также составленная из газетных вырезок за четвертое августа.
Ночь была поистине кошмарной: сон упорно бежал прочь, да и как заснуть на бульваре, на неудобной и влажной от дыхания ночи скамейке. Действительность, одетая в бархат ночной тьмы, подступала к горлу, туманила голову и окутывала все путами кошмара.
Рассвет не принес облегчения — голод властно вступил в свои права, желудок настойчиво, как грудной ребенок, заорал и зашевелился. Мистер Пукс-младший, поднимаясь со скамьи и расправляя затекшие от неудобной позы руки и ноги, зевнул, потянулся, еще раз зевнул и почувствовал, как его волосы поднимаются дыбом: «Мария», славное судно, его последняя надежда, покидала порт…
Прыгая через три ступеньки, без мыслей, без определенной цели, мчался Джемс вниз по прекрасной лестнице, соединяющей бульвар с портом. Влажный туман — утреннее украшение Одессы — заползал в горло, неприятно щекотал спину; поднимавшиеся по лестнице в город одинокие прохожие с изумлением оборачивались вслед Джемсу, — Джемс ничего не чувствовал, ничего не видел.
Портовая улица, переезд через железную дорогу, улочка, мол, море. Пукс останавливается.
Два часа, проведенные в порту, все-таки пошли впрок: грузчики накормили Пукса, с жадностью следившего за их завтраком, а кучка итальянцев-матросов, принявшая Джемса за загулявшего в чужом порту английского моряка, снабдила его деньгами. Двое добрых парней, объясняясь на ломаном, отвратительном английском языке, обучили Джемса десятку русских слов. Правда, обучая, оба парня хохотали во все горло, но Пукс, согретый лаской и человеческим отношением, радостно смеялся вместе с ними, не чувствуя в их смехе зла или издевки.
Медленно, медленно — в город, в проснувшийся город, где все такое чужое, странное и враждебное. Именно враждебное — бессонная ночь, несколько часов голода и волнения, только усилили ненависть Джемса к большевикам. Да, конечно же, он не любит большевиков! Он им не верит. Он воспользуется пребыванием в их стране. Он сам на все посмотрит и за несколько дней составит себе мнение о советских порядках.
Вот — вооруженный человек на перекрестке. Это — большевистский констэбль. Ми-ли-цио-нер. Ага! В памяти Пукса встают газетные строки:
«ИХ» МИЛИЦИЯ — СБРОД УБИЙЦ. …Милиционеры… жулики… оружие использовывается для убийства в личных целях… взятки… избиение прохожих… ограбления арестованных…
Хм! Милиционер с виду очень добродушен. Ну, это — внешний вид, для иностранцев. Посмотрим, посмотрим. Вот-вот: идет пьяный. Он, очевидно, ругается. Милиционер его увидел. Ага, сейчас, сейчас!
Но милиционер только положил руку на плечо пьяного, улыбнулся, стер затем улыбку и начал сурово с ним разговаривать. Пьяный слушал, слушал, затем, старательно козырнув милиционеру, отправился дальше.
Странно… Ну, конечно, — этот милиционер — исключение. Или он просто в хорошем настроении.
Джемс шагает по улице. Лавочка. Джемс нащупывает деньги в кармане, вспоминает русские слова, которым его обучили парни в порту, и входит в низенький, маленький магазин.
— Дай сволочь… — и поднимает один палец, — один фунт.
Лавочница грозно поднимается; по ее лицу Пукс видит, что случилось нечто скверное, что лавочница в гневе, что лавочница целится как бы поудобнее начать бить его, Пукса.
Что такое? Пукс хочет есть. Он подходит к хлебу, тычет в него рукой, шевелит, будто бы разжевывая губами, снова поднимает палец, звенит серебром в кармане и возможно более нежно повторяет:
— Дай… сволочь…
Лицо лавочницы изменяется: это сумасшедший. Бочком она продвигается к выходу и, кланяясь все время Джемсу, делает за спиной отчаянные знаки милиционеру. Милиционер степенно подходит.
Пукс с изумлением следит за разговором: лавочница, тыча пальцем в его сторону, что-то горячо говорит милиционеру; тот хмурится, оправляя ремень, грозно подходит к Пуксу:
— Кто такой? В чем дело?!
Джемс не понимает. По тону милиционера выходит, что он, Джемс, совершил скверный поступок. Но какой?
Джемс снова повторяет пантомиму. Его руки мелькают перед глазами милиционера и, изображая свое желание поесть, Джемс произносит несколько английских слов.
Милиционер расцветает:
— Герман?
Пукс отрицательно качает головой, обрадованный, что его начинают понимать.
— Инглиш? — снова спрашивает милиционер.
Пукс в восторге:
— Иес, иес[67].
И, вместе с потоком английских слов, снова повторяется пантомима.
Милиционер придвигается к прилавку, указывает на хлеб и говорит:
— Хлеб.
Пукс переспрашивает:
— Хлье-еб? Сволочь.
Милиционер прячет улыбку в усы:
— Это — хлеб. Понял? Хлеб, хлеб, хлеб!
Джемс, наконец, понимает: эти подлецы в порту обучили его не тем словам, которые ему нужны. Эта пища называется «хльеб».
Милиционер, между тем, с отвращением произносит «сволочь», отплевывается, морщится, машет руками.
— Это ругательство. Поняли? Ни-ни!
Боже мой, «сволочь» — обидное слово! Пукс возмущен. Снова пантомимой он изображает, как его учат двое в порту, какие слова они ему сказали. Пукс тычет пальцами в продукты и называет их так, как его этому обучили парни в порту. Каждое слово вызывает краску на лице лавочницы и смех милиционера. Каждое слово сопровождается энергичным:
— Ни-ни!
Наконец, Джемсу отвешивают хлеб. Он расплачивается, театрально извиняется перед лавочницей, сердечно прощается с милиционером и выходит, жуя хлеб. К удовольствию от благополучного окончания инцидента примешивается немного изумления.
Милиционер… Строки из газет… И этот — живой… Просто помог ему, объяснил, не обидел… Строки из газет… И вместе с последним куском хлеба Джемс проглатывает свое изумление: совершенно ясно, что милиционер, видя в нем иностранца, вел себя примерно. С другим делом обстояло бы не так.
Тем временем, улицы, бегущие навстречу, приводят Джемса к ограде большого сада.
Джемс представляется:
— Полит-эмигран. Коммонист — Тамма-Рой.
Молоденькая руководительница изумленно поднимает голову; она очень занята, но удовлетворить любопытство иностранного товарища, заглядывающего сквозь решетку ограды детского сада, сможет ее помощница, Аничка Гуздря, которая, кстати, говорит по-французски.
Джемс потрясен: груда кудрей, голубые глаза, маленький упоительный рот. Египтянка исчезает мгновенно из памяти.
А Аничка сыплет словами, как горохом:
— Так товарищ недавно приехал? Ему интересно? Как ему понравился город? Климат? Люди?
Джемс потрясен: это ерунда, что у нее отвратительное произношение. Каждое ее слово — музыка. Джемс краснеет и решается:
— Первый человек, который мне нравится здесь, — это вы…
Оба краснеют. Аничка водит Джемса по детскому саду, объясняет ему все, но Джемс очень скверно слушает — все его внимание поглощено ресницами Анички, из-под которых изредка блестят глаза. В голове снова встают строки:
ОБЩЕСТВЕННЫЕ ДЕТИ В СОВДЕПИИ. …Рожденные от несчастных женщин… миллиард беспризорных детей… безобразия в детских домах… нищенствующие дети, у которых воспитательницы отбирают по вечерам милостыню… Рождаются без ногтей… Грязные, как свиньи… пухнут с голоду… Учатся воровать… Детей зверски бьют…
Джемс изумленно осмотрелся: да, действительно — дети очень бедно одеты. Столовая посуда — из жести; не у всех детишек свои чашки. Но… чистые, умытые ребятишки. Ласковые и терпеливые воспитательницы, Ничего похожего на описание газеты… Джемс, поглощенный Аничкой, все же отмечает у себя в мозгу, что, очевидно, газеты его родины ошиблись в детском вопросе. Очевидно, большевики привели в порядок несколько детских садов — вот и все.
Приятное общество Анички навевает приятные, ленивые мысли. Надо, однако, итти дальше. Долгое пребывание может возбудить подозрение даже у детишек.
— Неужели, — прощается Джемс, — наше знакомство оборвется сегодня?
Аничка вскидывает головку, хохочет:
— О, у нас принято по вечерам запросто приходить в гости. Мой адрес…
Джемс, напевая, выходит из ограды детского сада. В кармане — адрес Анички, в сердце — нежность. Боже, какие девушки в СССР!
Увлеченный приятными мыслями, Джемс на мгновение забывает о своем ужасном положении. Ему кажется, что он действительно эмигрант, индусский коммунист. Но сладкое мгновение очень быстро проходит — в памяти встают Лондон, «Лига ненависти», Каир, ощущение смертельной опасности, нелепого нахождения здесь, в красном городе. Джемс устало опускается на скамью.
Ах, отчего он не умер в детстве!
Часы убегали. Вместе с часами таяли остатки мужества Джемса. За этот длинный день Джемс успел увидеть многое: постройки домов, чистые сады, марширующую воинскую часть, движение на улицах, школьников, служащих. До заводских районов Джемс не дошел. Все, что он видел в центре города, нагло подкапывалось под привычные — из газет — представления о Совдепии, о большевиках, о культуре.
В конце дня Пукс забрел на большую площадь с громадной церковью посредине. Сразу встало в памяти:
…Молящихся разгоняют… все входящие в церковь берутся на учет… священники, не восхваляющие большевиков, арестованы… подле церквей дежурят фотографы…
Но вот старушка старательно отбивает поклоны в пыли площади перед церковью. Люди входят в широкие двери. Звон колоколов. И ни одного фотографа, никаких разгонов или арестов…
Несомненно, все это случайности. А, может-быть, большевики чуть-чуть исправились. Может-быть…
Джемсом овладевает почти спортивная горячка: нет, он должен все это проверить. Он должен выяснить, где правда.
Столовая. Джемс сразу вспоминает:
КАК НАДУВАЮТ ИНОСТРАНЦЕВ В СОВДЕПИИ. …Специальные столовые и рестораны… люди едят падаль… на жалованье, выдаваемое большевиками, нельзя даже пообедать… несвежая, отвратительная пища… Иностранцам готовят пищу отдельно… особые рестораны для приезжающих из-за границы…
Но Джемс готов поклясться, что вначале никто не понял, что он иностранец. И, несмотря на это, обед был вкусен. Очень вкусен. Джемс перевел на фунты и шиллинги стоимость обеда и понял, что в Лондоне это обошлось бы ему почти столько же.
Ну, здесь, в мелочах, большевики могли исправить положение. А вот посмотрим — крупные дела!
Но крупные подвиги пришлось отложить — было уже около семи часов, приближалось время визита к Аничке. Правда, по пути к ней, Джемс успел сравнить содержимое магазинов с описаниями родных газет, успел отметить в уме, что красные солдаты — очень аккуратно, и красиво одетые, вежливые, милые люди, но это проделывалось уже механически. Мозг привык уже сравнивать действительность и газетные описания не в пользу последних. Где-то была скрыта ошибка.
У Анички были гости. Аничка решила похвастать перед подругами иностранным поклонником. Аничка хотела подхлестнуть самолюбие окружавших ее молодых людей Пуксом. И поэтому весь вечер у Джемса сладко кружилась голова от Аничкиного внимания. Он не понимал ни одного слова, но вежливо улыбался и кланялся после каждой обращенной к нему гостями фразы. Он начинал забывать о своем трагическом положении. За чаем в большой и некрасивой столовой он осторожно погладил Аничкину руку под столом, и Аничка не рассердилась; больше того — Аничка улыбнулась ему.
Джемс попрощался последним… В темной передней, загроможденной сундуками и коробками, Джемс уверенно и нежно прижал к губам теплую руку Анички.
— Да, да, он зайдет завтра, обязательно зайдет. Он очень счастлив, — такие друзья, как Аничка, такие восхитительные…
Но тут Аничка закрыла ему рот своей ручкой, и Пукс три раза поцеловал бархатную, пахнущую одеколоном ладонь.
Улица сладко кружилась в запахах цветов, зелени и ночи. Джемс переживал сладкие мгновенья. И как молния — прорезала тишину ночи ужасная мысль:
Кто он? Как он смеет ухаживать за девушкой, когда он — бродяга, темная личность, политический враг. Ведь даже сейчас — где он будет ночевать?
Горькие мысли примчались толпой: жизнь ужасна — полюбить в чужой, враждебной стране…
И затем — не сегодня-завтра Джемса изловят, арестуют, расстреляют… А сейчас он — бездомный бродяга, мошенник, погибающий от мук и любви человек.
Ноги сами бегут в порт. Ах, если бы можно было сейчас очутиться дома, в Англии, вычеркнуть из жизни последние три недели!
Безнадежность все ближе подступает к Джемсу. Какая черная вода ночью. Как в ней, наверное, спокойно… Это, кажется, выход.
И Джемс, шепча побледневшими губами молитву, подходит к краю мола, огибает штабеля ящиков, подходит почти к самой воде.
— Ну, смелее. Прощай, жизнь… Раз… два…