Марсо нашел генерала Дюма у консьержа, где тот ожидал его. Он потребовал чернил и бумаги.

-- Что ты хочешь делать? -- спросил его Дюма, испуганный его возбужденностью.

-- Написать Каррье, попросить у него два дня, сказать ему, что он своей жизнью отвечает мне за жизнь Бланш.

-- Несчастный! -- отвечал ему друг, выхватывая у него начатое письмо. -- Ты грозишь, а сам между тем находишься в его власти. Разве ты не ослушался приказа присоединиться сегодня к армии? Неужели ты думаешь, что, испугавшись тебя один раз, он не найдет какого-нибудь благовидного предлога? Не пройдет и часа, как ты будешь арестован. Что ты сможешь тогда сделать и для нее, и для себя? Поверь мне, что твое молчание заставит его скорее позабыть все, и только одна его забывчивость может спасти ее.

Марсо уронил голову на руки и погрузился в глубокую задумчивость.

-- Ты прав! -- воскликнул он наконец, увлекая его на улицу.

Несколько человек собрались вокруг почтового эскорта.

-- Если бы вечером поднялась суматоха, -- говорил чей-то голос, -- я не знаю, что помешало бы двум десяткам молодцов войти в город и освободить заключенных; просто жалость, как плохо охраняется Нант.

Марсо задрожал, обернулся, узнал Тинги, обменялся с ним многозначительным взглядом и бросился в повозку.

-- В Париж! -- крикнул он почтальону, кидая ему кошелек с золотом.

И лошади понеслись с быстротою молнии.

Все в том же экипаже, повсюду с помощью золота Марсо добился обещания, что лошади будут приготовлены на следующий день и ничто не задержит его на обратном пути. Во время пути Марсо узнал от генерала Дюма, что тот подал в отставку, прося, как единственной милости, чтобы его зачислили в другую армию простым солдатом; вследствие этого он был назначен в распоряжение комитета общественной безопасности и направлялся в Нант, когда его по дороге в Клиссен встретил Марсо.

В восемь часов вечера повозка с двумя пассажирами въехала в Париж.

Марсо и его друг расстались на площади Согласия.

Марсо пешком добрался до улицы Сен-Оноре, остановился у N 36-го и попросил гражданина Робеспьера.

-- Он в Национальном театре, -- ответила ему девушка, лет шестнадцати или восемнадцати, -- но если ты, гражданин генерал, вздумаешь прийти через два часа, он уже вернется домой.

-- Робеспьер в Национальном театре! Не ошибаешься ли ты?

-- Нет, гражданин.

-- Ну, хорошо, так я разыщу его там, а если не найду его, то вернусь ждать его здесь. Вот мое имя: гражданин генерал Марсо.

Французский театр разделился на две группы. Тальма, в сопровождении патриотически настроенных актеров, перешел в Одеон. В этот-то театр и направился Марсо, крайне удивленный, что ему пришлось разыскивать сурового члена комитета общественного спасения в таком неподходящем месте.

Давали "Смерть Цезаря". Он вошел на балкон; какой-то молодой человек предложил ему сесть на первой скамейке, рядом с собою. Марсо с благодарностью принял его предложение, надеясь отсюда увидеть того, кого он искал.

Спектакль еще не начинался; какое-то странное волнение царило в публике; около оркестра столпилась группа людей, и от нее, как из главной квартиры, исходили какие-то знаки, улыбки. Эта группа господствовала над залом, ею управлял, в свою очередь, один человек: это был Дантон.

Около него находились Камилл Демулен, его правая рука, Филиппо, Геро де Сешель и Лакруг, его апостолы. Они молчали, когда он говорил, и говорили, когда он молчал.

Марсо первый раз встретился почти лицом к лицу с этим народным Мирабо; он узнал бы его по его громкому голосу, по его повелительным жестам, по его величественному профилю, если бы даже его имя не произносилось громко, несколько раз его друзьями.

Здесь необходимо сказать несколько слов о различных политических партиях, составляющих в то время Конвент; это важно для уяснения себе последующей сцены.

Коммуна и Гора соединились для проведения революции 31 мая. Жирондисты пали после напрасной попытки объединить провинции, пали почти без защиты со стороны своих избранников, не посмевших даже дать им приют в тот день, когда их осудили. До 31 мая власть не переходила ни в чьи руки; после 31 мая явилась необходимость в единении сил для более успешных действий; клуб был наиболее распространенной силой; партия управляла клубом; несколько человек управляли партией. Естественно, что власть находилась в руках этих людей. Комитет общественного спасения до 31 мая был составлен из членов Конвента, державшихся строгого нейтралитета. Пришло время его обновления, и в нем заняли места крайние монтаньяры -- Баррер остался в нем как представитель старого комитета, но Робеспьер был выбран его членом. Сен-Жюст, Колло де Эрбуа, Бильо-Варенн, поддерживаемые им, угнетали своих сотоварищей Геро де Сешеля и Роберта Ленде; Сен-Жюст взял на себя общий надзор, Кутон -- смягчал их предложения, действительно, слишком жестокие; Бильо-Варенн и Колло де Эрбуа управляли департаментами; Карно был занят военным ведомством, Камбон -- финансовым; Приер (из департамента Кот-де-Ор) и Приер (из департамента Марны) -- делами внутренними и административными; и Баррер, вскоре присоединившийся к ним, сделался ежедневным оратором партии. Что касается Робеспьера, то он, не имея определенных функций, следил за всем, управляя политическим телом, как голова управляет телом физическим, заставляя все члены действовать по своей воле.

В этой партии воплотилась революция; эта партия желала ее со всеми ее последствиями, чтобы народ в один прекрасный день мог воспользоваться всеми ее результатами.

Этой партии приходилось бороться против двух других: одна стремилась во всем превзойти ее, другая, наоборот, -- удержать. Эти две партии были: партия Гебера и партия Горы Дантона.

В "Отце Дюшене" Гебер популяризовал всю непристойность языка; побежденных он преследовал бранью, казни сопровождались смехом. В скором времени его успехи сделались угрожающими: архиепископ парижский и все его викарии отреклись от христианства; католический культ был заменен культом разума, церкви закрылись; Анахарсис Клоотц сделался апостолом нового божества. Комитет общественного спасения испугался могущества этой ультрареволюционной партии, которую с падением Марата считали погибшей. Робеспьер взялся один напасть на нее. Пятого декабря 1793 года он произнес против нее с трибуны громовую речь, и Конвент, бешено аплодировавший отречению от религии по требованию Коммуны, постановил, по просьбе Робеспьера, который также хотел установить свою религию, что всякое наличие и всякие средства, направленные против свободы вероисповедания, должны быть запрещены.

Дантон от имени умеренной партии Горы требовал отмены революционного правительства; "Старый Францисканец", под редакторством Камилла Демулена, сделался органом партии. Комитет общественного спасения, другими словами диктатура, был создан исключительно для подавления врагов внутренних и для отражения врагов внешних, и так как он полагал, что подавил смуту внутри и победил на границе, то потребовал, чтобы власть была уничтожена ибо, на его взгляд, она сделалась бесполезной, а впоследствии могла сделаться опасной. Революция уничтожала, а он хотел восстанавливать на той почве, которая еще не была засорена.

Таковы были три партии, которые в марте 1793 года, время нашего рассказа, составляли Конвент. Робеспьер обвинял Гебера в атеизме, а Дантона в продажности; они обвиняли его, в свою очередь, в честолюбии, и кличка "диктатор" стала циркулировать по Парижу.

Таково было положение вещей, когда Марсо, как мы уже сказали, увидел в первый раз Дантона, который сделал из оркестра трибуну и рассыпал перед окружающими свои могучие речи. Играли "Смерть Цезаря"; нечто вроде пароля было дано дантонистам. Они все присутствовали на спектакле и, по сигналу своего предводителя, должны отнести на счет Робеспьера следующие стихи:

Да, пусть Цезарь будет велик, но Рим пусть будет свободен.

Боги, владычица Индии -- раба на берегах Тибра,

Что нужды, что ее имя царит повсюду

И что ее зовут царицей, тогда как она в оковах.

Какая польза моей родине, римлянам, которых ты презираешь,

Знать, что у Цезаря явились новые рабы,

Гордые персы не враги нам,

Но у нас есть больший враг. И я уверен в этом.

Вот почему Робеспьер, предупрежденный Сен-Жюстом, находился в этот вечер в Национальном театре. Он прекрасно понимал, какое страшное оружие попало бы в руки его врагов, если бы им удалось сделать всеобщим достоянием обвинение, которое они направляли против него.

Тем не менее Марсо напрасно искал его в этом ярко освещенном зале, и его взор, утомленный бесплодными поисками, упал на группу у оркестра, громкий и оживленный разговор которой привлекал к себе всеобщее внимание зала.

-- Я видел сегодня нашего диктатора, -- сказал Дантон. -- Нас хотели помирить.

-- Где же вы встретились?

-- У него; мне пришлось подняться на третий этаж к нашему неподкупному.

-- О чем же вы говорили с ним?

-- Что я знаю, как меня ненавидит комитет, но что я не боюсь его. Он отвечал на это, что я ошибаюсь, что там не имеют дурных намерений относительно меня, и нам необходимо объясниться.

-- Объясниться! Объясниться! Это хорошо с людьми добросовестными.

-- Справедливо, так я ему и ответил; тогда он нахмурил лоб и крепко сжал губы. Я продолжал: "Конечно, надо обуздать роялистов; но делать это необходимо осмотрительно и не смешивать военных с невиновными. -- А кто же сказал вам, -- отвечал сердито Робеспьер, -- что осуждали невиновных? -- Что ты скажешь? Не было случая, чтобы осуждали невиновных!" -- воскликнул я, обращаясь к Геро де Сешелю, который был со мною. И ушел.

-- И Сен-Жюст был там?

-- Да.

-- Что он говорил?

-- Он проводил рукою по своим прекрасным черным кудрям и время от времени поправлял свой галстук.

Сосед Марсо, сидевший с ним рядом, обхватил руками голову, задрожал, из его уст послышался легкий свист; Марсо не обратил на него внимания и стал следить за Дантоном и его друзьями.

-- Франт! -- заметил Камилл Демулен о Сен-Жюсте. -- Он так высоко ценит себя, так высоко держит на плечах голову, точно он коронованная особа.

Сосед Марсо поднял голову, и генерал узнал в нем красавца Сен-Жюста, бледного от гнева.

-- А я, -- громко воскликнул он, подымаясь во весь рост, -- я заставлю тебя, Демулен, нести твою голову, как святой Дени.

Он повернулся, все расступились перед ним, чтобы пропустить его, и он вышел из театра.

-- Ха, ха, ха! Кто же знал, что он так близко! -- воскликнул со смехом Дантон. -- Честное слово, письмо дошло по адресу.

-- Ах, кстати, -- обратился Филиппо к Дантону, -- ты не читал памфлета Лайя на себя?

-- Что, Лайя пишет памфлеты? Он переделал бы лучше своего "Друга закона". Любопытно почитать этот памфлет.

-- Вот он.

Филиппо подал ему брошюру.

-- И даже подписал его, черт возьми! Но он ведь не знает, что если не спрячется у меня в погребе, так ему свернут шею.

-- Шт! Шт! Занавес поднимается.

Легкое шиканье пронеслось по залу; молодой человек, не участвующий в разговоре, продолжал, тем не менее, частный разговор, хотя действие уже началось. Дантон дотронулся до его плеча.

-- Гражданин Арно, -- вежливо, но с оттенком легкой иронии произнес он, -- дай мне слушать, как если бы играли "Марию в Минтурнах".

Юный автор был слишком умен, чтобы не заметить просьбы в этих словах; он замолчал, и воцарившаяся тишина дала возможность слушать одно из наиболее скверных произведений -- "Смерть Цезаря".

Тем не менее, несмотря на тишину, было очевидно, что никто из заговорщиков не забыл повода, ради которого он пришел сюда; они обменялись взглядами, знаками, становившимися более частыми по мере того, как актеры приближались к явлению, которое должно было вызвать взрыв. Дантон наклонился к Камиллу.

-- Это будет третье явление, -- тихонько заметил он.

И он повторял стихи одновременно с актером, словно желая ускорить его слова, когда явились те, которые предшествовали условленной сцене:

"Цезарь, мы ждем от твоей августейшей милости

Дара, самого драгоценного, благодеяния, самого справедливого,

Выше того управления, которое дано твоей добротой,

Цезарь.

-- Что ты осмеливаешься просить, Цимбер?

-- Свободы!"

Взрыв аплодисментов с трех сторон покрыл эти слова.

-- Вот, сейчас начнется, -- сказал Дантон.

И он наполовину поднялся с места, Тальма начал:

"Да, пусть Цезарь будет велик, но Рим пусть будет свободен..."

Дантон выпрямился во весь рост, озираясь кругом, как командующий армией, желающий убедиться, что каждый на своем посту, как вдруг взоры его остановились, словно прикованные к одному месту залы: в одной из лож приподнялась решетка, и из темноты показалось бледное лицо Робеспьера. Взоры двух противников встретились и не могли оторваться друг от друга; во взгляде Робеспьера отражалась ирония победителя, дерзость человека, чувствующего себя в безопасности. Дантон впервые почувствовал, как холодный пот выступил у него на теле; он забыл про сигнал, который должен был дать: стихи прошли незамеченными, без аплодисментов, без восклицаний. Он упал на место, побежденный. Решетка ложи упала, и все было кончено. Гильотинисты победили сентябрьщиков.

Марсо, озабоченный своими делами, почти не следил за пьесой и был, вероятно, единственным человеком, видевшим эту сцену, которая продолжалась всего несколько секунд, но ничего не понявшим в ней. Тем не менее он успел узнать Робеспьера, сошел с места и, выйдя в коридор, встретился с ним.

Робеспьер был спокоен и холоден, как будто ничего не случилось. Марсо представился ему, назвав свое имя. Робеспьер протянул ему руку: Марсо, повинуясь первому впечатлению, отнял свою. Горькая усмешка пробежала по губам Робеспьера.

-- Что вам угодно от меня? -- сказал он ему.

-- Мне необходимо переговорить с тобою.

-- Здесь или у меня?

-- У тебя.

-- Тогда идем.

И оба, охваченные столь различными чувствами, пошли рядом: Робеспьер -- равнодушный и спокойный, Марсо -- заинтересованный и взволнованный.

Вот он человек, который держал в своих руках судьбу Бланш, о котором ему пришлось столько слышать. Неподкупность его была очевидна, но его популярность представляла для него загадку. Действительно, чтобы завоевать ее он не употреблял ни одного из тех средств, которые выдвинули его предшественники. У него не было ни увлекательного красноречия Мирабо, ни отеческой твердости Балльи, ни горячей пылкости Дантона, ни неприличного многословия Гебера; если он работал для народа, так тихо, без шума и не отдавая отчета народу. Среди всеобщего упрощения в языке и в одежде, он сохранил вежливость в разговоре и элегантность в костюме. Наконец, в то время, как другие прилагали все усилия, чтобы смешаться с толпой, он старался подняться над ней. И с первого взгляда было ясно, что этот человек мог быть только или народным кумиром, или жертвой: он был тем и другим [ Обычный костюм Робеспьера настолько известен, что он почти вошел в поговорку. 20 прериала, в праздник Высшего существа, которого он был первосвященником, на нем был темно-синий кафтан, вышитый шелковый жилет на розовой подкладке; черные атласные панталоны, белые шелковые чулки и башмаки с пряжками дополняли этот костюм. Это был тот же самый костюм, в котором он взошел на эшафот -- авт. ].

Они пришли; крутая лестница привела их в комнату на третьем этаже. Робеспьер открыл ее: бюст Руссо, стол, на котором лежали раскрытые "Эмиль" и "Социальный контракт", комод и несколько стульев составляли всю меблировку. Педантичная чистота царила повсюду.

От Робеспьера не ускользнуло впечатление, произведенное на Марсо этим видом.

-- Вот дворец Цезаря, -- сказал он ему, улыбаясь, -- что вы хотите просить у диктатора?

-- Милости моей жены, осужденной Каррье.

-- Твоей жене, осужденной Каррье! Жена Марсо, республиканца древних дней! Сурового спартанца! Что творится в Нанте?

-- Жестокости.

И Марсо нарисовал перед ним картину, известную уже нашим читателям.

Робеспьер во время его рассказа качался на стуле, не прерывая его; наконец Марсо замолчал.

-- Вот как меня всегда понимают, -- сказал Робеспьер хриплым от волнения голосом, -- всюду, где мои глаза не могут видеть, там я не могу остановить бесполезного кровопролития!.. Довольно крови, нет никакой необходимости проливать ее, и мы вовсе не в таком отчаянном положении.

-- Прекрасно, Робеспьер, прошу помилования моей жене!

Робеспьер взял чистый лист.

-- Ее девичье имя?

-- Зачем?

-- Оно необходимо, чтобы установить личность.

-- Бланш де Болье.

Робеспьер выронил перо из рук.

-- Дочь маркиза де Болье, предводителя разбойников?

-- Бланш де Болье, дочь маркиза де Болье.

-- Каким образом она стала твоей женой?

Марсо подробно рассказал ему все.

-- Я не прошу ни советов, ни упреков; я прошу у тебя милости; обещаешь ты мне даровать ее?

-- Послушай, Марсо, семейные связи, влияние любви не заставят тебя изменить республике?

-- Никогда.

-- А если ты с оружием в руках очутишься лицом к лицу с маркизом де Болье?

-- Я буду драться с ним, как это уже однажды было.

-- А если он попадет к тебе в руки?

Марсо задумался на мгновение.

-- Я отправлю его к тебе, и ты сам будешь его судьбой.

-- Ты мне клянешься в этом?

-- Клянусь честью!

Робеспьер взялся за перо.

-- Марсо, -- сказал он ему. -- Ты был счастлив сохранить себя чистым на глазах у всех: с давних пор я уже знал тебя; с давних пор я хотел увидеть тебя.

Заметив нетерпение Марсо, он написал три первые буквы его имени, затем остановился снова.

-- Послушай, -- промолвил он, пристально смотря на него, -- я, в свою очередь, попрошу у тебя пять минут: целую жизнь я подарю тебе за пять минут, -- это, право, недорого.

Марсо наклонил голову в знак согласия. Робеспьер продолжал:

-- На меня наклеветали перед тобою, Марсо. Между тем ты один из тех редких людей, которым я хотел бы открыться, и хотел бы, чтобы они знали меня; так что мне за дело до осуждения тех, кого я не уважаю? Итак, выслушай меня: три клуба, друг за другом хлопотавшие о судьбах Франции, воплотились в одном человеке и выполнили миссию, которая была возложена на них веком: конституционный, представленный Мирабо, поколебал трон; законодательный, воплощенный в Дантоне, сверг его. Задача Конвента громадна, ибо необходимо, чтобы он окончил разрушение и начал созидать. У меня явилась великая мысль: стать представителем этой эпохи, как Мирабо и Дантон были выразителями своей. В истории французского народа будут три человека, представленные тремя числами: 91, 92, 93. Если Высшее Существо дарует мне время окончить мою задачу, мое имя будет выше всех имен. Я совершу больше, чем Ликург у греков, чем Нума в Риме, чем Вашингтон в Америке, потому что каждому из них пришлось установить порядок в народе юном, только что родившемся, между тем как я имею дело с обществом дряхлым, которое мне необходимо возродить. Если я паду, Боже мой, избавь меня от богохульства в мой последний час... Если я паду раньше времени, поскольку я не выполню и половины того, что хотел сделать, на моем имени останется кровавое пятно, которое другая партия успела стереть с себя. Революция падет вместе со мною, и мы будем оклеветаны... Вот что я хотел сказать тебе, Марсо, так как я во всяком случае хочу, чтобы было несколько человек, которые сохранили бы мое имя честным и незапятнанным в своих сердцах, и ты один из них.

Он окончил писать.

-- Теперь вот помилование твоей жене... Ты можешь уйти, не давая мне своей руки.

В ответ на это Марсо взял его за руку и крепко пожал ее; он хотел говорить, но слезы помешали ему вымолвить хотя бы одно слово, и Робеспьер заговорил первый:

-- Ступай, надо ехать, потому что нельзя терять ни одной минуты; до свидания!

Марсо вышел на лестницу; генерал Дюма поднимался по ней, когда он спускался.

-- У меня помилование Бланш! -- воскликнул Марсо, бросаясь в объятия. -- Бланш спасена...

-- Поздравь меня, в свою очередь, -- отвечал ему друг, -- меня назначили командующим альпийской армией, и я пришел поблагодарить Робеспьера.

Они обнялись. Марсо бросился на улицу и побежал к площади Дворца Равенства, где его ожидал экипаж, готовый везти его с такою же быстротою, с какою доставил его в Париж.

Какая тяжесть свалилась у него с сердца! Какое счастье ожидало его! Какое блаженство после такого безмерного страдания! Воображение рисовало ему картины грядущего; он представлял себе, как он на пороге тюрьмы закричал бы своей жене: "Бланш, ты свободна благодаря мне; приди сюда, Бланш, и пусть твоя любовь и твои поцелуи заплатят мне за твою жизнь!"

Но время от времени смутное беспокойство тревожило его, сердце сжималось болезненным предчувствием. Тогда он погонял почтальона, обещал ему золота, швырял деньги, обещая дать еще. Колеса едва касались земли, лошади мчались во весь дух, а между тем ему казалось, что они почти не двигаются. Лошади на смену были приготовлены повсюду, никакой задержки; казалось, все разделяли заботу, которая мучила его. В несколько часов он оставил позади себя Версаль, Шартр, Ман, Флеш, он замечал вдали Анжер; вдруг он чувствует странный толчок; тележка опрокидывается и ломается. Он подымается окровавленный, ушибленный, ударом сабли разделяет постромки, вскакивает на лошадь, добирается до первой станции, берет там свежую лошадь и еще с большей быстротой продолжает свой путь.

Наконец он проехал Анжер и видит Энгранд, оставляет позади Варад, минует Ансени; его лошадь вся в мыле и в крови. Он узнает Сен-Донасьен, затем Нант; Нант, где его душа, его жизнь, его счастье! Еще несколько мгновений -- и он будет в городе; вот он достиг уже городских ворот; его лошадь падает у тюрьмы Буффэ; ах, он приехал, не все ли равно!

-- Бланш! Бланш!

-- Две телеги только что выехали из тюрьмы, -- отвечает привратник, -- она лежит на первой.

-- Проклятие!

И Марсо бросается бегом в середину толпы, которая теснится, бежит по направлению к площади. Марсо нагоняет последнюю из телег; один из приговоренных узнает его.

-- Генерал, спасите ее. Я не мог сделать это и попался... Да здравствует король!

Это был Тинги.

-- Да, да!..

И Марсо пробивает себе путь; толпа толкает его, давит и увлекает за собою; вместе с нею он попадает на большую площадь; он уже против эшафота, машет бумагой и кричит:

-- Помилование! Помилование!

В это время палач, схватив за длинные белокурые волосы голову молодой девушки, показал народу это отвратительное зрелище; толпа с ужасом отпрянула назад, так как всем показалось, что голову тошнит кровью!.. Вдруг из середины этой безмолвной толпы послышался крик ярости, в котором, казалось, напряглись все человеческие силы: Марсо в губах этой головы узнал красную розу, которую он подарил юной вандейке.