L'Affaire Clemenceau, Mémoire de l'accusé (1866)

Роман

Адвокату Роллинэ

"Услыхав о моем аресте, вы вспомнили наши прежние дружеские отношения и, не придавая значения противоречивым людским толкам, уговорили меня жить и бороться ради моего ребенка. Дело мое будет разбираться не раньше, как через пять-шесть недель; это время я посвящу полной исповеди моей жизни, припоминая в точности обстоятельства, факты и мысли, предшествовавшие катастрофе, вследствие которой я очутился на скамье подсудимых. Я буду откровенен, как перед Богом; я скажу вам всю правду, доставлю вам материал для моей защиты. Ваш талант и дружба ко мне дополнят остальное.

Каков бы ни был вердикт присяжных, я не забуду, с каким участием обняли вы меня, когда дверь тюрьмы отворилась перед вами, и последняя моя мысль, -- если я буду осужден, -- принадлежит вам и сыну моему.

Пьер Клемансо".

I

Я незнатного происхождения. Мать составляла всю мою семью: кроме нее, у меня не было родных, и имя отца моего до сей поры мне неизвестно. Если отец жив, то, конечно, узнает из газет о моем аресте и, вероятно, порадуется, что не признал меня за сына и что не под его именем я очутился на скамье подсудимых. Придет ли ему в голову, что, быть может, судьба моя была бы иная, если бы он признал меня? До десятилетнего возраста я аккуратно посещал школу, выучился читать, писать, немного арифметике и закону Божию.

На одиннадцатом году мать решила поместить меня пансионером в среднее учебное заведение, заботясь о моей будущности и забывая о своих интересах; ей некого было любить, кроме меня.

-- У тебя нет отца, -- сказала она мне тогда, -- это не значит, что он умер... Многие будут презирать и оскорблять тебя за это несчастье, которое должно бы возбуждать в людях участие и сострадание. Надеяться ты можешь только на себя да на меня; какое бы горе ты ни причинил мне -- я обязана простить тебя. Не употребляй этого во зло.

Двадцать лет тому назад слышал я эти слова, а они запечатлелись в моей памяти, будто сказанные вчера. Память -- роковой дар! За какой проступок наказал Господь человека, лишив его возможности забывать? Говорят, есть счастливые воспоминания... Да, пока счастье продолжается! Но если оно изменило или зашевелились в человеке угрызения совести -- воспоминания поражают его прямо в сердце, как кинжалом.

В десять лет я не совсем понял значение материнских слов; только инстинкт подсказал мне, что ей предстоит много горя, а на мне тяготеет долг.

Я поцеловал мать -- единственный ответ взволнованного ребенка! -- потом решительно и твердо произнес:

-- Будь спокойна, я буду хорошо учиться, и, когда вырасту, мы оба будем счастливы!

У матери моей была маленькая белошвейная мастерская на углу улицы Лагранж-Бательер. Ее вкус, добросовестность и аккуратность приобрели ей немногочисленных, но избранных заказчиц.

Помню я нашу скромную, чистую квартирку, старуху прислугу, принимавшуюся с утра за уборку комнат. Бывало, вскачу я рано и под тем предлогом, чтобы помочь ей, только мешаю и вожусь, как котенок; помню наши скромные обеды, дружеское отношение матери к старой прислуге; как сейчас вижу знакомые лица соседей, которых я встречал на лестнице, отправляясь в школу, и забавлял своей детской болтовней; помню также ночные работы веселых мастериц, усталую, но всегда бодрую и приветливую труженицу-мать...

Мастерицы наперебой баловали меня. Положение незаконного ребенка, вероятно, возбуждало их особенное участие! В этом сословии девушки часто подвергаются таким случайностям, поэтому естественно, что симпатия их на стороне обиженных судьбой и обществом.

За несколько дней до поступления моего пансионером они особенно изощрялись в нежном баловстве, стараясь заставить меня забыть близкое изгнание; несмотря на мои добрые намерения, годы брали свое, и сердце мое сжималось при мысли о разлуке с домом.

Наконец наступил канун рокового дня -- первого октября! После обеда мать сказала мне:

-- Пойдем делать покупки.

Прежде всего она повела меня в магазин и позволила выбрать письменный прибор и серебряный колокольчик. Бедная женщина! Я выбрал самое простое и скромное, понимая, что это дешевле. Она поцеловала меня... материнское сердце чутко!

Затем мы прошли по бульварам и купили по дороге краски (я был большой охотник размалевывать картинки), волчок, веревочку для скакания и много других безделушек, которые могли бы развлечь меня до завтрашнего дня. Когда мы вернулись, было уже поздно; мастерицы разошлись, лампа тускло горела. Все мои платья были тщательно приготовлены и сложены на комоде; всякая вещица представляла собой сумму денег, добытую тяжелым трудом. Мужчина, соблазняющий девушку ради своей прихоти, отдает ли себе отчет в том, что делает? На что обрекает он мать своего ребенка?

-- Мама, -- сказал я, усевшись на ее колени, -- хочешь сделать мне удовольствие? Позволь мне спать с тобой эту ночь!

Я рос болезненным и слабым ребенком; в случае моего нездоровья мать часто брала меня ночью в свою кровать, и я бывал в восторге: как хорошо свернуться клубочком возле нее и заснуть, обняв ее руку! Случалось, что я, в виде награды, испрашивал позволения улечься возле нее и редко получал отказ. Милые и грустные воспоминания!

II

Ненужные подробности для моей защиты, не так ли? Но я пишу отчасти для самого себя: мне невозможно изложить вторую половину моей жизни, не остановясь на первой. Я набираюсь храбрости... А где ее найти, как не в безмятежных, трогательных воспоминаниях раннего детства?

III

На следующее утро, в семь часов, мать привела меня к директору училища и в сотый раз горячо повторяла ему, что она никогда не расставалась со мной, что надо быть особенно снисходительным ко мне, что кротостью можно делать из меня все что хочешь; если я заболею, немедленно послать за ней; в первое время она будет, впрочем, ежедневно посещать меня в рекреации, и т. д., и т. д. Прозвонил колокол, мы поцеловались в последний раз -- и она ушла.

Кто в жизни не перешел через этот момент? Всякий с содроганием помнит его.

Г-н Фремин, директор, привыкший отечески относиться к этому первому страданию человека, ласково сказал мне:

-- Пойдем, друг мой.

Он отвел меня к новым товарищам.

Училище, куда я поступил, пользовалось не совсем заслуженной славой. В нем насчитывалось до трехсот воспитанников, большей частью сыновей коммерческих тузов, финансовой аристократии и сомнительно титулованных особ.

Мать моя, как все женщины, не получившие образования, задалась целью сделать из меня воспитанного человека. Она сочла долгом обратиться к одной из своих богатых заказчиц, у которой был сын приблизительно моих лет, и, узнав, в каком заведении мальчик учится, наивно прибавила:

-- Я буду счастлива, сударыня, что сыновья наши окажутся товарищами по школе. Вы всегда были добры ко мне, авось это будет залогом и их детской дружбы!

Г-жа д'Англепьер внутренне вознегодовала на такую дерзость белошвейки, но мать моя ничего не заметила.

Гордость была так же чужда ей, как и подхалимство. К тому же когда матери разговаривают о своих детях, может ли им приходить в голову разница общественного положения? Материнская любовь должна бы ставить их на одну доску, по крайней мере, в этом вопросе... Неужели, зависимо от состояния, можно производить на свет и любить своих детей различно? Тут-то именно природа ясно указывает на равенство и смеется над перегородками, искусственно воздвигнутыми людской несправедливостью и заносчивостью!

Однако г-жа д'Англепьер, жена новоиспеченного графа, думала иначе и, по всей вероятности, не стесняясь, выразила свои мысли при юном сыне...

Последствия ее возмутившегося аристократизма не замедлили отозваться на мне.

IV

Учебное заведение вмещало в себя два отдела: один для младшего возраста, до пятого класса включительно, другой для старшего; каждый из них помещался в отдельном корпусе здания, имел свой особый подъезд, и двор разделен был решеткой.

Классным наставником старших числился сам г-н Фремин; у младших классов был свой.

Итак, директор привел меня в младшее отделение и, поручив классному наставнику, удалился.

Я сел на скамью и печально смотрел в пространство, думая о матери, которая теперь, наверное, плачет, принимаясь за свою ежедневную работу. Слезы душили меня, но я чувствовал, что плакать здесь не место!..

Вокруг меня товарищи шумели и разговаривали, показывали друг другу подарки и игрушки, лакомились принесенными из дома пирожками и конфетами.

На меня никто не обращал внимания. Я спросил у наставника, вернулся ли сын г-жи д'Англепьер, но оказалось, что его еще нет.

Вдруг один из воспитанников остановился передо мной, расставив ноги и рассматривая меня. Руки его были засунуты в карманы, движением головы он поминутно откидывал со лба белокурые локоны, падавшие ему на глаза. Лицо его было бледно, прекрасные голубые глаза окаймлены болезненной синевой, хорошенькие губки искусаны до крови, нос правильный, с подвижными прозрачными ноздрями.

Он то и дело вытаскивал руку из кармана и нервно грыз ногти; мне было жаль: руки у него были прелестной формы и белые, как у женщины.

-- Что ты тут делаешь? -- спросил он, слегка кашляя.

-- Ничего.

-- Ты новенький?

-- Да. А ты?

-- Я -- старый. Откуда ты?

-- Я парижанин. А ты?

-- Я из Америки. Как тебя зовут?

-- Пьер Клемансо. А тебя?

-- Андрэ Минати. Кто твой отец?

-- У меня нет отца.

-- Умер?

И, вероятно, приняв мое молчание за утвердительный ответ, он продолжал:

-- А мать твоя что делает?

-- Она белошвейка.

-- Белошвейка? Шьет рубашки?

-- И другие вещи тоже! -- наивно отвечал я. -- А твоя?

-- Моя ничего не делает. Она богата и отец также. Он путешествует.

-- Сколько тебе лет?

-- Двенадцать. А тебе?

-- Десять.

-- Что это у тебя в корзине?

-- Пирожки. Хочешь попробовать?

-- Посмотрим твои пирожки.

Я поднял крышку корзинки, Андрэ запустил туда руку, попробовал один пирожок, другой и без церемонии уничтожил все.

-- Недурны! -- одобрил он. -- Что же ты сам не ел?

-- Я сыт.

-- Больше у тебя ничего нет?

-- Ничего.

-- Прощай. Ты дурак.

Он повернулся на пятках, оставив меня в полном недоумении, подкрался сзади к другому мальчику, прыгнул ему на спину и свалил его с ног. Пробегая дальше, забияка щипал и толкал товарищей, не ожидавших его нападения, причем старался выбирать слабеньких.

Классный наставник не вмешивался... Он спокойно ходил взад и вперед, заложив руки за спину, и, вероятно, размышляя о своей горькой доле.

V

Я невольно следил глазами за бойким Андрэ, съевшим мои пирожки. Проделав несколько штук с товарищами, он подошел к перегородке, разделявшей двор, и, удостоверившись, что наставник не смотрит на него, сделал знак; старший воспитанник, юноша лет восемнадцати, подошел к перегородке и сунул ему в руку записочку, которую Андрэ ловко спрятал в карман, и затем, как ни в чем ни бывало, смешался с толпой товарищей.

Вскоре нас повели в домовую церковь на молебен, а оттуда в классы.

Меня посадили на первую скамейку, рядом с Андрэ Минати. Я весь превратился в слух, готовясь не пропускать ни одного слова учителя, помня наставление матери; сосед мой начал с того, что прочел полученную записочку, вложив ее в книгу; затем сунул записку в рот, разжевал ее и проглотил; потом обратился ко мне с какими-то вопросами, но видя, что я не отвечаю, начал приставать ко мне и вымазал чернилами мою курточку. Тут я не выдержал и довольно громко попросил его оставить меня в покое.

Он рассердился и шепнул, что припомнит это мне после класса.

Действительно, во время рекреации Андрэ подошел ко мне в сопровождении двух товарищей и, подставив мне под нос кулак, обозвал меня "продавцом рубашек". Я презрительно отвернулся от него, но в ту же минуту получил здоровенный подзатыльник и чуть не шлепнулся носом. Взбешенный, я обернулся и, не раздумывая долго, хватил его так по лицу, что у него пошла кровь из носа.

Я испугался и бросился к нему, чтобы помочь, но он, бледный от злости, изо всей силы ударил меня ногой; вся жалость моя мигом пропала, я повалил забияку на землю и схватил его за шиворот... Товарищи растащили нас...

Я стоял запыхавшись, сверкая глазами, готовый победить целую армию неприятелей. Пришлось классному наставнику вмешаться и разобрать дело. Я откровенно рассказал все как было, не умолчав и о пирожках.

Итак, вступление мое в школу ознаменовалось с первого же дня приобретением горького опыта. Жадность, неблагодарность и вероломство существуют не только между взрослыми людьми.

Побитого Минати умыли холодной водой. Он молчал и бросал на меня исподлобья злобные взгляды, ясно говорившие, что отныне мы с ним смертельные враги.

VI

К вечеру явился сын г-жи д'Англепьер. Мальчик этот сразу показался мне еще антипатичнее, чем Минати. То был мальчуган десяти лет, в безукоризненном костюме, с прилизанными височками и надменными манерами. Такие люди и детьми не бывают -- они родятся самоуверенными посредственностями, со временем выбирают дипломатическую карьеру, никогда и ни в чем не имеют сомнения, получают чины и отличия и умирают, не оставив после себя ни мысли, ни фразы, ни поступка, которые стоили бы внимания. Однако, вспомнив желание матери, я подошел к юному виконту и, в простоте душевной, напомнил ему о знакомстве наших родительниц.

-- У меня свои друзья, -- сухо сказал он, почти не удостаивая меня взглядом, -- я выбираю их между равными.

Разумеется, глупец этот повторял слышанную фразу.

Когда мать пришла навестить меня, я рассказал ей все свои впечатления, только о сражении с Минати умолчал, не желая тревожить ее.

Она посоветовала мне не обращать более внимания на виконта и прибавила со вздохом:

-- Если тебя будут обижать здесь, дитя мое, скажи мне откровенно, я помещу тебя в другую школу.

Но пока не произошло еще ничего особенного: худшее ждало меня впереди.

VII

Классный наставник счел нужным посадить возле меня другого мальчика, во избежание столкновений с Андрэ. Новый сосед мой, Бернавуа, оказался прилежным и кротким, и мы с ним подружились. Во время рекреаций, рассказывая мне о своей семье, он упомянул, что у родителей его средства очень скромные, а я, в свою очередь, откровенно поведал ему все о себе, не забыв объяснить, что отца у меня нет, хотя он и не умер... Так как новый приятель мой был на полном пансионе, то я попросил мать мою взять его в воскресенье, и мы втроем отправились в С.-Клу, позавтракали в ресторане, а обедали дома.

Вернувшись в понедельник в школу, я подошел к одному из товарищей, как вдруг он пустился бежать от меня с криком:

-- Карантин!

С другим, с третьим -- та же история. Словом, только Бернавуа говорил со мною по-прежнему: остальные спасались от меня, как от зачумленного.

Не зная, что это значит, я спросил у Бернавуа разъяснения. Он серьезно сказал мне, что дело нешуточное: общество товарищей осудило меня.

Осудило? Карантин? Да что же я такое сделал?

Позже я узнал, что Бернавуа совершенно без умысла способствовал этому осуждению, рассказав товарищам все, что слышал о моей семье. Минати и виконт решили подвергнуть меня остракизму за то, что у меня не было отца!

Предсказание бедной матери сбывалось: но могла ли она предполагать, что оно сбудется так скоро и по милости детей-товарищей?

Надо отдать справедливость Бернавуа: он продолжал говорить со мной, рискуя навлечь на себя неудовольствие всего класса. Он пояснил мне, что срок наказания может уменьшиться, если "виновный" смиренно попросит прощения.

Я вспыхнул от негодования: я ни в чем не провинился и просить прощения не буду. Товарищи решили не говорить со мной в течение сорока дней -- пусть так. Обойдусь без их разговоров.

-- Но я должен предупредить тебя, -- продолжал Бернавуа, -- что если осужденный вздумает бороться, срок наказания удваивают... утраивают! Иногда карантин длится целый год.

-- Пусть длится год.

-- Не ограничиваются тем, что молчат...

-- Что еще делают?

-- Мало ли что!

-- Однако?

-- Увидишь! Кажется, приготавливаются.

-- Ну что же, увидим!

И вот началась форменная травля. Один попрекает меня бедностью, потому что его родители имели хорошие средства; другой -- трудом моей матери, потому что его мать ничего не умела делать; третий -- тем, что у меня нет отца, потому что у него было их, может быть, два и т. д. Первые свойства, которые я открыл в зародыше у людей, были: несправедливость и жестокость.

Но я решился не смиряться ни под каким видом. Как бы то ни было, а тяжело в десять лет воевать с неприязнью целого класса и защищаться, не имея другого оружия, кроме сознания своей правоты!

VIII

Стал я учиться еще прилежнее. В рекреации старался разговаривать с классным наставником, который отлично понимал, что происходит, и втайне жалел меня, но бедняк зависел от своего места и поневоле дорожил им; он не смел заступиться за меня открыто! Он охотно говорил со мной, помогал мне учиться -- и за то спасибо. Под старость этот несчастный человек спился и лет пять тому назад умер в нищете. Я похоронил его.

В обширном дворе нашем было местечко, отведенное когда-то директором под грядки для воспитанников, желавших заняться садоводством. Но любителей находилось мало, и грядки были в пренебрежении. Классный наставник посоветовал мне попросить у директора позволения заняться культурой цветов и овощей. Я с радостью ухватился за эту мысль, получил лопатку, скрябку и семена.

Можете судить, в какую ярость пришли мои преследователи, убедившись, что наказание их не приводит меня в отчаяние. Главным подстрекателем явился, конечно, Андрэ Минати. Откуда черпал этот бледный, тщедушный мальчик такую энергию для поддержания своей недетской злобы? Не был ли его отец рабовладельцем в Америке, и не унаследовал ли сын привычку наслаждаться страданием ближнего?

Мне не давали покоя даже ночью: только я засыпал, в меня летели подушки, книги, все что попало; часто, приходя ложиться спать, я находил мои простыни и одеяло вымоченными. Что делать? Жаловаться? Фискальство претило мне -- я молчал.

В столовой устраивали так, что блюдо доходило до меня пустым -- не раз довольствовался я куском хлеба и водой вместо обеда.

Грядки мои затаптывались, посаженные отростки и семена вырывались и раскидывались; когда я работал, в меня бросали камнями. Война велась непрерывная, ожесточенная -- я жил под гнетом смертельного страха, и это сказывалось на моем характере и здоровье.

Однако я и матери не жаловался: она заплатила за полгода вперед, и я знал, что деньги не достаются ей даром.

Некоторые воспитанники из моего класса не принимали деятельного участия в войне; но так как их было немного, то и заступиться они не могли и довольствовались пассивной ролью.

Раз мне устроили баррикаду на лестнице и потушили лампы; я упал и сильно расшибся. Пришлось начальству вступиться -- доложили директору. На следующий день г-н Фремин пришел в класс и прочел строгую нотацию, угрожая наказанием и даже исключением зачинщиков. Он громко спросил у меня имена преследователей и дал мне право назначить им наказание -- но я никого не назвал. Он воспользовался этим, чтобы похвалить мое великодушие и уколоть моих маленьких врагов.

Директор был, видимо, растроган; я плакал и втайне надеялся, что мученья мои кончены. Несколько дней мне дали действительно вздохнуть. Не мешали есть, спать, работать в садике.

Мои требования не шли дальше этого!

IX

Раз утром я прилежно работал в садике, как вдруг до слуха моего долетело знакомое и дорогое имя. Двое товарищей, Минати и еще другой, шли мимо и разговаривали между собой. Я невольно прислушался: рассказывалась какая-то история, героиня которой называлась Фелисите. Фелисите -- было имя моей матери, и рассказчик как-то особенно выкрикивал его, проходя мимо меня, прибавляя непонятные для меня эпитеты, вероятно, оскорбительные. Я только расслышал, что дело шло о каком-то любовном приключении.

Когда мы вернулись в класс, один из учеников обратился к наставнику с вопросом:

-- Скажите, пожалуйста, какое прозвище носил Дюнуа?

-- Орлеанского подзаборника.

-- Что такое подзаборник?

Наставник подумал с минуту и ответил:

-- Это ребенок...

-- Не имеющий отца! -- подхватил кто-то из класса.

Я навострил уши. Ведь у меня не было отца!.. К тому же взгляды товарищей с насмешкой устремились на меня.

"Ну что же? Значит, и я подзаборник!" -- подумал я, хотя решительно недоумевал, что это значит и почему так позорно иметь только мать и быть ей всем обязанным.

-- Как же это можно не иметь отца? -- продолжал допрашивать первый мальчик.

-- Молчи, скотина! -- раздался вдруг голос с одной из скамеек.

Это произнес Константин Риц, молчавший до сих пор и не принимавший участия в войне со мной.

В первый раз один из товарищей решился громко заступиться за меня.

Все замолчали. Я даже пожалел: так я не узнаю, что значит подзаборник?

Я открыл лексикон и нашел следующее объяснение: "Ребенок, рожденный вне брака". Но и это мне ничего не объяснило. Разве товарищи мои иначе рождены, чем я? Вероятно, если меня преследуют за это различие. Однако я и сильнее, и умнее многих из них... Но их навещают отцы, а у меня нет его! Вот в чем вся беда!

С этого дня начались приставанья на эту тему. Меня прозвали: "Дюнуа", а кто-нибудь из товарищей играл роль "Фелисите". И чего-чего не говорилось. Боже мой! В то время многие слова, выражения, намеки были мне непонятны, но теперь, вспоминая их, я с содроганием спрашиваю: каким образом может быть так развращен и загрязнен ум детей, старшему из которых едва ли было тринадцать лет?!

X

Довольно подробностей, не так ли? Они отвратительны, и вы, пожалуй, подумаете, что я преувеличиваю, чтобы выставить себя в лучшем свете, возбудить вашу жалость? О Боже, нет! Напротив, я рассказываю в общих чертах, тогда как изобретательностью моих маленьких мучителей можно было бы наполнить несколько глав! Конечно, я мог бы вовсе не упоминать об этом тяжелом периоде моего детства, тем более что он бледнеет по сравнению с последующими событиями, и я давно должен был бы простить моим неразумным, малолетним врагам!..

XI

Так нет же! Я не простил!

Душа моя никогда не могла вполне отделаться от этого первого впечатления людской жестокости, и я не желаю казаться лучше, чем я есть на самом деле.

Позже случаю угодно было свести меня с некоторыми из школьных товарищей, преследовавших меня, -- они забыли, как и подобает обидчикам, все прошлое, выказывали себя горячими почитателями моего таланта, заискивали передо мной! Но я не мог принудить себя пожать их протянутую руку... Вспомнили ли они тогда свою вину? Сомневаюсь. Скорее обвиняли меня в гордости, решили, что я зазнался от успеха! А я просто помнил прошлое и не прощал...

Но если сердце мое отказывается простить, то рассудок находит смягчающие обстоятельства.

Дети повторяют то, что слышат от старших; большинству моих одноклассников никто в семье не внушал милосердия и участия к ближнему... Откуда им было научиться этому? Они находили мое происхождение позорным и, не стесняясь, заявляли об этом. Понравиться им я не сумел, держа себя независимо, и не просил пощады, потому что не чувствовал за собой вины.

А вина была. Не моя лично, и не только детям, но и развитому обществу долго еще не распутать рокового вопроса о незаконных детях!

Ваш ораторский талант не подлежит сомнению, дорогой друг; быть может, когда-нибудь защита отдельных лиц покажется вам недостаточно широкой ареной, и вы возвысите свой могучий голос для проповеди общечеловеческой идеи... Возьмите под свою защиту бедных незаконнорожденных детей! Вопрос важный, интересный и глубокий. Закон относится к ним с явным предубеждением, с вопиющей несправедливостью. Он требует от них исполнения долга, как от прочих граждан, а более половины прав отнимает неизвестно на каком основании. Они обязаны проливать кровь за родину наравне с законными детьми, а наследниками не могут считаться даже в том редком случае, если отец признает их! Почему? Отчего отец должен прибегать к разным обходам и уверткам, чтобы оставить незаконному сыну родовое поместье?

Мне могут возразить, что брак с матерью сына поправит все дело. А если мать умерла или недостойна носить имя порядочного человека? Тогда сын отвечает за ее проступки и на него обрушиваются невзгоды? Не думают ли законодатели уменьшить число незаконных детей, определив им печальную участь? Какое заблуждение! Мужчина, в эгоизме своих увлечений, не думает о последствиях и в большинстве случаев оставляет таковые тяготеть на плечах своей слабой сообщницы. А ее защищает закон? Ничуть не бывало! Ей остается: самоубийство, детоубийство, воспитательный дом или горькая участь воспитывать своего ребенка, страдая за него, а иногда, самое ужасное, видеть в нем своего же собственного строгого судью!..

Взгляните же в глаза таким ненормальностям и ужаснитесь! Защитите женщину, возложите на мужчину часть ответственности за детей, произведенных им на свет, -- и вы увидите, что цифра прекрасных соблазнителей и ловеласов уменьшится.

Повторяю, вопрос интересный: кто его разрешит, тот обессмертит себя.

XII

Однако такие нравственные толчки и непосильная умственная работа повлияли на мое здоровье и даже на рассудок. Мне необходимо было излить кому-нибудь мою душу, попросить совета.

Я выбрал священника, преподававшего мне закон Божий, рассказал ему все мои горести и просил его помощи. Аббат Олет начал говорить мне о страданиях Спасителя, в сравнении с которыми, прибавлял он, мои огорчения ничтожны; советовал непрестанно думать об этом и со смирением переносить гонения.

Воображение мое, и без того раздраженное, с радостью ухватилось за это утешение, и я без труда пришел к заключению, что мне предназначено самим небом быть жертвой, что это моя таинственная миссия.

"Так, так! -- говорил я себе в экстазе, работая в садике. -- Я Божие дитя! Люди будут преследовать меня, как и Его! Они не ведают, что творят. Быть может, убьют меня со временем... Я унаследую Царство небесное...

Экзальтация моя не знала пределов: я расспрашивал аббата, плакал, молился, жаждал мученичества.

Добряк аббат радовался моему настроению, говорил мне о житии святых, о их страданиях... С ясным лицом и блаженной улыбкой переносил я оскорбления товарищей, искренно желая быть побитым камнями или пронзенным стрелами. Я внутренне старался благословлять врагов и молился за них, почти не ел ничего, изнуряя себя по примеру подвижников, мечтал о рае и о вечном блаженстве. При всякой возможности бежал в церковь и целые часы проводил распростершись перед образом. С утра до ночи распевал я божественные кантаты.

Можете судить о насмешках, сыпавшихся на меня! Наконец я стал страдать головными болями и нервными припадками. Физическая оболочка не выдержала. Кончилось тем, что я слег, и мать нашла меня в одно прекрасное утро в лазарете.

Я бредил. Видения преследовали меня. Особенно одно не давало мне покоя: как сквозь дымку, видел я на соседней постели бледного мальчика, истекающего кровью; белое лицо его и прозрачные руки мертвенными пятнами выделялись среди подушек и белья, глаза, окруженные синевой, все время были закрыты, белье постоянно окрашивалось кровью. Вокруг его кровати толпились люди -- то мелькала голова директора, то вдруг голова эта перескакивала на туловище сиделки и тут же уступала место бесстрастному лицу аббата. Звуков до меня не доходило никаких -- настоящая фантасмагория. Облик матери то и дело наклонялся надо мной, я хотел бы крикнуть, сказать что-нибудь -- невозможно! При малейшей попытке меня окружала целая толпа теней, и в голове моей было ощущение удара молотком. Затем снова та же сцена у соседней кровати.

Больной мальчик был Андрэ Минати. Часто видел я около него воспитанника старшего отдела, писавшего ему записки. Как он тут очутился? И почему безутешно плачет?

Когда я пришел в себя, первым побуждением моим было взглянуть на соседнюю кровать. Но она была пуста и имела предательски невинный вид своими белыми занавесками и безукоризненным бельем. Не пригрезилось ли мне все виденное? Возле меня сидела мать, и по лазарету бесшумно двигалась сиделка.

Чувство полного бессилия и блаженного покоя овладело мной; я молча смотрел то на мать, то на солнечный луч, игравший на белой занавеске; ни мыслей, ни желаний, ни ощущений...

Если переход в будущую жизнь таков, то смерть -- блаженство. Я был так близок к ней, что с тех пор она не страшит меня. Даже в настоящую минуту я ее не боюсь. Во мне есть что-то такое, над чем она бессильна!

XIII

Выздоровление мое кончилось в Марли, где мы с месяц пробыли вдвоем с матерью. Она наняла две комнатки, окнами на юго-восток, и я стал быстро поправляться.

Хозяин нашей "дачи" был горшечник по ремеслу; желая потешить меня, он приносил мне глину, и я лепил человечков. Кажется, произведения мои были так удачны, что хозяин пришел в восторг и попросил меня вылепить ему Божью Матерь по модели статуи, находившейся в часовне.

Я принялся с таким рвением, что целые дни проводил перед часовней, возбуждая моей работой восторг собиравшихся мальчишек.

Когда статуэтка была окончена, восхищенный горшечник показал и помощнику мэра, и самому кюре, которые также похвалили меня и советовали серьезно заняться скульптурой. Я ликовал; мать радовалась моему восторгу, хотя и не приписывала особенного значения похвалам окружающих. Поправившись окончательно, я вернулся в школу. Андрэ Минати не было в числе моих товарищей -- он действительно умер от внезапного кровотечения. Спасти его не смогли: организм не в силах был оказать нужного сопротивления.

Узнав эти подробности, я вдруг почувствовал угрызения совести: ведь я ударил Андрэ по лицу так, что у него пошла кровь носом! А он так нуждался в каждой капле! Не виновен ли я в его смерти? Я поведал эти мысли аббату Олет -- но он успокоил меня. Но тем не менее, готовясь к первому причастию, я горячо молился за упокой души моего первого врага... не подозревая, что мне предстоит еще на земле встретиться с этой душой, вселившейся в оболочку соблазнительной женщины! Этот второй враг оказался поопаснее школьного товарища!

Я исповедовался и причастился с восторженным благоговением: аббат Олет потребовал, чтобы всеобщее примирение воспитанников предшествовало этому таинству.

Мать моя присутствовала в церкви и плакала от умиления. Мастерицы также захотели участвовать в семейной радости. Вспоминаю я и теперь об этом торжестве со слезами на глазах. Увы, тогда были другие слезы: сердце мое трепетало от восторженного блаженства: чистая, детская вера наполняла его!..

XIV

Теперь я расскажу, каким образом выяснилось мое призвание. Один из товарищей приручил щегленка, ставшего вскоре любимцем и баловнем всего класса. Неизвестно по какой причине, щегленок этот скоропостижно умер. Горе всего класса было искренно, и решено было воздвигнуть покойному памятник. Хозяин околевшей птички Константин Риц, сын известного скульптора, поручил это дело мне.

И вот я горячо принялся за сооружение монумента. После многочисленных попыток и проектов я вылепил род жертвенника с разбитой урной, красиво задрапированного и окруженного колоннадой. Латинский стих упоминал о добродетелях героя, к сожалению, я забыл этот стих.

Константин Риц показал памятник своему отцу, и скульптор нашел исполнение многообещающим и пожелал познакомиться со мной.

В воскресенье я отправился к нему.

Г-н Риц давно овдовел и жил с двумя детьми, шестнадцатилетней дочерью и сыном, моим товарищем, Константином.

Обстановка богатого артиста привела меня в неописанное восхищение. В мастерской я разинул рот от восторга и не сводил глаз с мраморных и бронзовых статуй! Скульптор забавлялся моим восторгом, показывал, повертывал группы и, наконец, спросил:

-- Что вам здесь понравилось более всего?

-- Вот это! -- ответил я без колебания.

-- Почему именно это?

-- Потому что человек этот красавец, и я понимаю, что он делает.

-- Что же он делает?

-- Борется.

-- С кем?

-- С другим человеком.

-- Однако другого тут нет.

-- Я угадываю его.

-- Верно, дитя мое! У вас есть художественное чутье. Эта статуя -- знаменитый "борец". Копия с античной. Остальные же -- мои!

Я смутился. Не сделал ли я неловкости? Но нет, г-ну Рицу понравился мой искренний ответ.

XV

Обедать я отправился к матери.

-- Хорошо ли тебя приняли? -- осведомилась она.

-- О да, мама!

И я восторженно описал ей мои впечатления, прибавив, что сделаться художником -- величайшее счастье.

-- Ты знаешь, что мешать тебе я не буду, -- сказала она. -- Советовать не могу, я невежда. Положение наше ты знаешь -- мы должны зарабатывать на кусок хлеба.

Разговаривая с матерью, я машинально смотрел вокруг и заметил, что как будто недостает чего-то.

-- Где твои бронзовые часы? -- спросил я наконец.

Эта была единственная ценная, старинная вещь во всей квартире.

-- Отдала починить! Они испортились... -- отвечала она, но я понял, что она говорит неправду.

Так вот что! Упорного труда бедной женщины не хватает на содержание и воспитание меня! Пришлось закладывать часы, а скоро дойдет дело и до носильного платья!

Решение мое было принято в тот же день.

Мне тринадцать лет; свое образование я могу пополнить сам, а теперь необходимо помогать матери, снять с ее плеч непосильную тяжесть.

Скульптор Риц был художником в душе; но у него недоставало божественной искры, чтобы создать что-нибудь самостоятельное, гениальное. Он сам это знал и составил себе славу, делая бюсты по заказу. Моделями ему служили преимущественно дамы-аристократки; изящные и элегантные, слегка приукрашенные портреты из бронзы и мрамора приводили их в восхищение и щедро оплачивались.

Конечно, такие работы не выдерживают серьезной критики, и г-н Риц сам понимал это. Тем не менее он любил искусство, был тонким ценителем его и горячо желал видеть своего сына настоящим художником. К сожалению, у Константина не обнаружилось никаких талантов. Военная карьера привлекала его. Отец не противоречил и готовил его в школу Сен-Сир. Этим объясняется его симпатия к моему таланту: он прозрел во мне хорошего ученика, богато одаренную натуру, которой он мог передать тайны своего любимого искусства. Ответ мой насчет "борца" окончательно убедил его в этом.

После обеда я опять вернулся к г-ну Рицу, и он спросил, не хочу ли я поступить к нему в ученики. Я энергично ответил: "Да".

Два дня спустя, после переговоров с матерью, решено было, что я пробуду в школе до каникул, а в августе поступлю учеником в мастерскую моего покровителя и буду жить у него.

XVI

Я начал неутомимо работать и делал быстрые успехи. Целый день проводил я в мастерской, усваивая технические приемы искусства, посещал музеи и галереи и не стремился более никуда.

Мать часто приходила навещать меня и радостно выслушивала похвалы г-на Рица, предсказывавшего мне блестящую будущность. Сама она находила великолепным все, что выходило из-под моего резца. Первой моей самостоятельной работой был ее бюст. Я начал понемногу зарабатывать, помогая учителю в заказах.

Незаметно летели годы; я стал уже юношей и хотя чувствовал смутную потребность любви, но мечты мои были чисты и наивны: я думал не "о женщинах", как большинство молодых людей, но "о женщине", единственной, идеальной, которую я полюблю на всю жизнь.

С дочерью г-на Рица я состоял в товарищеских отношениях и, не обращая внимания на ее красоту, никогда не смотрел на нее иначе как на молодую, веселую сестру.

Видел я много дам, приходивших в мастерскую учителя; но, сравнивая их с мраморными Венерами, я находил их похожими на жалких, хотя и блестящих кукол. Часто за обедом г-н Риц говаривал:

-- Боже, как скверно сложена m-me N! Какие руки! Плечи! Ни на что не похоже!

Не раз слышал я от матери:

-- Работай, дитя мое, работай!.. Придет время, найдешь добрую, хорошую жену. Она составит твое счастье. Мы будем жить вместе, я стану воспитывать твоих детей!

Таков был и мой идеал счастья.

Константин, бывший старше меня на два года, смотрел на жизнь иначе. Приходя по воскресеньям из военного училища, он посвящал меня в свои мечты, далеко не поэтические, и не хотел верить, что натурщицы и модели отца не возбуждают во мне физического любопытства. Напрасно уверял я его, что ни разу не видал ни одной позирующей натурщицы, что учитель лепит их один, без моей помощи, -- ветреный юноша только лукаво посмеивался и недоверчиво качал головой. Иногда я не мог удержаться от смеха, глядя, как он принимал рыцарские позы и объяснялся в любви мраморным богиням, которые выслушивали его с высоты своих пьедесталов, не меняя позы и жеста.

Считаю долгом прибавить, что я отнюдь не желаю выставить себя в лучшем свете, чем Константина: просто натуры у нас были разные, и мы, каждый в своем роде, были естественны. Ему предназначено было судьбой любить женщин вообще, а мне боготворить одну, для которой я и предназначил себя. До встречи с "нею" -- искусство поглощало все мои досуги.

Г-н Риц не мог мною нахвалиться, охотно показывал своим товарищам мои работы, а те, в свою очередь, поощряли меня. До сих пор, однако, занимался я только копией и фантазией; но с натурой еще не имел дела.

Раз вечером, пока дочь его занималась музыкой, учитель сказал мне:

-- Завтра вы попробуете лепить с натуры. Мне любопытно посмотреть, как вы справитесь. Приготовьте пораньше глину -- натурщица придет утром.

-- Натурщица?

-- Да.

-- Стоя или лежа?

-- Стоя.

Всю ночь я не спал.

В семь часов утра глина была готова, когда вошел г-н Риц.

-- Расположены? -- спросил он.

-- Да.

-- Позавтракаем и за дело.

XVII

В девять часов в мастерскую постучались. Вошла натурщица.

То была девушка лет двадцати двух, в поношенном синем платье и старенькой шляпе. Клетчатый платок на плечах, грубая обувь, разорванные перчатки -- что же удивительного? Богатая особа не станет позировать за шесть франков в сеанс!

Но голова Мариетты также не представляла ничего выдающегося: кроткие глаза, каштановые волосы, грубоватый цвет лица, курносый носик, заурядный профиль, голос приятный.

Ни к чему прибавлять, что г-н Риц обращался со своими натурщицами ласково и приветливо.

-- Вы простудились, дитя мое? -- спросил он, услыхав, что она раза два кашлянула.

-- Да, в мастерской П*. Сначала было жарко, а потом камин потух. Ему нечувствительно, он одет.

-- Над чем он работает?

-- Не знаю.

-- Вы не взглянули?

-- Нет. Он этого не любит. Знаю только, что я стою на коленях с испуганным лицом, подняв руки вверх. Должно быть, опять "флорентийский лев" какой-нибудь.

Я невольно улыбнулся.

-- Не беспокойтесь, -- сказал г-н Риц, -- сегодня руки не будут вверх.

-- О, мне все равно. Здесь тепло.

-- Ну-с, начнемте.

Мариетта отошла от камина. Я нервно мял в пальцах глину.

Не спеша сняла девушка шляпу и платок, взошла на эстраду и спокойно спросила:

-- Вся фигура вам нужна?

-- Да.

-- Давайте позу! -- сказала она и в то же время очень красиво подняла руки, поправляя косу.

Я обратился к учителю, прилегшему на диван, но он предоставил мне самому выбор позы.

-- Ту самую, которую она сама сейчас приняла! -- решил я не совсем уверенно.

-- Хорошо!

Но Мариетта уже опустила руки.

-- Поправляйте волосы, как сейчас делали! -- обратился я к ней. -- Не так... голову откиньте назад... поверните сюда...

И безотчетно, увлекаясь своей идеей, я вскочил на эстраду и поставил натурщицу в желаемой позе.

Смущения моего как не бывало: живая женщина перестала существовать; передо мной была мысль, форма, которую я должен увековечить. Я засучил рукава и энергично принялся за глину.

-- Я тоже пойду работать, -- сказал учитель, направляясь к двери, -- поддерживайте огонь в камине.

-- Должно быть, мне на роду написано позировать с поднятыми вверх руками! -- засмеялась Мариетта.

Незаметно пролетели два часа, я работал до пота и не замечал этого, так же как не замечал и усталости натурщицы.

-- Не шевелитесь, не шевелитесь! -- твердил я.

-- Не отдохнуть ли? -- произнес вдруг позади меня голос г-на Рица.

-- Хорошо бы! -- подхватила Мариетта и, быстро надев юбку и платок, подбежала к камину и подкинула углей.

Я вытер мокрое лицо и взглянул на учителя, рассматривавшего мою работу.

-- Удивительно! -- бормотал он. -- Удивительно! Я не ошибся в вашем таланте!

-- Правда?

-- Да. А теперь я позволю себе высказать критику. Запомните хорошенько: искусство не должно ограничиваться слепым воспроизведением природы. Искусство -- это сумма правдивых красот, которую вы тщетно будете отыскивать в одном субъекте. От таланта зависит пополнить природу, схватить форму там и сям, изменить некрасивую линию, поправить воображением реальную ошибку... вложить в произведение чувство и мысль, так как мы бессильны вложить душу! Словом, тот, кто, не выходя из пределов "прекрасного", остается верным "правде", -- истинный художник. Таковы: Фидий, Микеланджело, Рафаэль. Сегодня я подверг вас испытанию, и вы вышли из него с честью. Смущения и колебания не было; у вас было только естественное волнение и порывы артиста. Браво! Вы на верной дороге. Не сбивайтесь с нее. А теперь критика. Встаньте, Мариетта, примите ту же позу. Так. Вы поймали природу в одном из ее наивных движений -- верный глаз! Но только поза эта хороша для каминной статуэтки, для украшения этажерки, но недостойна серьезного произведения искусства. Сюжет мелкий. Затем вы не обратили внимания на другую сторону позы. Повернитесь, Мариетта, -- видите, как неграциозно сдвинуты лопатки? Голова ушла в плечи, шея в складках, спина вогнута! Статуя должна рассматриваться со всех сторон. Выходит, что движение, прельстившее вас, неудачно и требует изменения. Опустите немного руки, Мариетта, плечи у нее некрасивы, ни к чему обнажать их -- округлите локти, держите голову прямо, глаза кверху. Посмотрите, сколько смысла прибавилось: лицо все видно, а не одни ноздри с подбородком. Руки с трогательной мольбой протянуты вперед, тогда как в первой позе они изображали угловатые ручки вазы. Вместо женщины, поправляющей прическу, перед вами юная мученица, наивная, готовая умереть за веру, пожертвовать прекрасной земной оболочкой ради идеи! Взгляните сзади: лопатки не уродливы, шея пряма, спина также. Теперь подумайте: удовлетворяет ли природа требованиям чистого искусства? В некоторых частях -- да, в иных -- нет. Вот здесь, -- при этом г-н Риц с ласковой улыбкой тронул натурщицу, -- здесь рука слишком тонка для торса, кисти чересчур велики, шея груба, не по росту. Ноги вверху тонки, щиколотки толсты -- остальное все превосходно. Понимаете, что надо взять, а что изменить? Но это еще не все. Какой нации будет ваша мученица? Гречанка, римлянка или дитя севера? Разные типы! Как найти у натурщиц подходящую к сюжету наружность? Все это нелегко, очень нелегко! -- заключил г-н Риц, проводя рукой по лбу и как бы говоря сам с собой. -- Бессилие артиста -- великое несчастье!

Мариетта между тем одевалась и, наконец, накинув на плечи шаль, ушла, очевидно, не поняв ни слова из объяснений скульптора.

XVIII

Величие искусства и трудности, предстоящие художнику, стали выясняться передо мной. Сколько надо мне еще учиться, чтобы создать что-нибудь самостоятельное, бессмертное! Хватит ли энергии, времени?

Бедная девушка, переносящая из мастерской в мастерскую формы, которые должны вдохновлять артистов, произвела на меня впечатление непобедимой грусти. Умрет она где-нибудь в больнице, где же больше? Положат ее тело на анатомический стол, вскроют ради науки и нарушат гармонию форм! Мне искренно хотелось принести пользу этой несчастной Мариетте, которой я обязан был первым чистым вдохновением. И странно! Я уже считал ее формы "духовно" принадлежащими мне, я не желал, чтобы она позировала для других художников... Не было ли то предзнаменованием присущей человеку ревности? Не склонен ли сильно чувствующий человек считать своей неотъемлемой собственностью то, что принадлежало ему хоть минуту?

"Так вот что такое женщина!" -- думалось мне между прочим.

Г-н Риц спросил о моих впечатлениях, и я откровенно высказал их.

-- Хорошо, очень хорошо! -- одобрил он. -- Я рад, что подверг вас испытанию, и теперь не боюсь за вас. Вы прежде всего художник, и низменные чувства не задушат в вас вдохновения. Как вы богато одарены, дитя мое! В обществе установилось мнение, что развращенность царствует среди артистов. Настоящих артистов очень мало, но мнящих себя таковыми -- легион. Между последними действительно царит распущенность; они склонны смотреть на натурщиц, как на живой товар, и воображают, что достаточно мять глину и поставить на эстраде модель, чтобы облечься в звание художника. Это недостойные самозванцы; но поверхностное мнение публики не делает различия и судит огульно. Истинный художник не может быть развращенным -- у него преобладание духа над материей. Прочного союза не может быть между талантом и пороком: один из двух победит непременно! Однако артисты все-таки люди и редко проживут без любви. В большинстве случаев любовь их сосредоточивается на одной женщине, которой они безраздельно отдают всего себя. Я хочу этим сказать, дитя мое, что вы не ограничитесь любовью к мраморным изваяниям: придет время, и вы полюбите живую женщину. Видите, я говорю с вами, как с равным, хотя вы еще юноша! Если вам суждено полюбить достойную женщину, то вы осуществите идеал слияния семейного счастья с талантом. От души желаю вам этого, потому что люблю вас, как сына, и прошу вас -- во всех случаях жизни относиться ко мне, как к отцу. Матери не все можно сказать... Мои советы и участие всегда к вашим услугам!.. В искусстве же, -- прибавил он с грустной улыбкой, -- вы самостоятельно проложите себе дорогу и пойдете дальше меня!

Разговор этот остался мне памятным на всю жизнь. С этого дня я вступил на новый путь и отдался моему призванию.

Вечером я отправился к матери, сияющий, не чувствуя под собой земли. Сердце мое было переполнено грандиозными замыслами -- все к моим услугам: расположение верного покровителя, горячая любовь матери, энергия, талант, слава в будущем.

Войдя в состав великой семьи художников, я мог проверить справедливость слов г-на Рица. Поэтому, защищая меня, не ищите оправдания моему преступлению в окружающей среде, в дурных примерах!.. Ничего подобного не было, и если прокурор вздумает основывать на подобной теории свою обвинительную речь, смело вырвите у него оружие из рук: это подтасовка, ложный аргумент.

XIX

Прочел я первые главы моей исповеди... Сколько остановок и подробностей, не идущих к делу! Как заметно, что я боюсь приступить к главному! Однако надо решиться. Постараюсь забыть, что я сам герой происшедших ужасов!

XX

У г-на Рица были еженедельные приемные дни. Дом его представлял такую почву, на которой сходились люди различных общественных ступеней. На одном из костюмированных вечеров дочь г-на Рица познакомилась с графом Нидерфельдтом, богатым шведом, служившим при посольстве, и несколько месяцев спустя вышла за него замуж.

На этом же вечере я познакомился с одной дамой, г-жой Лесперон, проявившей ко мне большую симпатию. Это была женщина-поэт, любившая окружать себя литераторами, актерами и художниками. В салоне ее собиралась самая разнообразная публика, читались трогательные стихи, воспевались звезды, луна, тени, вечерние колокола, безнадежная любовь и т. д.

Эта дама затеяла как-то устроить костюмированный бал, и я получил приглашение.

В одиннадцать часов, когда гости были уже в сборе, в зал вошла полная барыня в костюме Марии Медичи. С величавым видом, как и подобает королеве, обошла она зал, милостиво раскланиваясь направо и налево. Гости шутливо поддавались этой комедии и отвешивали ей низкие поклоны.

Королева была видная женщина лет сорока пяти, с остатками несомненной красоты; но к несчастью для нее, за ней шел юный паж и нес ее шлейф.

Стоило взглянуть на пажа -- и Мария Медичи переставала существовать! Вообразите себе девушку-подростка, лет четырнадцати, бутончик, готовый распуститься, -- да нет, никакого сравнения не подберешь для описания этой дивной красоты!

Для меня это было воплощением женщины -- идеала, поэзии, судьбы, управляющей поступками, помыслами и нравственностью мужчины, со дня сотворения мира вершительницей судеб человеческих! Отдать весь мир за любовь такого совершенного существа показалось мне делом самым естественным. В памяти моей воскресли Ева, Пандора, Магдалина, Клеопатра, Фрина, Дездемона, Далила, Манон Леско и шептали мне на ухо: "Теперь понял?" И я без колебания отвечал: "Понял!"

Королева с пажом обошли зал. Появление их произвело впечатление; они прошли мимо меня, и я вздрогнул, когда красавец-паж скользнул по мне взглядом, не изменяя своей шаловливой улыбки.