Спустя несколько минут после того как Ермий выскочил из окна на улицу, Фебиций вошел в свою спальню.
Сирона успела броситься в постель. Она была страшно перепугана и повернулась лицом к стене.
Знал ли он, что у нее был кто-то? И кто мог выдать ее и позвать его?
Или он совершенно случайно вернулся с празднества раньше обыкновенного?
В комнате было темно, и он не мог ее видеть, однако она все-таки закрыла глаза, точно спит; малейшая доля минуты, в продолжение которой она была избавлена от вида его ярости, казалась ей дорогим подарком.
И при этом сердце ее билось так неистово, что ей казалось, будто и он непременно должен услышать это биение, когда он привычною тихою поступью приближался к постели.
Она ясно слышала, как он потом несколько раз обошел всю комнату и, наконец, вышел в кухню, расположенную как раз возле спальни.
Скоро после того ее веки ощутили появление света. Фебиций зажег у очага лампу и начал теперь с огнем обыскивать обе комнаты.
Пока он ни разу еще не окликнул ее и вообще не проронил ни слова.
Вот он вышел в большую комнату и вдруг, -- Сирона невольно сжалась и закуталась с головою в одеяло, -- вдруг он захохотал так громко и злобно, что у нее похолодели и руки, и ноги, и перед глазами точно заколыхался какой-то багровый колеблющийся занавес.
В спальне опять стало светло, и свет стал все более и более приближаться к постели.
Вдруг она почувствовала толчок от его жесткой руки в голову, слабо вскрикнув, откинула одеяло и приподнялась.
Он все еще не говорил ни слова; но того, что она увидела, было вполне достаточно, чтобы загасить в ней последнюю искру мужества и надежды: от глаз мужа видны были одни белки, желтоватое лицо его было бледно, а на лбу резче обыкновенного проступал вытравленный знак Митры.
В правой руке он держал лампу, в левой шубу Ермия.
Как только его неподвижный взгляд встретился с ее взглядом, он поднес лохматую одежду анахорета так близко к ее лицу, что она даже коснулась ее. Потом он яростно бросил шубу на пол и спросил тихим хриплым голосом:
-- Это что?
Она молчала; он же подошел к столику возле постели, на котором стояло ночное питье в красивом пестром стакане. Он махнул рукою, и стакан, подарок Поликарпа, привезенный из Александрии, упал на каменный пол и разлетелся со звоном вдребезги.
Она вскрикнула, собака вскочила на постель и разлаялась.
Вдруг Фебиций схватил собачку за ошейник и отбросил ее далеко в комнату с такою силою, что она жалобно завыла.
Эта собачка принадлежала Сироне еще до замужества. Она не расставалась с нею ни в Риме, ни здесь в оазисе.
Сирона привязалась к Ямбе, и Ямба была ей нежно предана и ни к кому так не ласкалась, как к ней.
Сирона оставалась так часто в одиночестве, но собачка никогда не покидала ее и забавляла ее не только фокусами, к которым можно приучить всякую собаку, но была для нее и милой немой, но не глухой подругою из родного края; стоило только Сироне назвать имена своих маленьких братьев и сестер в далеком Арелате, о которых она целый год ничего не слыхала, как Ямба уже поднимала ушки, или глядела на нее печально и лизала ей руки, когда видела на ее глазах слезы тоски.
В одинокой праздной, бездетной жизни Ямба была дорога, очень дорога для Сироны, и увидя теперь, как бедная верная собачка ползет с жалобным воем к ее постели, как проворное животное тщетно силится прыгнуть к ней на колени, прося защиты, и протягивает к ней дрожащую ушибленную, может быть, сломленную лапочку, перепуганная молодая женщина забыла всякий страх, вскочила с постели, подняла собачку на руки и сказала Фебицию со взглядом, в котором не видно было ни малейшего следа страха или раскаяния:
-- Ты больше не дотронешься до моей собачки, так и знай!
-- Завтра я утоплю ее, -- заявил Фебиций совершенно спокойно, но с злобною усмешкою на впалых губах. -- В мой дом приходит столько двуногих любовников, что я не понимаю, почему мне делиться твоею любовью еще с четвероногим. Как попала сюда эта шуба?
Сирона не ответила ничего на последний вопрос, но воскликнула взволнованным голосом:
-- И твоим богом из скалы и всеми богами клянусь: если ты сделаешь что-нибудь с моею собачкой, то я у тебя не останусь!
-- Вот как! -- усмехнулся центурион. -- Куда же ты отправишься? В пустыне есть где умереть с голоду, найдется место для белеющих костей. А как огорчились бы твои любовники! Ради них мне придется сначала запереть госпожу, а собаку утопить уже потом.
-- Попробуй меня тронуть! -- крикнула Сирона вне себя и бросилась к окну. -- Если ты протянешь ко мне хоть один палец, то я позову на помощь, и Дорофея, и ее муж заступятся за меня.
-- Едва ли! -- сухо перебил ее Фебиций. -- Тебе, пожалуй, хотелось бы жить там под одной кровлей с этим мальчишкой, который дарит тебе пестрые стаканы, да бросает тебе розы в окно, и, может быть, ими усыпал себе тот путь, которым забрался сегодня к тебе. Но есть еще законы, которые ограждают римского гражданина от воров и дерзких обольстителей. Ты слишком часто уже бывала там, напротив, и возилась ты с теми маленькими крикунами, конечно, только для того чтобы встречаться с этим взрослым ребенком, с этим щеголем, который кидает тебе розы, да, чтобы не быть узнанным, надел сверх своей медной тоги овечью шубу. Знаю я влюбленных женщин да любовников, которые расхаживают по ночам! Вижу всех вас насквозь! А через порог Петра ты больше ни шагу! Вот тебе открытое окно. Кричи себе сколько хочешь, и пусть люди хоть сейчас узнают твой позор. Я собирался завтра только отнести эту шкуру к судье. Пойди теперь и приготовь для себя ту комнатку, которая за кухней. Она без окон, значит, неоткуда будет таскать ко мне в дом овечьи шкуры. Поживи-ка вот там, пока не смиришься да не станешь целовать мне ноги, да не признаешься во всем, что происходило сегодня ночью. От рабов сенатора я, конечно, ничего не узнаю, потому что ты и им вскружила головы. Они так и ухмыляются от удовольствия, когда увидят тебя. Ты ведь неразборчива на друзей, будь они хоть в овечьей шубе. Пусть их себе делают что хотят; у меня под руками самый лучший страж для тебя. Я ухожу. Можешь кричать, но приятнее мне было бы, если бы ты молчала. А насчет собаки у нас еще разговор не кончен. Я оставлю ее здесь. Коли будешь молчать и возьмешься за ум, то пусть себе живет; а будешь упрямиться, то нетрудно найти веревку и камень, а до реки недалеко. Я никогда не шучу, а сегодня и подавно!
Сирона была вне себя от волнения. Она порывисто дышала, дрожала всем телом, но не могла найти ни слова возражения.
Фебиций видел, что было у нее на душе, и воскликнул:
-- Пыхти да злись сколько душе угодно; придет же час, когда ты приползешь ко мне вот так, как твоя хромоногая собачонка, и будешь умолять о помиловании. Да вот, кстати, у меня явилась новая мысль. Нужна же тебе постель в темной комнате, и постель мягкая, а то ведь твои любовники будут меня бранить. Вот я и постелю там для тебя эту шубу. Видишь, как я умею ценить подарки твоих поклонников!
Он захохотал, поднял одежду отшельника и пошел, взяв с собою лампу, в темную комнату за кухней, где хранилась посуда и разные запасы, которые он начал теперь прибирать, чтобы устроить там спальню для жены, в виновности которой был твердо убежден.
Ради кого она его обманула, он не знал, потому что Мириам сказала ему только:
-- Иди домой; там жена твоя смеется со своим любовником.
Уже при последних угрозах мужа Сирона сказала себе, что готова скорее умереть, чем жить еще долее с этим человеком.
Что и она не свободна от вины, это ей уже более и на ум не приходило.
Кто наказывается строже, чем заслужил, тот из-за ошибки судьи легко забывает собственный проступок.
Фебиций был прав.
Ни Петр, ни Дорофея не имели силы защитить ее против него, римского гражданина.
Она должна была сама помочь себе, чтобы не сделаться пленницей, а она не могла жить без воздуха, света и свободы.
Решение ее быстро созрело уже при последних угрожающих словах мужа, и едва он успел переступить порог и отвернуться от нее, как она кинулась к постели, закутала дрожащую собачку в одеяло, схватила ее, как ребенка, на руки и побежала со своей легкой ношей в другую комнату.
Ставни окна, из которого выскочил Ермий, были еще открыты.
Подставив стул, она влезла на окно, спустилась с оконного выступа на улицу и пустилась бежать без цели по направлению к церковному холму и к дороге, которая вела через гору к морю, думая только об одном, как избавиться от заключения и порвать всякую связь с ненавистным мужем.
Ей удалось убежать далеко, потому что Фебиций, приготовив для нее темницу, пробыл очень долго в темной комнате, но не для того чтобы дать ей срок одуматься или чтобы самому обдумать свои дальнейшие меры против нее, а потому что почувствовал себя совершенно обессиленным.
Центуриону было под шестьдесят, и его некогда сильный, но разрушенный распутной жизнью организм не мог долее выдержать усилий и волнений этой ночи.
Этот худощавый, нервный, чрезвычайно подвижный человек обыкновенно впадал в такое бессилие только днем, тогда как после захода солнца с его старообразной, только при отправлении служебных обязанностей еще юношески бодрой наружностью происходила удивительная перемена: тяжелые веки, почти совсем покрывающие зрачки глаз, подымались, отвислая нижняя губа энергично поджималась, длинная шея с узенькой продолговатой головой выпрямлялась, и когда он в поздний час отправлялся куда-нибудь на пир или на служение Митры, всякий назвал бы его еще видным, моложавым человеком.
Во хмелю он не бывал весел, а дик, хвастлив и буен. Иногда случалось, что он и во время пира впадал в то бессилие, которое часто пугало и Сирону и от которого он был совершенно избавлен только тогда, когда командовал своим отрядом.
В часы такого изнеможения вид этого страстного высокорослого человека был ужасен: его желтоватое лицо покрывалось смертельной бледностью, спина его казалась точно сломленной, все члены точно вывихнутыми. Только зрачки глаз оставались в непрерывном движении, и время от времени дрожь трясла все тело.
Когда находило на него такое состояние, его люди говорили, что центурион опять во власти своего бледного демона, и он сам верил в этого злого духа и страшился его. Он даже неоднократно пытался избавиться от него при помощи языческих и даже христианских заклинателей.
Теперь он сидел в темной комнате на овечьей шкуре, которую, издеваясь над женой, разостлал на жесткой деревянной скамье.
Руки и ноги похолодели, глаза горели, от изнеможения он не мог пошевельнуть ни одним пальцем. Только губы судорожно подергивались, а перед мысленным взором его проходили картины прошлого, далекого прошлого, предшествовавшего последнему, страшному часу.
"Если бы я, -- размышлял центурион, -- после этого шального бега, который и не всякому молодому был бы под силу, дал полную волю своей ярости, вместо того чтобы ее насильственно сдерживать, то демон не овладел бы мною так легко. А как сверкали глаза у этого дьявола, у Мириам, когда она сказала, что какой-то мужчина обманывает меня! Конечно, она видела того, кто был в шубе; но как раз перед оазисом я потерял ее из виду. Должно быть, она убежала назад, на гору. И что сделала ей Сирона? Ведь обыкновенно она ловит своими глазами сердца не хуже птицелова, который дудкой приманивает птиц. Ведь как бегала за нею римская молодежь! А не обманывала ли она меня и там? Легата Квинтилла, который готов был мне услужить и враждебности которого я обязан теперь этой дуре, она прогнала; но он был еще старше меня, а она ищет, конечно, кто помоложе. Она такая же, как и все! Надо же было мне знать это! И всегда ведь так бывает в жизни: сегодня ты побьешь, а завтра побьют тебя самого!"
Болезненная улыбка мелькнула на губах центуриона, и вслед за тем черты его лица приняли мрачное выражение, потому что разные тягостные картины восстали ясно и неотразимо в его воображении.
Совесть его находилась в обратном отношении к бодрости тела.
Когда он чувствовал себя здоровым, мрачные картины прошлого не тревожили его, в минуты же изнеможения он не мог противиться своему бледному демону, заставлявшему его вспоминать с мучительною ясностью именно все те случаи, которые он более всего желал бы забыть.
И вот в этот час он невольно вспомнил своего благодетеля и начальника, легата Сервиана, и его красавицу-жену, которую он обольстил разными уловками и побудил оставить мужа и ребенка и бежать с ним.
Теперь ему вдруг почудилось, что он сам и есть легат Сервиан, не переставая в то же время быть и самим собою.
Он перечувствовал всю боль и всю горечь, которую испытал по его вине обманутый им благодетель, а подлец, обманувший его, Сервиана, был не кто иной, как он же сам, галл Фебиций. Он силился сопротивляться, раздумывал, как бы отомстить соблазнителю, и при всем том не терял вполне сознания своей личности.
Путаница этих безумных мыслей, которые центурион тщетно силился от себя отогнать, грозила свести его с ума, и он громко вздохнул.
Звук собственного голоса возвратил его к действительности.
Он был Фебиций и не кто иной, это стало ему ясно, и все же ему еще не удавалось вполне освоиться со своим настоящим положением.
Призрак прекрасной Гликеры, которая последовала за ним в Александрию и которую он там покинул, промотав до последнего солида свои деньги и ее драгоценности, все являлся перед его воображением вместе с призраком жены Сироны.
Гликера была невеселой любовницей, много плакала и мало смеялась с тех пор как покинула мужа. И теперь ему точно слышались из ее уст тихие упреки, тогда как Сирона осмеливалась осыпать его громкими угрозами и многозначительно призывать сенаторского сына Поликарпа.
Изнеможенный мечтатель яростно приподнялся и грозно поднял сжатые кулаки.
Это движение было первым признаком возвратившейся бодрости тела, и, потянувшись всеми членами, как пробудившийся от сна, и проведя рукою по глазам, он схватился за виски, и мало-помалу возвратилось к нему полное сознание и память обо всем, что произошло с ним в последние часы.
Быстро вышел он из темной комнаты, подкрепился в кухне глотком вина и подошел к открытому окну, чтобы взглянуть на звезды.
Полночь давно уже миновала.
Он вспомнил о товарищах, совершавших жертвоприношение на горе, и произнес длинную молитву Митре, "венцу", "неодолимому богу солнца", "великому свету", "богу из скалы"; с тех пор как он принадлежал к посвященным, он начал усердно молиться и умел также поститься с завидной выносливостью.
Из восьмидесяти испытаний, которые должны были предшествовать принятию в высшие степени посвященных, он подвергался уже многим, и то изнеможение, которое овладело им и сегодня, он испытал в первый раз тогда, когда для достижения степени льва ложился в продолжение целой недели ежедневно на несколько часов в снег и затем предавался строгому посту.
Здравый ум Сирены видел во всех этих подвигах только нечто отталкивающее, и решительный отказ ее принимать в них участие еще более прежнего отдалил ее от мужа и усилил их взаимный разлад.
Фебиций относился по-своему весьма строго ко всем этим требованиям; только благодаря им он находил спасение от самого себя, от мрачных воспоминаний и от боязни воздаяния за все им содеянное до последнего часа, между тем как Сирона черпала именно в воспоминании о прежних днях лучшее утешение и силу спокойно переносить печали настоящего и не терять надежду на лучшие времена.
Фебиций закончил свою молитву, прося силы, чтобы сломить упорство своей жены, и благоприятной удачи в деле отмщения ее соблазнителю, без опрометчивости и с тщательным соблюдением всех предписанных ритуалов.
Потом он снял со стены две крепкие веревки, гордо выпрямился, точно собираясь ободрить солдат перед сражением, откашлялся, точно оратор на форуме перед началом речи, и переступил с величественною осанкою через порог спальни.
Ни малейшая мысль о возможности бегства жены не тревожила его уверенности, когда он, не найдя Сирону в спальне, вышел в другую комнату, чтобы совершить над нею задуманное наказание.
Но и там он не нашел никого.
Он остановился в недоумении; но мысль о бегстве жены казалась столь нелепой, что он в первую минуту решительно не мог на ней остановиться.
Конечно, она, боясь его гнева, спряталась под кроватью или за занавескою, за которой висело его платье.
"Собака, -- подумал он, -- теперь ласкается к ней", -- и начал поэтому посвистывать особенным полушипящим тоном, при котором Ямба всегда злилась и накидывалась на него с ожесточенным лаем; но напрасно.
В покинутой комнате царила мертвая тишина. Теперь уже он не на шутку встревожился. Сначала медленно и обдуманно, потом все более и более торопливыми и порывистыми движениями начал он светить лампой под всей мебелью, по всем углам, за каждой портьерой и искал ее даже по таким местам, где не только ребенку, но даже испуганной птичке едва можно было бы спрятаться.
Но вдруг он уронил веревки, и левая рука, державшая лампу, задрожала.
Он увидел, что окно в спальне открыто и что возле него стоит стул, на котором сидела Сирона и глядела на луну до прихода Ермия.
"Так вот где", -- пробормотал он, поставил лампу на ночной столик, с которого смахнул давеча стакан Поликарпа, быстро распахнул дверь и выбежал на двор. Что она выскочила на улицу и убежала среди ночи из города в пустыню, это все еще не приходило ему на ум.
Он попробовал отворить дворовые ворота и нашел их замкнутыми.
Сторожевые собаки разлаялись, когда Фебиций направился к дому Петра и начал стучать медным молотком в дверь сначала тихонько, потом с возрастающей злостью все сильнее и сильнее.
Он был уверен, что жена пошла искать защиты и укрылась у сенатора.
Он готов был вскрикнуть от ярости и боли, но при всем том едва ли думал о жене и об опасности потерять ее, а только о Поликарпе, о позоре, нанесенном ему юношей, и об отмщении виновнику и его родителям, которые дерзнули затронуть домашнее право императорского центуриона.
Какую цену могла иметь для него Сирона!
Он связал ее судьбу со своею просто в час необузданной заносчивости.
Два года тому назад, в Арелате, явился как-то раз к пирующим один из его товарищей и рассказал, как только что был свидетелем необычайного зрелища. Кучка больших мальчишек обступила какого-то маленького мальчика и начала его, он сам не знал за что, жестоко бить. Мальчик храбро защищался, но, конечно, не мог устоять. Вдруг, рассказывал офицер, отворилась дверь одного дома возле цирка, из нее выбежала девушка с длинными золотистыми волосами, кинулась к мальчишкам, разогнала их и освободила побитого, своего брата, от его мучителей.
-- Она была точно львица, -- воскликнул рассказчик. -- Ее зовут Сироной, и она, без всякого сомнения, первая красавица между всеми хорошенькими девушками в городе.
Эти слова были тотчас же подтверждены многими из слушателей. Фебиций же, который только что достиг среди поклонников Митры степени льва и любил, чтобы его называли "львом", сказал:
-- А вот я давно уже ищу себе львицу и теперь, кажется, нашел ее. Фебиций и Сирона -- имена подходят как нельзя лучше!
На следующий же день он посватался за Сирону у ее отца, а так как ему уже через несколько дней предстояло выступить в Рим, то свадьба была вскоре справлена.
Сирона еще никогда не отлучалась из Арелата и поэтому не сознавала, чего лишается, когда прощалась, может быть, навеки с отцовским домом. В Риме Фебиций опять встретился с молодой женой. Но как велико ни было число ее поклонников, для него она была легким и потому не ценным приобретением, а вскоре сделалась просто каким-то лишним украшением, сохранение которого связано с докучливыми трудностями.
Когда же, наконец, его легат обратил внимание на красавицу, Фебиций попробовал было достигнуть через нее выгодного производства; но Сирона отнеслась к легату с таким оскорбительным неуважением, что начальник возненавидел Фебиция и постарался добиться его разжалования и перевода в отдаленный оазис, что было равносильно ссылке.
С того времени Фебиций начал считать жену своим врагом и был уверен, что она умышленно особенно приветлива к тем, которые ему особенно противны, а к числу самых противных ему личностей принадлежал Поликарп.
Снова молоток ударился в дверь Петра, она наконец отворилась, и сенатор вышел с лампой в руке навстречу разъяренному центуриону.