесть куропаток, а огонь под рукою.
-- Впрочем, -- прибавил он, -- если вашей милости так понравился запах козленка, то я могу предложить нашим соседям двух куропаток в обмен на кусок жаркого.
-- Отлично, Гаэтано, отлично, -- сказал Франц, -- у вас поистине природный талант вести переговоры.
Тем временем матросы нарвали вереска, наломали зеленых миртовых и дубовых веток и развели довольно внушительный костер.
Франц, впивая запах козленка, с нетерпением ждал возвращения Гаэтано, но тот подошел к нему с весьма озабоченным видом.
-- Какие вести? -- спросил он. -- Они не согласны?
-- Напротив, -- отвечал Гаэтано. -- Атаман, узнав, что вы француз, приглашает вас отужинать с ним.
-- Он весьма любезен, -- сказал Франц, -- и я не вижу причин отказываться, тем более что я вношу свою долю ужина.
-- Не в том дело: у него есть чем поужинать, и даже больше чем достаточно, но он может принять вас у себя только при одном очень странном условии.
-- Принять у себя? -- повторил молодой человек. -- Так он выстроил себе дом?
-- Нет, но у него есть очень удобное жилье, по крайней мере так уверяют.
-- Так вы знаете этого атамана?
-- Слыхал о нем.
-- Хорошее или дурное?
-- И то и се.
-- Черт возьми! А какое условие?
-- Дать себе завязать глаза и снять повязку, только когда он сам скажет.
Франц старался прочесть по глазам Гаэтано, что кроется за этим предложением.
-- Да, да, -- отвечал тот, угадывая мысли Франца, -- я и сам понимаю, что тут надо поразмыслить.
-- А вы как поступили бы на моем месте?
-- Мне-то нечего терять; я бы пошел.
-- Вы приняли бы приглашение?
-- Да, хотя бы только из любопытства.
-- У него можно увидеть что-нибудь любопытное?
-- Послушайте, -- сказал Гаэтано, понижая голос, -- не знаю только, правду ли говорят...
Он посмотрел по сторонам, не подслушивает ли кто.
-- А что говорят?
-- Говорят, что он живет в подземелье, рядом с которым дворец Питти ничего не стоит.
-- Вы грезите? -- сказал Франц, садясь.
-- Нет, не грежу, -- настаивал Гаэтано, -- это сущая правда. Кама, рулевой "Святого Фердинанда", был там однажды и вышел оттуда совсем оторопелый; он говорит, что такие сокровища бывают только в сказках.
-- Вот как! Да знаете ли вы, что такими словами вы заставите меня спуститься в пещеру Али-Бабы?
-- Я повторяю вашей милости только то, что сам слышал.
-- Так вы советуете мне согласиться?
-- Этого я не говорю. Как вашей милости будет угодно. Не смею советовать в подобном случае.
Франц подумал немного, рассудил, что такой богач не станет гнаться за его несколькими тысячами франков, и, видя за всем этим только превосходный ужин, решил идти. Гаэтано пошел передать его ответ.
Но, как мы уже сказали, Франц был предусмотрителен, а потому хотел узнать как можно больше подробностей о своем странном и таинственном хозяине. Он обернулся к матросу, который во время его разговора с Гаэтано ощипывал куропаток с важным видом человека, гордящегося своими обязанностями, и спросил его, на чем прибыли эти люди, когда нигде не видно ни лодки, не сперонары, ни тартаны.
-- Это меня не смущает, -- отвечал матрос. -- Я знаю их судно.
-- И хорошее судно?
-- Желаю такого же вашей милости, чтобы объехать кругом света.
-- А оно большое?
-- Да тонн на сто. Впрочем, это судно на любителя, яхта, как говорят англичане, но такая прочная, что выдержит любую непогоду.
-- А где оно построено?
-- Не знаю; должно быть, в Генуе.
-- Каким же образом, -- продолжал Франц, -- атаман контрабандистов не боится заказывать себе яхту в генуэзском порту?
-- Я не говорил, что хозяин яхты контрабандист, -- отвечал матрос.
-- Но Гаэтано как будто говорил.
-- Гаэтано видел экипаж издали и ни с кем из них не разговаривал.
-- Но если этот человек не атаман контрабандистов, то кто же он?
-- Богатый вельможа и путешествует для своего удовольствия.
"Личность, по-видимому, весьма таинственная, -- подумал Франц, -- раз суждения о ней столь разноречивы".
-- А как его зовут?
-- Когда его об этом спрашивают, он отвечает, что его зовут Синдбад-мореход. Но мне сомнительно, чтобы это было его настоящее имя.
-- Синдбад-мореход?
-- Да.
-- А где живет этот вельможа?
-- На море.
-- Откуда он?
-- Не знаю.
-- Видали вы его когда-нибудь?
-- Случалось.
-- Каков он собой?
-- Ваша милость, сами увидите.
-- А где он меня примет?
-- Надо думать, в том самом подземном дворце, о котором говорил вам Гаэтано.
-- И вы никогда не пытались проникнуть в этот заколдованный замок?
-- Еще бы, ваша милость, -- отвечал матрос, -- и даже не раз; но все было напрасно; мы обыскали всю пещеру и нигде не нашли даже самого узенького хода. К тому же, говорят, дверь отпирается не ключом, а волшебным словом.
-- Положительно, -- прошептал Франц, -- я попал в сказку из "Тысячи и одной ночи".
-- Его милость ждет вас, -- произнес за его спиной голос, в котором он узнал голос часового.
Его сопровождали два матроса из экипажа яхты.
Франц вместо ответа вынул из кармана носовой платок и подал его часовому.
Ему молча завязали глаза и весьма тщательно -- они явно опасались какого-нибудь обмана с его стороны; после этого ему предложили поклясться, что он ни в коем случае не будет пытаться снять повязку.
Франц поклялся.
Тогда матросы взяли его под руки и повели, а часовой пошел вперед.
Шагов через тридцать, по соблазнительному запаху козленка, он догадался, что его ведут мимо бивака, потом его провели еще шагов пятьдесят, по-видимому, в том направлении, в котором Гаэтано запретили идти; теперь этот запрет стал ему понятен. Вскоре, по изменившемуся воздуху, Франц понял, что вошел в подземелье. После нескольких секунд ходьбы он услышал легкий треск, и на него повеяло благоухающим теплом; наконец, он почувствовал, что ноги его ступают по пышному мягкому ковру; проводники выпустили его руки. Настала тишина, и чей-то голос произнес на безукоризненном французском языке, хоть и с иностранным выговором:
-- Милости прошу, теперь вы можете снять повязку.
Разумеется, Франц не заставил просить себя дважды; он снял платок и увидел перед собой человека лет сорока, в тунисском костюме, то есть в красной шапочке с голубой шелковой кисточкой, в черной суконной, сплошь расшитой золотом куртке, в широких ярко-красных шароварах, такого же цвета гетрах, расшитых, как и куртка, золотом, и в желтых туфлях; поясом ему служила богатая кашемировая шаль, за которую был заткнут маленький кривой кинжал.
Несмотря на мертвенную бледность, лицо его поражало красотой; глаза были живые и пронзительные; прямая линия носа, почти сливающаяся со лбом, напоминала о чистоте греческого типа; а зубы, белые, как жемчуг, в обрамлении черных, как смоль, усов, ослепительно сверкали.
Но бледность этого лица была неестественна; словно этот человек долгие годы провел в могиле, и краски жизни уже не могли вернуться к нему.
Он был не очень высок ростом, но хорошо сложен, и, как у всех южан, руки и ноги у него были маленькие.
Но что больше всего поразило Франца, принявшего рассказ Гаэтано за басню, так это роскошь обстановки.
Вся комната была обтянута алым турецким шелком, затканным золотыми цветами. В углублении стоял широкий диван, над которым было развешано арабское оружие в золотых ножнах, с рукоятями, усыпанными драгоценными камнями: с потолка спускалась изящная лампа венецианского стекла, а ноги утопали по щиколотку в турецком ковре; дверь, через которую вошел Франц, закрывали занавеси, так же как и вторую дверь, которая вела в соседнюю комнату, по-видимому, ярко освещенную.
Хозяин не мешал Францу дивиться, но сам отвечал осмотром на осмотр и не спускал с него глаз.
-- Милостивый государь, -- сказал он наконец, -- прошу простить меня за предосторожности, с которыми вас ввели ко мне; но этот остров по большей части безлюден, и, если бы кто-нибудь проник в тайну моего обиталища, я, по всей вероятности, при возвращении нашел бы мое жилье в довольно плачевном состоянии, а это было бы мне чрезвычайно досадно не потому, что я горевал бы о понесенном уроне, а потому, что лишился бы возможности по своему желанию предаваться уединению. А теперь я постараюсь загладить эту маленькую неприятность, предложив вам то, что вы едва ли рассчитывали здесь найти, -- сносный ужин и удобную постель.
-- Помилуйте, -- сказал Франц, -- к чему извинения? Всем известно, что людям, переступающим порог волшебных замков, завязывают глаза; вспомните Рауля в "Гугенотах"; и, право, я не могу пожаловаться: все, что вы мне показываете, поистине стоит чудес "Тысячи и одной ночи".
-- Увы! Я скажу вам, как Лукулл: если бы я знал, что вы сделаете мне честь посетить меня, я приготовился бы к этому. Но как ни скромен мой приют, он в вашем распоряжении; как ни плох мой ужин, я вас прошу его отведать. Али, кушать подано?
В тот же миг занавеси на дверях раздвинулись, и нубиец, черный, как эбеновое дерево, одетый в строгую белую тунику, знаком пригласил хозяина в столовую.
-- Не знаю, согласитесь ли вы со мной, -- сказал незнакомец Францу, -- но для меня нет ничего несноснее, как часами сидеть за столом друг против друга и не знать, как величать своего собеседника. Прошу заметить, что, уважая права гостеприимства, я не спрашиваю вас ни о вашем имени, ни о звании, я только хотел бы знать, как вам угодно, чтобы я к вам обращался. Чтобы со своей стороны не стеснять вас, я вам скажу, что меня обыкновенно называют Синдбад-мореход.
-- А мне, -- отвечал Франц, -- чтобы быть в положении Аладдина, не хватает только его знаменитой лампы, и потому я не вижу никаких препятствий к тому, чтобы называться сегодня Аладдином. Таким образом мы останемся в царстве Востока, куда, по-видимому, меня перенесли чары какого-то доброго духа.
-- Итак, любезный Аладдин, -- сказал таинственный хозяин, -- вы слышали, что ужин подан. Поэтому прошу вас пройти в столовую; ваш покорнейший слуга пойдет вперед, чтобы показать вам дорогу.
И Синдбад, приподняв занавес, пошел впереди своего гостя.
Восхищение Франца все росло: ужин был сервирован с изысканной роскошью. Убедившись в этом важном обстоятельстве, он начал осматриваться. Столовая была не менее великолепна, чем гостиная, которую он только что покинул; она была вся из мрамора, с ценнейшими античными барельефами; в обоих концах продолговатой залы стояли прекрасные статуи с корзинами на головах. В корзинах пирамидами лежали самые редкостные плоды: сицилийские ананасы, малагские гранаты, балеарские апельсины, французские персики и тунисские финики.
Ужин состоял из жареного фазана, окруженного корсиканскими дроздами, заливного кабаньего окорока, жареного козленка под соусом тартар, великолепного тюрбо и гигантского лангуста. Между большими блюдами стояли тарелки с закусками. Блюда были серебряные, тарелки из японского фарфора.
Франц протирал глаза -- ему казалось, что все это сон. Али прислуживал один и отлично справлялся со своими обязанностями. Гость с похвалой отозвался о нем.
-- Да, -- отвечал хозяин, со светской непринужденностью угощая Франца, -- бедняга мне очень предан и очень старателен. Он помнит, что я спас ему жизнь, а так как он, по-видимому, дорожил своей головой, то он благодарен мне за то, что я ее сохранил ему.
Али подошел к своему хозяину, взял его руку и поцеловал.
-- Не будет ли нескромностью с моей стороны, -- сказал Франц, -- если я спрошу, при каких обстоятельствах вы совершили это доброе дело?
-- Это очень просто, -- отвечал хозяин. -- По-видимому, этот плут прогуливался около сераля тунисского бея ближе, чем это позволительно чернокожему; ввиду чего бей приказал отрезать ему язык, руку и голову: в первый день -- язык, во второй -- руку, а в третий -- голову. Мне всегда хотелось иметь немого слугу; я подождал, пока ему отрезали язык, и предложил бею променять его на чудесное двуствольное ружье, которое накануне, как мне показалось, очень понравилось его высочеству. Он колебался: так хотелось ему покончить с этим несчастным. Но я прибавил к ружью английский охотничий нож, которым я перерубил ятаган его высочества; тогда бей согласился оставить бедняге руку и голову, но с тем условием, чтобы его ноги больше не было в Тунисе. Напутствие было излишне. Чуть только этот басурман издали увидит берега Африки, как он тотчас же забирается в самую глубину трюма, и его не выманить оттуда до тех пор, пока третья часть света не скроется из виду.
Франц задумался, не зная, как истолковать жестокое добродушие, с которым хозяин рассказал ему это происшествие.
-- Значит, подобно благородному моряку, имя которого вы носите, -- сказал он, чтобы переменить разговор, -- вы проводите жизнь в путешествиях?
-- Да. Это обет, который я дал в те времена, когда отнюдь не думал, что буду когда-нибудь иметь возможность выполнить его, -- отвечал, улыбаясь, незнакомец. -- Я дал еще несколько обетов и надеюсь в свое время выполнить их тоже.
Хотя Синдбад произнес эти слова с величайшим хладнокровием, в его глазах мелькнуло выражение жестокой ненависти.
-- Вы, должно быть, много страдали? -- спросил Франц.
Синдбад вздрогнул и пристально посмотрел на него.
-- Что вас навело на такую мысль? -- спросил он.
-- Все, -- отвечал Франц, -- ваш голос, взгляд, ваша бледность, самая жизнь, которую вы ведете.
-- Я? Я веду самую счастливую жизнь, какая только может быть на земле, -- жизнь паши. Я владыка мира; если мне понравится какое-нибудь место, я там остаюсь; если соскучусь, уезжаю; я свободен, как птица; у меня крылья, как у нее; люди, которые меня окружают, повинуются мне по первому знаку. Иногда я развлекаюсь тем, что издеваюсь над людским правосудием, похищая у него разбойника, которого оно ищет, или преступника, которого оно преследует. А кроме того, у меня есть собственное правосудие, всех инстанций, без отсрочек и апелляций, которое осуждает и оправдывает и в которое никто не вмешивается. Если бы вы вкусили моей жизни, то не захотели бы иной и никогда не возвратились бы в мир, разве только ради какого-нибудь сокровенного замысла.
-- Мщения, например! -- сказал Франц.
Незнакомец бросил на Франца один из тех взглядов, которые проникают до самого дна ума и сердца.
-- Почему именно мщения? -- спросил он.
-- Потому что, -- возразил Франц, -- вы кажетесь мне человеком, который подвергается гонению общества и готовится свести с ним какие-то страшные счеты.
-- Ошибаетесь, -- сказал Синдбад и рассмеялся своим странным смехом, обнажавшим острые белые зубы, -- я своего рода филантроп и, может быть, когда-нибудь отправлюсь в Париж и вступлю в соперничество с господином Аппером и с Человеком в синем плаще [ прозвище известного благотворителя Эдма Шампьона (1764--1852) ].
-- И это будет ваше первое путешествие в Париж?
-- Увы, да! Я не слишком любопытен, не правда ли? Но уверяю вас, не я тому виной; время для этого еще придет.
-- И скоро вы думаете быть в Париже?
-- Сам не знаю, все зависит от стечения обстоятельств.
-- Я хотел бы там быть в одно время с вами и постараться, насколько это будет в моих силах, отплатить вам за гостеприимство, которое вы так широко оказываете мне на Монте-Кристо.
-- Я с величайшим удовольствием принял бы ваше приглашение, -- отвечал хозяин, -- но, к сожалению, если я поеду в Париж, то, вероятно, инкогнито.
Между тем ужин продолжался; впрочем, он, казалось, был подан только для Франца, ибо незнакомец едва притронулся к роскошному пиршеству, которое он устроил для нежданного гостя и которому тот усердно отдавал должное.
Наконец Али принес десерт, или, вернее, снял корзины со статуй и поставил на стол.
Между корзинами он поставил небольшую золоченую чашу с крышкой.
Почтение, с которым Али принес эту чашу, возбудило во Франце любопытство. Он поднял крышку и увидел зеленоватое тесто, по виду напоминавшее шербет, но совершенно ему неизвестное.
Он в недоумении снова закрыл чашу и, взглянув на хозяина, увидел, что тот насмешливо улыбается.
-- Вы не можете догадаться, что в этой чаше, и вас разбирает любопытство?
-- Да, признаюсь.
-- Этот зеленый шербет -- не что иное, как амброзия, которую Геба подавала на стол Юпитеру.
-- Но эта амброзия, -- сказал Франц, -- побывав в руках людей, вероятно, променяла свое небесное название на земное? Как называется это снадобье, к которому, впрочем, я не чувствую особенного влечения, на человеческом языке?
-- Вот неопровержимое доказательство нашего материализма! -- воскликнул Синдбад. -- Как часто проходим мы мимо нашего счастья, не замечая его, не взглянув на него; а если и взглянем, то не узнаем его. Если вы человек положительный и ваш кумир -- золото, вкусите этого шербета, и перед вами откроются россыпи Перу, Гузерата и Голконды; если вы человек воображения, поэт, -- вкусите его, и границы возможного исчезнут: беспредельные дали откроются перед вами, вы будете блуждать, свободный сердцем, свободный душою, в бесконечных просторах мечты. Если вы честолюбивы, гонитесь за земным величием -- вкусите его, и через час вы будете властелином -- не маленькой страны в уголке Европы, как Англия, Франция или Испания, а властелином земли, властелином мира, властелином Вселенной. Трон ваш будет стоять на той горе, на которую сатана возвел Иисуса и, не поклоняясь ему, не лобызая его когтей, вы будете верховным повелителем всех земных царств. Согласитесь, что это соблазнительно, тем более что для этого достаточно... Посмотрите.
С этими словами он поднял крышку маленькой золоченой чаши, взял кофейной ложечкой кусочек волшебного шербета, поднес его ко рту и медленно проглотил, полузакрыв глаза и закинув голову.
Франц не мешал своему хозяину наслаждаться любимым лакомством; когда тот немного пришел в себя, он спросил:
-- Но что же это за волшебное кушанье?
-- Слыхали вы о Горном Старце [ Горный Старец -- Хасан-ибн-Сабба, -- отправляя на подвиги своих "фидави" (то есть обреченных), опьянял их гашишем (откуда их название -- хашишины, ассасины) ], -- спросил хозяин, -- о том самом, который хотел убить Филиппа Августа?
-- Разумеется.
-- Вам известно, что он владел роскошной долиной у подножия горы, которой он обязан своим поэтическим прозвищем. В этой долине раскинулись великолепные сады, насажденные Хасаном-ибн-Сабба, а в садах были уединенные беседки. В эти беседки он приглашал избранных и угощал их, по словам Марко Поло, некоей травой, которая переносила их в эдем, где их ждали вечно цветущие растения, вечно спелые плоды, вечно юные девы. То, что эти счастливые юноши принимали за действительность, была мечта, но мечта такая сладостная, такая упоительная, такая страстная, что они продавали за нее душу и тело тому, кто ее дарил им, повиновались ему, как богу, шли на край света убивать указанную им жертву и безропотно умирали мучительной смертью в надежде, что это лишь переход к той блаженной жизни, которую им сулила священная трава.
-- Так это гашиш! -- воскликнул Франц. -- Я слыхал о нем.
-- Вот именно, любезный Аладдин, это гашиш, самый лучший, самый чистый александрийский гашиш, от Абугора, несравненного мастера, великого человека, которому следовало бы выстроить дворец с надписью: "Продавцу счастья -- благодарное человечество".
-- А знаете, -- сказал Франц, -- мне хочется самому убедиться в справедливости ваших похвал.
-- Судите сами, дорогой гость, судите сами; но не останавливайтесь на первом опыте. Чувства надо приучать ко всякому новому впечатлению, нежному или острому, печальному или радостному. Природа борется против этой божественной травы, ибо она не создана для радости и цепляется за страдания. Нужно, чтобы побежденная природа пала в этой борьбе, нужно, чтобы действительность последовала за мечтой: и тогда мечта берет верх, мечта становится жизнью, а жизнь -- мечтою. Но сколь различны эти превращения! Сравнив горести подлинной жизни с наслаждениями жизни воображаемой, вы отвернетесь от жизни и предадитесь вечной мечте. Когда вы покинете ваш собственный мир для мира других, вам покажется, что вы сменили неаполитанскую весну на лапландскую зиму. Вам покажется, что вы спустились из рая на землю, с неба в ад. Отведайте гашиша, дорогой гость, отведайте.
Вместо ответа Франц взял ложку, набрал чудесного шербета столько же, сколько взял сам хозяин, и поднес ко рту.
-- Черт возьми! -- сказал он, проглотив божественное снадобье. -- Не знаю, насколько приятны будут последствия, но это вовсе не так вкусно, как вы уверяете.
-- Потому что ваше нёбо еще не приноровилось к необыкновенному вкусу этого вещества. Скажите, разве вам с первого раза понравились устрицы, чай, портер, трюфели, все то, к чему вы после пристрастились? Разве вы понимаете римлян, которые приправляли фазанов ассой-фетидой, и китайцев, которые едят ласточкины гнезда? Разумеется, нет. То же и с гашишем. Потерпите неделю, и ничто другое в мире не сравнится для вас с ним, каким бы безвкусным и пресным он ни казался вам сегодня. Впрочем, перейдем в другую комнату, в вашу. Али подаст нам трубки и кофе.
Они встали, и пока тот, кто назвал себя Синдбадом и кого мы тоже время от времени наделяли этим именем, чтобы как-нибудь называть его, отдавал распоряжения слуге, Франц вошел в соседнюю комнату.
Убранство ее было проще, но не менее богато. Она была совершенно круглая, и ее всю опоясывал огромный диван. Но диван, стены, потолок и пол были покрыты драгоценными мехами, мягкими и нежными, как самый пушистый ковер; то были шкуры африканских львов с величественными гривами, полосатых бенгальских тигров, шкуры капских пантер, в ярких пятнах, подобно той, которую увидел Данте, шкуры сибирских медведей и норвежских лисиц -- они были положены одна на другую, так что казалось, будто ступаешь по густой траве или покоишься на пуховой постели.
Гость и хозяин легли на диван; чубуки жасминового дерева с янтарными мундштуками были у них под рукой, уже набитые табаком, чтобы не набивать два раза один и тот же. Они взяли по трубке. Али подал огня и ушел за кофе.
Наступило молчание; Синдбад погрузился в думы, которые, казалось, не покидали его даже во время беседы, а Франц предался молчаливым грезам, что всегда посещают курильщика хорошего табака, вместе с дымом которого отлетают все скорбные мысли и душа населяется волшебными снами.
Али принес кофе.
-- Как вы предпочитаете, -- спросил незнакомец, -- по-французски или по-турецки, крепкий или слабый, с сахаром или без сахара, настоявшийся или кипяченый? Выбирайте: имеется любой.
-- Я буду пить по-турецки, -- отвечал Франц.
-- И вы совершенно правы, -- сказал хозяин, -- это показывает, что у вас есть склонность к восточной жизни. Ах! Только на Востоке умеют жить. Что касается меня, -- прибавил он со странной улыбкой, которая не укрылась от Франца, -- когда я покончу со своими делами в Париже, я поеду доживать свой век на Восток; и если вам угодно будет навестить меня, то вам придется искать меня в Каире, в Багдаде или в Исфагане.
-- Это будет совсем нетрудно, -- сказал Франц, -- потому что мне кажется, будто у меня растут орлиные крылья и на них я облечу весь мир в одни сутки.
-- Ага! Это действует гашиш! Так расправьте же свои крылья и уноситесь в надземные пространства: не бойтесь, вас охраняют, и если ваши крылья, как крылья Икара, растают от жгучего солнца, мы примем вас в наши объятия.
Он сказал Али несколько слов по-арабски, тот поклонился и вышел.
Франц чувствовал, что с ним происходит странное превращение. Вся усталость, накопившаяся за день, вся тревога, вызванная событиями вечера, улетучивались, как в ту первую минуту отдыха, когда еще настолько бодрствуешь, что чувствуешь приближение сна. Его тело приобрело бесплотную легкость, мысли невыразимо просветлели, чувства вдвойне обострились. Горизонт его все расширялся, но не тот мрачный горизонт, который он видел наяву и в котором чувствовал какую-то смутную угрозу, а голубой, прозрачный необозримый, в лазури моря, в блеске солнца, в благоухании ветра. Потом, под звуки песен своих матросов, звуки столь чистые и прозрачные, что они составили бы божественную мелодию, если бы удалось их записать, он увидел, как перед ним встает остров Монте-Кристо, но не грозным утесом на волнах, а оазисом в пустыне; чем ближе подходила лодка, тем шире разливалось пение, ибо с острова к небесам неслась таинственная и волшебная мелодия, словно некая Лорелея хотела завлечь рыбака или чародей Амфион -- воздвигнуть там город.
Наконец лодка коснулась берега, но без усилий, без толчка, как губы прикасаются к губам, и он вошел в пещеру, а чарующая музыка все не умолкала. Он спустился, или, вернее, ему показалось, что он спускается по ступеням, вдыхая свежий благовонный воздух, подобный тому, который веял вокруг грота Цирцеи, напоенный таким благоуханием, что от него душа растворяется в мечтаниях, насыщенный таким огнем, что от него распаляются чувства; и он увидел все, что с ним было наяву, начиная с Синдбада, своего фантастического хозяина, до Али, немого прислужника; потом все смешалось и исчезло, как последние тени в гаснущем волшебном фонаре, и он очутился в зале со статуями, освещенной одним из тех тусклых светильников, которые у древних охраняли по ночам сон или наслаждение.
То были те же статуи, с пышными формами, сладострастные и в то же время полные поэзии, с магнетическим взглядом, с соблазнительной улыбкой, с пышными кудрями. То были Фрина, Клеопатра, Мессалина, три великие куртизанки; и среди этих бесстыдных видений, подобно чистому лучу, подобно ангелу на языческом Олимпе, возникло целомудренное создание, светлый призрак, стыдливо прячущий от мраморных распутниц свое девственное чело.
И вот все три статуи объединились в страстном вожделении к одному возлюбленному, и этот возлюбленный был он; они приблизились к его ложу в длинных, ниспадающих до ног белых туниках, с обнаженными персями, в волнах распущенных кос; они принимают позы, которые соблазняли богов, но перед которыми устояли святые, они взирают на него тем неумолимым и пламенным взором, каким глядит на птицу змея, и он не имеет сил противиться этим взорам, мучительным, как объятие, и сладостным, как лобзание.
Франц закрывает глаза и, бросая вокруг себя последний взгляд, смутно видит стыдливую статую, закутанную в свое покрывало; и вот его глаза сомкнулись для действительности, а чувства раскрылись для немыслимых ощущений.
Тогда настало нескончаемое наслаждение, неустанная страсть, которую пророк обещал своим избранникам. Мраморные уста ожили, перси потеплели, и для Франца, впервые отдавшегося во власть гашиша, страсть стала мукой, наслаждение -- пыткой; он чувствовал, как к его лихорадочным губам прижимаются мраморные губы, упругие и холодные, как кольца змеи; но в то время как руки его пытались оттолкнуть эту чудовищную страсть, чувства его покорялись обаянию таинственного сна, и наконец после борьбы, за которую не жаль отдать душу, он упал навзничь, задыхаясь, обессиленный, изнемогая от наслаждения, отдаваясь поцелуям мраморных любовниц и чародейству исступленного сна.