Часть первая

Политические последствия насморка

Глава первая,

посвященная, как и следовало ожидать, началу всех занимательных историй.

Три, на первый взгляд — ничтожных и не связанных между собою, события: любовные томления старого, серого кота, ошибка Гринвичской обсерватории[1] и мозоль старшего маклера лондонской биржи — имели своими последствиями восстания, запросы в парламенте, убийства, беззакония, долголетние тюремные заключения и — даже! — появление улыбки на худом и суровом лице Томми Финнагана.

Итак, если юная и очаровательная Бесси Уэнтрайт явно предпочитает Гарри, тогда как вы, по-вашему, лучше, умнее и приятнее Гарри в миллион сорок восемь тысяч раз; если вам на спевке в колледже сказали, что у вас «небольшой, но очень противный голос»; если список футбольной команды вашего клуба блещет отсутствием вашей фамилии; если единственное утешение — мотоциклет — дает перебои, а отец, наоборот, не дает ни гроша сверх положенной ничтожной суммы на карманные расходы, — вы имеете все основания ненавидеть себя, мать, бога и даже короля Георга (да хранит его господь!).

Мистер Джон-Джемс-Стюарт Пукс-младший был отчаянно недоволен. Кроме всех перечисленных горестей, мистера Джемса приводила в состояние тихого, но упрямого бешенства подлая приставка «младший», говорившая о том, что он — второй сын своего отца, уничтожавшая весь блеск его девятнадцати лет, закрывавшая перед ним райские врата широчайших возможностей взрослого джентльмена и вселявшая в его чистую, как воскресный отдых, душу недозволенное церковью и хорошим тоном чувство зависти к старшему брату, который, пользуясь преимуществом старшинства на жалкие семнадцать месяцев, имеет возможность не учиться, бывать на скачках и подмигивать актрисам в мюзик-холле.

Итак, совершенно одновременно из дверей особняка Пуксов выходят Пукс-отец и оба сына. Церемониал выхода из дому был освященной десятилетиями традицией семейства, церемония выхода из дому была введена в обиход еще тогда, когда оба сына выезжали в детских колясках, сжимая пухлыми губами патентованные соски. Ровно в десять утра лакей, просмотрев бюллетень обсерватории, почтительно докладывал главе дома о погоде. В десять часов две минуты шоферы получали инструкции, в десять часов четыре минуты Пукс отдавал ряд кратких, как взрыв, приказаний, а в десять часов восемь минут мужская часть семейства Пуксов покидала отчий дом для борьбы и побед.

Мистер Пукс-отец уселся в солидный черный с синим отливом автомобиль, Чарли — старший сын — сел рядом с шофером в более легкомысленную машину ярко-зеленого цвета, а Джемс оперся всей силой своей ненависти и зависти о руль велосипеда. Мистер Пукс-отец вспомнил расписание своего дня, вспомнил бюллетень — «жара, сухой спокойный воздух, возможен небольшой ветер» и, подняв глаза к одному из окон верхнего этажа, где стояла жена и мать отъезжающих, приподнял шляпу. Этот же жест повторили оба сына, лакей согнул свою спину до пределов возможного и три механических экипажа двинулись, чтобы через несколько часов мужская часть семейства Пуксов нарушила традиции и порядок раз и навсегда.

Если бы мы позволили себе просить уважаемого читателя пожаловать в тюрьму, — уважаемый читатель имел бы все основания почувствовать себя оскорбленным. Поэтому мы ограничимся только кратким обзором этого величественнейшего из сооружений современности, где есть и толстые стены, и толстые надзиратели, и тонкие арестанты; где замк и — последнее слово техники, где проводится в жизнь один из основных принципов Британской империи: «никогда, никогда, никогда англичанин не будет рабом!»[2].

Дверь камеры № 93 растворяется, надзиратель выводит арестованного, сдает его инспектору, инспектор — конвою, а конвой усаживает его в автомобиль. Приговоренный к трем годам заключения государственный преступник Томми Финнаган отправляется в суд за получением еще нескольких лет тюрьмы. Однако, не глядя на наше обещание показать читателю улыбку Томми, — он, Томми, не улыбается. Наоборот: его губы сжаты, глаза прищурены. Томми обдумывает одну, весьма сложную, комбинацию, в которой главную роль играет крошечная пилка и о которой мы не имеем пока еще права говорить громко. Томми Финнаган не улыбается — раз судьба перестала ему улыбаться, чего ради он станет улыбаться ей?

Собственно, уже здесь нам следовало бы объяснить читателю связь событий. Мы понимаем, что читатель уже нервничает. Но мы обязаны предварительно ввести читателя еще в одно величественное здание, где есть и замки, и стража, и преступники, но где нет обидной надписи «тюрьма» — мы обязаны ввести читателя в залы лондонской биржи, в здание, где основа основ Британии — мистер Фунт[3] поднимается и опускается, опрокидывая, в случае надобности, правительства, надежды, банки и мечты.

Мистер Пукс-самый-старший проходит по величественному залу биржи. Он полон тревог. Видите ли, мистер Пукс — бакалейщик. Конечно, не тот, который продает вам из своей ничтожной лавчонки лот перцу и щепотку соли! Мистер Пукс — бакалейные и колониальные товары; товары на пароходах; конторы в различнейших странах; три миллиона капитала; собственные склады; фабрика красильных веществ; участие во многих компаниях. И если бакалейщик Пирсон продает вам мокрый рис или чересчур сухой чай — вы имеете право обозвать его жуликом. Но мистер Пукс — оптовик. Если пароход рису вымок, а пароход чаю высох, — никто, кроме мистера Пукса, не огорчен и не обманут, ибо пароход мокрого рису или слишком сухого чаю — обыкновенная биржевая неприятность. Но если к этим двум неприятностям примешивается еще дюжина неудач — мистер Пукс-самый-старший может быть не в духе.

Мистер Пукс полон тревог. Больше того — он взволнован. Положение таково, что мистер Пукс может внезапно оказаться даже не миллионером. А это, ведь, почти нищий! Мистер Пукс даже внимателен менее обычного. Больше того — он рассеян. Рассеян, как какой-нибудь замухрышка-профессор, зарабатывающий тысячу фунтов в год и забывающий надеть подтяжки!

Не менее расстроен и взволнован старший маклер лондонской биржи. Он взволнован настолько, что даже мозоль на мизинце левой ноги не ноет, как обычно, а просто болит, больше того — мозоль вопит.

Старшего маклера тяготит сознание тайны. Только что один высокопоставленный джентльмен с Доунинг-стрит[4] просил передать другому высокопоставленному джентльмену, что никакие осложнения в крошечной южно-американской республике не изменят линии иностранной политики министерства и, поэтому, сыграют решающую роль в курсе некоторых акций. Старшего маклера тяготят сознание тайны и мозоль. Мистера Пукса тяготят дурные известия. Законы тяготения действительны даже на лондонской бирже — старший маклер и мистер Пукс сталкиваются, как два метеора, и мистер Пукс всей тяжестью своих двухсот сорока фунтов живого веса и миллионов фунтов наличного капитала обрушивается на мозоль мистера старшего маклера.

Старший маклер бледнеет, вместо проклятия кричит:

— Медно-серебряные! — и исчезает из поля зрения мистера Пукса, равно, как и из поля зрения читателя. Мозоль сделал свое дело, мозоль может исчезнуть![5]

Ничтожные события, о которых мы говорили выше, между тем, честно действуют. Серый кот с надорванным ухом и пламенем в глазах прыгает из окошка; кот взволнован — он не помнит, на двенадцать дня или двенадцать ночи он назначил свидание пятнистой кошечке лэди Уэнсберри. Отсутствие блокнота — причина забывчивости почтенного кота — заставляет его мчаться, задрав хвост, по тротуарам и пытаться пересечь мостовую. Если вы, читатель, узн а ете, что улица Лондона в полдень, это — оркестр, которым дирижирует констэбль[6], направляющий высокие ноты прохожих, басы автомобилей, тенора экипажей, меццо-сопрано велосипедов и арии автобусов и трамваев, — вы поймете, что попытка кота пересечь мостовую вызвала самое напряженное внимание Миссис Смерти именно к этому участку улицы. Кот скользнул перед автобусом, проскочил между колес кеба и наткнулся на автомобиль мистера Пукса-сына. Чарли на одно мгновенье глянул на кота, но этой минуты было совершенно достаточно: руль повернулся чуть-чуть влево, шофер, сопровождавший мистера Пукса, всплеснул руками и бесплодно попытался выброситься из машины, а чудовище в образе полицейского автомобиля, в котором — ну, конечно же! — везли в суд Томми Финнагана, поглотило Пукса, себя, шофера и зеленый автомобиль, чтобы через секунду выплюнуть эту смесь отвратительным комком металлических, деревянных и человеческих обломков и осколков.

Так как движение на улице все равно остановилось, мы с вами, читатель, вернемся на биржу, где старший маклер крикнул:

— Медно-серебряные!

Мистер Пукс-отец, услышав это, открыл рот (изумление: «о чем он, чорт возьми, говорит?»), закрыл глаза (напряжение памяти: «я что-то такое слышал по этому поводу!?..»), закрыл рот и глаза (обдумывание: «очевидно, он получил известия…») и помчался к телефону приказать своей агентуре покупать «медно-серебряные» в любом количестве, но как можно больше.

Именно теперь, в момент катастрофы в Сити и волнения на бирже, следует узнать, что мистер Пукс-младший — председатель юношеского отдела «Лиги ненависти к большевикам». Это следует знать потому, что обсерватория ошиблась. Потом уже, после излагаемой истории, ученые, не знавшие, какие последствия принесла семейству Пуксов их ошибка, выяснили, что над островом пронесся вихревой циклон, разразившийся дождем над Лондоном. Но в данный момент, независимо от научного названия, падал крупный, холодный дождь. Мистер Пукс-младший чувствовал себя отвратительно: спортивная рубашка липла к телу, кепка превратилась в цистерну для холодной воды, шины скользили, а небо изо всех сил старалось вылить на дорогу и на мистера Пукса-младшего возможно большее количество холодной, раздражающей и несомненно — мокрой влаги.

Единственная хижинка была в двухстах шагах, но именно оттуда ехал мистер Джемс. Войдя в хижинку, мистер Джемс потребовал гостеприимства, прекращения дождя и горячего чаю. На слове «чай» мистер споткнулся — прямо перед ним, на стене висел портрет Ленина. Приняв во внимание наше уведомление о политических убеждениях мистера Пукса-младшего — читатель поймет, почему Джемс мокнет в данную минуту под проливным дождем, стремясь с невозможнейшей по мокрой дороге скоростью достичь города, дома, места, где нет портретов большевистских вождей, но есть горячий чай и сухая одежда.

К этой груде событий следует прибавить еще и то, что катастрофу в Сити немедля ликвидировали — полиция и «Скорая помощь» с предельной быстротой очистили улицу. Однако, несмотря на все усилия полиции, мистер Пукс-старший не мог выбраться из-под обломков — колесо ударило его прямо в левый висок, а руль, согнувшись и въевшись в тело, освободил из клетки ребер его честное, британское сердце. О шофере мы не говорим — за тридцать-сорок фунтов в месяц всегда можно будет нанять нового!

Точно так же мы предпочитаем умолчать о Томми Финнагане. Не всякому приятно видеть, как под обломками автомобилей погибают самые лучшие планы и надежды. Правда, в этот момент Томми улыбался, но эту улыбку нельзя было назвать приятной или милой. Это была улыбка человека, которому предстоит еще долго итти по мучительно-трудной дороге к светлым стенам строящегося величественного дома.

Таким образом, благодаря ошибке обсерватории, любовным томлениям старого кота и мозолю старшего маклера лондонской биржи, мистер Пукс-младший стал единственным обладателем: титула «старший», большого состояния и насморка.

Глава вторая,

в которой главную роль играют покойники.

Утро принесло подробности катастрофы в Сити. Старый, серый кот — одна из ничтожных причин катастрофы — приложил, как оказалось, все усилия к тому, чтобы зацепить своей смертью возможно большее количество людей.

— …Я вас не совсем понимаю, мистер Уинклоу. О каком четвертом вы говорите?

На мгновенье в кабинете инспектора Скотлэнд-Ярда[7] воцарилась зловещая тишина. Лицо инспектора Уинклоу стало багровым. Инспектор прорычал в телефон:

— О четвертом покойнике, конечно, доктор! О четвертом покойнике, доставленном вам вчера из Сити! Он…

— Инспектор, мне доставили трёх покойников.

— Четырех!

— Трёх, чорт возьми! Насколько я знаю, ни один покойник, кроме Иисуса Христа, не убегал из морга!

Инспектор осторожно положил телефонную трубку мимо рычага; серия изумительных проклятий водопадом устремилась с его губ; кто-нибудь из них двоих — он, инспектор, или врач, заведующий моргом, — сумасшедший. Покойники не исчезают, как головные шпильки!

— Джепкинс! Джепкинс!

Уже по голосу начальства Джепкинс понял, что ему предстоит.

— Джепкинс, через сколько минут вы были на месте автомобильной катастрофы?

— Через две минуты, сэр.

— Сколько там было трупов?

— Оч-чень много, сэр.

— Сколько там было трупов, идиот!?

Джепкинс побледнел:

— Мистер Пукс — раз, его шофер — два, наш шофер — три, преступник — четыре. И вы, сэр…

— Я тут ни при чем, Джепкинс. Я еще не умер. Куда вы девали трупы?

— Отправил в морг, сэр. На фуре, сэр. На проезжавшей частной закрытой фуре, сэр.

Нет, это был не рев, не рычание, а вопль:

— Машину!

По пути к моргу инспектор Уинклоу обдумывал невероятное событие. Но за десять минут, да еще не имея всех данных, ничего не надумаешь.

У входа в морг инспектор столкнулся с выходившей старушкой и двумя юношами. Один из них остановил инспектора:

— Мистер, это мать Томми Финнагана. Мы — его друзья. Нам хотелось бы похоронить его, а трупа в морге еще нет. Мы собирались к вам, мистер…

Но инспектор не слушал. Гигантскими скачками он летел в кабинет врача: фраза «а трупа в морге нет» пришпорила его.

Из кабинета инспектор вышел медленно. Джепкинс видел труп Финнагана, погрузил его в фуру, но в морг труп доставлен не был. В Лондоне не бывает чудес — труп, очевидно, похитили из фуры в момент перевозки. А может-быть, фургонщик был переодетым единомышленником Финнагана?

Инспектор невнятно пробурчал шоферу адрес. Машина двинулась.

Мать и двое друзей Томми все еще стояли у морга.

— Ты видел, Джим?

— Угу! Он очень взволнован. Он тоже, кажется, не знает, где труп Томми.

— А я, Джим, боюсь, что это его очередной трюк. Они боятся, что мы превратим похороны в демонстрацию.

Джесс Финнаган низко опустила голову. Работнице-прачке трудно плакать. Пары мыла и щелока, испарения грязного белья, жара и спешка начисто разъедают не только руки, но и сердце. Скупые слезинки застыли на ресницах. И Джесс перестала плакать. Только глубоко-глубоко, в том уголке сердца, который не был еще изъеден работой, рабством, горечью жизни и мыльных паров, притаилась печаль, великая печаль матери об ушедшем сыне, о сыне, изжеванном дьявольской машиной британского закона.

Оба спутника Джесс не плакали. Томми был великолепным работником, чудесным парнем. Томми страдал и погиб в лапах врагов. Томми заслужил почести, которые должны ему воздать свои. И поэтому мертвый Томми должен быть найден.

Плакать некогда. Нужно искать. Нужно найти труп Томми, хотя бы полиция спрятала его в Букингемском дворце[8].

Инспектор не терял времени; инспектор Уинклоу понимал, что его карьера зависит в данный момент от успеха розысков трупа Финнагана. Широкая публика может простить полиции побег заключенного, неудачные поиски живого преступника. Но исчезновение трупа врага порядка — это уже будет слишком! Все, до самого последнего мальчишки у самого захудалого лифта, будут смеяться над полицией и инспектором. Мистер Уинклоу уже видел мысленным взором огромную карикатуру в левых газетах: покойник с цепями на руках и ногах возносится на небо, а инспектор Уинклоу ищет его в сахарнице…

Инспектор не терял времени. Инспектор прямо из морга направился на заседание юношеского отдела «Лиги ненависти к большевикам».

— Джентльмены! — сказал инспектор. — Труп исчез из фуры, хозяина которой мы разыскиваем. Я предполагаю, что труп Финнагана похищен его единомышленниками. Но, джентльмены, Лондон не такой город, чтобы в нем можно было в любой квартире спрятать незаметно покойника. Я обращаюсь к вам за помощью, джентльмены. Полиции неудобно искать труп. Это может посеять дурные толки. Ищите труп, джентльмены!

Председатель отдела — мистер Джемс Пукс — собрал все свое мужество. Его нервы, натянутые событиями минувшего дня, с трудом переносили упоминание о покойниках, тем более — о таких беспокойных покойниках, как Финнаган. Джемс собрал все свое мужество, чтобы хорошо исполнять обязанности, возложенные на него обществом, отечеством и текущим счетом в банке; Джемс подбавил жару после речи инспектора:

— Они используют труп, как плакат. Похороны они превратят в демонстрацию. Эта демонстрация будет пощечиной стране, закону, «Лиге». Мы должны…

Инспектор не дослушал его речи. Он считал, что «мальчики уже сварились», а ему, инспектору, нужно еще найти владельца фуры.

Так же остро встал вопрос о мертвом Томми перед комсомольцами. Речей, правда не было, общеполитические выводы не украшали каждой фразы, но задача: выяснить, где находится труп, и превратить похороны в демонстрацию — была понята всеми.

День был полон тревог и волнений. К семи часам вечера новость помчалась от Джепкинса к миссис Джепкинс, от нее — к жене лавочника, от лавочника к покупателям, а от них — к репортерам и, таким образом, на утро почти все заинтересованные лица узнали из газет, что труп Финнагана исчез, что полиция в тревоге и что покойника ищут так, как, пожалуй, не стали бы искать живого преступника.

В этот вечер все анатомические театры, больницы, госпитали и кладбища видели в своих стенах с получасовым интервалом три группы людей.

Первыми приходили трое джентльменов; следом за ними инкогнито[9] приезжал инспектор Уинклоу с Джепкинсом, а затем являлась мать преступника, в сопровождении его двух друзей. И целью всех трех групп был один мертвец, таинственно затерявшийся в огромном Лондоне.

В этот вечер во всех кабачках, где проводили свой досуг возчики и владельцы фургонов, крутились подозрительные люди, заводившие со всеми разговоры, расспрашивавшие всех и вся и таинственно исчезавшие.

Утро принесло вместе с туманом горчайшие новости: «Юнг Уоркер»[10] подробно излагал историю исчезновения трупа, поиски его полицией, ее неудачи и, под конец, любезно советовал инспектору и всей полиции отправиться искать Томми на тот свет, куда, как известно, живьем-то не пускают!

Инспектор охотно отправил бы на тот свет Джепкинса. Шутка ли: розыском трупа заинтересовался сам министр, карьера инспектора — на волоске, а покойник, сбежавший почти на глазах у Дженкинса, еще не найден!

Донесения-близнецы:

— Не найден еще, сэр! —

падали на сердце инспектора тяжелыми камнями м у ки. Наконец инспектор встает:

— Джепкинс, если через два часа Финнаган не будет найден — вы полетите!

Джепкинс мечется по городу. Одновременно мистер Пукс-младший (да будет нам позволено называть его так по старой памяти) делает последнюю попытку узнать адрес мертвеца. Мистер Пукс подмигивает Маку Уоллингу, своему лучшему другу, и обращается к Джесс Финнаган, шагающей по улице с огромным узлом грязного матросского белья на плечах:

— Миссис, позвольте помочь вам. Не следует, чтобы к тяжести вашего горя присоединялась еще и тяжесть этого узла.

Джесс Финнаган поднимает глаза:

— О каком горе говорит юный джентльмен?

— Миссис, вы потеряли сына, вы…

Тяжелый узел опускается на землю:

— Проходите, молодчик. В каком бы горе я ни была, я не оскверню памяти моего сына тем, что приму помощь от вас. И потом…

Джесс улыбается, Джесс поднимает узел на плечи:

— …Почему вы думаете, что мой сын умер?

— Она помешалась, Мак, — убежденно говорит через минуту Пукс. — Она сошла с ума от горя. Но и я, кажется, тоже скоро помешаюсь. С каких это пор покойники научились улетучиваться?

Именно, в этот момент, в ту секунду, когда отягченное неприятностями сердце мистера Пукса готово было изменить скорость своего биения и сделать мистера Пукса-младшего обладателем не только титула, насморка и богатства, но еще и невроза сердца, — именно в эту минуту появился Джепкинс, красный, растрепанный констэбль Джепкинс. Он нагнулся к уху мистера Пукса, он прошептал:

— Будь он проклят, сэр! Я его нашел!..

Новость, сообщенная Джепкинсом, была поистине фантастической и потрясающей. Мистер Пукс, бесстрастный мистер Пукс выразил свой восторг крепким рукопожатием, крупным чеком и исторической фразой:

— Джепкинс, вы гений; вы нашли то, чего не находил еще никто в мире — беглеца-покойника!

В вечернем выпуске «Дейли Ньюс»[11] появилось краткое и сдержанное сообщение полицейского управления:

«В опровержение ни на чем не основанных слухов, помещенных в газете «Юнг Уоркер» — сообщается, что труп государственного преступника Финнагана будет предан земле завтра в двенадцать часов дня».

Инспектор Уинклоу не мог отказать себе в том, чтобы не указать точного часа погребения. Он твердо решил рассчитаться с мальчишками, которые портили ему нервы в течение последних двух суток. Конечно, Финнагана похоронят не в двенадцать, а в десять, но в двенадцать у кладбища будут констэбли и джентльмены из юношеского отдела «Лиги», которые перед этим, на всякий случай, проводят труп Финнагана в могилу. А там — посмотрим. Во всяком случае, камера Финнагана пустовать не будет!

Смешно было бы сравнивать, скажем, арбуз с королевской короной, даже когда и тот и другая касаются глупой головы. Или — сравнивать «Мажестик»[12] с клопом в супе, даже если бы оба они развивали максимальную скорость. Так же смешно сравнивать похороны Чарли Пукса с погребением Томми Финнагана. Единственным общим было то, что и на тех, и на других похоронах был почти весь юношеский отдел «Лиги».

Но на погребение Чарли Пукса юношеский отдел явился в строгих черных костюмах, наглухо затянутых, застегнутых на все пуговицы респектабельной[13] печали. За гробом же Томми джентльмены из юношеского отдела шли толпой, у каждого в руке была трость или стэк, а туалеты говорили скорей о спортивной прогулке, чем о похоронах.

Одежда другой группы, присоединившейся к процессии, тоже не соответствовала правилам хорошего тона. Юноши и девушки, узнавшие через сына сторожа морга о действительном часе похорон, бросили только-что работу. У них нет туалетов для каждого случая жизни. У них нет зачастую даже на обед. Но проводить друга в могилу они обязаны. Они должны показать всем, что на место одного, изжеванного государственной машиной, станет десяток других, что колеса истории безостановочно мчат вперед старый перетянутый цепями и фунтами мир.

Друзья Томми отлично понимают, что инспектор, точно указавший время, пытается их спровоцировать. Поэтому над ними не полощется в летнем воздухе алое знамя. Поэтому они сдержанны, не поют и делают вид, что не замечают молодчиков из «Лиги».

На кладбище очень пустынно. Могила была вырыта почти у ограды, в трех сотнях шагов от ворот. К погребальным дрогам почти одновременно подошли и джентльмены из «Лиги», и ребята из комсомола. До драки дело не дошло, гроб мерно заколыхался на плечах друзей Томми. С каждым шагом — от ворот до могилы — нарастала вражда между двумя группами. Все время молодчики из «Лиги» подбирались ближе и ближе к гробу.

И, когда гроб был опущен на холмик, а оратор, сняв шапку, сказал:

— Товарищи! —

джентльмены из «Лиги» приступили к своей работе. Они начали оттеснять комсомольцев от гроба. Комсомольцы всеми силами отбивали их атаку. Свалка росла, пыл драки захватил всех, на несколько мгновений гроб остался забытым. Джесс Финнаган могла наплакаться вволю у трупа своего мальчика. Но вот волна боя нахлынула снова, покрыла собою гроб, плачущую мать, двое противников свалились в могилу, десятки рук потянулись к гробу, джентльмены жаждали свалить его в могилу, комсомольцы противились, гроб поднялся на руках, закачался, гроб пронесли пять шагов, опустили до уровня плеч, вновь подняли, гроб качается, прыгает, в воздухе мелькают палки и кулаки, отдельные люди хватают камни, констэбли синим рядом приближаются к свалке, гроб раскачивается, приближается на два дюйма к могиле, волна снова относит его, вот гроб уже поднят высоко над головами, мистер Пукс падает, край гроба резко опускается, гроб нельзя удержать в руках, гроб летит на землю.

Мгновение мрачного молчания, а затем — истерический крик:

— Гроб пуст, пуст, как касса разорившегося банкира!

Глава третья,

с которой автор, по причине науки и техники, справляется с трудом.

Прежде всего автор искреннейшим образом просит у читателя прощения: до сих пор в романе нет ни одного описания действующих лиц, места действия, погоды, любви и прочих, необходимых в каждом порядочном романе, атрибутов. Больше того: автор позволил себе таскать уважаемого читателя по моргам, тюрьмам и кладбищам. Он заставлял читателя переносить внимание с обстоятельства на обстоятельство; он, неуважительный автор, не давал иногда своим героям закончить фразы, он, автор, ускорял ход действия, торопил события, и читателю могло показаться, что до сих пор он, читатель, сидел в кинематографе, где все упорно стремится к концу, где герои отдыхают только тогда, когда механик меняет ленту в проэкционном аппарате.

Точка! Больше этого не будет. Раньше у автора не было времени — нужно было начать все истории сразу, привести их к намеченным столбикам на пути развития романа. Но теперь — теперь автор клянется быть медлительнее спикера[14], спокойнее Тоуэра[15] и описательнее даже Диккенса[16], который, как известно, не вводил своего героя в комнату до тех пор, пока не успевал описать эту комнату с точностью и аккуратностью судебного пристава.

Итак, чудесный летний вечер медленно опускался над Лондоном. Над магазинами, домами, в пропастях между зданиями, на небе вспыхивали огни реклам. Беспрерывный поток экипажей сдержанно гудел. Улица изредка вскрикивала ревом автобуса, грохотом железной дороги, легкими газетчиков и, неожиданно, закатывала истерику гудком гоночного автомобиля. Все торопилось, сталкивалось на углах и перекрестках, орало, потело, ревело, а над всем этим кипением, над запахами грязных дворов, дыма, нефти, раскаленного железа и стали, расплавленного асфальта, бензинного перегара, таял синий летний вечер, такой же прекрасный, как и во времена Диккенса, таял синий летний вечер, которого не впустили в город за полной ненадобностью…

Нет, автор вынужден оставить описание вечера! Это удавалось только Диккенсу, да и то благодаря тому, что в его времена не было автомобилей, подвесной железной дороги, развитой промышленности и сумасшедшей рекламы. Автор поступит честнее, если скажет так:

Над котлом, в котором варятся люди, время, дела, минуты, товары, деньги, надежды, над трескучим, грохочущим, ревущим, вонючим котлом, который по недоразумению именуется Лондоном, а не адом, проплыл чудесный летний вечер, совершенно незамеченный, ненужный и незванный. Вечер заметили только те, кто не имел ничего другого перед своими глазами — преступники, слепые и дети.

Мистер Джемс Пукс не отметил наступления вечера — в приемной доктора Роббинса, домашнего врача Пуксов, было очень много народу, каждый ожидавший очереди «стоил»[17] не менее миллиона, каждый сидевший в кресле был болен, главным образом, расширением внимания к своему здоровью, и мистер Пукс не мог не чувствовать себя равным среди равных и вести себя иначе, чем все.

Это же скучно, читатель! Еще двадцать, тридцать таких описательных строк, и вы бросите книжку и пойдете, пожалуй, тоже к доктору Роббинсу. С вашего позволения, читатель, выбрасываю все описания.

Мистер Джемс Пукс был внимательно обследован, выслушан и выстукан. Доктор произносил свое решение, думая о другом:

— Мне не нравится его состояние, милэди… (если я отправлю ее в Карлсбад[18], а его в…) Главное, что простуда принимает упорный характер… (…в Каир, я получу комиссионные и оттуда, и отсюда…), да и вы, милэди, ослабели…

В эту минуту миссис Пукс подносит маленький платочек к своим глазам…

— … Я бы советовал вам… Карлсбад или Виши[19], а вашему сыну — два-три месяца Каира.

Как видит читатель, насморк, приобретенный Джемсом в первой главе, будучи помножен на корыстолюбие доктора Роббинса, действует и в третьей главе. Из-за него мы вынуждены будем отправиться в Каир, благополучно сплавив миссис Пукс в Австрию, для лечения на водах Карлсбада.

Чудесный летний вечер медленно опускался на улицы Лондона. Джепкинс, который был так же толст, как умен, принимал все меры к тому, чтобы исчезнуть, подобно трупу Томми Финнагана, из Лондона. История с Томми резко нарушила мирное течение жизни почтенного Джепкинса. Его попытка похоронить пустой гроб, вместо гроба с телом Финнагана, не увенчалась успехом, и мистер Уинклоу съест его, обязательно съест, даже если Джепкинс снимет синюю форму констэбля.

Миссис Джепкинс — в большом г о ре. Бог мой, ведь это по ее совету отчаявшийся во всем Джепкинс дал сторожу в морге денег, чтобы тот на пустом гробу написал «Финнаган. Опознан представителем полиции». И как все шло хорошо! Мистер Уинклоу обещал прибавку, мистеры Пукс и Уоллинг дали щедрые подарки Джепкинсу, принесшему известие о том, что покойник найден. И версия была изобретена великолепная: — так как Томми был очень изувечен, его снесли в самый нижний этаж, к самоубийцам, и только нюх Джепкинса, рискнувшего спуститься в ледяные подвалы морга, помог найти исчезнувший труп.

И вдруг — свалка на кладбище, и гроб выдает свою тайну, погребая под своей крышкой все радужные надежды Джепкинса. Теперь его место займет этот растяпа Беррис, который ничего не умеет делать, как следует; теперь Джепкинсу необходимо переменить климат, исчезнуть из Лондона.

И, собирая вещи, чтобы уехать в (нет, нет читатель, не в Каир!) — в Европу, Джепкинс напрягает всю силу своего ума, чтобы понять, куда мог исчезнуть труп Финнагана.

Этой же мыслью занят инспектор Уинклоу. Седоватые усы инспектора повисли, глаза потеряли прежнюю уверенность и ясность. Уинклоу полон сомнений: как мог труп встать и уйти с места происшествия? Больше всего волнует инспектора «Юнг Уоркер», так подробно расписавший историю на кладбище. Каким идиотом выставлен там он, инспектор! О, если бы можно было разорвать в клочья этого негодяя Джепкинса, и его жену, и его соседей, и этих комсомольцев.

Инспектор Уинклоу очень взволнован. Даже известие о том, что в среду выезжает из Лондона индусский коммунист Тама-Рой, принесший столько неприятностей английской полиции, не утешает инспектора. Почти механически он отмечает в блок-ноте, что нужно раздобыть фотографию Роя и переслать ее всем отделам полиции его величества; почти механически Уинклоу зовет Берриса и поручает ему это дело. Но душа инспектора пребывает в океанах грусти. И, очевидно, только хорошая встряска вне стен Скотлэнд-Ярда окажет благотворное влияние на нервы инспектора. Инспектор надевает шляпу, перебрасывает через руку плащ и выходит из дому. Подле самых дверей дорогу пересекает тень, сует инспектору в руку бумажку и исчезает.

Электрический фонарик освещает:

Если хотите знать, где Финнаган — приходите в «Олимпик» в десять часов вечера.

Инспектор пожимает плечами. Эта история начинает приобретать вид главы из уголовного романа. Записочки! Летающие трупы! Пустые гробы! Глупые констэбли!

Нет, чорт возьми, Уинклоу пойдет в «Олимпик» и провалит голову идиоту, который написал эту записку!

Три дюжины скрипок делали все возможное для услаждения слуха и помощи пищеварению.

Тридцать дюжин жующих челюстей уничтожали продукты фантазии главного повара, который когда-то кормил русского императора. Настольные лампы, затемненные абажурами, выхватывали из полутьмы лица, руки, хрусталь и изумительные, разноцветные блики вин на столовом белье.

Триста десятков дюжин фунтов стерлингов тратили в месяц владельцы «Олимпика» только на продукты. Посетители были первосортные и подавать им еду нужно было тоже первого сорта. Оливки привозились из Италии; икра проходила десяток таможен, прежде чем попасть из России на столы «Олимпика». Плоды агав, хлебного и бананового деревьев[20] доставлялись из Африки в специальной упаковке, а на кухне был специальный негр, занимавшийся только приготовлением изумительных блюд из этих плодов, и дюжина негритят, подававших эти блюда важным господам. Фрукты плыли по морям на гигантских судах-холодильниках, десятки голов скота пригонялись ежедневно из специальных питомников. Только-что вошли в моду, как лакомое блюдо, альпийские дрозды, и охотничья экспедиция «Олимпика» бродила уже по Альпам, упаковывая каждого убитого дрозда в ящики со льдом и пуховой подстилкой. После того, что лэди Вальбэрри подала к чаю шербет, последний вошел в почет, и в гигантской пищевой лаборатории — кухне «Олимпика» — появился специально-выписанный магометанин, бросавший ежевечерне работу, чтобы тут же, в одной из комнат кухни, совершать намаз[21].

Вина были выше всяких похвал. Преподобный Ворксингтон, получивший в наследство от отца, деда, прадеда и прапрадеда погреб старого вина, продал его ресторану за двадцать тысяч фунтов, а завсегдатаи говорили, что в особых шкафах из пробки в погребах «Олимпика» хранится польский медок, бутылки из-под которого обросли мхом, видевшим еще Сапегу и Эпоху междуцарствия на Московии[22].

И в такое место приглашала Уинклоу таинственная записка! Неужели Томми Финнаган, воскреснув, стал миллионером? Или, наоборот, какой-нибудь миллионер заинтересовался Финнаганом и хочет вывезти его в свой клуб спиритов, в сумасшедшую Америку?

Уинклоу медленно вошел в зал, куда входили немногие, куда вас не впустили бы без фрака, будь вы даже королем Георгом (да хранит его господь!). Столик в углу подле оркестра достался Уинклоу без труда — владельцы «Олимпика» еще помнили об услуге, оказанной инспектором в деле с жемчугами лэди Пирстоун. Уинклоу решил совместить приятное с полезным — он начнет вечер тут, а затем совершит путешествие по ресторанам, спускаясь все ниже и ниже, пока не очутится на рассвете в «Морском приюте». А пока минут пятнадцать можно обождать таинственного автора записки, тем более, что Рейнвейн 83 года составляет одну из слабостей инспектора.

Часы бьют десять. Мистер Пукс-младший и доктор Роббинс входят в «Олимпик». Уинклоу сердито поднимается — неужели это Пукс прислал ему записку? Нелепая мальчишеская мистификация! Уинклоу сердито делает несколько шагов. Дорогу ему преграждает мальчишка-рассыльный:

— Вас ждут, сэр, уже две минуты.

Инспектор Уинклоу с первого взгляда узнал характерную, бульдожью физиономию лорда Смозерса. Рядом с ним? — Ну, конечно, его дочь Сюзанна, единственная в Англии Сюзанна Смозерс, спортсменка, любительница острых ощущений, помешанная на газетной рекламе, всемирно известная тем, что выигрывает все заключаемые ею, очертя голову, пари.

Но мальчик ведет Уинклоу дальше. В колене коридора, соединяющего зал и кухню, инспектор встречает женщину:

— Простите, сэр — я боялась прийти сама… чтобы не узнали… и потом я…

— Вы?..

— Я — судомойка. Я знаю, где находится Финнаган, сэр. Но мне нужны деньги, сэр. За сообщение, сэр. Очень много денег.

Инспектор сжал челюсти.

— Сколько?

— Десять фунтов, сэр. И вперед, сэр.

— Говорите! Но скорее, мне некогда.

Судомойка прошептала несколько слов, и инспектор, круто повернувшись, пошел в зал к своему столику. Боже мой, как он об этом не подумал раньше!

Проходя мимо Смозерсов, инспектор чуть замедляет шаг. Сюзанна Смозерс вскидывает длинные ресницы, в глазах загораются лукавые огоньки:

— Так вы принимаете мои условия, мистер Уинклоу?

В мозгу инспектора прыгают цифры: судомойке дано десять фунтов, а с этой дуры можно получить сотню. Уинклоу кланяется, подходит к столику.

— Вы предлагали, мисс Смозерс, пари, вы ставили сто фунтов против того, что Финнаган будет найден. Вы обещали еще сто фунтов тому, кто покажет вам…

— …Финнагана, мирно лежащего в гробу. Именно так. И?..

Инспектор позволяет улыбке коснуться его губ.

— А если Финнаган не будет лежать, а будет, скажем, сидеть?

— Тем это будет интереснее.

— Платите деньги, мисс Смозерс. Платите деньги! Через сорок минут живой и здоровый Финнаган, бежавший из полицейского автомобиля за несколько минут до столкновения, будет сидеть у меня в кабинете.

Инспектор шел по стопам великого Шерлока Холмса[23]. Он обожал театральные эффекты. Он любил поражать людей неожиданностью. И он умел делать это: выражение лица Сюзанны Смозерс искупило волнения последней недели — мисс застыла, полуоткрыв рот. В ее глазах рядом с изумлением и сомнением откровенно запрыгали гнев и зависть: ее, Сюзанну, королеву издевательств над нижестоящими, провели, над ней смеются, и завтра весь Лондон будет знать, что Сюзанна Смозерс, в жизни не проигравшая еще ни одного пари, проиграла, наконец, заклад из-за воскресшего из мертвых большевика Томми Финнагана.

Ну, как после этого можно любить большевиков?

Глава четвертая,

в которой выясняется очень многое.

Наконец-то мы имеем возможность представить читателю Томми Финнагана!

В комнате, не превышающей размером ящика из-под рояля, под самой крышей густо заселенного дома в Вест-Энде[24] сидит у керосинки Томми Финнаган, которого мы с вами, читатель, ошибочно считали мертвым еще несколько строк тому назад.

Томми стряпает ужин. Шестой день он сидит тут, выискивая возможность попасть на какое-нибудь отходящее судно и ожидая, пока у него (у Томми, конечно, а не у судна) отрастет борода. В его памяти бродят картины побега, тюрьмы, планы на будущее. Томми варит вкусную похлебку и мурлычет песенку. Вынужденный отдых после многих месяцев тюрьмы не раздражает Томми. Мало ли работы будет ему на континенте! А тут оставаться нельзя. Английская полиция имеет слишком много козырей в игре в порядок. Лучше работать в Европе, чем сидеть в тюрьме на острове[25].

Учитывая, что читателю известны планы полиции, автор позволяет себе опустить подробности прихода ее, волнения и догадки Томми и прямо перейти к тому моменту, когда Финнаган, поняв, что по лестнице поднимаются чужие, поняв что его, очевидно, выдали, подходит к окошку.

Прыгать вниз — безумие. Но оставаться в комнатушке, чтобы через секунды, после такой серии удач, попасть снова в лапы полиции, — тоже невозможно.

Мозг работает с быстротой пропеллера. Окошко? — Нет. Дверь? — Нет. Значит — крыша. Табуретка — на стол. Скорей! Чорт, какая тяжелая эта крышка люка! Томми напрягает все силы, Томми торопится — шаги слишком близки, чтобы можно было медлить.

Полиция, войдя в комнатку, видит только падающий табурет. Этого достаточно, чтобы понять, куда скрылся преступник. Но констэбли не торопятся. Они спокойно и методично обыскивают комнату. Наконец, один поднимает голову к люку:

— Алло, Джон! Ты его держишь?

Молчание.

— Джо-он!

Молчание.

Теперь констэбли уже не теряют времени. Очевидно, Джон не успел взобраться на крышу раньше, чем они вошли в комнату. Тогда Финнаган может убежать. Констэбли освещают фонариками всю крышу, констэбли оглядывают каждый уголок, каждое место, затемненное трубой, окнами чердака, констэбли тщательно обыскивают чердак — Финнагана нет.

Сержант бледнеет — упустить такую птицу! Сержант сбегает вниз, во двор, выбегает на улицу, чтобы по телефону сообщить о неудаче и наталкивается на двух констэблей, ведущих Финнагана.

— Он, — поясняет один из констэблей, — спустился по пожарной лестнице, а мы его ждали внизу, сержант, и поймали, как в мышеловку.

— А Джон?

— Джон не хотел затевать драки на крыше и спустился вслед за ним. Поэтому-то он и спускался так быстро, не глядя вниз, и попал прямо к нам в руки.

В Скотлэнд-Ярде Томми Финнагана ждал Уинклоу. Инспектор был спокоен и вежлив.

— Я обязан предупредить вас, Финнаган, что каждое ваше слово будет записано и может служить вам во вред[26]. Будьте добры сказать нам…

— Я не буду отвечать, инспектор. Я не скажу ничего.

— Но, Финнаган, если вы выдадите соучастников, мы сократим срок вашего заключения.

— Я этого не сделаю. У меня не было соучастников.

Инспектор открывает двери в соседнюю комнату:

— Войдите, миссис!

Джесс Финнаган входит, видит Томми. Ее лицо вспыхивает радостью:

— Мальчик мой! Томми! Значит, ты действительно жив! Значит, Мэри говорила правду!

— Жив, мамаша, и буду жив еще много лет.

Инспектор прерывает свидание. Томми должен быть еще сегодня отправлен в тюрьму. Но если мать уговорит сына рассказать кое-что, Томми, может-быть, выйдет отсюда на свободу. Инспектор внимательно смотрит на Джесс — помощник очень нужен семье, тем более, что, возможно, хозяин прачечной не захочет держать у себя на службе мать преступника. Так что…

Джесс понимает тонкую механику инспектора. Томми кусает губы — как унизительна эта безобразная сцена! Даже мать не сможет уговорить его стать предателем… Даже…

Джесс поднимает голову.

— Не выйдет, дорогой сэр. Я не стану…

— Идите. Робби, проводите даму.

В эту минуту Беррис просовывает голову в двери:

— Мистер Уинклоу, вас спрашивает мисс Смозерс.

Ага, значит сорок минут прошли. Значит сейчас можно будет отплатить Сюзанне за все прошлые ее издевательства.

— Просите войти, Беррис, просите войти!

За сорок минут Сюзанна успела поговорить с одним из лучших адвокатов королевства. За сорок минут Сюзанна узнала и то, что в день побега заканчивался срок заключения Томми. Сюзанна узнала, что сейчас Финнаган обвиняется только в побеге, неявке в суд и распространении воззваний в армии. Она узнала, что Финнаган считает, что его срок заключения не истек, так как не засчитывает предварительного заключения.

За сорок минут Сюзанна Смозерс решила очень многое: если взять Финнагана на поруки, внеся залог, скажем, в тысячу фунтов, если дать инспектору Уинклоу несколько банкнотов в портсигаре — Финнаган сможет уйти, уехать, и Сюзанна его не увидит, Сюзанна не проиграет пари, и ее слава, слава вечно выигрывающей заклады, будет витать попрежнему вокруг ее златокудрой головки.

— Инспектор, вы забыли у нас свой портсигар. Я проезжала мимо и решила завезти его вам.

Уинклоу насторожился: какую новую пакость готовит эта девчонка? В портсигаре, несомненно, деньги. Нюх инспектора подсказывает ему это. Но зачем она…

Сюзанна переходит на французский язык:

— Deux mots, m-r l'inspecteur, deux mots, tête-a-tête…[27]

Инспектор кивает Беррису.

— Проводите Финнагана в соседнюю комнату. Я сейчас пройду туда.

Через две минуты инспектор вышел к Финнагану. Его лицо еще хранило на себе улыбку, рожденную остроумием Сюзанны — девочка ловко придумала, чорт возьми! Достаточно ее имени только, чтобы выпустить этого молодчика на свободу.

— Финнаган, одна лэди, тронутая горестным положением вашей семьи, согласилась только-что внести залог за вас. Подпишите вот тут и — вы будете свободны.

Томми читает газеты. А в какой газете нет, хотя бы раз в неделю, портрета мисс Смозерс?

— Это мисс Смозерс, инспектор?

— Да. Подписывайте же скорее.

Томми мысленно скользнул взором но вечернему туалету мисс Смозерс и бедной накидке своей матери. Томми перевел на рабочие часы платье, туфли и драгоценности Сюзанны.

Томми подумал о том, что скажут его соратники о такой подачке…

— Благодарю вас, инспектор, я предпочитаю отправиться в тюрьму.

— Почему, Финнаган? Поймите, что здесь нет никакого подвоха.

— Да, инспектор, но здесь есть каприз и подача милостыни. Мисс Смозерс напрасно беспокоилась — я не нуждаюсь в подачках.

В этот вечер к списку личных врагов Томми Финнагана прибавилась фамилия лэди Смозерс, перенесшей почти всю свою классовую ненависть к большевикам на голову одного из них, Томми Финнагана.

Доставив Томми в тюрьму, мы с вами, читатель, имеем возможность заняться делами мистера Пукса.

Итак, мистер Пукс был до отказа снабжен советами доктора Роббинса. Вечер развлечений, начавшийся в понедельник, закончился только в среду к утру, за несколько часов до отхода парохода. За это время Джемс как бы вошел в круг интересов взрослых джентльменов. За это время Джемс вырос в собственных глазах. Но только во вторник вечером, проводив мать на вокзал, Джемс почувствовал себя окончательно свободным.

Пачка писем, которые Анри будет еженедельно приносить отцу и отправлять матери — готова. Вещи уложены. Последний вечер перед отъездом проведен блестяще.

И, всходя на пароход, Джемс Пукс-младший чувствует себя взрослым, свободным джентльменом, едущим в отпуск после многих месяцев работы в своей конторе.

Перед Джемсом по трапу поднимается смуглый индус в европейском костюме. Он настолько смугл и интересен, что потертая личность (присмотрись, читатель, это — Беррис), стоящая у трапа, поворачивается к нему чуть-чуть боком и незаметно щелкает затвором фотографического аппарата, спрятанного в жилетном кармане. Но в момент щелчка затвора Беррис чихает — простуда дает себя чувствовать еще и сейчас — его фигура вздрагивает, и на пленке отпечатывается мистер Пукс собственной персоной.

Вечером, проявляя негативы, Беррис чертыхается: индус Тама-Рой вышел на фотографии слишком белым. Очевидно — недодержка. Беррис чертыхается, но тем не менее фотография рассылается авио-почтой всем отделам полиции его величества в метрополии и колониях: приказ инспектора Уинклоу должен быть выполнен.

Мистер Пукс, вовсе не заметивший Берриса, плывет к Каиру. Мягкий, чуть розовый воздух сладко пьянит голову и заставляет сердце биться сильнее. Джемс спускается в смокинг-рум[28] и выпивает стакан рома.

Финнаган в это время пьет в камере чай.

Глава пятая,

рассказывающая о боксе и о проницательности полиции.

Удар был нанесен мастерски. Туловище, как пружина, развернулось в ударе кулака. Высокий бродяга без звука свалился наземь. Оборванные сообщники разбежались в разные стороны. Мистер Пукс облегченно вздохнул: жалкие подобия людей, несчастные туземцы, посмевшие хихикать за спиной юного, но полного гордости джентльмена, позволившие себе смеяться над подданным великой, старой Англии, — по заслугам наказаны.

Битва была, несомненно, выиграна. Да и весь день был особенным, был чрезвычайно интересным и, главное, приносил мистеру Пукеу победу за победой. Еще только сойдя с парохода, мистер Пукс победил без слов хорошенькую египтянку, предложившую ему на скверном английском языке отличную комнату, великолепную постель и свое восхитительное общество. Как хорошо, что старший офицер «Королевы Елисаветы», заботам которого поручила своего сына миссис Пукс, заболел. Как хорошо чувствовать себя одиноким, не боящимся упреков матери, джентльменом! Как хорошо, что можно опоздать в санаторий, гулять с независимым видом по жарким улицам городка, чувствовать себя победителем, англичанином, почти богочеловеком…

Именно в этом месте приятные размышления мистера Пукса споткнулись о звуки зурны[29] — конечно, необходимо зайти в кофейню, выпить чего-нибудь холодного, отдохнуть и привести свои впечатления в порядок.

В дымке, плавающем над чашкой черного, вкусного кофе, встают переживания сегодняшнего дня:

…Студенческая демонстрация… Одну минутку, одну крошечную минутку мистер Пукс, увидя демонстрацию, почувствовал себя на седьмом небе: он на мгновение возомнил, что это местный юношеский отдел «Лиги ненависти к большевикам» устроил демонстрацию в его честь, в честь мистера Пукса, председателя юношеского отдела столичной «Лиги». Но знамена были красные, надписи — возмутительные, и мистер Пукс с горечью уяснил себе, что перед ним — демонстрация туземцев-студентов против Англии, против его великой родины, покраснел от гнева и быстро зашагал прочь. Правда, студенты догнали его, один даже похлопал его по спине, но констэбли — такие милые, так похожие на лондонских — уже приближались сомкнутым строем, и мистер Пукс понял, что добродетель колониальной политики великой Англии восторжествует, а порок самостоятельности будет выбит из голов туземцев резиновыми палками королевской полиции. Мистер Пукс, предвидя, что вечером ему придется потратить немало энергии, не помог полиции. Он сочувствовал ей и одобрял ее — этого было совершенно достаточно.

…А потом — эти оборванцы! Мистер Пукс не успел еще прийти в себя от демонстрации студентов, мистер вбежал в переулок, а эти наглецы принялись хохотать. Нет, традиции старой Англии великолепны: как хорошо, что бокс в школе в таком же почете, как и словесность; мистер Пукс идеально управился с нахалами.

Но почему они смеялись? Неужели он, мистер Пукс, смешон? Неужели его спина, над которой потешались оборванцы, чем-нибудь смешна? Мистер Пукс обдумывает это обстоятельство, тянется даже к своей спине, но жара, лень, приятные размышления и спокойствие превозмогают — рука опускается в карман за сигаретами, мистер Пукс закуривает и вдруг — бледнеет: где бумажник? Великолепный черный бумажник? Где паспорт, письма, деньги и фотография матери?!

Руки мчатся по всем карманам, пальцы дрожат — бумажника нет. Мысли мистера, между тем, приводят события в порядок: конечно, когда он дрался с оборванцами, эти негодяи вытянули бумажник. Вот почему они и бросились бежать. Ах, негодяи! Ах, подлое племя!

Содержимого жилетного кармана хватает как-раз на то, чтобы расплатиться за кофе. Мистер Пукс, тщательно обдумывая подробности и детали событий, направляется в полицию. Необходимо заявить о краже, потребовать, чтобы разыскали и вернули хотя бы паспорт и фотографию матери.

— Чем могу служить, мистер? — Дежурный сержант, взволнованный еще демонстрацией студентов, с удовольствием останавливает свой взор на типичном англичанине — Джемсе Пуксе. На мгновение его память напрягается: где он видел это лицо?

— Сержант, меня обокрали. У меня вытянули бумажник.

И мистер Пукс рассказывает подробно о всех событиях дня.

Сержант записывает его слова, а в мозгу копошится недоумение: где он видел это лицо?..

— …Все, мистер Пукс. Сообщите только еще свой адрес, и через день-два мы доставим вам ваш паспорт.

Мистер Джемс сообщает адрес, пожимает руку и направляется к выходу. Взгляд сержанта задерживается на спине Пукса, сержант вскакивает и оглушительно орет:

— Сто-ой!!!

Мистер Джемс, в недоумении, поворачивается, и сержант мгновенно вспоминает это лицо. Конечно же, это тот тип, фотографию которого прислала лондонская полиция, это индусский коммунист Тама-Рой, внезапно очутившийся в Каире вместо Калькутты!

Если у сержанта были еще какие-нибудь сомнения — их рассеяла спина мистера Пукса: на спине была наклеена листовка, коммунистическая листовка, порочащая добрую славу Англии, листовка, которую разбрасывали сегодня студенты.

— A-а, так вы — англичанин. А это…

Сержант лихорадочно роется в пачке писем.

— А это не ваша фотография?

Джемс поражен. Как смеет сержант так с ним разговаривать? Джемс всматривается:

— Да, это моя фотография.

— Так вы — Джемс Пукс?

— Сержант! — Голос Пукса приобретает металлические нотки. — Сержант, я не привык, чтобы со мной так разговаривали. Вы, очевидно, не умеете обращаться с джентльменом!

— Хо-хо, джентльмен! Он — джентльмен! А это что?

Сержант перебрасывает свое тело через низенький барьер, отделяющий его стол от посетителей, и хлопает Пукса по спине.

— А эт-то что?

Сержант тычет прямо в лицо листовку.

Джемс бледнеет:

— О, о, сержант, — кричит он, — теперь я понимаю. Когда была демонстрация, один студент подбежал и похлопал меня по спине. Это… он приклеил эту бумажонку.

Молчание сержанта становится грозным. Джемс понимает, что ему не верят. Блестящая мысль озаряет его голову:

— Сержант, пусть кто-нибудь пойдет на квартиру, где я остановился, и принесет сюда мой портфель. Я — председатель юношеского отдела лондонской «Лиги ненависти к большевикам».

Тут сержант не выдерживает. Его живот трясется, лицо расплывается, как медуза:

— О-хо, он — член «Лиги ненависти к большевикам»! Это же великолепно! Большевик Тама-Рой — председатель «Лиги ненависти». А кто это может подтвердить, юноша?

— Запросите Лондон, сержант. Нет, я с ума сойду! Я вам говорю, что я Пукс, а не какой-то Тама-Рой!

В голосе Пукса дрожат слезы. Еще минутка и мальчик расплачется.

— Успокойтесь, — говорит сержант, — констэбль сейчас пойдет по адресу, данному вами, и принесет ваш портфель. Пока же я вынужден вас задержать.

Тысячи мыслей волновали Джемса в те полчаса, которые потребовались констэблю, чтобы пойти на квартиру прекрасной египтянки. О, когда принесут его портфель и сержант поймет, с кем он имеет дело, мистер Пукс покажет ему! Он обзовет его болваном, ослом, идиотом, он помчится прямо отсюда к вице-королю, он будет телеграфировать лорду Смозерсу, он уничтожит этого олуха-сержанта, посмевшего обидеть такого джентльмена, как Пукс!

А потом нужно будет лечь в санаторий. Нервы Джемса — он это великолепно чувствует — натянуты, как струны. Еще одно какое-нибудь событие, подобное этому, и мистер Пукс попадет в сумасшедший дом.

Посланный сержантом констэбль возвращается. Глаза Джемса жадно смотрят на его руки — нет, констэбль не принес его портфеля…

Мистер Пукс не может знать, что египтянка, к которой он так опрометчиво поехал, — аферистка, мистер Пукс не может знать, что, почуяв сомнения полиции в ее квартиранте, египтянка поклялась, что к ней никто не приезжал, мысленно высчитывая в этот момент, сколько она заработает на продаже вещей Пукса.

Допрос был суров и краток. Так он сознается в том, что он Тама-Рой? Он продолжает упорствовать, говоря, что он — Джемс Пукс? А зачем он приехал в Каир? Он не имеет никакого отношения к сегодняшней демонстрации? А откуда у него листовка? И где его документы?

Таким образом мистер Пукс был отправлен в камеру участка, как подозреваемый в организации демонстрации против британской короны.

Однако, когда первая горячка волнения спала, сержант начал обдумывать все обстоятельства этого удивительного дела.

И чем больше вдумывался в подробности сержант, тем большие сомнения терзали его душу; а вдруг этот субъект действительно — Пукс?

Утро принесло ряд неприятных новостей — на пароходе мистер Пукс действительно занимал каюту первого класса, он действительно сошел с судна в Каире, в санатории действительно оставлено место для мистера Пукса и, главное, Тама-Рой, как это сообщили по радио, находится на судне, — короче говоря, сержант к полудню следующего дня понял, что он ужасно ошибся.

Дело Пукса, между тем, шло по инстанциям. В девять утра Пукс предстал перед судьей.

— Организатор демонстрации, ваша милость, — доложил представитель полиции. — Установлена личность. Тама-Рой. Именует себя Пуксом, ваша милость.

Дело Пукса было тридцать вторым у судьи. Судья даже не взглянул на Джемса.

— Высылка из пределов страны. Конфискация имущества. До высылки — арест.

Приговор был краток. Дело Джемса вместе с полусотней подобных дел направилось к правительственному комиссару, оттуда к командиру порта; командир порта повел длинные переговоры с капитанами судов и, наконец, выяснил, что «Мария» с грузом апельсинов сегодня вечером отходит в Одессу.

Джемс, еще сидя в камере, понял, что он погиб. Машина-автомат правосудия зажала его своими челюстями. Сопротивляться бесполезно. Спасти его может только чудо. Но чудес не бывает. Джемс апатично пошел в суд, не расслышал даже приговора, апатично вернулся в камеру и упал на койку — все кончено, он погиб.

Сержант окончательно уяснил себе свою ошибку только к вечеру. Около часу ушло на то, чтобы выяснить, где сейчас находится Джемс Пукс. Добившись, наконец, точных сведений, сержант помчался на пристань.

«Мария» отходила от мола. Сержант уныло обвел глазами водную гладь — ни единой шлюпки или катера. Сержант кричал, но его не услышали.

А, может-быть, так лучше? Ну, сержант ошибся. Но об этой ошибке никто ведь не узнает — Пукс обязательно погибнет на севере. Может-быть, так действительно лучше. Но в последний момент сержант все-таки решился на героическую попытку: он помчался вдоль мола, догоняя судно. Вот у конца мола судно легло в поворот, сержант задыхается, добегает — поздно, до судна больше сотни сажен…

Сержант вздыхает, а потом начинает хохотать:

— Председатель юношеского отдела «Лиги ненависти к большевикам» едет в данную минуту в страну большевиков, как политический эмигрант, как коммунист Тама-Рой! Это великолепно! Это очень смешно, чорт возьми… Оч-чень смешно!..

Часть вторая

Мозги выворачиваются наизнанку

Глава шестая,

в которой мистер Пукс-младший начинает терять рассудок.

Паралич воли, бездумный покой, отрыв от земли, смерть души, безразличие — вот и весь Джемс Пукс-младший, как на ладони. Целый день в каком-нибудь закоулке, а ночью — нервная, быстрая прогулка по палубам. Все равно, жить осталось только несколько дней…

Джемс пытается привести свои чувства в порядок, сжимает голову, ломает пальцы — напрасно: жесточайшая реальность окружающего выбивает из-под его ног всякую почву для логических размышлений. Шутка ли сказать, его, Пукса, лучшего из лучших британцев, идеального представителя нации, класса, текущего счета, его, Пукса, председателя юношеского отдела «Лиги ненависти к большевикам», везут в Советскую Россию, как коммуниста, как по-лит-э-ми-гран-та, везут, как высланного из пределов Египта за участие в антибританской демонстрации, как индусского большевика!

К своим возврата нет… Милый Лондон, такой широкий, где каждый поворот улицы, каждый камешек рассказывает чудесные истории… Милая Англия… Впрочем, Англия перестала быть милой. Англию нельзя уже назвать «старой, доброй Англией» — в старой, доброй Англии не было ослов в полицейской форме, посылающих джентльменов прямо в пасть к большевикам. Именно, в пасть — Джемс ни минуты не сомневается в своей смерти. Совершенно понятно, что кровожадные агенты ГПУ[30] еще на пристани перехватят Джемса, который, по их мнению, обманом влез в шкуру коммуниста, и тут же, на пристани, под пение ужасных песен, расстреляют его… Правда, через годы беспристрастный историк занесет имя «Джемс Пукс» на золотые страницы истории героических подвигов. Но это будет через годы, чорт возьми, а расстреляют Пукса через тридцать-сорок часов. И неужели легче умирать, зная, что ты попадешь в историю? Джемс понимает, что он и без того влип в историю. В невероятную историю, начинающуюся насморком, а заканчивающуюся расстрелом…

Джемс потихоньку начинает плакать. Старые и молодые люди, проходящие мимо него, качают соболезнующе головами:

— Что сделали с мальчиком англичане!

Старые и молодые люди, прошедшие сквозь дьявольский строй арестов, заключений и приговоров, люди, принявшие высылку из родной страны, как отпуск, как временный отдых, — искренно жалеют молоденького индуса-коммуниста, растрепавшего свои нервы в борьбе с империализмом. Однако их жалость — ничто по сравнению с жалостью, какую чувствует по отношению к самому себе Джемс:

Такой молодой, а уже почти мертвый… А как хочется жить! Может-быть… разумнее сразу броситься в море? — Джемс нагибает голову над бортом. Брр, какая суровая и чужая вода. Нет, лучше страдать, чувствовать приближение смерти, но все-таки оттягивать роковой конец, вырывать у смерти минуты…

Как хочется жить! А город[31], в который его везут, уже виден на горизонте.

«Мария» медленно огибает маяк, входит в порт, гремящий трудом, и ошвартовывается у мола. На набережной очень много людей. В тихом, вечернем воздухе полощется большое красное знамя. Заходящее солнце ласкает последними своими лучами медь инструментов духового оркестра.

Джемс осторожно всматривается: где же вооруженные с головы до ног чекисты? Неужели их нет?

Сходни с грохотом ложатся мостом между прошлым и будущим. К сходням подходят трое людей. На них аккуратная форма, зеленые фуражки, оружие. Мозг Джемса прорезывает страшная мысль:

— Вот они. Вот его смерть.

Эмигранты радостно устремляются к сходням. Их волна захватывает Пукса, влечет за собой; Джемс отбивается, старается вырваться из людского потока, прижимается к борту, но тщетно… Сходни все ближе, ближе, уже видны светлые усы одного из чекистов, Джемс уже чувствует дыхание смерти, Джемс мысленно видит картину своего расстрела, и — нервы юного британца не выдерживают пытки, ожидания, волнения последних недель и страха.

С истерическим криком Джемс кидается к одному из агентов, падает перед ним на колени, и крики, музыку, пение, топот людей и речи разрывает, как вспышка молнии, вопль:

— Не убивайте меня!

Вокруг Джемса собирается кучка людей. Лица всех внимательны. Спутники Джемса рассказывают:

— …И на пароходе он вел себя странно… Плакал, дрожал… Это — высланный из Египта индусский коммунист… Ни с кем не разговаривал… Всех боялся… Очевидно, так измучен вниманием английской полиции, что…

Сильные руки поднимают Джемса с колен. Кто-то подает ему воду, кто-то ласково и крепко похлопывает по плечу:

— Ничего, у нас ты отойдешь, товарищ. У нас ты отдохнешь и поправишься.

Агент отмечает в списке против фамилии Тама-Рой — «прибыл», Джемса берут под руку, ведут к экипажу, и он слышит английскую фразу, обращенную к нему:

— Спокойно, товарищ. Отдохните, успокойтесь, перестаньте нервничать — вы в самой свободной стране в мире.

Экипаж трогается, металл оркестра, сталь человеческих глоток, расплавленная медь знамен остаются позади. Джемс отирает со лба холодный пот — он, пока еще, жив… Так, значит, и они его приняли за Тама-Роя. Значит — его не убьют! Грудь Джемса жадно глотает воздух, сердце бьется чаще и чаще, губы прыгают. Джемс начинает смеяться, сперва тихо, потом все громче и громче.

Истерика…

И все-таки, лежа в постели в общежитии политэмигрантов, мистер Пукс не может успокоиться. Хорошо, сегодня его не узнали. И то — это только потому, что его пожалели, отложив формальности до утра. А утром, когда его будут спрашивать, как он попал в Россию? Утром с несомненной ясностью выяснится, кто он, и его расстреляют. Что из того, что его не схватили на пристани! Его схватят завтра утром…

Джемс твердо решает бороться за свою жизнь. Медленно, собирая все свое мужество, все свое спокойствие, он одевается. Он будет бороться, чорт возьми. Бороться до последней капли крови.

В столовой светло и чисто. Почти все спутники Джемса в клубах и на экскурсиях — они ведь настоящие коммунисты, они с жадностью хотят, не теряя ни минуты, познать жизнь в коммунистическом царстве.

— Чаю, молока, товарищ?

Пукс обрадовался — человек говорит по-английски.

— Вы англичанин?

— Нет, я переводчик. Гражданин СССР.

Пукс осторожно подбирает слова, нанизывает их на нити фраз:

— Благодарю вас, товарищ (он, Джемс, сказал «товарищ». Смелее!)… Мне не хочется есть… Я хотел бы узнать очень многое… Вы понимаете — годы ложной информации о России… Никакой связи с вами…

Переводчик изумлен:

— Вы, ведь, недавно из Англии, товарищ?

Пукс чувствует, что он сделал глупость; надо выкручиваться. Ага!

— Я очень долго сидел в тюрьмах, товарищ.

Переводчик кивает головой — еще год тому назад он сам сидел в тюрьме…

Пукс замирает: неужели этот субъект сидел в Англии? Тогда все погибло…

…в Латвии, где он и родился, и работал, и откуда бежал. Он понимает состояние товарища. А товарищ долго сидел?

Джемс напрягается, как пружина.

— Давайте, не будем говорить об этом. Я жажду узнать все о вашей стране. Обо мне — потом.

Кажется, удачно. Сошло благополучно. Переводчик кивает понимающе головой, спрашивает:

— Что же вы хотели бы узнать, посмотреть?

Опять промах. Посмотреть — это значит выйти отсюда на улицу… Пукс бросается, как в омут, в неведомое.

— Я хочу видеть все. Но, знаете, я очень, очень утомлен… Пусть никто, кроме вас, не знает, что я — приезжий коммунист. Покажите мне все, я приведу в порядок свои впечатления, а завтра…

Что будет завтра, Джемс еще не знает. Но он чувствует, что смерть прошла мимо. В самом деле: он, Джемс, приехал ведь не по своей вине. Он, Джемс, не использует во зло доверия и гостеприимства, которое ему оказывают. Он просто будет стремиться удрать отсюда. Как можно скорее удрать. А если его разоблачат, — он будет откровенен, он расскажет все и вымолит себе право уехать домой.

Тем временем заведующий общежитием политэмигрантов просматривает списки прибывших. Против нескольких фамилий он ставит вопросительные знаки. Среди этих фамилий и Тама-Рой.

Джемс Пукс с переводчиком, которого зовут Георгий и которого Пукс немедленно переименовывает в Джорджа, вышли на бульвар, прошли несколько красивых, чистых, но тихих улиц города, зашли в кафе, посидели там десять минут, прошлись по главной улице, мимо кинематографов и ярко освещенных витрин. Все виденное, даже мелочи опрокидывали все представления Джемса о большевиках. При воспоминании о «Лиге» сердце Джемса сжимается, а радость и покой улетучиваются в одно мгновение.

Если большевики узнают, кто он, — что они с ним сделают!

И снова призрак смерти касается Джемса. Джемс чувствует, что он теряет рассудок. Прогулка испорчена. Нужно искать выход из ужасного положения, в которое его завели насморк и глупость английской полиции.

И выход он находит ночью. На улице — пусто. Прямо под окном — дерево. Прыжок, ветви гнутся под тяжестью тела человека, по стволу сползает тень, и вот Джемс Пукс-младший, один, на советской земле, перед тысячами неизвестных опасностей, погружается в тьму ночи и невероятных приключений.

Джемс Пукс направляется в порт, чтобы забраться на какое-нибудь судно, чтобы спастись от смерти, задевающей его непрерывно своими крыльями. Джемс Пукс погружается во тьму…

Глава седьмая,

в которой мистер Пукс-младший продолжает терять рассудок.

Ночь была поистине кошмарной: сон упорно бежал прочь, да и как заснуть на бульваре, на неудобной и влажной от дыхания ночи скамейке. Действительность, одетая в бархат ночной тьмы, подступала к горлу, туманила голову и окутывала все путами кошмара.

Медленно, медленно — в город, в проснувшийся город, где все такое чужое, странное и враждебное. Именно враждебное — бессонная ночь, несколько часов голода и волнения, только усилили ненависть Джемса к большевикам. Да, конечно же, он не любит большевиков! Он им не верит. Он воспользуется пребыванием в их стране. Он сам на все посмотрит и за несколько дней составит себе мнение о советских порядках.

Вот — вооруженный человек на перекрестке. Это — большевистский констэбль. Ми-ли-цио-нер. Ага! В памяти Пукса встают газетные строки:

«ИХ» МИЛИЦИЯ — СБРОД УБИЙЦ. …Милиционеры… жулики… оружие использовывается для убийства в личных целях… взятки… избиение прохожих… ограбления арестованных…

Хм! Милиционер с виду очень добродушен. Ну, это — внешний вид, для иностранцев. Посмотрим, посмотрим. Вот-вот: идет пьяный. Он, очевидно, ругается. Милиционер его увидел. Ага, сейчас, сейчас!

Но милиционер только положил руку на плечо пьяного, улыбнулся, стер затем улыбку и начал сурово с ним разговаривать. Пьяный слушал, слушал, затем, старательно козырнув милиционеру, отправился дальше.

Странно… Ну, конечно, — этот милиционер — исключение. Или он просто в хорошем настроении.

Джемс шагает по улице. Лавочка. Джемс нащупывает деньги в кармане, вспоминает русские слова, которым его обучили парни в порту, и входит в низенький, маленький магазин.

— Дай сволочь… — и поднимает один палец, — один фунт.

Лавочница грозно поднимается; по ее лицу Пукс видит, что случилось нечто скверное, что лавочница в гневе, что лавочница целится как бы поудобнее начать бить его, Пукса.

Что такое? Пукс хочет есть. Он подходит к хлебу, тычет в него рукой, шевелит, будто бы разжевывая губами, снова поднимает палец, звенит серебром в кармане и возможно более нежно повторяет:

— Дай… сволочь…

Лицо лавочницы изменяется: это сумасшедший. Бочком она продвигается к выходу и, кланяясь все время Джемсу, делает за спиной отчаянные знаки милиционеру. Милиционер степенно подходит.

Пукс с изумлением следит за разговором: лавочница, тыча пальцем в его сторону, что-то горячо говорит милиционеру; тот хмурится, оправляя ремень, грозно подходит к Пуксу:

— Кто такой? В чем дело?!

Джемс не понимает. По тону милиционера выходит, что он, Джемс, совершил скверный поступок. Но какой?

Джемс снова повторяет пантомиму. Его руки мелькают перед глазами милиционера и, изображая свое желание поесть, Джемс произносит несколько английских слов.

Милиционер расцветает:

— Герман?

Пукс отрицательно качает головой, обрадованный, что его начинают понимать.

— Инглиш? — снова спрашивает милиционер.

Пукс в восторге:

— Иес, иес[32].

И, вместе с потоком английских слов, снова повторяется пантомима.

Милиционер придвигается к прилавку, указывает на хлеб и говорит:

— Хлеб.

Пукс переспрашивает:

— Хлье-еб? Сволочь.

Милиционер прячет улыбку в усы:

— Это — хлеб. Понял? Хлеб, хлеб, хлеб!

Джемс, наконец, понимает: эти подлецы в порту обучили его не тем словам, которые ему нужны. Эта пища называется «хльеб».

Милиционер, между тем, с отвращением произносит «сволочь», отплевывается, морщится, машет руками.

— Это ругательство. Поняли? Ни-ни!

Боже мой, «сволочь» — обидное слово! Пукс возмущен. Снова пантомимой он изображает, как его учат двое в порту, какие слова они ему сказали. Пукс тычет пальцами в продукты и называет их так, как его этому обучили парни в порту. Каждое слово вызывает краску на лице лавочницы и смех милиционера. Каждое слово сопровождается энергичным:

— Ни-ни!

Наконец, Джемсу отвешивают хлеб. Он расплачивается, театрально извиняется перед лавочницей, сердечно прощается с милиционером и выходит, жуя хлеб. К удовольствию от благополучного окончания инцидента примешивается немного изумления.

Милиционер… Строки из газет… И этот — живой… Просто помог ему, объяснил, не обидел… Строки из газет… И вместе с последним куском хлеба Джемс проглатывает свое изумление: совершенно ясно, что милиционер, видя в нем иностранца, вел себя примерно. С другим делом обстояло бы не так.

Тем временем, улицы, бегущие навстречу, приводят Джемса к ограде большого сада.

Джемс представляется:

— Полит-эмигран. Коммонист — Тамма-Рой.

Молоденькая руководительница изумленно поднимает голову; она очень занята, но удовлетворить любопытство иностранного товарища, заглядывающего сквозь решетку ограды детского сада, сможет ее помощница, Аничка Гуздря, которая, кстати, говорит по-французски.

Джемс потрясен: груда кудрей, голубые глаза, маленький упоительный рот. Египтянка исчезает мгновенно из памяти.

А Аничка сыплет словами, как горохом:

— Так товарищ недавно приехал? Ему интересно? Как ему понравился город? Климат? Люди?

Джемс потрясен: это ерунда, что у нее отвратительное произношение. Каждое ее слово — музыка. Джемс краснеет и решается:

— Первый человек, который мне нравится здесь, — это вы…

Оба краснеют. Аничка водит Джемса по детскому саду, объясняет ему все, но Джемс очень скверно слушает — все его внимание поглощено ресницами Анички, из-под которых изредка блестят глаза. В голове снова встают строки:

ОБЩЕСТВЕННЫЕ ДЕТИ В СОВДЕПИИ. …Рожденные от несчастных женщин… миллиард беспризорных детей… безобразия в детских домах… нищенствующие дети, у которых воспитательницы отбирают по вечерам милостыню… Рождаются без ногтей… Грязные, как свиньи… пухнут с голоду… Учатся воровать… Детей зверски бьют…

Джемс изумленно осмотрелся: да, действительно — дети очень бедно одеты. Столовая посуда — из жести; не у всех детишек свои чашки. Но… чистые, умытые ребятишки. Ласковые и терпеливые воспитательницы, Ничего похожего на описание газеты… Джемс, поглощенный Аничкой, все же отмечает у себя в мозгу, что, очевидно, газеты его родины ошиблись в детском вопросе. Очевидно, большевики привели в порядок несколько детских садов — вот и все.

Приятное общество Анички навевает приятные, ленивые мысли. Надо, однако, итти дальше. Долгое пребывание может возбудить подозрение даже у детишек.

— Неужели, — прощается Джемс, — наше знакомство оборвется сегодня?

Аничка вскидывает головку, хохочет:

— О, у нас принято по вечерам запросто приходить в гости. Мой адрес…

Джемс, напевая, выходит из ограды детского сада. В кармане — адрес Анички, в сердце — нежность. Боже, какие девушки в СССР!

Увлеченный приятными мыслями, Джемс на мгновение забывает о своем ужасном положении. Ему кажется, что он действительно эмигрант, индусский коммунист. Но сладкое мгновение очень быстро проходит — в памяти встают Лондон, «Лига ненависти», Каир, ощущение смертельной опасности, нелепого нахождения здесь, в красном городе. Джемс устало опускается на скамью.

Ах, отчего он не умер в детстве!

Часы убегали. Вместе с часами таяли остатки мужества Джемса. За этот длинный день Джемс успел увидеть многое: постройки домов, чистые сады, марширующую воинскую часть, движение на улицах, школьников, служащих. До заводских районов Джемс не дошел. Все, что он видел в центре города, нагло подкапывалось под привычные — из газет — представления о Совдепии, о большевиках, о культуре.

В конце дня Пукс забрел на большую площадь с громадной церковью посредине. Сразу встало в памяти:

…Молящихся разгоняют… все входящие в церковь берутся на учет… священники, не восхваляющие большевиков, арестованы… подле церквей дежурят фотографы…

Но вот старушка старательно отбивает поклоны в пыли площади перед церковью. Люди входят в широкие двери. Звон колоколов. И ни одного фотографа, никаких разгонов или арестов…

Несомненно, все это случайности. А, может-быть, большевики чуть-чуть исправились. Может-быть…

Джемсом овладевает почти спортивная горячка: нет, он должен все это проверить. Он должен выяснить, где правда.

Столовая. Джемс сразу вспоминает:

КАК НАДУВАЮТ ИНОСТРАНЦЕВ В СОВДЕПИИ. …Специальные столовые и рестораны… люди едят падаль… на жалованье, выдаваемое большевиками, нельзя даже пообедать… несвежая, отвратительная пища… Иностранцам готовят пищу отдельно… особые рестораны для приезжающих из-за границы…

Но Джемс готов поклясться, что вначале никто не понял, что он иностранец. И, несмотря на это, обед был вкусен. Очень вкусен. Джемс перевел на фунты и шиллинги стоимость обеда и понял, что в Лондоне это обошлось бы ему почти столько же.

Ну, здесь, в мелочах, большевики могли исправить положение. А вот посмотрим — крупные дела!

Но крупные подвиги пришлось отложить — было уже около семи часов, приближалось время визита к Аничке. Правда, по пути к ней, Джемс успел сравнить содержимое магазинов с описаниями родных газет, успел отметить в уме, что красные солдаты — очень аккуратно, и красиво одетые, вежливые, милые люди, но это проделывалось уже механически. Мозг привык уже сравнивать действительность и газетные описания не в пользу последних. Где-то была скрыта ошибка.

У Анички были гости. Аничка решила похвастать перед подругами иностранным поклонником. Аничка хотела подхлестнуть самолюбие окружавших ее молодых людей Пуксом. И поэтому весь вечер у Джемса сладко кружилась голова от Аничкиного внимания. Он не понимал ни одного слова, но вежливо улыбался и кланялся после каждой обращенной к нему гостями фразы. Он начинал забывать о своем трагическом положении. За чаем в большой и некрасивой столовой он осторожно погладил Аничкину руку под столом, и Аничка не рассердилась; больше того — Аничка улыбнулась ему.

Джемс попрощался последним… В темной передней, загроможденной сундуками и коробками, Джемс уверенно и нежно прижал к губам теплую руку Анички.

— Да, да, он зайдет завтра, обязательно зайдет. Он очень счастлив, — такие друзья, как Аничка, такие восхитительные…

Но тут Аничка закрыла ему рот своей ручкой, и Пукс три раза поцеловал бархатную, пахнущую одеколоном ладонь.

Улица сладко кружилась в запахах цветов, зелени и ночи. Джемс переживал сладкие мгновенья. И как молния — прорезала тишину ночи ужасная мысль:

Кто он? Как он смеет ухаживать за девушкой, когда он — бродяга, темная личность, политический враг. Ведь даже сейчас — где он будет ночевать?

Горькие мысли примчались толпой: жизнь ужасна — полюбить в чужой, враждебной стране…

И затем — не сегодня-завтра Джемса изловят, арестуют, расстреляют… А сейчас он — бездомный бродяга, мошенник, погибающий от мук и любви человек.

Ноги сами бегут в порт. Ах, если бы можно было сейчас очутиться дома, в Англии, вычеркнуть из жизни последние три недели!

Безнадежность все ближе подступает к Джемсу. Какая черная вода ночью. Как в ней, наверное, спокойно… Это, кажется, выход.

И Джемс, шепча побледневшими губами молитву, подходит к краю мола, огибает штабеля ящиков, подходит почти к самой воде.

— Ну, смелее. Прощай, жизнь… Раз… два…

Глава восьмая,

в которой Томми Финнаган переживает серьезнейшие неприятности.

Прежде всего автор искреннейшим образом просит у читателя прощения: до сих пор в романе нет ни одного описания действующих лиц, места действия, погоды, любви и прочих, необходимых в каждом порядочном романе, атрибутов. Больше того: автор позволил себе таскать уважаемого читателя по моргам, тюрьмам и кладбищам. Он заставлял читателя переносить внимание с обстоятельства на обстоятельство; он, неуважительный автор, не давал иногда своим героям закончить фразы, он, автор, ускорял ход действия, торопил события, и читателю могло показаться, что до сих пор он, читатель, сидел в кинематографе, где все упорно стремится к концу, где герои отдыхают только тогда, когда механик меняет ленту в проэкционном аппарате.

Точка! Больше этого не будет. Раньше у автора не было времени — нужно было начать все истории сразу, привести их к намеченным столбикам на пути развития романа. Но теперь — теперь автор клянется быть медлительнее спикера[33], спокойнее Тоуэра[34] и описательнее даже Диккенса[35], который, как известно, не вводил своего героя в комнату до тех пор, пока не успевал описать эту комнату с точностью и аккуратностью судебного пристава.

Итак, чудесный летний вечер медленно опускался над Лондоном. Над магазинами, домами, в пропастях между зданиями, на небе вспыхивали огни реклам. Беспрерывный поток экипажей сдержанно гудел. Улица изредка вскрикивала ревом автобуса, грохотом железной дороги, легкими газетчиков и, неожиданно, закатывала истерику гудком гоночного автомобиля. Все торопилось, сталкивалось на углах и перекрестках, орало, потело, ревело, а над всем этим кипением, над запахами грязных дворов, дыма, нефти, раскаленного железа и стали, расплавленного асфальта, бензинного перегара, таял синий летний вечер, такой же прекрасный, как и во времена Диккенса, таял синий летний вечер, которого не впустили в город за полной ненадобностью…

Нет, автор вынужден оставить описание вечера! Это удавалось только Диккенсу, да и то благодаря тому, что в его времена не было автомобилей, подвесной железной дороги, развитой промышленности и сумасшедшей рекламы. Автор поступит честнее, если скажет так:

Над котлом, в котором варятся люди, время, дела, минуты, товары, деньги, надежды, над трескучим, грохочущим, ревущим, вонючим котлом, который по недоразумению именуется Лондоном, а не адом, проплыл чудесный летний вечер, совершенно незамеченный, ненужный и незванный. Вечер заметили только те, кто не имел ничего другого перед своими глазами — преступники, слепые и дети.

Мистер Джемс Пукс не отметил наступления вечера — в приемной доктора Роббинса, домашнего врача Пуксов, было очень много народу, каждый ожидавший очереди «стоил»[36] не менее миллиона, каждый сидевший в кресле был болен, главным образом, расширением внимания к своему здоровью, и мистер Пукс не мог не чувствовать себя равным среди равных и вести себя иначе, чем все.

Это же скучно, читатель! Еще двадцать, тридцать таких описательных строк, и вы бросите книжку и пойдете, пожалуй, тоже к доктору Роббинсу. С вашего позволения, читатель, выбрасываю все описания.

Мистер Джемс Пукс был внимательно обследован, выслушан и выстукан. Доктор произносил свое решение, думая о другом:

— Мне не нравится его состояние, милэди… (если я отправлю ее в Карлсбад[37], а его в…) Главное, что простуда принимает упорный характер… (…в Каир, я получу комиссионные и оттуда, и отсюда…), да и вы, милэди, ослабели…

В эту минуту миссис Пукс подносит маленький платочек к своим глазам…

— … Я бы советовал вам… Карлсбад или Виши[38], а вашему сыну — два-три месяца Каира.

Как видит читатель, насморк, приобретенный Джемсом в первой главе, будучи помножен на корыстолюбие доктора Роббинса, действует и в третьей главе. Из-за него мы вынуждены будем отправиться в Каир, благополучно сплавив миссис Пукс в Австрию, для лечения на водах Карлсбада.

Чудесный летний вечер медленно опускался на улицы Лондона. Джепкинс, который был так же толст, как умен, принимал все меры к тому, чтобы исчезнуть, подобно трупу Томми Финнагана, из Лондона. История с Томми резко нарушила мирное течение жизни почтенного Джепкинса. Его попытка похоронить пустой гроб, вместо гроба с телом Финнагана, не увенчалась успехом, и мистер Уинклоу съест его, обязательно съест, даже если Джепкинс снимет синюю форму констэбля.

Миссис Джепкинс — в большом г о ре. Бог мой, ведь это по ее совету отчаявшийся во всем Джепкинс дал сторожу в морге денег, чтобы тот на пустом гробу написал «Финнаган. Опознан представителем полиции». И как все шло хорошо! Мистер Уинклоу обещал прибавку, мистеры Пукс и Уоллинг дали щедрые подарки Джепкинсу, принесшему известие о том, что покойник найден. И версия была изобретена великолепная: — так как Томми был очень изувечен, его снесли в самый нижний этаж, к самоубийцам, и только нюх Джепкинса, рискнувшего спуститься в ледяные подвалы морга, помог найти исчезнувший труп.

И вдруг — свалка на кладбище, и гроб выдает свою тайну, погребая под своей крышкой все радужные надежды Джепкинса. Теперь его место займет этот растяпа Беррис, который ничего не умеет делать, как следует; теперь Джепкинсу необходимо переменить климат, исчезнуть из Лондона.

И, собирая вещи, чтобы уехать в (нет, нет читатель, не в Каир!) — в Европу, Джепкинс напрягает всю силу своего ума, чтобы понять, куда мог исчезнуть труп Финнагана.

Этой же мыслью занят инспектор Уинклоу. Седоватые усы инспектора повисли, глаза потеряли прежнюю уверенность и ясность. Уинклоу полон сомнений: как мог труп встать и уйти с места происшествия? Больше всего волнует инспектора «Юнг Уоркер», так подробно расписавший историю на кладбище. Каким идиотом выставлен там он, инспектор! О, если бы можно было разорвать в клочья этого негодяя Джепкинса, и его жену, и его соседей, и этих комсомольцев.

Инспектор Уинклоу очень взволнован. Даже известие о том, что в среду выезжает из Лондона индусский коммунист Тама-Рой, принесший столько неприятностей английской полиции, не утешает инспектора. Почти механически он отмечает в блок-ноте, что нужно раздобыть фотографию Роя и переслать ее всем отделам полиции его величества; почти механически Уинклоу зовет Берриса и поручает ему это дело. Но душа инспектора пребывает в океанах грусти. И, очевидно, только хорошая встряска вне стен Скотлэнд-Ярда окажет благотворное влияние на нервы инспектора. Инспектор надевает шляпу, перебрасывает через руку плащ и выходит из дому. Подле самых дверей дорогу пересекает тень, сует инспектору в руку бумажку и исчезает.

Электрический фонарик освещает:

Если хотите знать, где Финнаган — приходите в «Олимпик» в десять часов вечера.

Инспектор пожимает плечами. Эта история начинает приобретать вид главы из уголовного романа. Записочки! Летающие трупы! Пустые гробы! Глупые констэбли!

Нет, чорт возьми, Уинклоу пойдет в «Олимпик» и провалит голову идиоту, который написал эту записку!

Три дюжины скрипок делали все возможное для услаждения слуха и помощи пищеварению.

Тридцать дюжин жующих челюстей уничтожали продукты фантазии главного повара, который когда-то кормил русского императора. Настольные лампы, затемненные абажурами, выхватывали из полутьмы лица, руки, хрусталь и изумительные, разноцветные блики вин на столовом белье.

Триста десятков дюжин фунтов стерлингов тратили в месяц владельцы «Олимпика» только на продукты. Посетители были первосортные и подавать им еду нужно было тоже первого сорта. Оливки привозились из Италии; икра проходила десяток таможен, прежде чем попасть из России на столы «Олимпика». Плоды агав, хлебного и бананового деревьев[39] доставлялись из Африки в специальной упаковке, а на кухне был специальный негр, занимавшийся только приготовлением изумительных блюд из этих плодов, и дюжина негритят, подававших эти блюда важным господам. Фрукты плыли по морям на гигантских судах-холодильниках, десятки голов скота пригонялись ежедневно из специальных питомников. Только-что вошли в моду, как лакомое блюдо, альпийские дрозды, и охотничья экспедиция «Олимпика» бродила уже по Альпам, упаковывая каждого убитого дрозда в ящики со льдом и пуховой подстилкой. После того, что лэди Вальбэрри подала к чаю шербет, последний вошел в почет, и в гигантской пищевой лаборатории — кухне «Олимпика» — появился специально-выписанный магометанин, бросавший ежевечерне работу, чтобы тут же, в одной из комнат кухни, совершать намаз[40].

Вина были выше всяких похвал. Преподобный Ворксингтон, получивший в наследство от отца, деда, прадеда и прапрадеда погреб старого вина, продал его ресторану за двадцать тысяч фунтов, а завсегдатаи говорили, что в особых шкафах из пробки в погребах «Олимпика» хранится польский медок, бутылки из-под которого обросли мхом, видевшим еще Сапегу и Эпоху междуцарствия на Московии[41].

И в такое место приглашала Уинклоу таинственная записка! Неужели Томми Финнаган, воскреснув, стал миллионером? Или, наоборот, какой-нибудь миллионер заинтересовался Финнаганом и хочет вывезти его в свой клуб спиритов, в сумасшедшую Америку?

Уинклоу медленно вошел в зал, куда входили немногие, куда вас не впустили бы без фрака, будь вы даже королем Георгом (да хранит его господь!). Столик в углу подле оркестра достался Уинклоу без труда — владельцы «Олимпика» еще помнили об услуге, оказанной инспектором в деле с жемчугами лэди Пирстоун. Уинклоу решил совместить приятное с полезным — он начнет вечер тут, а затем совершит путешествие по ресторанам, спускаясь все ниже и ниже, пока не очутится на рассвете в «Морском приюте». А пока минут пятнадцать можно обождать таинственного автора записки, тем более, что Рейнвейн 83 года составляет одну из слабостей инспектора.

Часы бьют десять. Мистер Пукс-младший и доктор Роббинс входят в «Олимпик». Уинклоу сердито поднимается — неужели это Пукс прислал ему записку? Нелепая мальчишеская мистификация! Уинклоу сердито делает несколько шагов. Дорогу ему преграждает мальчишка-рассыльный:

— Вас ждут, сэр, уже две минуты.

Инспектор Уинклоу с первого взгляда узнал характерную, бульдожью физиономию лорда Смозерса. Рядом с ним? — Ну, конечно, его дочь Сюзанна, единственная в Англии Сюзанна Смозерс, спортсменка, любительница острых ощущений, помешанная на газетной рекламе, всемирно известная тем, что выигрывает все заключаемые ею, очертя голову, пари.

Но мальчик ведет Уинклоу дальше. В колене коридора, соединяющего зал и кухню, инспектор встречает женщину:

— Простите, сэр — я боялась прийти сама… чтобы не узнали… и потом я…

— Вы?..

— Я — судомойка. Я знаю, где находится Финнаган, сэр. Но мне нужны деньги, сэр. За сообщение, сэр. Очень много денег.

Инспектор сжал челюсти.

— Сколько?

— Десять фунтов, сэр. И вперед, сэр.

— Говорите! Но скорее, мне некогда.

Судомойка прошептала несколько слов, и инспектор, круто повернувшись, пошел в зал к своему столику. Боже мой, как он об этом не подумал раньше!

Проходя мимо Смозерсов, инспектор чуть замедляет шаг. Сюзанна Смозерс вскидывает длинные ресницы, в глазах загораются лукавые огоньки:

— Так вы принимаете мои условия, мистер Уинклоу?

В мозгу инспектора прыгают цифры: судомойке дано десять фунтов, а с этой дуры можно получить сотню. Уинклоу кланяется, подходит к столику.

— Вы предлагали, мисс Смозерс, пари, вы ставили сто фунтов против того, что Финнаган будет найден. Вы обещали еще сто фунтов тому, кто покажет вам…

— …Финнагана, мирно лежащего в гробу. Именно так. И?..

Инспектор позволяет улыбке коснуться его губ.

— А если Финнаган не будет лежать, а будет, скажем, сидеть?

— Тем это будет интереснее.

— Платите деньги, мисс Смозерс. Платите деньги! Через сорок минут живой и здоровый Финнаган, бежавший из полицейского автомобиля за несколько минут до столкновения, будет сидеть у меня в кабинете.

Инспектор шел по стопам великого Шерлока Холмса[42]. Он обожал театральные эффекты. Он любил поражать людей неожиданностью. И он умел делать это: выражение лица Сюзанны Смозерс искупило волнения последней недели — мисс застыла, полуоткрыв рот. В ее глазах рядом с изумлением и сомнением откровенно запрыгали гнев и зависть: ее, Сюзанну, королеву издевательств над нижестоящими, провели, над ней смеются, и завтра весь Лондон будет знать, что Сюзанна Смозерс, в жизни не проигравшая еще ни одного пари, проиграла, наконец, заклад из-за воскресшего из мертвых большевика Томми Финнагана.

Ну, как после этого можно любить большевиков?

Глава девятая,

в которой мысли Джемса Пукса, кажется, приходят в порядок.

…Три — Джемс не произносит.

Чья-то крепкая рука хватает его за шиворот, приподнимает, как котенка, поворачивает спиной к воде, и Джемс видит добродушное лицо моряка, слегка подвыпившего, но крепко стоящего на ногах.

— Што ты, братишка[43]?

И немедленная перемена тона:

— Дуррра. Жизнь — она…

Моряк подыскивает слова:

— Она… дама знаменитая! Вот!

Джемс трясется. Боже мой, он только-что был на краю гибели… Неужели он пытался покончить счеты с жизнью? Огромная радость врывается в сердце Джемса. Слезы показываются на глазах:

— Нет, нет, он не имел в виду ничего такого… он просто смотрел в воду…

Моряк с сомнением качает головой, говорит, коверкая английские слова:

— А не врешь?

Джемс клянется. Джемс сейчас уйдет из порта. Моряк с трудом понимает — английский язык и без того труден, а тут еще его опьянение и волнение Джемса.

— А не врешь?

Затем моряк решается: супчик[44], которого он спас, должен выпить. А когда он будет пьян, он увидит, какая прекрасная дама жизнь, и не захочет больше топиться.

Моряк берет Джемса под руку:

— П-шли!

О, Джемс охотно пойдет с ним на край света. Ведь Джемс обязан ему жизнью!

В трактире «Полгора» очень шумно, но это не мешает Джемсу излить свою тоску своему спасителю: — в памяти — спасение, всплеск холодной воды, опьянение и — Джемс рассказывает моряку всю правду о себе.

Моряк задумчиво тычет вилкой в пробку от пивной бутылки и слушает:

«Конечно, супчик врет… Англичанин с Молдаванки[45]. Много их развелось…»

Моряк пьет, поит Джемса, и через несколько часов оба они, пошатываясь снова идут в обнимку по спуску, соединяющему город с портом.

Розовая заря поднимается с крыш. Трубы начинают дымить. Серебряная от восходящего солнца морская вода легла на горизонте. Моряк решает, что ему некогда:

— Честь имею, — сухо говорит он Джемсу, — я до вас не имею чести, а потому — честь имею…

Голова Джемса кружится. Столько событий! Столько изумительных событий!

Джемс открывает глаза — моряка нет. Джемс устало опускается на скамью у трамвайной остановки и, думая о моряке, нежно и задумчиво произносит единственное хорошо знакомое, звучное, русское слово:

— Сволочь…

А затем сон мягкими руками обнимает Джемса, и он засыпает, сидя на скамье у трамвайной остановки, как-раз напротив общежития политэмигрантов.

Автор думает, что теперь самый подходящий момент для некоторых объяснений, которые необходимы читателю. Дело в том, что Джемс — бесхарактерный и избалованный мальчишка — увидел сразу слишком много. Мысль, привыкшая к строгому покою английского дня, заблудилась в чаще противоречий. Понятия смешались — жизнь упорно не желала подтверждать привычных мнений о России. Привычка и традиции пытались цепляться еще за факты, но факты сбрасывали их, как горячий конь всадника, факты вставали толпой, безжалостно набрасывались на Джемса, погребали под обломками здания былых убеждений и влекли к гибели.

Джемс проснулся. Вторая ночь, проведенная на скамье, казалась уже менее ужасной. Джемс медленно поднял голову и замер: знакомый вход в общежитие, окна, обрывки слов. А впрочем, — может-быть, рискнуть? Это ведь единственный выход, единственная возможность стать на ноги, чтобы потом вернуться домой, в родную страну, где можно спать в мягкой постели, обдумать все виденное и не бояться за свою жизнь. Рискнуть? — Не рисковать? — Рискнуть?..

Из дверей общежития выходит человек. Он всматривается в сидевшего на скамье Пукса, припоминает, затем радостно подбегает к нему:

— Товарищ Рой, как хорошо, что вы пришли!

Джемс узнает его. Это комсомолец-переводчик, с которым он совершил свою первую прогулку по красному городу.

— Как хорошо, что вы пришли. Зайдите, пожалуйста, в контору общежития.

Кончики пальцев Джемса холодеют: в контору… зачем?..

Но бежать сейчас — значит возбудить сильнейшие подозрения. Чувствуя себя снова приговоренным к смерти, Джемс медленно идет вслед за переводчиком.

Заведующий общежитием весел и ласков:

— Ай-ай-ай, товарищ! Так, в первую же минуту, покинуть нас! Я уж боялся, что вас похитила какая-нибудь прекрасная лэди.

Заведующий хохочет. Вежливо улыбается Джемс. Но зачем он позван сюда?

— Вам нужно заполнить анкету, товарищ. Мы пока будем снабжать вас всем необходимым, а когда придут ваши документы из Коминтерна…

Джемс перебивает:

— А когда это будет?

— Недельки через две. Так вот, когда придут ваши документы, — мы устроим вас на работу.

Джемс чувствует, как жизнь улыбается ему. Еще две недели! За этот срок он тысячу раз успеет удрать.

— Это очень хорошо. Я хотел бы пока посмотреть заводы, жизнь у вас. Это возможно?

Заведующий, вычеркивая вопросительный знак против фамилии «Тама-Рой», щурит глаза: как, однако, переменился этот парень! Приехал почти сумасшедший, а сейчас — здоров и бодр. Чудеса!

— Как ваше здоровье, товарищ?

Джемс краснеет:

— Не вспоминайте о моей болезни, дорогой. Сейчас, когда за каждым моим шагом не следит десяток шпионов…

Джемс на мгновение умолкает — глаза впиваются в лицо заведующего — нет, здесь за Джемсом не шпионят, глаза заведующего полны только участливым вниманием.

— …шпионов, — я чувствую себя отлично.

Георгий вмешивается в беседу:

— Товарищ Ильин, я поброжу несколько дней с Роем, покажу ему все, что его будет интересовать, и попробую обучить его нескольким русским фразам. Ладно?

И Ильин, заведующий общежитием, и Джемс, конечно, согласны.

— Но вечером, — стыдливо улыбается Джемс, — я убегу от вас, товарищ Джордж. У меня будет вечером одна встреча, при которой… во время которой…

Джордж-Георгий улыбается понимающе и одобряюще:

— …При которой переводчик не нужен?

Идя рядом с Георгием, Джемс старательно обдумывал: две недели отсрочки — две недели возможностей. Через десять дней Джемс явится к британскому консулу, расскажет ему все и каким-нибудь образом улизнет из СССР. А пока — десять дней он будет изучать все. Он должен укрепить в себе веру в свою родную страну, он должен привезти с собой груду фактов, говорящих за то, что «Лига» права. Иначе…

— …Иначе говоря, товарищ Рой…

Увлеченный своими мыслями Джемс удивленно поднимает голову. «Рой» — кто это?

Ах да, это он. Это его маска. И притом великолепная маска. Десять дней еще Джемс не снимет ее; десять дней он будет эмигрантом-индусом.

— Что же мы будем изучать сегодня, товарищ Рой? Промышленность? Быт? Армию?

— Армию, конечно, дорогой Джордж. Конечно, армию. То, чего у нас нет и (про себя: слава богу) не скоро будет.

Желтые с белым стены огромного дома, скорее похожего на палаццо какого-нибудь магната, пылали в лучах полуденного солнца. Когда-то, в детстве, Джемсу подарили, как роскошь, как лучшую из игрушек, кукольного русского витязя. А сейчас такой витязь, вооруженный современнейшей винтовкой, стоял на часах у ворот казармы.

Прежняя вера в правоту доброй, старой Англии окрепла, почти безоговорочно вернулась к Джемсу. «Почти» потому, что виденное в течение двух дней внесло все-таки новую окраску. Эта новая окраска грозила, в случае самого маленького толчка, хлынуть потоком по стенам дворца убеждений и окрасить их, если не в ярко-красную, то, во всяком случае, в темно-розовую краску.

А толчки сыпались на Джемса один за другим. Даже не толчки — взрывы, извержения фактов.

Простой солдат[46] дружески разговаривал с командиром, похлопал его даже по плечу.

«Как равный!» — мелькнуло в мыслях.

В строю эти люди были изумительны. Джемс долго всматривался в образцовые построения, в маневры взводов и рот и не мог понять, в чем их огромная мощь и убеждающая крепость. Только вечером, сидя у Анички, Джемс, внезапно прозрев, крикнул: «сознание и масса», но это было вечером, а сейчас он, зритель, невольно шевеливший ногами в такт четким движениям людей, никак не мог уразуметь, что секрет в том, что каждый знал, что он делает, знал, что он — боец, единица, знал себе цену, но, вместе с тем, чувствовал, что он — винтик в механизме, часть огромного целого, что секрет именно в сознании задачи и ощущении коллектива.

— У вас изумительная армия, — говорил получасом позже Джемс, — самая мирная армия в мире: они все говорят, что не хотят войны. Они все до одного не хотят воевать, но все-таки будут сражаться, когда настанет час. Что это? Трусость, что ли?

Джордж-Георгий улыбнулся:

— Самая мирная армия — это верно. Мы не хотим войны, но мы не трусы. Если нужно — мы будем защищаться. В этом весь секрет.

Нет, секрет был не только в этом; командиры с гордостью рассказывали, что армия, все меньше и меньше забирает средств у страны: в 1923 году — восемнадцать процентов бюджета, а в 1926 — только тринадцать и семь десятых. И наряду с этой, по его, Джемса, понятиям, обидно-снижающейся кривой, командиры с гордостью говорили о росте из года в год количества калорий[47] — с 3.099 на едока в 1924 г. до 3.242 калорий в 1926 году.

Это было выше понимания Джемса. Преувеличенная забота о солдате! Стремление не ложиться бременем на бюджет страны! Странно! Совсем не по-армейски. Солдат должен гореть жаждой сражений, должен в росте затрат на армию видеть усиление своего полка, своей родины, должен безропотно есть мало и плохо, чтобы росло, за этот счет, количество снарядов на складах.

А потом — учеба. Джемс с трудом понял даже смысл этого слова. Армия — школа! Это чудовищно! Разве можно солдату говорить обо всем! Солдат не должен вмешиваться в политику; его дело выполнять приказания и — точка. Солдат может быть неграмотным. Это даже лучше — он тогда беспрекословно будет исполнять все приказы образованных офицеров. А тут — шесть тысяч школ и сто шестьдесят шесть тысяч слушателей в них; почти восемьсот клубов; пять с половиной тысяч клубных уголков, полторы тысячи библиотек, полмиллиона читателей в них. Это ведь вся армия учится!

Или командный состав армии: ужас! У Джемса в стране ценится хорошее, благородное происхождение. Чем аристократичнее офицер, тем лучше. А тут — шестнадцать процентов командиров из простых рабочих, пятьдесят восемь процентов из обыкновеннейших крестьян. Какое простонародное офицерство! И эти офицеры — не тупицы. Они — Джемс даже вздыхает — молодцы, настоящие молодцы[48].

Выходя из казарм, взволнованный Джемс слушал Георгия, незаметно для себя приводя свои впечатления в порядок: Джемс был изумлен, потрясен, ошеломлен.

Джемс изумлялся: красная краска текла по фасаду здания убеждений; забиралась в самое здание; еще немного — и Джемс станет почти социалистом.

Глава десятая,

в которой мысли Джемса продолжают приходить в порядок.

Да, недоставало немногого, чтобы Джемс сделался почти социалистом. Вечер у Анички превратился, незаметно для всех, в политическое собеседование. Отец Анички — бывший буржуа, носящий сейчас странное звание «спец» — решил показать гостю, что такое его родина, что такое советская страна. Гости — юноши и девушки — не принадлежавшие к рабочему, правящему классу, все же чувствовали гордость, патриотизм, слушая Пукса, слушая, как изумлялся, восхищался иностранец, увидевший страну советов.

Джемс удивлялся все более и более: те, которым, по его мнению, принадлежала высокая честь спасать страну, строить ее наново, после изгнания большевиков, — довольны большевистским правительством, гордятся ростом большевистской страны и, главное, ничего не предпринимают для того, чтобы сбросить иго коммунизма:

— Вы — коммунист? — спросил, наконец, Джемс одного из молодых людей, хваставшегося только-что ростом завода, на котором он служил.

— Что вы! Но я член профсоюза, был даже один раз членом месткома. И я политически грамотен. Я через два года кончаю вуз.

— А когда вы кончите вуз, что вы будете делать?

— Я буду служить дальше. Я стану на такую работу, какую мне предложат, и буду отлично работать.

— Ну, а потом?

Молодой человек пожимает плечами: какой смешной этот иностранец!

— Ну, конечно же, буду служить и потом. А совсем потом — умру.

— Скажите, — Джемс осторожно подбирал слова, — вам разве не хочется разбогатеть, ничего не делать, жить в довольстве и роскоши — и только?

— Что вы! Это ведь будет отчаянно скучно. Я не представляю себе, как я проживу год без работы.

Аничка вмешалась в разговор:

— Конечно, очень хорошо жить в роскоши. Но для этого не нужно оставлять работу, нужно только много зарабатывать. Вот мы живем на четыреста рублей в месяц, и нам очень хорошо.

Джемс перевел: сорок фунтов в месяц. Это же почти нищие. Но затем он вспомнил, что здесь все дешевле, проще, яснее. Вспомнил и вздохнул. А затем тихо-тихо спросил Аничку:

— Ну, а вы, очаровательная девушка, головку которой должны кружить наряды, духи, театры, — что вы думаете?

— Как вам не стыдно, Рой, думать, что я такая дурочка! Я отлично понимаю, что не только в нарядах счастье. Я учусь, я служу. Я чувствую, что я человек, а не только женщина.

Боже, значит, мать Джемса, и Бесси, и все его лондонские приятельницы — дуры!

Джемс слишком потрясен. Он прощается. Он должен отдохнуть.

Снова — темная передняя. Снова — вдвоем сАничкой. Сегодня Джемс смелее: он целует обе руки. Аничка хохочет:

— Поцелуйка! Дамский угодник!

Дверь разделяет их на целые сутки.

Ночь Джемс провел без сна. Впечатления мучили его. Он обдумывал все, от самой ничтожной мелочи, до крупнейших событий.

Утром, спустившись в столовую, Джемс продолжал размышлять. Ночь не принесла никаких решений. Для того, чтобы привести свои мысли в порядок, Джемсу нужен был срок больший, чем несколько дней.

Два дня — от семи утра до позднего вечера — бродил Джемс в сопровождении Джорджа по заводам и фабрикам.

Джемс — это было у него в крови, это он всосал вместе с молоком матери — был сыном своего класса. Следует сознаться, что у капиталистов есть одна хорошая черта — они искренно любят промышленность, приносящую им доход. Они верят цифрам, связанным с промышленностью.

Два дня Джемс изучал цифры и нанизывал факты на нить промышленности.

Для начала Джемс взялся за цифры производительности труда и заработной платы.

Он думал: если хозяевами всего являются рабочие, — они должны скверно работать и много зарабатывать. Они должны — ибо рабочие всего мира, по мнению Джемса, одинаково жадны и глупы — вырабатывать скверный продукт и, наряду с этим, бешено гнаться за высокой зарплатой. И себестоимость продукта должна быть, поэтому, высокой.

Факты, однако, не подтвердили размышлений Джемса. Промышленность в Советском Союзе работала вовсе не плохо. Заработная плата была достаточно высока и росла из года в год, но производительность каждого рабочего не была низкой. Наоборот — она все время повышалась.

Не мог понять Джемс и того, что рабочие работают сознательно. С детства Джемс знал, что основное занятие рабочих — обманывать предпринимателя. А тут, за редкими исключениями, работали охотно, контора показывала правильную выработку, рабочий не мошенничал.

Все это было чрезвычайно странно. Джемс даже пошел на ловкий трюк: подозревая, что Джордж показывает ему только хорошо поставленные предприятия, он, увидев вывеску, потянул Джорджа за рукав:

— Можно нам зайти сюда?

Кажется, Джордж понял его. Он вспыхнул, но затем с охотой ввел Джемса на территорию маленького штамповочного завода. Но и там было то же, что и всюду.

Под вечер Джемс получил переведенную на английский вырезку из газеты. Весь вечер, забыв об Аничке, сидел Джемс над цифрами. Он вспоминал все слышанное и читанное по поводу советской промышленности и видел, что правда в этих, советских, цифрах.

Да, они дошли в 1927 году до довоенного уровня. Они даже опередили его.

Да, валовая продукция цензовой промышленности в СССР стоила в 1926 году 4.160 миллионов рублей, а в 1927 — 4.992 миллиона.

Да, государственная промышленность дает на рынок почти семь десятых всех товаров. И соотношение из года в год растет.

Да, у них уменьшается безработица. В 1926 году прирост рабочей силы равнялся двадцати пяти процентам.

Да, они действительно восстанавливают промышленность — в прошлом году капитальное строительство вместе с электростроительством стоило 900 миллионов рублей, а в этом году будет стоить 1.200 миллионов рублей.

Да, они растут.

И они — молодцы. Они, враги, здорово работают. У них изумительная целеустремленность: все, начиная от школы и кончая парламентом, имеет одну цель — строительство социализма.

Боже мой, они очень крепко стоят на ногах: партия, управляющая страной, имеет время для споров по теоретическим вопросам. Если объявляется какая-нибудь кампания, — ее проводит вся страна.

Вообще, поразительное явление: вся страна мыслит, как одно целое. Сперва появляется в прессе несколько статей. И это не статьи официальных лиц, — нет, эти статьи пишутся под шум моторов или в дымной избушке. Затем власть учитывает эти статьи, а потом мысли, высказанные отдельными рабочими или крестьянами, возвращаются к ним уже в виде декретов или обращений.

И при всем этом не было основного, по мысли Джемса, фактора развития промышленности и торговли, — не было конкуренции.

Все это было грандиозно. Период шатаний Джемса кончился. Он перестал качаться, как маятник, между белыми и алыми[49] мыслями. Для него стало ясным, как библейские тезисы, одно: страна действительно развивается, все, кроме, конечно, ничтожной горсточки борцов против коммунизма, довольны властью, а власть все время стремится к улучшению жизни. Но не менее ясно было и то, что это — враги. Самые страшные враги. Враги, которых необходимо ненавидеть, потому что они слишком сильны.

Но ненавидеть Джемс не умел. Его с детства приучили презирать представителей другого класса. А здесь презрение не вязалось с действительностью, таяло и исчезало.

Джемс был очень растерян. Джемс отказывался понимать что бы то ни было.

Внешний мир превратился в яркий, вращающийся круг, ослепительно мчавшийся; Джемс стоял в центре круга, непонимающий, ошеломленный, окруженный обломками разбитых богов и храмов.

Ах, дорогой читатель! Если бы от автора зависело дальнейшее течение романа, он, автор, не замедлил бы превратить Джемса в отчаянного контр-революционера, кладущего свою жизнь на алтарь борьбы с советами. Но автор вынужден записывать события так, как они происходили. Автор обязан не извращать правды. Не автор руководит Джемсом и иными героями, но герои — автором.

Вот почему автор, снимая с себя всякую ответственность перед людьми, обязан констатировать, что Джемс на некоторый период утерял свое классовое самосознание и стал, если не сочувствовать, то, во всяком случае, одобрять большевиков. Джемс понимал, что это ужасно. Историки доброй, славной Англии в будущем разложат ощущения Джемса по научным полочкам и наклеят на них соответствующие этикетки с мудреными латинскими названиями. Пока же Джемс резко левеет, с ужасом вспоминает о своих днях в Англии и направляется к Аничке. Он должен начать действовать, чтобы привести в порядок свои растрепанные чувства, но определенного плана у него пока нет. Пока он направляется к Аничке, чтобы…

Автор надеется, читатель, что вы сами понимаете, зачем направляется Джемс к Аничке.

Вы должны это понять, читатель, хотя бы из следующего разговора:

— Анни, я очень взволнован.

— Чем, Рой?

— Анни, сердце человека, потрясенного жизнью, полно любовью.

В этом месте беседы Аничка не замедлила покраснеть и потупить глаза.

Джемс встает:

— Анни, я в чужой стране. Я, в данный момент, нищий. Но я готов швырнуть всего себя к вашим ногам. Мое сердце, Анни…

Аничка — в восторге. Настоящее индусское объяснение в любви, да еще изложенное на французском языке. Это больше, чем великолепно. Поощряюще поднимая глаза, чуть-чуть подернутые томной лаской, Аничка говорит:

— Я вас не совсем понимаю, Рой… Я… вы…

Джемс сгорает окончательно:

— Мое сердце принадлежит вам, Анни. Я люблю, жадно люблю вас.

Аничка вынуждена ответить. Аничка, трепеща от восторга, склоняет головку на плечо Джемса. Губы раскрываются, как лепесток, как расцветшая роза, жаждущая, чтобы ее сорвали.

Джемс начинает понимать, что он должен делать, чтобы привести свои чувства и мысли в порядок. Он склоняется к губам Анички и замирает в сладчайшем из всех полученных им поцелуев. Между поцелуями:

— Единственная!

— Любимый!

— Индусик мой!

И прочие отрывистые словечки и обрывки фраз, со дня сотворения мира призванные заменить длинные речи и рассуждения для влюбленных.

В этот момент, когда тридцать седьмой поцелуй достиг вершины невероятного блаженства — в комнату вошла миссис Гуздря, мать Анички в настоящем и мать Джемса и Анички в грядущем. Джемс, голова которого еще кружилась, кинулся к матери своей возлюбленной:

— Миссис, я прошу, я умоляю вас отдать мне руку вашей дочери.

Ушат холодной воды:

— Я очень тронута… Когда вы устроитесь… Познакомимся ближе… Пока же…

Джемс готов на все. Джемс клянется устроиться в три дня. Он будет работать, как негр, чтобы завоевать расположение родителей. Лед чуть-чуть тронут: конечно, миссис Гуздря не смеет перечить дочери… Если это ее выбор… отчего же…

Голова Джемса была полна сияющей радости, сердце бешено колотилось, когда он входил в двери общежития: счастье его начиналось сегодня.

Автор же позволяет себе думать, что счастье Джемса кончалось сегодня, ибо моряк, который спас в свое время Джемса и которому он рассказал правду о себе, видит, как Пукс входит в общежитие, и изумленно останавливается:

— Значит, он не брехал, что он англичанин?.. — шепчет еще пару энергичных фраз и, решительно махнув рукой, входит вслед за Джемсом в общежитие. Сию минуту моряк передаст рассказ Джемса заведующему общежитием, сию минуту моряк предаст Джемса.

Глава одиннадцатая,

выясняющая, что и в наше время один человек может быть подобен св. троице.

Ночь была поистине кошмарной: сон упорно бежал прочь, да и как заснуть на бульваре, на неудобной и влажной от дыхания ночи скамейке. Действительность, одетая в бархат ночной тьмы, подступала к горлу, туманила голову и окутывала все путами кошмара.

Рассвет не принес облегчения — голод властно вступил в свои права, желудок настойчиво, как грудной ребенок, заорал и зашевелился. Мистер Пукс-младший, поднимаясь со скамьи и расправляя затекшие от неудобной позы руки и ноги, зевнул, потянулся, еще раз зевнул и почувствовал, как его волосы поднимаются дыбом: «Мария», славное судно, его последняя надежда, покидала порт…

Прыгая через три ступеньки, без мыслей, без определенной цели, мчался Джемс вниз по прекрасной лестнице, соединяющей бульвар с портом. Влажный туман — утреннее украшение Одессы — заползал в горло, неприятно щекотал спину; поднимавшиеся по лестнице в город одинокие прохожие с изумлением оборачивались вслед Джемсу, — Джемс ничего не чувствовал, ничего не видел.

Портовая улица, переезд через железную дорогу, улочка, мол, море. Пукс останавливается.

Два часа, проведенные в порту, все-таки пошли впрок: грузчики накормили Пукса, с жадностью следившего за их завтраком, а кучка итальянцев-матросов, принявшая Джемса за загулявшего в чужом порту английского моряка, снабдила его деньгами. Двое добрых парней, объясняясь на ломаном, отвратительном английском языке, обучили Джемса десятку русских слов. Правда, обучая, оба парня хохотали во все горло, но Пукс, согретый лаской и человеческим отношением, радостно смеялся вместе с ними, не чувствуя в их смехе зла или издевки.

Медленно, медленно — в город, в проснувшийся город, где все такое чужое, странное и враждебное. Именно враждебное — бессонная ночь, несколько часов голода и волнения, только усилили ненависть Джемса к большевикам. Да, конечно же, он не любит большевиков! Он им не верит. Он воспользуется пребыванием в их стране. Он сам на все посмотрит и за несколько дней составит себе мнение о советских порядках.

Вот — вооруженный человек на перекрестке. Это — большевистский констэбль. Ми-ли-цио-нер. Ага! В памяти Пукса встают газетные строки:

«ИХ» МИЛИЦИЯ — СБРОД УБИЙЦ. …Милиционеры… жулики… оружие использовывается для убийства в личных целях… взятки… избиение прохожих… ограбления арестованных…

Хм! Милиционер с виду очень добродушен. Ну, это — внешний вид, для иностранцев. Посмотрим, посмотрим. Вот-вот: идет пьяный. Он, очевидно, ругается. Милиционер его увидел. Ага, сейчас, сейчас!

Но милиционер только положил руку на плечо пьяного, улыбнулся, стер затем улыбку и начал сурово с ним разговаривать. Пьяный слушал, слушал, затем, старательно козырнув милиционеру, отправился дальше.

Странно… Ну, конечно, — этот милиционер — исключение. Или он просто в хорошем настроении.

Джемс шагает по улице. Лавочка. Джемс нащупывает деньги в кармане, вспоминает русские слова, которым его обучили парни в порту, и входит в низенький, маленький магазин.

— Дай сволочь… — и поднимает один палец, — один фунт.

Лавочница грозно поднимается; по ее лицу Пукс видит, что случилось нечто скверное, что лавочница в гневе, что лавочница целится как бы поудобнее начать бить его, Пукса.

Что такое? Пукс хочет есть. Он подходит к хлебу, тычет в него рукой, шевелит, будто бы разжевывая губами, снова поднимает палец, звенит серебром в кармане и возможно более нежно повторяет:

— Дай… сволочь…

Лицо лавочницы изменяется: это сумасшедший. Бочком она продвигается к выходу и, кланяясь все время Джемсу, делает за спиной отчаянные знаки милиционеру. Милиционер степенно подходит.

Пукс с изумлением следит за разговором: лавочница, тыча пальцем в его сторону, что-то горячо говорит милиционеру; тот хмурится, оправляя ремень, грозно подходит к Пуксу:

— Кто такой? В чем дело?!

Джемс не понимает. По тону милиционера выходит, что он, Джемс, совершил скверный поступок. Но какой?

Джемс снова повторяет пантомиму. Его руки мелькают перед глазами милиционера и, изображая свое желание поесть, Джемс произносит несколько английских слов.

Милиционер расцветает:

— Герман?

Пукс отрицательно качает головой, обрадованный, что его начинают понимать.

— Инглиш? — снова спрашивает милиционер.

Пукс в восторге:

— Иес, иес[50].

И, вместе с потоком английских слов, снова повторяется пантомима.

Милиционер придвигается к прилавку, указывает на хлеб и говорит:

— Хлеб.

Пукс переспрашивает:

— Хлье-еб? Сволочь.

Милиционер прячет улыбку в усы:

— Это — хлеб. Понял? Хлеб, хлеб, хлеб!

Джемс, наконец, понимает: эти подлецы в порту обучили его не тем словам, которые ему нужны. Эта пища называется «хльеб».

Милиционер, между тем, с отвращением произносит «сволочь», отплевывается, морщится, машет руками.

— Это ругательство. Поняли? Ни-ни!

Боже мой, «сволочь» — обидное слово! Пукс возмущен. Снова пантомимой он изображает, как его учат двое в порту, какие слова они ему сказали. Пукс тычет пальцами в продукты и называет их так, как его этому обучили парни в порту. Каждое слово вызывает краску на лице лавочницы и смех милиционера. Каждое слово сопровождается энергичным:

— Ни-ни!

Наконец, Джемсу отвешивают хлеб. Он расплачивается, театрально извиняется перед лавочницей, сердечно прощается с милиционером и выходит, жуя хлеб. К удовольствию от благополучного окончания инцидента примешивается немного изумления.

Милиционер… Строки из газет… И этот — живой… Просто помог ему, объяснил, не обидел… Строки из газет… И вместе с последним куском хлеба Джемс проглатывает свое изумление: совершенно ясно, что милиционер, видя в нем иностранца, вел себя примерно. С другим делом обстояло бы не так.

Тем временем, улицы, бегущие навстречу, приводят Джемса к ограде большого сада.

Джемс представляется:

— Полит-эмигран. Коммонист — Тамма-Рой.

Молоденькая руководительница изумленно поднимает голову; она очень занята, но удовлетворить любопытство иностранного товарища, заглядывающего сквозь решетку ограды детского сада, сможет ее помощница, Аничка Гуздря, которая, кстати, говорит по-французски.

Джемс потрясен: груда кудрей, голубые глаза, маленький упоительный рот. Египтянка исчезает мгновенно из памяти.

А Аничка сыплет словами, как горохом:

— Так товарищ недавно приехал? Ему интересно? Как ему понравился город? Климат? Люди?

Джемс потрясен: это ерунда, что у нее отвратительное произношение. Каждое ее слово — музыка. Джемс краснеет и решается:

— Первый человек, который мне нравится здесь, — это вы…

Оба краснеют. Аничка водит Джемса по детскому саду, объясняет ему все, но Джемс очень скверно слушает — все его внимание поглощено ресницами Анички, из-под которых изредка блестят глаза. В голове снова встают строки:

ОБЩЕСТВЕННЫЕ ДЕТИ В СОВДЕПИИ. …Рожденные от несчастных женщин… миллиард беспризорных детей… безобразия в детских домах… нищенствующие дети, у которых воспитательницы отбирают по вечерам милостыню… Рождаются без ногтей… Грязные, как свиньи… пухнут с голоду… Учатся воровать… Детей зверски бьют…

Джемс изумленно осмотрелся: да, действительно — дети очень бедно одеты. Столовая посуда — из жести; не у всех детишек свои чашки. Но… чистые, умытые ребятишки. Ласковые и терпеливые воспитательницы, Ничего похожего на описание газеты… Джемс, поглощенный Аничкой, все же отмечает у себя в мозгу, что, очевидно, газеты его родины ошиблись в детском вопросе. Очевидно, большевики привели в порядок несколько детских садов — вот и все.

Приятное общество Анички навевает приятные, ленивые мысли. Надо, однако, итти дальше. Долгое пребывание может возбудить подозрение даже у детишек.

— Неужели, — прощается Джемс, — наше знакомство оборвется сегодня?

Аничка вскидывает головку, хохочет:

— О, у нас принято по вечерам запросто приходить в гости. Мой адрес…

Джемс, напевая, выходит из ограды детского сада. В кармане — адрес Анички, в сердце — нежность. Боже, какие девушки в СССР!

Увлеченный приятными мыслями, Джемс на мгновение забывает о своем ужасном положении. Ему кажется, что он действительно эмигрант, индусский коммунист. Но сладкое мгновение очень быстро проходит — в памяти встают Лондон, «Лига ненависти», Каир, ощущение смертельной опасности, нелепого нахождения здесь, в красном городе. Джемс устало опускается на скамью.

Ах, отчего он не умер в детстве!

Часы убегали. Вместе с часами таяли остатки мужества Джемса. За этот длинный день Джемс успел увидеть многое: постройки домов, чистые сады, марширующую воинскую часть, движение на улицах, школьников, служащих. До заводских районов Джемс не дошел. Все, что он видел в центре города, нагло подкапывалось под привычные — из газет — представления о Совдепии, о большевиках, о культуре.

В конце дня Пукс забрел на большую площадь с громадной церковью посредине. Сразу встало в памяти:

…Молящихся разгоняют… все входящие в церковь берутся на учет… священники, не восхваляющие большевиков, арестованы… подле церквей дежурят фотографы…

Но вот старушка старательно отбивает поклоны в пыли площади перед церковью. Люди входят в широкие двери. Звон колоколов. И ни одного фотографа, никаких разгонов или арестов…

Несомненно, все это случайности. А, может-быть, большевики чуть-чуть исправились. Может-быть…

Джемсом овладевает почти спортивная горячка: нет, он должен все это проверить. Он должен выяснить, где правда.

Столовая. Джемс сразу вспоминает:

КАК НАДУВАЮТ ИНОСТРАНЦЕВ В СОВДЕПИИ. …Специальные столовые и рестораны… люди едят падаль… на жалованье, выдаваемое большевиками, нельзя даже пообедать… несвежая, отвратительная пища… Иностранцам готовят пищу отдельно… особые рестораны для приезжающих из-за границы…

Но Джемс готов поклясться, что вначале никто не понял, что он иностранец. И, несмотря на это, обед был вкусен. Очень вкусен. Джемс перевел на фунты и шиллинги стоимость обеда и понял, что в Лондоне это обошлось бы ему почти столько же.

Ну, здесь, в мелочах, большевики могли исправить положение. А вот посмотрим — крупные дела!

Но крупные подвиги пришлось отложить — было уже около семи часов, приближалось время визита к Аничке. Правда, по пути к ней, Джемс успел сравнить содержимое магазинов с описаниями родных газет, успел отметить в уме, что красные солдаты — очень аккуратно, и красиво одетые, вежливые, милые люди, но это проделывалось уже механически. Мозг привык уже сравнивать действительность и газетные описания не в пользу последних. Где-то была скрыта ошибка.

У Анички были гости. Аничка решила похвастать перед подругами иностранным поклонником. Аничка хотела подхлестнуть самолюбие окружавших ее молодых людей Пуксом. И поэтому весь вечер у Джемса сладко кружилась голова от Аничкиного внимания. Он не понимал ни одного слова, но вежливо улыбался и кланялся после каждой обращенной к нему гостями фразы. Он начинал забывать о своем трагическом положении. За чаем в большой и некрасивой столовой он осторожно погладил Аничкину руку под столом, и Аничка не рассердилась; больше того — Аничка улыбнулась ему.

Джемс попрощался последним… В темной передней, загроможденной сундуками и коробками, Джемс уверенно и нежно прижал к губам теплую руку Анички.

— Да, да, он зайдет завтра, обязательно зайдет. Он очень счастлив, — такие друзья, как Аничка, такие восхитительные…

Но тут Аничка закрыла ему рот своей ручкой, и Пукс три раза поцеловал бархатную, пахнущую одеколоном ладонь.

Улица сладко кружилась в запахах цветов, зелени и ночи. Джемс переживал сладкие мгновенья. И как молния — прорезала тишину ночи ужасная мысль:

Кто он? Как он смеет ухаживать за девушкой, когда он — бродяга, темная личность, политический враг. Ведь даже сейчас — где он будет ночевать?

Горькие мысли примчались толпой: жизнь ужасна — полюбить в чужой, враждебной стране…

И затем — не сегодня-завтра Джемса изловят, арестуют, расстреляют… А сейчас он — бездомный бродяга, мошенник, погибающий от мук и любви человек.

Ноги сами бегут в порт. Ах, если бы можно было сейчас очутиться дома, в Англии, вычеркнуть из жизни последние три недели!

Безнадежность все ближе подступает к Джемсу. Какая черная вода ночью. Как в ней, наверное, спокойно… Это, кажется, выход.

И Джемс, шепча побледневшими губами молитву, подходит к краю мола, огибает штабеля ящиков, подходит почти к самой воде.

— Ну, смелее. Прощай, жизнь… Раз… два…

Глава двенадцатая,

в которой вспыхивает забастовка, увлекающая даже читателя.

Есть кружева, которые необходимо плести в сырых подвалах, потому что в сухом воздухе тончайшая нить рвется. Есть старинные ткани, из которых можно шить платья только при том условии, что в комнате не будет ни одной пылинки. Есть еще целый ряд таинственных одежд, как бы связывающих собою девушек и женщин двух кругов: тех, кто носит платья, и тех, кто шьет их.

Эта цепь из труда, продукта и потребителя неразрывна. Нарушить ее могут только из ряда вон выходящие события: изменение моды, отсутствие товара или забастовка тех, кто производит продукт.

Моды меняются в соответствии со вкусами потребителя. Товара не может не быть. Следовательно, единственной причиной сегодняшнего волнения всех порядочных женщин Лондона была забастовка служащих и работниц ателье, мастерских и фабрик дамской одежды.

Душой забастовки была, конечно, Мэри. Та самая Мэри, которую любит Томми Финнаган, которая работает с ним плечо к плечу и верит в то же, что и он.

Механика действий многих мужчин имеет своей скрытой пружиной крикливый и сердитый голос жены. В данный же момент голоса многих жен, лишенных по милости забастовщиц туалетов, слились в один ужасный концерт. Забастовка работниц швейной промышленности вызвала стачку аристократок Лондона. Так велика сила женского… ну, конечно, не единения, а желания быть хорошо и к лицу одетой.

То, что работницы, снабжающие произведениями тончайшего швейного искусства, одеты исключительно бедно и скверно; то, что цена одного платья равна иногда пятилетнему бюджету рабочей семьи из трех-четырех человек; то, что зовется в ученых книгах социальным неравенством, — было забыто. Лэди Уонсберри, вернувшись из-за границы, давала свой знаменитый летний бал, бал, который славился тем, что на всех приходивших все было исключительно английского производства, из английского, материала. А тут дурацкая забастовка развратных девчонок грозит сорвать этот бал, грозит уничтожить традиции доброй, старой Англии, грозит дворцам. Короче говоря, стачка женщин большого света[51] имела самые серьезные основания, тогда как эта ужасная забастовка началась из-за ерунды, из-за такой мелочи, как сотый сантиметр.

Дело в том, что владельцы больших, обслуживающих родовую и финансовую аристократию мастерских решили перейти от поштучного расчета с работницами на пометровый. Так, по их мнению, пропадало меньше материала, повышалась производительность, а главное, увеличивалась прибыль. Работницы, нищенский заработок которых резко снижался от этой операции, возмутились. Тем более, что хозяева сдавали в работу метр материала, а оплачивали его, как девяносто девять сантиметров. Работницы возмутились, а возмущение оформила в забастовку Мэри.

Работница, будь она в тысячу раз энергичнее и умнее всех женщин своей среды, все же не смеет оскорблять, даже косвенно, такую высокопоставленную особу, как жена господина министра.

Жена господина министра, оскорбленная в лучших своих стремлениях простой работницей-забастовщицей, набросилась на своего супруга, супруг, в свою очередь, учинил разнос начальнику полиции, начальник полиции обругал заменявшего Уинклоу Берриса, а Беррис решил сделать все, чтобы изъять Мэри из среды работниц на время забастовки. Цепь замкнулась, и звеном, которое молено было бы без ущерба выбросить, чтобы цепь легла снова удобно и привычно, была Мэри.

Беррис, заменявший мистера Уинклоу, жаждал выдвинуться. Теперь представлялась изумительная возможность услужить господину министру, а это много значит, даже в «свободной» Англии.

Кроме этого (автор считает необходимым сознаться), миссис Беррис грызла своего мужа не менее свирепо, чем остальные жены. И Беррис решился. Нужен только предлог, чтобы как-нибудь убрать Мэри из Лондона, а затем забастовка без главаря сорвется, и все будет в порядке. Конечно, он должен действовать неофициально, не как представитель Скотлэнд-Ярда, но все же…

Как удалить эту девчонку из Лондона? Ах, если бы можно было арестовать ее! Если бы можно было обвинить ее в чем-нибудь!

Выход из положения падает на стол вместе с пачкой телеграмм, среди которых:

ВОЗМОЖНО ДЖЕМС ПУКС НЕДЕЛЮ ТОМУ НАЗАД ПРИБЫЛ ЛОНДОН ВЫЗВАННЫЙ НЕИЗВЕСТНОЙ МЭРИ ТОЧКА ПРИЛОЖИТЬ ВСЕ УСИЛИЯ ТОМУ ЧТОБЫ ВЫЯСНИТЬ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ ЭТОГО ПРЕДПОЛОЖЕНИЯ УИНКЛОУ

Беррис улыбается: хе, хе, неизвестной Мэри. Нет, эта Мэри великолепно известна. Это именно та Мэри, которую мистеру Беррису нужно изолировать. Мистер Беррис усиленно потирает лоб, размышляет, рассчитывает, а затем отправляется к помещению союза швейниц, где, как он знает, Мэри проводит сейчас дни и ночи.

Однако беседа не дает никаких козырей мистеру Беррису: Мэри Клевлэнд слишком занята последние две недели, чтобы интересоваться таинственными исчезновениями аристократических бездельников. Мэри Клевлэнд первый раз в жизни слышит подробности истории Джемса — нет, она не читает газет, кроме «Дейли Геральд»[52], а в этой газете было только несколько строк об этой истории.

Беррис, покусывая усы, возвращается в управление. Как бы связать эту девчонку с похищением Пукса? Ах, если бы была хотя бы одна улика! Мэри в Лондоне — тысячи, но нужно найти что-нибудь такое, что связало бы именно эту Мэри, именно Мэри Клевлэнд с исчезновением Пукса.

Автор вынужден просить читателя — честное слово, в последний раз — пожаловать в Каир. Нити романа — не по вине автора — разбросались по всему восточному полушарию. Автор обязан связать нити воедино, а без участия читателя он этого сделать не может.

Поэтому — пожалуйте в Каир.

Инспектор Уинклоу улетел. Маленькая точка в небе скоро скрылась за горизонтом.

Сюзанна Смозерс осталась на аэродроме.

Тем не менее мысли обоих почти совпадают.

Оба теперь одинаково не верили в то, что Джемс вернулся в Лондон. Сюзанна была убеждена, что Джемс действительно в России, что он уже погиб, попав к большевикам. Инспектор же предполагал, что Джемс был вовлечен египтянкой в какую-нибудь романтическую историю и отправился в глубь страны, и что сейчас речь может итти, главным образом, о выкупе — не романтические разбойники, а обыденнейшие жулики, очевидно, решили заработать на романтических склонностях Джемса.

Телефон к услугам Сюзанны всегда. И сейчас, в минуту волнения, необходимо поговорить с Лондоном, чтобы узнать от подруги последние новости, чтобы не оторваться из-за этого пари от лондонской жизни.

— Какие новости, Кэт?

— О, Сюзанна, какая ты счастливая! Ты не в Лондоне и не должна будешь пойти в прошлогоднем платье на бал лэди Уонсберри.

— Деточка, почему в прошлогоднем?

— Понимаешь, забастовка этих портних.

— Портних?

— Ну, как их, работниц, которые служат у портних. И мы не можем шить себе платья в Англии. И, знаешь, забастовкой руководит эта — невеста Финнагана, Мэри Клевлэнд. Мне об этом вчера рассказал папочка. А Беррис — ты ведь знаешь Берриса — думал, что это она вызвала в Лондон Джемса, а мистер Пукс…

Трубка резко падает на рычаг. Мысль, мелькнувшую в это мгновение, необходимо оформить.

Да, да, да. Это, пожалуй, можно проделать. Это будет великолепным щелчком по носу этому мальчишке. Да, да. Это не только можно, но даже нужно проделать. Снова трубка у уха Сюзанны. Но сейчас разговор посерьезнее — Сюзанна вызывает к телефону Берриса.

— Я хочу знать, мистер Беррис, чего вам недостает, чтобы упрятать эту девчонку в тюрьму.

— Улик, мисс Смозерс. Нет достаточного количества улик. По английским законам…

— Плюньте на закон, Беррис, говорю вам. Мы сами себе закон.

— Но, мисс Смозерс…

— Мистер Беррис, я завтра буду в Лондоне. И тогда я вам покажу, где находятся улики, опутывающие эту Мэри с ног до головы.

Мимолетная мысль претворяется в определенный план. Сюзанна делает все, чтобы поспеть на утро в Лондон — чековая книжка иногда оказывается сильнее даже расписаний воздушных сообщений.

Перед самым отъездом Сюзанна посылает инспектор Уинклоу странную телеграмму:

МОЛЧИТЕ СУТКИ МОЛЧАНИЕ БУДЕТ ОПЛАЧЕНО ПОДРОБНЫЕ ИНСТРУКЦИИ ЗАВТРА СМОЗЕРС

Следующий день был полон тревоги для всех свободных от дежурства констэблей Лондона: фотографии Джемса, розданные им управлением, должны были быть путеводной звездой каждому из них.

Весь день только-что прилетевшая Сюзанна провела в волнении. Нервы напряглись, как струна, сердце жаждало выигрыша пари, ликвидации забастовки и мести. Весь день констэбли метались по огромному городу. Каждый притон, каждый подозрительный уголок был обследован. Джемса нигде не было.

К пяти часам дня похудевший Беррис высказал робкое предположение: — может-быть, Пукса нужно искать не только в Лондоне; мог же он уехать вместе с Мэри из города.

В пять часов дня Сюзанна обозвала Берриса идиотом:

— Если эта девчонка здесь, значит и Джемс должен быть здесь. Понимаете, должен быть.

Ну, как мог Беррис спорить?

— Мисс Смозерс, они сегодня устраивают митинг. Поедем, может-быть? Может-быть, мы найдем там что-нибудь.

Вы не слышали никогда, читатель, как говорит Мэри Клевлэнд? Умножьте классовую ненависть на голод, на злобу, на отчаяние, возведите это в степень желания победить, и вы поймете, что каждое слово, швыряемое председательницей стачечного комитета в толпу, — бомба, снаряд, взрывающие основы основ.

— Товарки! Вы знаете, как мы живем. Вы знаете, что мы высчитываем каждый пенни[53]. Что каждый кусок хлеба смочен нашим потом. Но и тот хлеб, который едят они, важные господа, носящие наряды, сделанные нашими руками, тоже пахнет нашим потом. Мы имеем больше прав на эту еду, чем они. Они не работают, а живут сладко. Мы работаем и голодаем. Это справедливо?

И в этот момент, такой напряженный и острый, Сюзанна Смозерс решилась:

— Да!

Тысячи голов повернулись в сторону автомобиля. Тысячи рук сильнее сжались в кулаки.

— Да, справедливо!

Мэри не смутилась ни на мгновенье. Сюзанна забыла приличия, осторожность — все, все. Вон репортеры уже пробираются сквозь толпу к ней. Завтра она снова будет описана во всех газетах — цель оправдывает средства.

— Женщины! Не верьте этой агитаторше. Мир устроен так, что в нем есть покупатели и продавцы. И не вы измените этот порядок. Покоритесь судьбе: неужели вы думаете, что устрашите своих хозяев тем, что будете голодать? Голод приближается к вам. Каждый день, в который вы ничего не зарабатываете, приближает вас к голодной смерти. А хозяева не худеют даже от вашей жалкой попытки. Они найдут тысячи других работниц. Женщины! Не слушайте агитаторов. Становитесь на работу. Вы не можете требовать, вы должны просить.

Голос Мэри врывается в напряженную тишину площади:

— Товарки! Спросите ее, кто шил ей платье…

Тишина шевелится:

— Слушайте! Слушайте!

— Спросите ее, сколько она тратит на платья. Отбросьте цену материи и цену нашего труда. Сколько остается в кармане наших хозяев? А они не теряют от каждого дня забастовки?

Толпа тесно обступает автомобиль; тишины уж нет — море бурлит, волнуется, грозит залить островок, на котором стоит Сюзанна.

— Эй, ты, кукла, расскажи нам правду; скажи, почему ты защищаешь хозяев!

Беррис не выдерживает: всем телом наваливается он на грушу автомобиля — гудки заглушают, по крайней мере, ругань. Резкий свист раздается в ответ. Толпа хохочет. Автомобиль трогается. Репортеры бегут вслед, на ходу щелкая фотоаппаратами.

Сюзанна рвет в бешенстве перчатки. Да, завтра ее имя появится в газете, но в каком виде, боже мой!

Сюзанна рвет в бешенстве перчатки. Мэри должна быть наказана не только за то, что она невеста Томми. Нет, Мэри нужно наказать и за то, что она — Мэри.

Глава тринадцатая,

возвращающая читателя на несколько дней назад.

Дорогой сэр!

Позвольте мне и дальше придерживаться строго-официального тона в этом письме, которое является моим последним к вам письмом.

Прошу вас, отец, не удивляйтесь. Водопад событий, обрушившийся на меня за последние недели, превратил меня в другого человека. Отныне и навеки я уже не Джемс Пукс, ваш сын, буржуа, председатель юношеского отдела «Лиги ненависти к большевикам». Отныне я — почти муж самой очаровательной женщины в мире, советский гражданин Тама-Рой, индусский коммунист. Мои мозги, сэр, вывернулись наизнанку.

Отец, когда я выезжал из Лондона, я был еще вашим сыном и сыном родной страны. Но, отец, если родина поворачивается к вам спиной, если слуги вашей родины награждают вас тычками и ударами, — вы имеете все основания отказаться от своей страны.

Я выехал из Лондона, отец, еще немного угнетенный смертью дорогого Чарли, нездоровьем матери, ошеломленный вашими подвигами на бирже. Морской воздух не принес мне успокоения, — морская болезнь скрутила меня самым жестоким образом.

Я не суеверен, отец, но даже сейчас, находясь в стране, свободной от предрассудков, я подозреваю, что высшая сила вмешалась в мою жизнь в тот момент, когда я сошел на берег в Каире.

Эта высшая сила заставила меня не поехать немедленно в санаторий, а остановиться у прекрасной, но негодной женщины, у туземной красавицы Заары. Выйдя от нее на прогулку, я попал в демонстрацию против британского владычества в Египте, и какой-то негодяй наклеил мне на спину революционное воззвание. Я этого не заметил. Получасом позже я ввязался в драку, во время которой у меня похитили бумажник с деньгами, паспортом и бумагами.

В полицейском участке, куда я кинулся, увидев пропажу, меня приняли за индусского коммуниста Тамма-Роя, и на следующее утро я был выслан на судне «Мария» в СССР, как политический преступник.

Всю дорогу я ожидал смерти, отец. Я был убежден, что большевики расстреляют меня в тот момент, когда я сойду на советский берег. Но этого не случилось. Случилось худшее: ко мне отнеслись, как ко всем прибывшим политическим эмигрантам. Меня приютили, накормили и, главное, честно и открыто показали мне все недостатки и достоинства советской страны.

Боже, как лгут наши газеты, отец! Как они сильны, отец!

Я видел все: промышленность, армию, деревню, буржуазию, детей, быт, развлечения. Все, все. Я видел то, чего не дано видеть лжецам из редакций и президиумов партий. Отец, русскому рабочему живется в миллион раз лучше, чем какому бы то ни было рабочему другой страны. Русский крестьянин встает сейчас на ноги и с благодарностью смотрит на город, который недавно считался его главным врагом. Служащие также довольны. Следовательно, в стране, где власть принадлежит трудящимся, все трудящиеся довольны. А это — основное. Вспомните, отец, что в нашей Англии, где власть принадлежит буржуазии, не вся буржуазия довольна теперешним правительством. Что это значит? Это значит, что мы, англичане, не идем вперед[54], занятые внутренней борьбой, а большевики растут со сказочной быстротой.

Ах, отец, как они сильны! Это первое и основное, что вы видите, вступая на их берега. Ведь первое, после чекистов, конечно, что я увидел, были иностранные — и в том числе английские — суда, пришедшие за их хлебом. Первое, что я увидел, была их мощь.

Я не верил им, отец. Я боролся всеми силами против их безмолвной агитации. Но это сильнее меня, отец. Они сильны, как смерть.

Промышленность: вы подумайте, отец, без какой бы то ни было конкуренции, обладая почти тремя четвертями промышленности, безоговорочно диктуя рынку свои желания, — они все-таки снижают цены на товары. И это идет не за счет эксплоатации — нет, их рабочие не отдают своих соков хозяину. Если они и вырабатывают прибавочную стоимость, то этот излишек возвращается к ним же сторицею.

Простите, отец, что мое письмо похоже немного на лекцию политической грамоты, но я хочу, чтобы вы меня поняли и стараюсь быть очень подробным.

Промышленность, в которой хозяевами являются сами же рабочие, растущая по воле и трудом этих хозяев, — разве это не изумительно? Разве не замечательно то, что у них все, абсолютно все делается по плану? Разве мы, капиталисты, можем похвастать чем-нибудь подобным, при нашем хаосе на рынке, в производстве, в деньгах, торговле — во всем?

Промышленность, служащая стране для ее роста и обслуживаемая в то же время всей растущей страной, — вот первое положение, сбившее меня с моих позиций.

Вторым толчком была армия. Я видел Красную армию, отец, и заклинаю вас, имеющего вес на бирже, а, следовательно, и в министерских кругах — теперь я понял это — делать все от вас зависящее для предотвращения войны с ними. Это изумительнейшая армия в мире. Ни одна армия не полна так классовым патриотизмом, не сознает так своих задач и обязанностей перед страной. А какие там бойцы, отец! Нет, заклинаю вас памятью вашей матери бороться всеми силами против войны с большевиками. Их армия — это собрание сознающих свои обязанности людей, проникнутых единственным стремлением: не дать сорвать строительство своей страны.

Затем, отец, наступил черед советской буржуазии. Это рабы, отец. Это люди без инициативы. Это — конченные люди. Они не живут, а прозябают, и притом по собственной вине. Они имеют право только торговать. И при этом они, фактически, приказчики власти: нельзя продавать выше определенной цены, нельзя скупать то-то и то-то, нужно сдавать очень большую часть прибыли государству в виде налога. А о борьбе с властью они и не помышляют: они знают, что, в случае попытки, встанет весь народ от детей-пионеров до седых стариков — старых большевиков. Раньше они, по крайней мере, мечтали о том, что придут интервенты и избавят их от власти большевиков. А теперь, отец, они, буржуа, побежденный класс, который, казалось бы, должен любить и верить только в иностранный капитал, — они, говоря о нас, защищают свою страну. Страну-мачеху. Вам это покажется непонятным, отец, но лучше быть пасынком, и притом нелюбимым, чем рабом. Так сказал мне мой новый приятель мистер Смирнов, русский буржуа.

Если это было третьим толчком, отец, то четвертым, вероятно, самым сильным, явилась моя поездка в деревню.

Ах, отец, я знал по вашим газетам, что деревня — против большевиков. Знал, что эти фермеры в свое время восставали против коммунизма. И, отец, когда мы приехали в деревню, в настоящую, не «потемкинскую[55] деревню», где не знали о нашем приезде, — мы увидели ряд изумительных вещей: крестьяне безоговорочно на стороне власти, крестьяне любят эту власть, и, главное, сами в ней, ну, что-ли, участвуют: мы видели пахаря — члена украинского правительства. Да, отец, на это крестьянство нам можно рассчитывать — оно восстанет в случае войны. Но восстанет против нас.

Но самое замечательное в деревне это то, что критика власти там имеет все права. Уверяю вас, что у нас за такие разговоры, какие велись в деревне при нас, говорившего немедленно обозвали бы большевиком и он имел бы ряд неприятностей от шерифа. А тут при члене окружного исполкома (наш, примерно, вице-мэр, что ли) ругали на все корки власть, ругали этот самый окружной исполком за какие-то тракторные курсы. И представитель власти оправдывался. И это не было перед выборами, когда нужно собирать голоса и нужно смазывать избирателей маслом.

Когда мы ехали в город, я спросил члена окружного правительства.

— Что им будет за такие речи?

Он рассмеялся и сказал:

— Я тоже обдумываю, что им будет за такие речи. Только не «им» — крестьянам, а «им» — работникам тракторных курсов.

После этих толчков, отец, я не устоял. К этому прибавилось еще и то, что я женюсь, отец. Моя невеста — очаровательная девушка и, если вы когда-нибудь приедете к нам, — вы ее несомненно полюбите. Наша свадьба — завтра. Я не прошу у вас благословения, отец: здесь обходятся без этого. Просто нужно зайти в мэрию[56], заплатить несколько шиллингов, и вы выходите из мэрии на улицу уже женатыми.

Итак, я не устоял. В один прекрасный вечер я распределил все виденное по мозговым полочкам, вспомнил все отзывы нашей прессы о большевизме и увидел:

Наши газеты, деятели, школы, церкви — лгуны. Большевики — сила. Необходимая сила.

И мне так нравится у них, отец, что я решил остаться тут. Завтра я уже поступаю на службу — преподавателем английского языка; завтра же зайду в общежитие политэмигрантов, где я сейчас живу, и сознаюсь им во всем. Аничка говорит, зная от меня все, что меня не арестуют даже, не то что не расстреляют, если я расскажу им всю правду. Будем надеяться, что это будет именно так.

Я еще не большевик, отец. Но я уже вступил в «Общество друзей детей», от которого один шаг до партии[57].

Я остаюсь тут навеки, отец. Я счастлив, что случай привел меня сюда.

Позвольте просить вас, отец, понять меня, понять мое новое миросозерцание.

Простите, отец, и прощайте.

Ваш Джемс.

Глава четырнадцатая,

в которой трагически заканчиваются подвиги Джемса в СССР.

Да, недоставало немногого, чтобы Джемс сделался почти социалистом. Вечер у Анички превратился, незаметно для всех, в политическое собеседование. Отец Анички — бывший буржуа, носящий сейчас странное звание «спец» — решил показать гостю, что такое его родина, что такое советская страна. Гости — юноши и девушки — не принадлежавшие к рабочему, правящему классу, все же чувствовали гордость, патриотизм, слушая Пукса, слушая, как изумлялся, восхищался иностранец, увидевший страну советов.

Джемс удивлялся все более и более: те, которым, по его мнению, принадлежала высокая честь спасать страну, строить ее наново, после изгнания большевиков, — довольны большевистским правительством, гордятся ростом большевистской страны и, главное, ничего не предпринимают для того, чтобы сбросить иго коммунизма:

— Вы — коммунист? — спросил, наконец, Джемс одного из молодых людей, хваставшегося только-что ростом завода, на котором он служил.

— Что вы! Но я член профсоюза, был даже один раз членом месткома. И я политически грамотен. Я через два года кончаю вуз.

— А когда вы кончите вуз, что вы будете делать?

— Я буду служить дальше. Я стану на такую работу, какую мне предложат, и буду отлично работать.

— Ну, а потом?

Молодой человек пожимает плечами: какой смешной этот иностранец!

— Ну, конечно же, буду служить и потом. А совсем потом — умру.

— Скажите, — Джемс осторожно подбирал слова, — вам разве не хочется разбогатеть, ничего не делать, жить в довольстве и роскоши — и только?

— Что вы! Это ведь будет отчаянно скучно. Я не представляю себе, как я проживу год без работы.

Аничка вмешалась в разговор:

— Конечно, очень хорошо жить в роскоши. Но для этого не нужно оставлять работу, нужно только много зарабатывать. Вот мы живем на четыреста рублей в месяц, и нам очень хорошо.

Джемс перевел: сорок фунтов в месяц. Это же почти нищие. Но затем он вспомнил, что здесь все дешевле, проще, яснее. Вспомнил и вздохнул. А затем тихо-тихо спросил Аничку:

— Ну, а вы, очаровательная девушка, головку которой должны кружить наряды, духи, театры, — что вы думаете?

— Как вам не стыдно, Рой, думать, что я такая дурочка! Я отлично понимаю, что не только в нарядах счастье. Я учусь, я служу. Я чувствую, что я человек, а не только женщина.

Боже, значит, мать Джемса, и Бесси, и все его лондонские приятельницы — дуры!

Джемс слишком потрясен. Он прощается. Он должен отдохнуть.

Снова — темная передняя. Снова — вдвоем сАничкой. Сегодня Джемс смелее: он целует обе руки. Аничка хохочет:

— Поцелуйка! Дамский угодник!

Дверь разделяет их на целые сутки.

Ночь Джемс провел без сна. Впечатления мучили его. Он обдумывал все, от самой ничтожной мелочи, до крупнейших событий.

Утром, спустившись в столовую, Джемс продолжал размышлять. Ночь не принесла никаких решений. Для того, чтобы привести свои мысли в порядок, Джемсу нужен был срок больший, чем несколько дней.

Два дня — от семи утра до позднего вечера — бродил Джемс в сопровождении Джорджа по заводам и фабрикам.

Джемс — это было у него в крови, это он всосал вместе с молоком матери — был сыном своего класса. Следует сознаться, что у капиталистов есть одна хорошая черта — они искренно любят промышленность, приносящую им доход. Они верят цифрам, связанным с промышленностью.

Два дня Джемс изучал цифры и нанизывал факты на нить промышленности.

Для начала Джемс взялся за цифры производительности труда и заработной платы.

Он думал: если хозяевами всего являются рабочие, — они должны скверно работать и много зарабатывать. Они должны — ибо рабочие всего мира, по мнению Джемса, одинаково жадны и глупы — вырабатывать скверный продукт и, наряду с этим, бешено гнаться за высокой зарплатой. И себестоимость продукта должна быть, поэтому, высокой.

Факты, однако, не подтвердили размышлений Джемса. Промышленность в Советском Союзе работала вовсе не плохо. Заработная плата была достаточно высока и росла из года в год, но производительность каждого рабочего не была низкой. Наоборот — она все время повышалась.

Не мог понять Джемс и того, что рабочие работают сознательно. С детства Джемс знал, что основное занятие рабочих — обманывать предпринимателя. А тут, за редкими исключениями, работали охотно, контора показывала правильную выработку, рабочий не мошенничал.

Все это было чрезвычайно странно. Джемс даже пошел на ловкий трюк: подозревая, что Джордж показывает ему только хорошо поставленные предприятия, он, увидев вывеску, потянул Джорджа за рукав:

— Можно нам зайти сюда?

Кажется, Джордж понял его. Он вспыхнул, но затем с охотой ввел Джемса на территорию маленького штамповочного завода. Но и там было то же, что и всюду.

Под вечер Джемс получил переведенную на английский вырезку из газеты. Весь вечер, забыв об Аничке, сидел Джемс над цифрами. Он вспоминал все слышанное и читанное по поводу советской промышленности и видел, что правда в этих, советских, цифрах.

Да, они дошли в 1927 году до довоенного уровня. Они даже опередили его.

Да, валовая продукция цензовой промышленности в СССР стоила в 1926 году 4.160 миллионов рублей, а в 1927 — 4.992 миллиона.

Да, государственная промышленность дает на рынок почти семь десятых всех товаров. И соотношение из года в год растет.

Да, у них уменьшается безработица. В 1926 году прирост рабочей силы равнялся двадцати пяти процентам.

Да, они действительно восстанавливают промышленность — в прошлом году капитальное строительство вместе с электростроительством стоило 900 миллионов рублей, а в этом году будет стоить 1.200 миллионов рублей.

Да, они растут.

И они — молодцы. Они, враги, здорово работают. У них изумительная целеустремленность: все, начиная от школы и кончая парламентом, имеет одну цель — строительство социализма.

Боже мой, они очень крепко стоят на ногах: партия, управляющая страной, имеет время для споров по теоретическим вопросам. Если объявляется какая-нибудь кампания, — ее проводит вся страна.

Вообще, поразительное явление: вся страна мыслит, как одно целое. Сперва появляется в прессе несколько статей. И это не статьи официальных лиц, — нет, эти статьи пишутся под шум моторов или в дымной избушке. Затем власть учитывает эти статьи, а потом мысли, высказанные отдельными рабочими или крестьянами, возвращаются к ним уже в виде декретов или обращений.

И при всем этом не было основного, по мысли Джемса, фактора развития промышленности и торговли, — не было конкуренции.

Все это было грандиозно. Период шатаний Джемса кончился. Он перестал качаться, как маятник, между белыми и алыми[58] мыслями. Для него стало ясным, как библейские тезисы, одно: страна действительно развивается, все, кроме, конечно, ничтожной горсточки борцов против коммунизма, довольны властью, а власть все время стремится к улучшению жизни. Но не менее ясно было и то, что это — враги. Самые страшные враги. Враги, которых необходимо ненавидеть, потому что они слишком сильны.

Но ненавидеть Джемс не умел. Его с детства приучили презирать представителей другого класса. А здесь презрение не вязалось с действительностью, таяло и исчезало.

Джемс был очень растерян. Джемс отказывался понимать что бы то ни было.

Внешний мир превратился в яркий, вращающийся круг, ослепительно мчавшийся; Джемс стоял в центре круга, непонимающий, ошеломленный, окруженный обломками разбитых богов и храмов.

Ах, дорогой читатель! Если бы от автора зависело дальнейшее течение романа, он, автор, не замедлил бы превратить Джемса в отчаянного контр-революционера, кладущего свою жизнь на алтарь борьбы с советами. Но автор вынужден записывать события так, как они происходили. Автор обязан не извращать правды. Не автор руководит Джемсом и иными героями, но герои — автором.

Вот почему автор, снимая с себя всякую ответственность перед людьми, обязан констатировать, что Джемс на некоторый период утерял свое классовое самосознание и стал, если не сочувствовать, то, во всяком случае, одобрять большевиков. Джемс понимал, что это ужасно. Историки доброй, славной Англии в будущем разложат ощущения Джемса по научным полочкам и наклеят на них соответствующие этикетки с мудреными латинскими названиями. Пока же Джемс резко левеет, с ужасом вспоминает о своих днях в Англии и направляется к Аничке. Он должен начать действовать, чтобы привести в порядок свои растрепанные чувства, но определенного плана у него пока нет. Пока он направляется к Аничке, чтобы…

Автор надеется, читатель, что вы сами понимаете, зачем направляется Джемс к Аничке.

Вы должны это понять, читатель, хотя бы из следующего разговора:

— Анни, я очень взволнован.

— Чем, Рой?

— Анни, сердце человека, потрясенного жизнью, полно любовью.

В этом месте беседы Аничка не замедлила покраснеть и потупить глаза.

Джемс встает:

— Анни, я в чужой стране. Я, в данный момент, нищий. Но я готов швырнуть всего себя к вашим ногам. Мое сердце, Анни…

Аничка — в восторге. Настоящее индусское объяснение в любви, да еще изложенное на французском языке. Это больше, чем великолепно. Поощряюще поднимая глаза, чуть-чуть подернутые томной лаской, Аничка говорит:

— Я вас не совсем понимаю, Рой… Я… вы…

Джемс сгорает окончательно:

— Мое сердце принадлежит вам, Анни. Я люблю, жадно люблю вас.

Аничка вынуждена ответить. Аничка, трепеща от восторга, склоняет головку на плечо Джемса. Губы раскрываются, как лепесток, как расцветшая роза, жаждущая, чтобы ее сорвали.

Джемс начинает понимать, что он должен делать, чтобы привести свои чувства и мысли в порядок. Он склоняется к губам Анички и замирает в сладчайшем из всех полученных им поцелуев. Между поцелуями:

— Единственная!

— Любимый!

— Индусик мой!

И прочие отрывистые словечки и обрывки фраз, со дня сотворения мира призванные заменить длинные речи и рассуждения для влюбленных.

В этот момент, когда тридцать седьмой поцелуй достиг вершины невероятного блаженства — в комнату вошла миссис Гуздря, мать Анички в настоящем и мать Джемса и Анички в грядущем. Джемс, голова которого еще кружилась, кинулся к матери своей возлюбленной:

— Миссис, я прошу, я умоляю вас отдать мне руку вашей дочери.

Ушат холодной воды:

— Я очень тронута… Когда вы устроитесь… Познакомимся ближе… Пока же…

Джемс готов на все. Джемс клянется устроиться в три дня. Он будет работать, как негр, чтобы завоевать расположение родителей. Лед чуть-чуть тронут: конечно, миссис Гуздря не смеет перечить дочери… Если это ее выбор… отчего же…

Голова Джемса была полна сияющей радости, сердце бешено колотилось, когда он входил в двери общежития: счастье его начиналось сегодня.

Автор же позволяет себе думать, что счастье Джемса кончалось сегодня, ибо моряк, который спас в свое время Джемса и которому он рассказал правду о себе, видит, как Пукс входит в общежитие, и изумленно останавливается:

— Значит, он не брехал, что он англичанин?.. — шепчет еще пару энергичных фраз и, решительно махнув рукой, входит вслед за Джемсом в общежитие. Сию минуту моряк передаст рассказ Джемса заведующему общежитием, сию минуту моряк предаст Джемса.

Глава пятнадцатая,

прерываемая концом второй части на самом интересном месте.

— Поднимитесь на судно, юноша.

Приказание, подкрепленное револьвером, обыкновенно исполняется. Джемс не составил исключения. Каждый шаг по трапу был для него шагом в неизвестное. Вся постройка рушилась, все идеально задуманное предприятие превращалось в мыльный пузырь.

— Уверяю вас, — делает последнюю попытку Джемс, — уверяю вас, что вы ошиблись. Я — не Джемс Пукс. Я первый раз слышу эту фамилию. Вы не смеете так нагло похищать человека, находящегося под защитой советской страны.

Помощник капитана фыркает:

— Ну, конечно — вы не Пукс. Как же! А это что?

Джемс видит свой портрет, видит напечатанное огромными буквами:

10.000 ФУНТОВ НАГРАДЫ.

ИЩИТЕ ДЖЕМСА ПУКСА.

Да, его несомненно узнали. И, конечно, его не отпустят: Джемс слишком хорошо знает людей, чтобы надеяться на то, что доброта души сможет перевесить десять тысяч фунтов.

Все погибло…

— Вы упорствуете, мистер Пукс. Вы попрежнему хотите убедить нас, что вы — мифический Тама-Рой. Через три-четыре дня мы будем в Лондоне, и, чорт возьми, если вы не станете Пуксом, — вы станете покойником.

И капитан и помощник ощущают уже шелест сотен фунтов у себя в кармане. Правда, есть еще препятствия.

— Вы хорошо стукнули того молодчика, капитан?

— Да.

— Значит, он будет молчать?

Помощник, однако, допускает ошибку: на рассвете, за несколько часов до отхода «Стар» из порта, рыбаки подбирают бесчувственного Георгия. Лодка залита кровью, волосы слиплись в комок у раны на голове.

Портовая стража отправляет Георгия в больницу. Документы позволяют установить его личность. Пока, однако, стража сообщает о случае следственным органам, проходит несколько часов, и в тот момент, когда заведующий общежитием политэмигрантов кричит:

— Это сделал Пукс!

в этот момент «Стар» скрывается за горизонтом, унося из страны большевиков Джемса Пукса-младшего, скрытого от зорких глаз таможенного досмотра в ящике, среди всего груза судна.

Только за Гибралтаром, через четыре дня путешествия Джемс получает свободу. И двое суток, отделявшие «Стар» от Лондона, проходят для него, как страшный сон. Капитан не вполне уверен, что Джемс — Джемс; помощник оспаривает пальму первенства находки и требует большей части награды. И все это вымещается на Джемсе.

Ночью, первого августа, «Стар» входит в порт. Джемс заперт в каюте капитана.

Во втором часу ночи капитан и помощник спускаются в каюту:

— Ну-с, мы дома, молодой человек.

Джемс бледен. Он шепчет сухими губами:

— Отпустите меня, капитан. Я — Джемс Пукс. Отпустите меня, наконец. Вы зайдете днем за наградой.

Капитан хохочет:

— Найдите другого идиота, мистер Джемс. Сейчас мой помощник пойдет к вашему отцу в вашей одежде и с вашей запиской, и, когда он принесет сюда деньги, вы отправитесь домой. А пока — вы наш заложник. Вексель, выданный нам.

Джемс беспрекословно подчиняется. В жизни своей, понимаете ли, в жизни он не будет путешествовать. Ему нужен покой, ему нужно вернуться в Россию.

Помощник надевает костюм Джемса. Из бокового кармана выпадает письмо. Оба набрасываются на него. Капитан читает: «Дорогой сэр — ваш Джемс»…

Последние, ничтожные сомнения отпадают: их находка — настоящий Джемс Пукс.

Их находка…

Капитан на мгновение задумывается: почему «их», а не его? Капитан угрожающе подходит к помощнику:

— Верните ему костюм, сэр. Я передумал. Я сам пойду к его отцу.

Помощник не соглашается. Капитан настаивает.

Тесная каюта, в которой сжаты дощатыми стенами, ненавистью, жадностью и злобой трое людей, накаляется от ссоры.

Капитан наступает на помощника. Тяжелый стул — первый попавшийся под руку предмет — вздымается в воздухе. Джемс бросается между ними:

— Перестаньте. Пере…

Тяжелый стул опускается на голову одного из трех людей. Тысячная доля секунды и — в каюте два человека и труп. Угол сидения стула ударил по лбу, раскроил череп и превратил лицо в отвратительную кровавую лепешку.

Капитан роняет стул. Второй человек, забившись в угол, плачет:

— Скорей, скорей. Да помогите же мне, болван.

Второй человек с ужасом подходит к трупу, поднимает его вместе с капитаном.

Тело с трудом проходит иллюминатор[59]. Всплеск воды — кончено. В каюте два человека и скомканное, запачканное кровью письмо.

Солнце в этот день взошло своевременно. Солнце, вообще не имеет никакого касательства к преступлениям, совершаемым на грешной земле. Оно только наблюдает за всеми событиями. И сейчас солнце удивленно подмигнуло куполу собора св. Павла — к Мэри Клевлэнд подошли двое в штатском, и Мэри, изумленно передернув плечами, пошла с ними.

В Скотлэнд-Ярде Мэри уже ждали.

Даже самый воздух был пропитан ожиданием:

— Вы продолжаете упорствовать, мисс Клевлэнд?

— Продолжаю, мистер Беррис.

— Мисс Клевлэнд, мы осведомлены больше, чем вы думаете. Ваше упорство ни к чему не приведет.

— Мистер Беррис, я великолепно понимаю тайные пружины всех ваших стараний. Но уверяю вас, что вы напрасно мечтаете, отняв голову у забастовки, сорвать ее.

— Забастовка тут ни при чем, Мэри Клевлэнд. Английское правосудие не знает никаких тайных пружин. В последний раз — вы сознаетесь.

— В чем, мистер полицейский?

— В похищении мистера Джемса Пукса с корыстными целями.

— Нет!

— Нет?

— Нет!

— В таком случае…

Беррис распахивает дверь в соседнюю комнату.

— Войдите, мисс Смозерс. Это — она?

Сюзанна делает вид, что припоминает. Сюзанна отлично понимает, что Джемс не вернется живым из страны большевиков. Следовательно, лучше всего ссылаться на Джемса.

— Да, мистер Беррис, я дважды видела мистера Пукса с этой девушкой. Джемс несколько раз говорил мне о ней.

— Не вспомните ли вы ее имени, мисс Смозерс?

— Ее зовут… зовут… Мэри. Кажется, Мэри Клевлэнд.

— Не вспомните ли вы, что именно говорил вам мистер Пукс об этой девушке?

— Он говорил мне, что она его любовница…

Мэри вскакивает, как ужаленная:

— Это ложь! Самая гнусная ложь в мире!

— Молчите, пожалуйста. Продолжайте, мисс Смозерс.

— …Что она его любовница, что он часто бывает у нее и содержит ее.

— И после этого, — поворачивается Беррис к Мэри, — вы будете продолжать упорствовать? Вы будете и теперь отрицать, что это вы послали письмо мистеру Пуксу и, вызвав его сюда, упрятали его, чтобы получить выкуп?

Мэри вскидывает голову:

— Какую дьявольскую комбинацию вы задумали, господа?

— Вы будете иметь время обдумать это в…

Телефонный звонок прерывает Берриса.

— Говорит Уильксон, сэр. Вы отправили меня на поиски мистера Пуска, сэр. И…

— Ну!..

— Увы, сэр, я говорю из морга…

Беррис настораживается:

— Точнее, Уильксон, точнее.

— Я нашел мистера Пукса, сэр. Труп мистера Пукса, сэр…

Машина Скотлэнд-Ярда поглотила расстояние между моргом и управлением в несколько минут. Но автомобиль Пуксов стоял уже у входа в морг.

Беррис вбежал в длинное, холодное помещение и замер: мистер Пукс-отец стоял у покрытого цинком стола, гладил дрожащей рукой странно-подвернутую ногу трупа, укрытого простыней, и тихо приговаривал:

— Джемс… Мой бедный Джемс…

Уильксон докладывал:

— Труп был извлечен из воды час тому назад, сэр. Врач говорит, что убийство совершено ночью, что в воду кинули уже мертвого. Все лицо разбито, сэр. Удар тяжелым орудием и моментальная смерть, говорит врач, сэр.

Беррис указывает кивком головы на мистера Пукса.

— Ему сообщил врач, сэр. Мистер Пукс говорит, что это его сын. Он узнал его, его одежду, рост. Только кожа стала грубее.

— А почему вы решили, что это труп Джемса Пукса, Уильксон?

— В кармане пиджака лежала вот эта записка.

Беррис хватает клочок бумажки:

Если вы меня немедленно не выкупите, отец, — я погибну. Джемс.

— Мистер Пукс видел эту записку, Уильксон?

— Нет еще, сэр.

Беррис подходит к убитому горем отцу:

— Простите, мистер Пукс… Это похоже на почерк вашего… покойного сына?

Пукс-отец печально кивает головой:

— Да, это рука моего мальчика. Моего бедного мальчика…

Беррис чувствует, что он держит свое счастье за хвост.

— Убийцы будут найдены, мистер Пукс! Клянусь вам!

Беррис мчится на квартиру, где живет Мэри. Убийство произошло ночью, и если Мэри не было дома в эту ночь — все будет ясно.

Миссис Лауренс, хозяйка меблированных комнат для работниц, не могла сказать ничего определенного. Она не видит, когда возвращаются ее жилицы. Соседки тоже не могли сказать ничего определенного.

Беррис возвращается в управление. Голос его суров:

— Мисс Клевлэнд, где вы провели ночь с 31 июля на 1 августа?

— Дома.

— У вас есть свидетели?

— Не знаю. Возможно, что кто-либо из соседей сможет это подтвердить.

— К счастью для правосудия, Мэри Клевлэнд, в Англии есть еще люди, говорящие правду. Ваши соседи и квартирная хозяйка не знают, где вы провели эту ночь.

— Что же из этого следует, мистер Беррис?

— Следует то, что…

Беррис встает, подходит близко-близко, опускает на плечо Мэри тяжелую руку:

— …Что именем короля я арестую вас по обвинению в убийстве Джемса Пукса.

Тут автор должен принести читателю свои извинения — только теперь Томми, сидя в тюрьме, узнал об аресте Мэри. Но автор вынужден был поместить эту сцену раньше срока — важен эффект!

Часть третья

Вокруг самого себя

Глава шестнадцатая,

в которой автор предлагает вниманию читателя газетные вырезки.

Заседание суда началось ровно в полдень, второго августа.

Обвинял представитель Скотлэнд-Ярда мистер Беррис, защищал мистер Гочкинс. Подсудимая выглядела усталой и взволнованной. В случае, если бы преступление было доказано, ей угрожала смертная казнь.

Судебный зал был переполнен публикой. Особенно выделялись среди присутствовавших мисс Сюзанна Смозерс (платье из голубого креп-де-шина с отделкой из суташа, туфли с пряжками «мисс Сюзанна»), мистер Пукс и миссис Пукс, сопровождаемая известным факиром, приехавшим, как известно, вместе с ней из-за границы для поисков ее сына. Последние ряды зала заняли сочувствующие подсудимой работницы аристократических швейных мастерских.

Судебное следствие начинается с установления личности подсудимой. Выясняется, что Мэри-Анна Клевлэнд родилась в рабочей семье в Верхнем Уэльсе[60], что ей девятнадцать лет отроду, что она сирота и зарабатывает себе на пропитание работой в швейных мастерских.

Затем судья Мергрев переходит к подтверждению того обстоятельства, что убитый — действительно мистер Джемс Пукс, единственный сын миллионера Пукса, исчезнувший таинственным образом три недели тому назад.

Мисс Смозерс, бывшая, как известно, в Египте в поисках мистера Пукса, изложила суду все данные по этому делу:

— Да, она немедленно отправилась в Каир. Она заключила пари, что найдет мистера Пукса и вот теперь… она нашла его… (рыдания в публике)… мертвого…

В Каире она узнала от инспектора Скотлэнд-Ярда, мистера Уинклоу, что мистер Пукс, сойдя на берег, остановился у египетской красавицы, мадам Заары, которая сообщила инспектору, что в день приезда мистер Пукс получил письмо, повидимому из Лондона, и немедленно уехал.

— Вы беседовали с этой женщиной, мисс Смозерс?

— Конечно, ваша милость[61].

Итак, эта женщина рассказала, что мистер Пукс, получив письмо очень взволновался, плакал и произносил имя «Мэри» (волнение в публике).

— Этим именем было подписано письмо? Может-быть, мисс Смозерс расскажет суду, откуда ей это известно?

— Это знает также, ваша милость, инспектор Уинклоу, который так же, как и я, беседовал с этой женщиной.

Далее допрашивается матрос «Королевы Елисаветы», видевший, как мистер Пукс разговаривал с женщиной у сходен судна. Описание этой женщины, сделанное матросом, подтверждается мисс Смозерс.

— Итак, — говорит судья, — мы считаем установленным, что мистер Пукс сошел с «Королевы Елисаветы» в Каире, остановился у жительницы Каира Заары и в тот же день уехал обратно в Англию, вызванный письмом, подписанным именем Мэри.

Мистер Гочкинс поднимается:

— Один вопрос, ваша милость. Один вопрос мисс Смозерс.

— Мисс Смозерс убеждена, что письмо было подписано именем «Мэри»? Она могла бы поклясться в этом?

— Конечно, она не видела подписи, но чего-ради стала бы лгать Заара?

Мистер Гочкинс удовлетворен. Судья, приподнимаясь, приглашает мистера Пукса, одетого в глубокий траур.

— Да, мистер Пукс убежден в том, что труп принадлежит его сыну. Рост, цвет волос, ширина плеч — к сожалению, к великому горю, лицо превращено в страшную маску — и, ваша милость, в маску, требующую отмщения!

Мистер Гочкинс снова задает вопрос:

— Вы говорили, что цвет кожи несколько темнее того, который был у вашего покойного сына?

— Да, у его сына была белая кожа англичанина. Но, ваша милость, несколько недель, проведенных в трущобах, могли…

Доктор Миксон сообщает суду, что цвет кожи так же, как и его изменения, зависит от целого ряда причин.

Далее судья предоставляет слово директору морга, производившему вскрытие, доктору Гренморси.

— Смерть наступила от паралича сердца, ваша милость. Удар, нанесенный неизвестным (голос мисс Смозерс: «известным»; реплика судьи — «тише»!) убийцей парализовал или повредил мозговые центры. Удар был нанесен несколько сверху и слева направо. Орудие убийства — какой-нибудь тяжелый предмет — был поднят или обеими руками или одной левой.

— Иначе говоря, доктор Гренморси, убийца был левшой?

— Я в этом совершенно уверен, ваша милость.

— Могла ли такой удар нанести женщина?

— Очень сомнительно, ваша милость (шум на последних скамьях, возгласы «ага»!). Однако, ваша милость, если эта женщина — спортсмэнка или долго занимается физическим трудом или находится в состоянии аффекта[62] — эта мысль допустима.

Мистер Гочкинс просит в этот момент суд принять во внимание, что труд обвиняемой не требует особого физического напряжения и что обвиняемая работает не левой, а правой рукой.

Доктор Гренморси, продолжает:

— Повреждена лобная кость, разошлись швы темянной кости, кожа лица сорвана совершенно, очевидно, тем же орудием убийства; убийца опустил после удара тяжелый предмет, и он скользнул по лицу покойного.

— Как долго пробыл в воде труп, доктор?

— По самым строгим расчетам убийство было совершено между тремя и пятью часами ночи.

— Благодарю, доктор. Мистер Беррис!

Мистер Беррис сообщает суду ход розысков; прежде всего полиция считала нужным выяснить личность Мэри. По данным статистического управления в одном только Лондоне около миллиона женщин и девушек носят имя Мэри. На загадку пролила свет мисс Смозерс, указавшая, что мистер Пукс имел содержанку среди простолюдья Лондона и что эту содержанку звали Мэри Клевлэнд.

Миссис Пукс вскакивает, вместе с ней вскакивает обвиняемая и кричит:

— Это ложь!

После восстановления порядка, мистер Беррис продолжает давать показания.

— Не взирая на упорство обвиняемой, отрицающей и поныне эту связь, полиции удалось установить, что некоторое время тому назад за обвиняемой каждый вечер заходил молодой человек, с которым она уходила, возвращаясь иногда на рассвете.

— Это был мой жених, Томми Финнаган!

Судья предлагает обвиняемой молчать.

— Однако этих улик было бы недостаточно, если бы не посчастливилось найти в комнате обвиняемой вот это.

Мистер Беррис протягивает судье фотографию мистера Пукса с надписью:

Самой смешной и милой девочке на свете. Джемс.

Мистер Гочкинс просит разрешения сообщить суду, что обвиняемая готова присягнуть в том, что она видит эту фотографию первый раз в жизни.

Общее напряжение в зале, однако, достигает своей наивысшей точки, когда мистер Беррис просит суд узнать у обвиняемой, видит ли она и эту вещь первый раз в жизни.

При этом мистер Беррис протягивает судье окровавленную кофточку.

— Это ваша кофточка, Мэри Клевлэнд?

— Да, моя.

— Откуда на ней кровь?

— Это моя кровь, собственная кровь. Когда ваши констэбли разгоняли нас в Трафальгар-сквере[63], они мне расцарапали плечо. Вот откуда эта кровь!

Суд выясняет, что, действительно, полиция была вынуждена вмешаться в митинг бастующих работниц, происходивший третьего дня в Трафальгар-сквере, но никаких насилий со стороны полиции произведено не было.

Далее мистер Беррис излагает суду картину допросов обвиняемой и сообщает, что никто не может подтвердить ее голословного заявления о том, что она будто бы провела ночь с 31 июля на 1 августа у себя дома.

Мистер Гочкинс просит суд узнать у мистера Берриса, кто может подтвердить, что Мэри Клевлэнд в эту ночь не была дома.

Вместо ответа, мистер Беррис предлагает обвиняемой взглянуть на тоненький черный поясок: признает ли она его своей собственностью?

— Да, это ее пояс, отобранный у нее при аресте.

— Это немного не так, — улыбается мистер Беррис, этот кожаный поясок должен будет превратиться в пеньковую веревку вокруг шеи обвиняемой, ибо…

Мистер Беррис останавливается. Многозначительная пауза.

— …Ибо этот поясок найден на месте убийства.

Почти весь зал вскакивает: как, полиция отыскала место убийства?

Мистер Беррис просит разрешения задать несколько вопросов доктору Гренморси.

— Не было ли каких-нибудь следов на плечах трупа, доктор?

— Да, было: ряд ссадин.

— Не кажется ли вам, что они являются следствием того, что тело проталкивали в очень узкое отверстие?

— Такая гипотеза[64] вполне вероятна.

— Ваша милость, мы не нашли на одежде трупа следов от земли, пыли или грязи, которые шли бы полосой. Следовательно, труп не тащили по земле. Мы не нашли ничего, что указывало бы на то, что труп возили по городу. Убийство было совершено где-нибудь над рекой, ваша милость. И полиция отыскала баржу, в каюте которой и было совершено убийство.

— Где, полагаете вы, находился покойный до убийства?

— Там же, на барже, ваша милость. Эта часть набережной очень пустынна, прохожие там — редкое явление, и можно вполне обоснованно заявить, что именно на барже был заключен мистер Пукс, в ожидании получения выкупа.

— Почему же обвиняемая убила его в таком случае?

Мистер Гочкинс добавляет:

— Особенно в тот момент, когда покойный написал уже записку о выкупе.

Напряжение зала готово разразиться бурей.

— Потому, ваша милость, что мистер Джемс Пукс угрожал, несомненно, вырвавшись из плена, сообщить всю историю полиции.

— Откуда вы это знаете, мистер Беррис?

— Отсюда, ваша милость.

Мистер Беррис протягивает судье шляпу, на дне которой лежит слипшийся клочок бумажки. Вода смыла все написанное, но все подтверждают, что эта шляпа принадлежит мистеру Пуксу: номер шляпы совпадает с размером головы покойного, фасон шляпы узнан родителями мистера Джемса.

Суд решает предложить лучшим экспертам[65] выяснить, кем была написана записка, что в ней было сказано, сколько времени пробыла бумажка в воде.

До выяснения этого вопроса полицейский суд[66] постановляет задержать Мэри Клевлэнд в виду тяжести улик, так или иначе говорящих против нее.

Продолжение судебного следствия переносится на завтра.

Мэри Клевлэнд, которую выводят из зала, кричит:

— Не верьте им, товарки! Продолжайте борьбу!

Толпа работниц бросается к решетке скамьи подсудимых. Констэбль оттесняет их от обвиняемой. Тем не менее, несколько алых роз перелетают через решетку, падая к ногам Мэри Клевлэнд. На одну из роз наступает полицейский. Вторую подхватывает обвиняемая и, уходя, кричит:

— Одну вы растоптали, но эта — алая — цветет!

Глава семнадцатая,

также составленная из газетных вырезок за четвертое августа.

Ночь была поистине кошмарной: сон упорно бежал прочь, да и как заснуть на бульваре, на неудобной и влажной от дыхания ночи скамейке. Действительность, одетая в бархат ночной тьмы, подступала к горлу, туманила голову и окутывала все путами кошмара.

Рассвет не принес облегчения — голод властно вступил в свои права, желудок настойчиво, как грудной ребенок, заорал и зашевелился. Мистер Пукс-младший, поднимаясь со скамьи и расправляя затекшие от неудобной позы руки и ноги, зевнул, потянулся, еще раз зевнул и почувствовал, как его волосы поднимаются дыбом: «Мария», славное судно, его последняя надежда, покидала порт…

Прыгая через три ступеньки, без мыслей, без определенной цели, мчался Джемс вниз по прекрасной лестнице, соединяющей бульвар с портом. Влажный туман — утреннее украшение Одессы — заползал в горло, неприятно щекотал спину; поднимавшиеся по лестнице в город одинокие прохожие с изумлением оборачивались вслед Джемсу, — Джемс ничего не чувствовал, ничего не видел.

Портовая улица, переезд через железную дорогу, улочка, мол, море. Пукс останавливается.

Два часа, проведенные в порту, все-таки пошли впрок: грузчики накормили Пукса, с жадностью следившего за их завтраком, а кучка итальянцев-матросов, принявшая Джемса за загулявшего в чужом порту английского моряка, снабдила его деньгами. Двое добрых парней, объясняясь на ломаном, отвратительном английском языке, обучили Джемса десятку русских слов. Правда, обучая, оба парня хохотали во все горло, но Пукс, согретый лаской и человеческим отношением, радостно смеялся вместе с ними, не чувствуя в их смехе зла или издевки.

Медленно, медленно — в город, в проснувшийся город, где все такое чужое, странное и враждебное. Именно враждебное — бессонная ночь, несколько часов голода и волнения, только усилили ненависть Джемса к большевикам. Да, конечно же, он не любит большевиков! Он им не верит. Он воспользуется пребыванием в их стране. Он сам на все посмотрит и за несколько дней составит себе мнение о советских порядках.

Вот — вооруженный человек на перекрестке. Это — большевистский констэбль. Ми-ли-цио-нер. Ага! В памяти Пукса встают газетные строки:

«ИХ» МИЛИЦИЯ — СБРОД УБИЙЦ. …Милиционеры… жулики… оружие использовывается для убийства в личных целях… взятки… избиение прохожих… ограбления арестованных…

Хм! Милиционер с виду очень добродушен. Ну, это — внешний вид, для иностранцев. Посмотрим, посмотрим. Вот-вот: идет пьяный. Он, очевидно, ругается. Милиционер его увидел. Ага, сейчас, сейчас!

Но милиционер только положил руку на плечо пьяного, улыбнулся, стер затем улыбку и начал сурово с ним разговаривать. Пьяный слушал, слушал, затем, старательно козырнув милиционеру, отправился дальше.

Странно… Ну, конечно, — этот милиционер — исключение. Или он просто в хорошем настроении.

Джемс шагает по улице. Лавочка. Джемс нащупывает деньги в кармане, вспоминает русские слова, которым его обучили парни в порту, и входит в низенький, маленький магазин.

— Дай сволочь… — и поднимает один палец, — один фунт.

Лавочница грозно поднимается; по ее лицу Пукс видит, что случилось нечто скверное, что лавочница в гневе, что лавочница целится как бы поудобнее начать бить его, Пукса.

Что такое? Пукс хочет есть. Он подходит к хлебу, тычет в него рукой, шевелит, будто бы разжевывая губами, снова поднимает палец, звенит серебром в кармане и возможно более нежно повторяет:

— Дай… сволочь…

Лицо лавочницы изменяется: это сумасшедший. Бочком она продвигается к выходу и, кланяясь все время Джемсу, делает за спиной отчаянные знаки милиционеру. Милиционер степенно подходит.

Пукс с изумлением следит за разговором: лавочница, тыча пальцем в его сторону, что-то горячо говорит милиционеру; тот хмурится, оправляя ремень, грозно подходит к Пуксу:

— Кто такой? В чем дело?!

Джемс не понимает. По тону милиционера выходит, что он, Джемс, совершил скверный поступок. Но какой?

Джемс снова повторяет пантомиму. Его руки мелькают перед глазами милиционера и, изображая свое желание поесть, Джемс произносит несколько английских слов.

Милиционер расцветает:

— Герман?

Пукс отрицательно качает головой, обрадованный, что его начинают понимать.

— Инглиш? — снова спрашивает милиционер.

Пукс в восторге:

— Иес, иес[67].

И, вместе с потоком английских слов, снова повторяется пантомима.

Милиционер придвигается к прилавку, указывает на хлеб и говорит:

— Хлеб.

Пукс переспрашивает:

— Хлье-еб? Сволочь.

Милиционер прячет улыбку в усы:

— Это — хлеб. Понял? Хлеб, хлеб, хлеб!

Джемс, наконец, понимает: эти подлецы в порту обучили его не тем словам, которые ему нужны. Эта пища называется «хльеб».

Милиционер, между тем, с отвращением произносит «сволочь», отплевывается, морщится, машет руками.

— Это ругательство. Поняли? Ни-ни!

Боже мой, «сволочь» — обидное слово! Пукс возмущен. Снова пантомимой он изображает, как его учат двое в порту, какие слова они ему сказали. Пукс тычет пальцами в продукты и называет их так, как его этому обучили парни в порту. Каждое слово вызывает краску на лице лавочницы и смех милиционера. Каждое слово сопровождается энергичным:

— Ни-ни!

Наконец, Джемсу отвешивают хлеб. Он расплачивается, театрально извиняется перед лавочницей, сердечно прощается с милиционером и выходит, жуя хлеб. К удовольствию от благополучного окончания инцидента примешивается немного изумления.

Милиционер… Строки из газет… И этот — живой… Просто помог ему, объяснил, не обидел… Строки из газет… И вместе с последним куском хлеба Джемс проглатывает свое изумление: совершенно ясно, что милиционер, видя в нем иностранца, вел себя примерно. С другим делом обстояло бы не так.

Тем временем, улицы, бегущие навстречу, приводят Джемса к ограде большого сада.

Джемс представляется:

— Полит-эмигран. Коммонист — Тамма-Рой.

Молоденькая руководительница изумленно поднимает голову; она очень занята, но удовлетворить любопытство иностранного товарища, заглядывающего сквозь решетку ограды детского сада, сможет ее помощница, Аничка Гуздря, которая, кстати, говорит по-французски.

Джемс потрясен: груда кудрей, голубые глаза, маленький упоительный рот. Египтянка исчезает мгновенно из памяти.

А Аничка сыплет словами, как горохом:

— Так товарищ недавно приехал? Ему интересно? Как ему понравился город? Климат? Люди?

Джемс потрясен: это ерунда, что у нее отвратительное произношение. Каждое ее слово — музыка. Джемс краснеет и решается:

— Первый человек, который мне нравится здесь, — это вы…

Оба краснеют. Аничка водит Джемса по детскому саду, объясняет ему все, но Джемс очень скверно слушает — все его внимание поглощено ресницами Анички, из-под которых изредка блестят глаза. В голове снова встают строки:

ОБЩЕСТВЕННЫЕ ДЕТИ В СОВДЕПИИ. …Рожденные от несчастных женщин… миллиард беспризорных детей… безобразия в детских домах… нищенствующие дети, у которых воспитательницы отбирают по вечерам милостыню… Рождаются без ногтей… Грязные, как свиньи… пухнут с голоду… Учатся воровать… Детей зверски бьют…

Джемс изумленно осмотрелся: да, действительно — дети очень бедно одеты. Столовая посуда — из жести; не у всех детишек свои чашки. Но… чистые, умытые ребятишки. Ласковые и терпеливые воспитательницы, Ничего похожего на описание газеты… Джемс, поглощенный Аничкой, все же отмечает у себя в мозгу, что, очевидно, газеты его родины ошиблись в детском вопросе. Очевидно, большевики привели в порядок несколько детских садов — вот и все.

Приятное общество Анички навевает приятные, ленивые мысли. Надо, однако, итти дальше. Долгое пребывание может возбудить подозрение даже у детишек.

— Неужели, — прощается Джемс, — наше знакомство оборвется сегодня?

Аничка вскидывает головку, хохочет:

— О, у нас принято по вечерам запросто приходить в гости. Мой адрес…

Джемс, напевая, выходит из ограды детского сада. В кармане — адрес Анички, в сердце — нежность. Боже, какие девушки в СССР!

Увлеченный приятными мыслями, Джемс на мгновение забывает о своем ужасном положении. Ему кажется, что он действительно эмигрант, индусский коммунист. Но сладкое мгновение очень быстро проходит — в памяти встают Лондон, «Лига ненависти», Каир, ощущение смертельной опасности, нелепого нахождения здесь, в красном городе. Джемс устало опускается на скамью.

Ах, отчего он не умер в детстве!

Часы убегали. Вместе с часами таяли остатки мужества Джемса. За этот длинный день Джемс успел увидеть многое: постройки домов, чистые сады, марширующую воинскую часть, движение на улицах, школьников, служащих. До заводских районов Джемс не дошел. Все, что он видел в центре города, нагло подкапывалось под привычные — из газет — представления о Совдепии, о большевиках, о культуре.

В конце дня Пукс забрел на большую площадь с громадной церковью посредине. Сразу встало в памяти:

…Молящихся разгоняют… все входящие в церковь берутся на учет… священники, не восхваляющие большевиков, арестованы… подле церквей дежурят фотографы…

Но вот старушка старательно отбивает поклоны в пыли площади перед церковью. Люди входят в широкие двери. Звон колоколов. И ни одного фотографа, никаких разгонов или арестов…

Несомненно, все это случайности. А, может-быть, большевики чуть-чуть исправились. Может-быть…

Джемсом овладевает почти спортивная горячка: нет, он должен все это проверить. Он должен выяснить, где правда.

Столовая. Джемс сразу вспоминает:

КАК НАДУВАЮТ ИНОСТРАНЦЕВ В СОВДЕПИИ. …Специальные столовые и рестораны… люди едят падаль… на жалованье, выдаваемое большевиками, нельзя даже пообедать… несвежая, отвратительная пища… Иностранцам готовят пищу отдельно… особые рестораны для приезжающих из-за границы…

Но Джемс готов поклясться, что вначале никто не понял, что он иностранец. И, несмотря на это, обед был вкусен. Очень вкусен. Джемс перевел на фунты и шиллинги стоимость обеда и понял, что в Лондоне это обошлось бы ему почти столько же.

Ну, здесь, в мелочах, большевики могли исправить положение. А вот посмотрим — крупные дела!

Но крупные подвиги пришлось отложить — было уже около семи часов, приближалось время визита к Аничке. Правда, по пути к ней, Джемс успел сравнить содержимое магазинов с описаниями родных газет, успел отметить в уме, что красные солдаты — очень аккуратно, и красиво одетые, вежливые, милые люди, но это проделывалось уже механически. Мозг привык уже сравнивать действительность и газетные описания не в пользу последних. Где-то была скрыта ошибка.

У Анички были гости. Аничка решила похвастать перед подругами иностранным поклонником. Аничка хотела подхлестнуть самолюбие окружавших ее молодых людей Пуксом. И поэтому весь вечер у Джемса сладко кружилась голова от Аничкиного внимания. Он не понимал ни одного слова, но вежливо улыбался и кланялся после каждой обращенной к нему гостями фразы. Он начинал забывать о своем трагическом положении. За чаем в большой и некрасивой столовой он осторожно погладил Аничкину руку под столом, и Аничка не рассердилась; больше того — Аничка улыбнулась ему.

Джемс попрощался последним… В темной передней, загроможденной сундуками и коробками, Джемс уверенно и нежно прижал к губам теплую руку Анички.

— Да, да, он зайдет завтра, обязательно зайдет. Он очень счастлив, — такие друзья, как Аничка, такие восхитительные…

Но тут Аничка закрыла ему рот своей ручкой, и Пукс три раза поцеловал бархатную, пахнущую одеколоном ладонь.

Улица сладко кружилась в запахах цветов, зелени и ночи. Джемс переживал сладкие мгновенья. И как молния — прорезала тишину ночи ужасная мысль:

Кто он? Как он смеет ухаживать за девушкой, когда он — бродяга, темная личность, политический враг. Ведь даже сейчас — где он будет ночевать?

Горькие мысли примчались толпой: жизнь ужасна — полюбить в чужой, враждебной стране…

И затем — не сегодня-завтра Джемса изловят, арестуют, расстреляют… А сейчас он — бездомный бродяга, мошенник, погибающий от мук и любви человек.

Ноги сами бегут в порт. Ах, если бы можно было сейчас очутиться дома, в Англии, вычеркнуть из жизни последние три недели!

Безнадежность все ближе подступает к Джемсу. Какая черная вода ночью. Как в ней, наверное, спокойно… Это, кажется, выход.

И Джемс, шепча побледневшими губами молитву, подходит к краю мола, огибает штабеля ящиков, подходит почти к самой воде.

— Ну, смелее. Прощай, жизнь… Раз… два…

Глава восемнадцатая,

описывающая события последних суток.

Автор считает, что социологи уделяют слишком мало внимания влиянию самых обыденных вещей.

Примером может служить Джемс. Самый дом вызвал в его сердце ощущение изумительного покоя, тишины и привычного великолепия. А ванна из розового мрамора с целой серией кранов, термометров и приспособлений омыла не только его тело, но и его душу от грязи, приставшей к ним. Массажист массировал Джемса и, нежась в крепких, но уютных руках шведа, мистер Пукс позволял своим мыслям скользить по поверхности событий.

Обед, поданный ранее обычного, почти вернул Джемса в лоно благополучия. Но именно за обедом, когда после дичи он начал свой несвязный рассказ о событиях, обрушившихся на него, дух бунта окреп в нем — слишком глупыми и непонимающими казались ему все, сидевшие за столом.

Мать? — Джемс со вкусом произнес про себя: «старая намазанная дура», и не почувствовал при этом обычных угрызений совести. Мать не выдерживала сравнения даже с миссис Гуздрей, бывшей несомненно грубее, проще и старше.

Отец? — Камень. Человек, делающий деньги. Десятки лиц мелькали перед Джемсом, когда он смотрел на отца. Десятки умных, тупых, дорогих, ненавистных — разных лиц. Ну, чем отец, скажем, лучше убийцы-капитана? И тот и другой делают деньги, только каждый по-своему. А разве разница в методах облагораживает цель? Впрочем, может-быть, отец тоже убийца, но не непосредственный, грубый, а тонкий, косвенный, что ли, убийца…

Сестра? — Место сестры заняли мгновенно Бесси, Сюзанна, десятки еще других девушек его круга. Боже, до чего они скучны и одинаковы! Будто кто-то издавал их по одному шаблону. О чем он теперь будет говорить с этими дурами? Совершенно чужие люди.

Джемс на мгновение взглянул на самого себя: как он противно-прилично ест. Как он, одетый во все чистое и дорогое, связан этой одеждой, столовой, окружающими, этикетом, традициями — тысячами невидимых нитей, которые выдумали ослы, чтобы им не так тяжко было видеть свои длинные уши.

Правда, ванна… постель… нет, комфорт, конечно, нужен. Но ведь он не должен довлеть над всем, чорт возьми!

— Чорт возьми, — сказал Джемс вслух.

Миссис Пукс поморщилась:

— Не будьте дикарем, Джемс. Ведите себя прилично[68].

Ого, не хватало только этого! Он, которого считали погибшим, он, который прошел сквозь тысячи опасностей и тягот, видел мир и чувствовал его на своих плечах, — он должен вести себя прилично и выслушивать идиотские замечания этой женщины! И, главное, все забыто. Мать сказала «ведите себя прилично» так, как говорила это всегда. Будто бы ничего не было.

— Что вы ерундите, мама! Как я могу вести себя прилично, если…

— Джемс, не смейте так разговаривать с матерью. Мальчишка!

Еще и этот туда же! К чорту ванну, в таком случае!

— Я не мальчишка. Поймите вы это, ради бога, и не отравляйте мне жизнь вашими дурацкими замечаниями.

— Джемс!

Джемс вскочил:

— К чорту все, понимаете!.. Я хочу втолковать вам раз и навсегда: я — самостоятельный человек. Я буду делать все, что хочу. Я слишком много пережил, чтобы спокойно окунуться опять в идиотскую рутину традиций. Я хочу и буду. Ясно?

Все было слишком ясно. И, главное, этот скандал случился при лакее.

— Убирайтесь вон из-за стола, Джемс! Ну!

Джемс встал.

— С удовольствием. Я привык к тому, чтобы представители вашего класса глупы. Но быть таким глупым, как вы, отец, — боже мой, этого я себе никогда не мог представить.

В столовой, на Портсмэн-сквере[69] взорвалась бомба — сын обозвал отца глупым.

А сын, проходя мимо каменно-неподвижного лакея, вдобавок похлопал его по плечу и произнес тоном старика:

— Ничего, дружище, это недолго. Мы их сбросим, как там, в СССР.

Это, однако, было только прелюдией к дальнейшим подвигам в течение суток, грозивших, как потом говорила миссис Пукс, опрокинуть Англию.

Непосредственно под впечатлением семейной бури, Джемс отправился в «Лигу ненависти». Вот люди, которые его поймут. О, конечно, они больше не его единомышленники — он видел слишком много правды, чтобы ненавидеть. Но это — представители класса. Это — лучшие из класса. Умнейшие, активнейшие и молодые. О, они его поймут.

Но лучшие его не поняли.

— Галло, Джемс!

— Старина!

— Призрак!

— Виски, Джемс?

— Он вырос, ребята, честное слово, вырос!

«Школьники, — мелькнуло в мозгу Джемса. — Обыкновенные мальчишки».

Джемс попробовал, было, быть серьезным:

— Джентльмены! Выслушайте меня спокойно, немного тише, да слушайте же, черти! Джентльмены, я был в стране большевиков.

Сонный голос сына лорда Бруммсхильда прервал его:

— Ты их ловко околпачил, Джемс.

Боже мой, эти молодые ослы думали, что он вернулся таким же, каким уехал!

— Джентльмены, я обязан заявить вам, что я вынужден покинуть «Лигу». Я…

— Да, да, ты получишь отпуск. Тебе нужно отдохнуть, оправиться. Мы понимаем.

Чорт! Эти ослы даже думают по трафарету. Ага, хорошо же!

— Мальчики. Я видел всю их страну. Мне показывали все. И теперь я твердо знаю: все, что мы узнаем о них тут из газет и речей — гнусная ложь. Мальчики, большевики сильны, как смерть.

Мгновение молчания. Ага, разобрало! Теперь они поняли, в чем дело, наконец!

Мгновение молчания — и дикий хохот.

— Хо-хо, Джемс, ты остался таким же остроумным, как был.

— Ты уморишь нас!

— Хи-хи, сильны, как смерть!

Они считают его слова шуткой. Чорт!

Джемс выбежал из комнаты. Пробегая «женскую комнату», он наткнулся на Бесси.

— Джемс, вы мне нужны.

— Ну?

— Джемс, вы говорили правду относительно этой… Анички… там… в суде?

Эту задело все-таки. И то только потому, что ее женская ложная гордость не может допустить кощунственной мысли о том, что ее поклонник перебежал в другой лагерь.

— Бесси, поймите меня… Я видел жизнь… Тут дело не в любви… Понимаете, я увидел, что большевики сильнее нас… что их победа во всем мире — это верное дело, Бесси, абсолютно верное дело. Все наши усилия напрасны… И, Бесси, теперь в Англии, тут, в «Лиге» мне в тысячу раз яснее видно, что все порядочные люди должны быть с ними…

— Вы с ума сошли, Джемс! Что за ерунду вы рассказываете?

Ну, конечно же! Шаблон. Это ей непонятно и все. Но…

— Как вы можете быть с ними, когда они, — Бесси понизила голос до трагического шопота, — людоеды, Джемс! Да, да, они едят людей.

— Бесси, миленькая, это ложь.

— Нет, Джемс, газеты не лгут.

— Но я сам же был там. Я видел все у них. Они…

— Джемс, неужели вы не могли ошибиться?

Против воли у Джемса вырвалось:

— Дуреха!

— Ну, теперь, мистер Пукс, мне все ясно. Вы, действительно, сошли с ума.

И эта тоже. Как бык, разъяренный красным, Джемс выскочил в бильярдную.

— Ага, а мы давно уже ищем тебя. Ты оскорбил мисс Смозерс, и мы имеем от нее поручение вызвать тебя.

— Ду-эль? С этой девчонкой?

— Ты сошел с ума, Джемс. Где это видано — ругать противника!

— Мальчики, я не принимаю вызова. Я готов биться с сотней негров, прослыть трусом, но только не драться на дуэли. Это варварство.

Третий сын лорда Боллиброка великолепно пожал плечами:

— Нет, дорогой мой. Это не варварство. Это сумасшествие.

И когда, наконец, взбешенный их тупоумием, он собрал все-таки два десятка членов «Лиги» и сказал им всю правду, они, вместо того, чтобы честно принять словесный бой и доказать ему, что он неправ, надавали ему кучу медицинских советов и адресов светил по нервным болезням. Значит, и они его считали сумасшедшим.

Голова ныла и горела и клочок пространства между клубом и домом не мог освежить мозг. Лондонский туман разъедал душевную рану и, казалось, дразнил воспоминаниями о солнечной, голубой Одессе.

Дома отец ждал его.

— Джемс, тут звонила ваша приятельница, Мэри Клевлэнд, и просила вас прийти завтра на митинг.

Пауза.

— Я надеюсь, вы не пойдете, мой мальчик. Вы пришли ведь уже в себя?..

Джемс упрямо сжал губы.

Нет, он не пришел в себя. Он никогда не придет в себя. Здесь никто его не понимает. Шутка ли сказать, он, представитель хорошей фамилии, сочувствует большевикам, и никто, ну понимаете, ни один человек не пытается разубедить его, а все уговаривают его, что он — сумасшедший. Нет, чорт возьми, он будет бороться, чтобы доказать, что все они сошли с ума, а он — трезв, и спокоен, и мудр, и чорт его знает что еще!

Отец грустно опускает голову:

— Идите спать, Джемс. Я боюсь, что вы, действительно, сошли с ума.

И, ложась уже в постель, надевая привычную пижаму[70], после не менее привычной ванны и холодного какао, по совету врача, Джемс на мгновение остановился посреди комнаты:

— А что, если он, действительно, сошел с ума?

Эта мысль показалась ему настолько ужасной, что он прогнал ее, но она упорно не уходила и всю ночь терзала его и без того измученную душу.

Всю ночь Джемса мучили кошмары: капитан, обняв сержанта, пожирал живьем Бесси Уэнрайт, а судья кричал голосом Анички: «десять фунтов штрафу!»

Около трех часов ночи Джемс проснулся. Ему привидилось во сне, что капитан Скотт ударил не своего помощника, а Аничку, а когда Джемс кинулся на помощь, Беррис заорал «сумасшедший» и запер его в ящик.

Джемс проснулся. Он включил свет и снова с ужасом подумал:

— А вдруг я, действительно, сумасшедший?

Он обвел взглядом комнату: как все знакомо и дорого. И, чорт возьми, он был сегодня несколько неправ с отцом. Вот, вот, старика, выколачивающего деньги для него, для Джемса, нужно было пожалеть. И мать, ведь она, несмотря на сцену за обедом, все-таки позаботилась о какао для своего сына.

И, в конце концов, комфорт, уют, роскошь — верх культуры. И они требуют традиций, потому что иначе они бы выеденного яйца не стоили.

Джемс снова зашагал по комнате. Неужели он так легко изменит свои взгляды? Нет, нет, это ерунда. Он, конечно, не оставит своих убеждений.

Чорт возьми. Эти ослы могут подумать, что он трус, что он испугался вызова Сюзанны.

Джемс ощутил эту мысль и вздрогнул: он, кажется, возвращается в свою прежнюю шкуру. Что за дуэль, что за мелкобуржуазные штучки!

Но в то же мгновение он почувствовал, что это не штучки, что шпоры, которыми он подстегивал самого себя там, в СССР, скверно действуют тут, в его комнате, среди знакомых вещей и привычек.

Джемс медленно подошел к кровати. Папиросы, звонок, термос. Утром — ванна. Да, ему трудно будет без этого. Но уйти — и сейчас же — из дому для борьбы необходимо.

Джемс делает шаг к двери и… возвращается к кровати.

Да, социологи уделяют слишком мало внимания мелочам, окружающим человека!..

Глава девятнадцатая и последняя.

Ночь Джемс провел без сна. Впечатления мучили его. Он обдумывал все, от самой ничтожной мелочи, до крупнейших событий.

Утром, спустившись в столовую, Джемс продолжал размышлять. Ночь не принесла никаких решений. Для того, чтобы привести свои мысли в порядок, Джемсу нужен был срок больший, чем несколько дней.

Два дня — от семи утра до позднего вечера — бродил Джемс в сопровождении Джорджа по заводам и фабрикам.

Джемс — это было у него в крови, это он всосал вместе с молоком матери — был сыном своего класса. Следует сознаться, что у капиталистов есть одна хорошая черта — они искренно любят промышленность, приносящую им доход. Они верят цифрам, связанным с промышленностью.

Два дня Джемс изучал цифры и нанизывал факты на нить промышленности.

Для начала Джемс взялся за цифры производительности труда и заработной платы.

Он думал: если хозяевами всего являются рабочие, — они должны скверно работать и много зарабатывать. Они должны — ибо рабочие всего мира, по мнению Джемса, одинаково жадны и глупы — вырабатывать скверный продукт и, наряду с этим, бешено гнаться за высокой зарплатой. И себестоимость продукта должна быть, поэтому, высокой.

Факты, однако, не подтвердили размышлений Джемса. Промышленность в Советском Союзе работала вовсе не плохо. Заработная плата была достаточно высока и росла из года в год, но производительность каждого рабочего не была низкой. Наоборот — она все время повышалась.

Не мог понять Джемс и того, что рабочие работают сознательно. С детства Джемс знал, что основное занятие рабочих — обманывать предпринимателя. А тут, за редкими исключениями, работали охотно, контора показывала правильную выработку, рабочий не мошенничал.

Все это было чрезвычайно странно. Джемс даже пошел на ловкий трюк: подозревая, что Джордж показывает ему только хорошо поставленные предприятия, он, увидев вывеску, потянул Джорджа за рукав:

— Можно нам зайти сюда?

Кажется, Джордж понял его. Он вспыхнул, но затем с охотой ввел Джемса на территорию маленького штамповочного завода. Но и там было то же, что и всюду.

Под вечер Джемс получил переведенную на английский вырезку из газеты. Весь вечер, забыв об Аничке, сидел Джемс над цифрами. Он вспоминал все слышанное и читанное по поводу советской промышленности и видел, что правда в этих, советских, цифрах.

Да, они дошли в 1927 году до довоенного уровня. Они даже опередили его.

Да, валовая продукция цензовой промышленности в СССР стоила в 1926 году 4.160 миллионов рублей, а в 1927 — 4.992 миллиона.

Да, государственная промышленность дает на рынок почти семь десятых всех товаров. И соотношение из года в год растет.

Да, у них уменьшается безработица. В 1926 году прирост рабочей силы равнялся двадцати пяти процентам.

Да, они действительно восстанавливают промышленность — в прошлом году капитальное строительство вместе с электростроительством стоило 900 миллионов рублей, а в этом году будет стоить 1.200 миллионов рублей.

Да, они растут.

И они — молодцы. Они, враги, здорово работают. У них изумительная целеустремленность: все, начиная от школы и кончая парламентом, имеет одну цель — строительство социализма.

Боже мой, они очень крепко стоят на ногах: партия, управляющая страной, имеет время для споров по теоретическим вопросам. Если объявляется какая-нибудь кампания, — ее проводит вся страна.

Вообще, поразительное явление: вся страна мыслит, как одно целое. Сперва появляется в прессе несколько статей. И это не статьи официальных лиц, — нет, эти статьи пишутся под шум моторов или в дымной избушке. Затем власть учитывает эти статьи, а потом мысли, высказанные отдельными рабочими или крестьянами, возвращаются к ним уже в виде декретов или обращений.

И при всем этом не было основного, по мысли Джемса, фактора развития промышленности и торговли, — не было конкуренции.

Все это было грандиозно. Период шатаний Джемса кончился. Он перестал качаться, как маятник, между белыми и алыми[71] мыслями. Для него стало ясным, как библейские тезисы, одно: страна действительно развивается, все, кроме, конечно, ничтожной горсточки борцов против коммунизма, довольны властью, а власть все время стремится к улучшению жизни. Но не менее ясно было и то, что это — враги. Самые страшные враги. Враги, которых необходимо ненавидеть, потому что они слишком сильны.

Но ненавидеть Джемс не умел. Его с детства приучили презирать представителей другого класса. А здесь презрение не вязалось с действительностью, таяло и исчезало.

Джемс был очень растерян. Джемс отказывался понимать что бы то ни было.

Внешний мир превратился в яркий, вращающийся круг, ослепительно мчавшийся; Джемс стоял в центре круга, непонимающий, ошеломленный, окруженный обломками разбитых богов и храмов.

Ах, дорогой читатель! Если бы от автора зависело дальнейшее течение романа, он, автор, не замедлил бы превратить Джемса в отчаянного контр-революционера, кладущего свою жизнь на алтарь борьбы с советами. Но автор вынужден записывать события так, как они происходили. Автор обязан не извращать правды. Не автор руководит Джемсом и иными героями, но герои — автором.

Вот почему автор, снимая с себя всякую ответственность перед людьми, обязан констатировать, что Джемс на некоторый период утерял свое классовое самосознание и стал, если не сочувствовать, то, во всяком случае, одобрять большевиков. Джемс понимал, что это ужасно. Историки доброй, славной Англии в будущем разложат ощущения Джемса по научным полочкам и наклеят на них соответствующие этикетки с мудреными латинскими названиями. Пока же Джемс резко левеет, с ужасом вспоминает о своих днях в Англии и направляется к Аничке. Он должен начать действовать, чтобы привести в порядок свои растрепанные чувства, но определенного плана у него пока нет. Пока он направляется к Аничке, чтобы…

Автор надеется, читатель, что вы сами понимаете, зачем направляется Джемс к Аничке.

Вы должны это понять, читатель, хотя бы из следующего разговора:

— Анни, я очень взволнован.

— Чем, Рой?

— Анни, сердце человека, потрясенного жизнью, полно любовью.

В этом месте беседы Аничка не замедлила покраснеть и потупить глаза.

Джемс встает:

— Анни, я в чужой стране. Я, в данный момент, нищий. Но я готов швырнуть всего себя к вашим ногам. Мое сердце, Анни…

Аничка — в восторге. Настоящее индусское объяснение в любви, да еще изложенное на французском языке. Это больше, чем великолепно. Поощряюще поднимая глаза, чуть-чуть подернутые томной лаской, Аничка говорит:

— Я вас не совсем понимаю, Рой… Я… вы…

Джемс сгорает окончательно:

— Мое сердце принадлежит вам, Анни. Я люблю, жадно люблю вас.

Аничка вынуждена ответить. Аничка, трепеща от восторга, склоняет головку на плечо Джемса. Губы раскрываются, как лепесток, как расцветшая роза, жаждущая, чтобы ее сорвали.

Джемс начинает понимать, что он должен делать, чтобы привести свои чувства и мысли в порядок. Он склоняется к губам Анички и замирает в сладчайшем из всех полученных им поцелуев. Между поцелуями:

— Единственная!

— Любимый!

— Индусик мой!

И прочие отрывистые словечки и обрывки фраз, со дня сотворения мира призванные заменить длинные речи и рассуждения для влюбленных.

В этот момент, когда тридцать седьмой поцелуй достиг вершины невероятного блаженства — в комнату вошла миссис Гуздря, мать Анички в настоящем и мать Джемса и Анички в грядущем. Джемс, голова которого еще кружилась, кинулся к матери своей возлюбленной:

— Миссис, я прошу, я умоляю вас отдать мне руку вашей дочери.

Ушат холодной воды:

— Я очень тронута… Когда вы устроитесь… Познакомимся ближе… Пока же…

Джемс готов на все. Джемс клянется устроиться в три дня. Он будет работать, как негр, чтобы завоевать расположение родителей. Лед чуть-чуть тронут: конечно, миссис Гуздря не смеет перечить дочери… Если это ее выбор… отчего же…