VI.

-- Ты видишь вокруг себя темный лес, так начал Исафет, -- он шумен днем и молчалив по ночам; он тоже раждается, живет и умирает, он тоже радуется и горюет, поет и стонет. Его радость -- весна, его горе -- зима; его песни -- трели звонких птичек, его стоны -- бури, его голос -- рыканье льва. Лес жив, как человек, как зверь, как птица, но ты не видишь его жизни, как видит ее Исафет; не бежит лес, не летит, не ползет, не бросается, не скачет, но он движется и идет. Посмотри на полянку, на тропку что за моею куббой, которую я топчу уже много лет: лес бежит на нее, заполняет ее простор; посмотри на верх: эти дубы, туйи, каштаны и оливы прежде были также малы как ничтожный комар, а теперь они идут к облакам; посмотри хорошенько вокруг себя сквозь стеклышко разумения, и ты не скажешь что Исафет говорит неправду. Послушай как шумит дремучий лес; он шумит так день и ночь: то дыхание леса; оно переходит иногда в кашель и хрип, когда лес болен, когда стонет он от бури. Приложи руку твою к траве и к листьям кустов и деревьев, и ты почувствуешь влагу: то пот согретого солнышком леса; взломай любую травинку, любой листик, и ты заметишь сок: то кровь леса, его горячая, дорогая кровь... Ты видишь цветы на деревьях и кустах: то наряд леса: а плод что зреет на ветвях, это его спелое семя... Ты видишь нежные стебли, растущие под тенью могучих дерев, -- то дети, внуки и правнуки вечно юного, вечно плодущего леса. В нем два естества: он и муж и жена; он сам плодотворит землю и сам воспринимает свет и воду чтоб из их слияния породить новые отпрыски жизни. Отцом ему солнце, а матерью земля и вода; три стихии, которые родили лес. И звери, и птица, и ящерицы, и насекомое, его родные дети, но дети разных отцов. Только змей да скорпионов посеял в нем шайтан (дьявол) -- Аллах я енарль (Господь да проклянет его); остальное в лесу создал Аллах, заповедав ему беречь, питать и укрывать Его создания. Лес есть храм где можно молиться Аллаху, щедро рассыпавшему тут Свои дары; посмотри как все вокруг говорит о Боге, как все дышет Им одним. Не в небе только живет Аллах; там лишь Его лучезарный храм; на земле и в воздухе над землей живет также Творец, как и на седьмом небе, где вечно предстоит Ему Пророк. Для земли только послан Премудрым и священный камень, и святейший Коран с небесного трона. И пустыни, и горы, и лес и поля одинаковы любы Ему, но всего более Аллах любит пустыню и лес, где проявляется Его величие в каждой песчинке, в каждом дыхании. Старый Исафет не. бывает в мечети, лес для него заменяет все: посмотрит он на небо, он видит очи Аллаха-звездочки смотрящие на мир; посмотрит он вниз, пред ним земля-подножие трона Превечного; посмотрит вокруг -- шумит и дышит лес тем дыханием которое вдохнул в него Творец. Ты не смейся над стариком, господин; он не искусен в науках, он не умеет читать в книге, но за то он читает волю Аллаха во всем; лес служит ему книгой и Кораном. Улем проклянет меня, я знаю, если я ему это скажу, но не проклянет меня Аллах за то что, как умею, молюсь ему под открытым небом, как велит сердце. Не из разума моего выходит молитва, но мне ее шепчет природа, мне ее шепчет мир... Сладкое слово молитвы слышится мне и в дыхании вечернего ветерка, и в стоне бури, и в раскатах грома, и в тихом шуме леса, и в пении птички, и во всяком дыхании которое слышу я когда начинаю молиться... Коран кладет час молитвы, я его не знаю; я молюсь когда могу молиться, плачу когда умею плакать, прошу когда надо, радуюсь когда у меня весело на душе. Прости меня за глупые речи, добрый господин!

Умолк старый Исафет, но не умолкли в моих ушах его слова. Жадно я вслушивался, стараясь не проронить ни одной нотки дрожащего от волнения голоса старика, стараясь запомнить и запечатлеть в своей памяти эти простые, но чудные слова. Но напрасны были мои старания запоминать, излишни опасения забыть. Что-то близкое, понятное, будто отголосок собственного сердца отражался в ней, словно собственное я сказалось, вылилось в ней, приняв оболочку и форму цветистой арабской речи. Только человек родившийся и выросший на лоне природы может высказать подобную исповедь, а также и сочувствовать ей; для другого она непонятна и недостойна цивилизованного человека...

Было уже близко под утро, когда опять отяжелели ваши веки, разговор не стал вязаться, потух доселе трещавший весело костерок, закричала звонко, и жалобно какая-то птица, и мы забрались в свои шалаши провести остаток ночи нарушенной посещением льва.

Чрез день пришли три пастуха и долго и горячо разговаривали со стариком на языке темаках, берберском наречии, непонятном для меня. Видел я только что мой хозяин показывал гостям на меня и Ибрагима, неистово потрясал своим кинжалом, несколько раз посматривал своими орлиными очами на ружье стоявшее у дерева, словно собираясь на битву. По уходе незваных гостей я узнал что они приходили просить у Исафета помощи против льва, уже подряд две недели истреблявшего их стада.

Говоря сегодня ночью о предстоящей охоте на льва, Исафет словно предчувствовал что без него не обойдется. Дуар, деревенька пастухов, находилась верстах в двадцати от куббы, при выходе из большого леса, в диком ущелье богатом пастбищами.

Радостно и трепетно забилось у меня сердце при вести что мне предстоит охота на льва. Чувство понятное лишь охотнику рисовало только битву и победу над могучим врагом, тогда как осторожность говорила о риске борьбы со львом. При первом же слове Исафета я согласился без колебаний, хотя в душе сомнения еще были очень велики.

После полудня в тот же день мы уже решили отправиться в путь, а потому отдыхали все утро, несмотря на то что чудная погода и крики лесной дичи манили нас в чащу. Не роскошен был наш обед; куски мяса обжаренного на вертеле без масла и приправ, овечье молоко, да горсть сладких фиников с прибавкой крохотной чашки кофе: это царский обед для лесовика и его гостей.

Сборы наши были не велики, потому что нам запасать было нечего, кроме пули в ружье, крепости для рук и мужества для сердца. Я и Ибрагим сели на своих борзых скакунов, а старый охотник на крепкого и высокого осленка, древнего как и его хозяин. Лесная хижинка с пятью овцами осталась под присмотром двух собак, которые могли бы отразить при нужде не только робкую гиену, но и леопарда.

Мы ехали по узкой тропинке, видимой и лишь для Исафета, там самим проложенной в дебрях. Солнце стояло высоко на небе и своим ярким светом заливало всю землю; и небо, и воздух, и лес, и трава, все это светилось, блистало, отливало лазурью, золотом и изумрудами. Кони бежали хорошо, грудь вдыхала бальзамический воздух чащи, кругом было так весело, шумно и живо. Сумрачно ехал только Ибрагим, которого суеверие равнялось лишь его беззаветной храбрости. Не риск львиной охоты волновал моего верного слугу, а ничтожная потеря одного из талисманов украшавших его шею. Этот талисман, сделанный из кости гиены, обернутой листьями дзебзеля (род Euphorbiaceae), играющего роль нашей разрыв-травы, имел могучую силу: предохранял от дикого зверя, от вражьей пули и козней врага. Нося на шее или груди могучий амулет, Ибрагим был непобедим; потеряв свою святыню, он становился если не трусом, то человеком потерявшим веру в себя и свое счастье. Потерять охотничий талисман в тот день когда идешь на смертный бой со страшным зверем не может ничего не значить, рассуждал Ибрагим, и только обязанность следовать за мною, господином, которому он бородой Пророка поклялся служить, заставляла его решиться подвигаться вперед, хотя он был убежден что ему угрожает смерть.

Долго за то отговаривал меня Ибрагим не рисковать вашею жизнью, когда судьба посылает вам такие предзнаменования; долго он приводил самые красноречивые доказательства тому. Но чем более он отговаривал, тем более я укреплялся в своей решимости; уже одно то что Европеец не должен отступать пред врагом на глазах туземца ни в каком случае, заставляло меня не слушать сказок Ибрагима и доказать ему счастливым исходом что Европеец не может ошибаться, не может бояться потери талисмана. В эти минуты убеждения я не бравировал действительно и не боялся ничего, но не могу сказать того же о часах в которые отдавал отчет лишь самому себе.

Часа три, четыре пробирались мы лесом, который старый Исафет знал как земледелец свою пашню и считал как бы под особым своим покровительством и надзором, а конца ему не предвиделось вовсе. Тщетно я наблюдал за растительностию, характером листвы и травы, распределением господствующих пород и другими приметами, известными только охотнику и леснику; лес и не думал кончаться.

Исафет ехал впереди, углубившись, как видно, в созерцание чудной перспективы расстилавшейся вокруг. Взор его с любовью перебегал то к дереву или кустику, то к выпорхнувшей птичке, то к пролетевшей бабочке, то к изумрудной травке или яркому цветку встававшему пред ним своею красивою головкой. Ибрагим замыкал шествие, оставляя меня в середине, словно под наблюдением двух нянек и сторожей. Мое состояние было среднее между расположением духа Исафета и моего проводника. При одном взгляде на жизнь кипящую вокруг, на чудную массу зелени залитую сиянием, оживленную птичьими голосками, душа не могла не настроиться к светлому чувству, но за то одно воспоминание о цели вашего путешествия способно было охладить самые горячие порывы, особенно при взгляде на сумрачное лицо Ибрагима.

Часов восемь ехали мы уже лесом, когда он расступился словно по мановению волшебного жезла. Мы были у выхода в длинную узкую луговину, стесненную сперва двумя стенами темного леса, а дальше каменными громадами, служившими преддвериями нагорной страны, уходящей далеко в пустыню.

VII.

Пред нами была небольшая карурба, дуар, деревушка, если можно так назвать селение бродячего номада. Круг жалких хижин сложенных из тростника и соломы, промазанных глиной, которые были похожи более на берлоги зверей чем на жилище человека, с колючею кактусовою оградой вокруг, составлял деревушку Кеффр-Дзауйа (Keffr-Zaouiah), цель вашей поездки.

Пять, шесть собак бешено бросилось на нас с диким лаем; вслед за ними показались и хозяева их, полудикие физиономии в одних голубых длинных рубахах, слегка перетянутых канатом из верблюжьего волоса. Нищета номадов сказывалась во всем, при первом взгляде на них. Бедняки, которых все достояние составляли жалкие стада овец, коз и несколько коров, были напуганы последним посещением льва расхищавшего их единственное сокровище, и они встретили нас как своих защитников и избавителей. Несмотря на то что каждый номад есть воин от рождения и носит оружие с тех пор как начал ходить, имеет ружье, хотя бы не имел другой смены одежды, обитатели Кефф-Дзауйа не осмелились одни выходить на льва без такого мощного союзника каков был Исафет.

-- Собака, грабитель, проклятый брехун! так невежливо отзываясь о льве, начал свою беседу старый охотник с обитателями деревеньки. -- Я давно знаю его, сына проклятого, с тех пор как он утащил у меня овцу; но шайтан, его брат, не дал мне угостить его пулей чтобы наградить за все злодеяния. Хороший, благородный лев идет смело на человека во львиную ночь, зная что тогда и Аллах, и шайтан на его стороне, и ему легко осилить охотника, а этот негодный трус уже три ночи бегал от меня как жалкий шакал. Он и не знает, сын дьявола, что старый Исафет поджидает его в лагере своих друзей, откуда он привык безнаказанно вороват, и в эту ночь он познакомится с пулей, а не с овцой.

Так хладнокровно и гневаясь вместе с тем говорил старый охотник, понося, как герои Гомера, противника пред боем. Много что-то говорили в ответ Исафету обитатели деревушки, но видно не досказали того что пытался от них разузнать этот последний. Исафет между тем расспрашивал в какое время, с какой стороны и откуда приходит лев, где перепрыгивает дзерибу и о многих других деталях, которые он, как полководец пред битвой, хотел взвесить и оценить. Бедные номады, однако, перепуганные до смерти во время посещения страшного ночного гостя, мало что примечали, а потому мало что могли и рассказать.

Не успели еще мы отдохнуть и сбросить с себя орудие, как старшина дуара повел Исафета и вас в дзерибу, место ночных преступлений дерзкого льва. Дзерибой в Африке называют место огороженное как-нибудь, а преимущественно живою, колючею изгородью, чаще всего кактусами, для загонки на ночь скота; попросту: скотный двор. Дзериба Кефф-Дзауйа, место наших будущих подвигов, представляла небольшой круг, сажен в 10-15 в диаметре, огороженный высокою оградой из широколистных мясистых колючих кактусов, образовывавших непролазную стену, в рассеянны коей едва ли мог пролезть даже заяц. Могучий лев поэтому предпочитал перепрыгивать ограду сразу чтоб очутиться среди испуганного стада. Круглое кольцо дзерибы разрывалось в одном месте для того чтоб образовать ворота, кое-как сбитые из связанных кольев. Ворота эти вели в другое, не сполна огороженное, кругом кактусов место, на котором располагалась сама деревушка.

Осматривая поле будущей битвы, мы набросали следующий план для встречи ночного врага. Центр ваших сил, то есть мы трое и один хороший стрелок из номадов, Абиод, должен был расположиться в небольшом шалаше, который надлежало соорудить наскоро против самых ворот ведущих в дзерибу, тогда как на флангах, в двух ближайших куббах по два запасные стрелка должны были нас выручать в случае неудачи центра. Тылом нам таким образом служила деревня, а фасом дзериба с оградой из колючих кактусов. Враг, если он явится, должен погибнуть неименуемо при одном условии с нашей стороны: действовать дружно и стрелять метко.

После этих предварительных распоряжений Исафет позаботился и о себе. Я говорил уже что он был суеверен, пожалуй не менее чем Ибрагим; теперь же его суеверие сказалось еще рельефнее. Неустрашимый охотник, на основании россказней какой-то блажной старухи, вывел что лев, на которого мы идем, слегка оборотень, сер'ир марафил, и хотя таких нечестивцев с благословения Пророка и берет пуля, но ее надобно особым образом наперед приготовить: этим-то приготовлением заколдованных пуль и занялся Исафет как для себя так и для нас. Странно и обидно было видеть как трудился этот Немврод над выделкой таинственной пули; мне припомнилось тогда невольно предание о серебряной пуле, которою, по словам охотников на Руси, можно добывать заколдованную добычу, и эта аналогия как будто немного успокоила меня и вернула симпатии ко старому Исафету.

Повеселел и мой Ибрагим, не столько при виде добывания таинственных пуль, сколько потому что он добыл новый охотничий ( хеджаб ) талисман от одной корявой старушонки, похожей более на кору дерева чем на подобие человека.

Ко сожалению, ни пули Исафета, ни могучий хеджаб не могли вполне успокоить меня и сделать более хладнокровным, и я волновался как ученик пред экзаменом, когда решается его дальнейшая судьба. Страх внушаемый львом так силен что он остается надолго даже после того как минует опасность, и это видно не только на человеке, но и на животных. Обитатели деревушки звали что каждую ночь может появиться страшный враг, против которого они бессильны, и трусили его; но я не понимаю, отчего же так беспокойны были целый день даже животные, которые едва ли ожидали нового пришествия льва. Они разумеется все еще не могли освободиться от ужасного кошмара поразившего их в последнюю ночь, а потому-то неистово бегали и бросались по дзерибе, словно стараясь убежать, то сбивались в кучу и жалостно взывали о помощи; никогда я еще не видал более испуганных животных.

В ожидании ночи я разгуливал по деревне и ее окрестностям, присматривался к быту и жизни бродячих населений. Много доселе я видел кочевых селений, но ни одного беднее Кеффр Дзауйа. Грязь и нищета были до того поразительны что в их хижинах даже ко всему привычный путешественник высидеть не мог. Кроме кучи грязного тряпья, овечьих шкур кишащих паразитами, да грубых глиняных сосудов, да тыкв для хранения воды и молока, ничего в них не было что напоминало бы о человеческом жилье. Синие рубахи и белые гандуры у многих были единственною одеждой и носились до того пока не истлевали на плечах, никогда не сменяясь, не подвергаясь стирке. Даже лица своего не любит мыть номад, не только тела, а потому живя постоянно со скотом, проводя полузвериную жизнь, он разумеется грязен до отвращения и любопытен разве только как этнографический тип.

Непривлекательны были снаружи и внутри каррубы Кеффр-Дзауйа, но за то окрестности их были великолепны. Удачное положения становища между выходом из огромного нагорного леса в узкую, но покрытую изумрудною травою долину, запертую могучими каменными громадами, и преддверие горной страны, превращали его в райский уголок, где жители могли только благоденствовать, а не пухнуть от голоду и тонуть в нищете.

Узкая долина, Уади-Дзауйа, уходила к северу в самое сердце гор, суживаясь в дикое ущелье Баб-эль-Мои, Ворота Воды, как его называли туземцы. В пору весенних дождей здесь бежит быстрый поток, сметающий все на пути и погубивший не одного путника с его верблюдом или ослом, не один десяток черных овец зазевавшегося номада.

По ложу этого потока я и пробрался к "Воротам Воды" в сопровождении своего Ибрагима.

Высокие, гладкие как стена, скалы приняли нас в свои, холодные, темные объятия; широкий купол неба сузился в узкую голубую ленту; нога стада оступаться среди нагроможденных потоком камней, и мы из прекрасной долины очутились в таком ущелье. В боках его была изрыты пещеры на высоте двух аршин от поверхности земли, повидимому высеченные искусственно; одна из них своею величиной особенно заинтересовала меня, а любопытство туриста заставило проникнуть туда, несмотря на отговаривания Ибрагима. Взобравшись на уступ скалы на уровень с пещерами, я выстрелил в их темное зияющее отверстие из предосторожности чтобы выгнать оттуда гиену, шакала или другого хищника, с которыми было бы неприятно встречаться в темных узких подземных переходах в толще могучей скалы. Огарок свечи, всегда имевшийся у меня с собою, был ущемлен между расщепами палки, и я смело полез согнувшись в пещеру, оставив Ибрагима прикрывать мой тыл.

Два-три поворота пришлось мне сделать согнувшись в бараний рог, а потом я уже полез свободно на коленах при помощи локтей. Кроме сброшенных шкурок змеи и нескольких летучих мышей, отчаянно бросавшихся на меня и кружившихся около свечи до того что обжигали крылья, я не встретил ничего интересного в подземных ходах, пока не уткнулся в слепой ход пещеры. Вернувшись назад, я увидал вправо небольшую вторичную, почти овальную пещеру, в которой что-то белелось при бледном мерцании моего жалкого светильника.

Первым движением моим было приготовиться к защите, еще не зная с кем и чем приходится иметь дело. Страхи мои были не только напрасны, но и смешны, потому что предо мною предстала скоро огромная куча костей, словно умышленно схороненных в сердце каменной скалы. Осматривая внимательно эту странную находку, сколько то было возможно при моих условиях, я скоро убедился что это были кости животных; по преимуществу овец, быков, коз и антилоп, очевидно послуживших жертвой какому-нибудь хищнику. Человеческих костей я не нашел вовсе, несмотря на все свои старания. Все кости были более или менее раздроблены и носили на себе характер если не древности, то некоторой давности; так что с уверенностью можно было бы сказать что страшный хозяин этого подземного каменного жилья уже давно перестал существовать.

Не успел еще я хорошенько анализовать кости, что было моею вечною слабостью, как послышался призывной выстрел Ибрагима, показавшийся мне простым ударом бича и отдавшийся до пяти раз в извилистых переходах подземелья. Я поспешил бегом к выходу, оставив свои остеологические изыскания, причем бешено летавшие летучие мыши чуть не выхлестали мне глаза.

Выбравшись из толщи скалы на белый свет, я увидал своего Ибрагима в нескольких десятках саженях от пещеры, что-то внимательно рассматривавшего на земле. Мой проводник, оказалось, нашел львиный след, и заподозрив что пещера куда я полез служит обиталищем могучего зверя, поспешил вызвать меня оттуда в смертельном страхе за мою судьбу. Мы наклонились оба над следом страшного врага, и что-то особенное, трудно передаваемое наполнило мое сердце, которое болезненно сжалось. Широкий, полусферический с легкими впадинами от когтей, он вырисовывался в одной проталине на мягком суглинке, залегавшем между камнями ложа потока. Я поспешил сообщить результаты своих изысканий в пещере Ибрагиму, и лицо его покрылось смертною бледностью, сколько это возможно для смуглого Араба.

-- Бежим отсюда скорее, господин, заговорил полушепотом мой проводник переменяясь в лице, -- пока он не пришел. Эль-эсед не далековато его дом и теперь наступает львиная ночь. Аллах предает нас в его зубы и когти.

Несмотря на неподдельный ужас Ибрагима, я не разделял его опасений, твердо убежденный что пещера не могла служить обиталищем нашего льва, как мы называли хищника которым уже несколько дней были полны наши мысли, наши чувствования.

Не для бравады пред струсившим Арабом, а просто из твердого убеждения, чтобы доказать Ибрагиму что он ошибается, я молча полез снова в пещеру, прибавив только как бы мимоходом что если он трусит, то может идти в Кеффр-Дзауйа. Мое твердое решение подействовало на Араба, и он остался у входа в пещеру сторожить меня, хотя и не мог скрыть легкой бледности белившей его темносмуглое, бронзовое лицо. Я заметил скрываясь во мраке подземелья что мой проводник осматривал курки своего ружья и переменял средний заряд на высший.

Чрез десять минут я вылез из пещеры, и мы вместе отправились в деревеньку, так как солнце было уже близко к закату. Разговор наш, разумеется, вертелся на только что пережитых впечатлениях. Мой рассказ о костях виденных в пещере поверг в страшное смущение Ибрагима, и он клялся Богом, уверяя меня что найденные мною кости были останки человеческие, так как кровожадный лев сносит в свою берлогу кости людей растерзанных им в лила эль-эсед, львиные ночи, для того чтоб укротить жажду крови не дающую ему покоя. Мои убеждения, разумеется, мало действовали на суеверного Ибрагима.

VIII.

Мы вернулись в Кеффр-Дзауйа когда там все готовились к событиям ночи, будто к страшному, смертному бою. Все мущины, даже и не думавшие принимать участие в охоте, приготовляли оружие, даже такое невинное как кинжалы и пращи; тогда как женщины оправляли свои стада. Исафет бродил молча по дзерибе, как будто стараясь проникнуть в намерения врага. Между тем солнце уже было близко к закату. Удушающий дневной жар спал уже давно, легкая прохлада тянула из горного ущелья, струйка бальзамического воздуха неслась от леса по ветерку, захватывая по дороге благоухание мирта и срывая одуряющий аромат с розовых губок цветущего олеандра. Птичий хор, словно провожая солнце, переливался на все лады, то отзванивая серебристыми колокольчиками, то отсвистывая звучною флейтой, то пересылая тихою мелодией, где только музыкальное ухо могло различать основные тоны. Попрятались юркие ящерицы, живее заползали змеи, забегали лесные мыши, а из-под соломенного навеса вынеслись два-три нетопыря.

Золотом, пурпуром, лазурью и багрянцем озаряло еще солнце верхушки уже темного внизу густого леса и бросало снопы разноцветных лучей там и сям по зубчатому рельефу гордо поднимавшихся к небу горных громад. По склонам их и у подошвы уже лежали огромные непросветные тени, а эти яркие золотые, серебряные и пурпуровые пятна на темных боках казались блестящими украшениями на черном как ночь плаще, наброшенном на засыпающую землю. Как в гигантском калейдоскопе, заиграли еще цветные лучи, судорожно пробежали светотени на изрытых склонах горных громад, и сперва лиловая, а потом темная тень победила свет и легла густым покрывалом от основания гор до вершин. До яркой бирюзовой синеве неба ползли еще, как гигантские страусовые перья, слегка обрызганные пурпуром, золотом и кровью, клубы облачков, но вот потемнели и они по мере склонения к надиру, и темная лазурь сменила светлую бирюзу на куполе безоблачного неба. Без сумерок, без агонии дня, без мерцания, покрывало ночи легло над миром, опустившись на землю темною пеленой, а к небу поднявшись легким флером, прозрачным и густым в одно и то же время...

-- Мы идем, Искандер, проговорил старый Исафет, обращаясь ко мне и показываясь из шалаша, строгий и величественный, с блистающими огнем юношеского жара очами и верною кремневкой в руке; у ног его увивалась небольшая собака; на шее не было видно ни одного амулета, но за то одна запасная заколдованная пуля помещалась у него за щекой, тогда как другая сидела в дуле его старого ружья. Исафет подал две пули и мне, показывая знаком употребить их в дело. Нехитрый умом старик не догадывался, даже видя мои готовые патроны, что я при всем своем желании не мог воспользоваться магическою пулей для своей казачьей берданки. Взяв пули из рук Исафета, я положил их в карман и в два приема зарядил свое оружие тем же способом, как и всегда, не прочитав даже ни одной зурэ (стиха) из Корана, как-то делали заряжая ружья оба мои Араба.

-- Не на зайца и не на трусливую гиену мы идем, господин, строго заметил старик, -- не храбрись, мой сын; проклятый, да разразит его Господь, в эту ночь не знает пощады. Ты знаешь ведь что наступает лиля эл-эсед, львиная ночь. Мы теперь будем в руках шайтана, Аллах отступается от нас, предоставляя нам одним ведаться со зверем. Вложи добрые пули в отвод твоего хитрого ружья. Бе исм миллахи (во имя Божие)! Самемуни я сиди (извини меня, господин), но послушайся старика; он любит тебя...

Все обитатели деревни столпились вокруг нас, наблюдая за каждым нашим движением, призывая благословение Аллаха на наши головы и ваше оружие. Абиод и четыре его товарища -- лучшие стрелки в деревне, шептали длинные молитвы и целые зурэ из Корана, мой Ибрагим -- тоже. Имя Пророка было у всех на устах. Только я, нечестивый гяур, не освящал уст своих стихами небесной книги и произнесением 99 имен Аллаха, обеспечивающим успех. Мысли нечестивого Франка были далеки и были ближе к небу и звездам чем ко Корану и заклинаниям. Я не знаю что руководило мною, но отнюдь не желание рисоваться своим неверием, когда я, вынув обе заколдованные пули из кармана, бросил их далеко, давая тем понять собравшимся что Европеец не нуждается в заклинаниях и колдовстве, где должен надеяться на самого себя.

Сперва громкий крик недоумения, лотом глухой ропот пронесся по толпе.

-- Аллах архамту (помилуй, Господи)! воскликнул пораженный Исафет.

-- Ла джаиб (это удивительно)! повторил два раза изумленный не менее Ибрагим, остолбеневший от моего поступка.

В страшном колебании стояли и мои Арабы, и избранные стрелки, и вся растерявшаяся толпа.

-- Кэйдам, я ахуане, бе исм миллахи (вперед во имя Божие, мои друзья)! проговорил я как мог громко и пошел ко куббе, где была назначена наша засада.

Гром добрых пожеланий и благословений раздался нам во след, потому что увлеченные примером и ободренные именем Божиим мои спутники бросились по одному слову, уже не заботясь о брошенных магических пулях.

-- Аллах агаш вучаш минак, вахиат эль расуль (пусть Бог все злое удалит от вас и помилует вас во имя Пророка)! Аллах архамту ( Господи помилуй)! Раббэна шалик (да сохранит вас Господь)! Аллах мяакум (Бог с вами)! Бе исм миллахи! провожали нас.

-- Хауэн аалейна я Аллах (помилуй вас Господи)! Аллах керим (Бог милосерд)! Йя Аллах джеиб эль фередж (пошли нам спасения Господи)! Аус мин билляхи (спаси нас, Боже)! отвечали мои спутники, отправляясь на свои посты.

Потрясающий крик напутствий, думалось мне, поразил бы и льва еслиб он теперь был недалеко, и хищник вероятно не осмелился бы тогда нападать на такую шумящую толпу. Как-то дико и грозно висели в воздухе эти гортанные фразы, эти резкие выкрики, которыми нас провожали словно на смерть.

Наконец все успокоилось мало-по-малу, толпа разошлась по своим куббам, и мы засели по постам... Тесный шалаш, где поместились мы вчетвером, находившийся в центре позиции прямо пред растворенными воротами дзерибы, из которого можно было легко осматривать кругом, благодаря сделанным везде отверстиям и щелям, был отличною наблюдательною сторожкой. В большую щель выставили свои ружья я и Исафет, берданка легла рядом с кремневкой, тогда как Ибрагим с Абиодом поместились по сторонам.

Ночь уже наступила когда мы вошли и разместились на своих постах. На темной лазури неба, обрезанной с севера темным зубчатым рельефом гор, уже блистали прекрасные созвездия. Семь звезд Большой Медведицы склонились низко к горизонту, Цефей, Кассиопея и Лебедь стояли почти в зените, а еще выше красиво выступал четырехугольник Пегаса, с Андромедой и Алголем составив фигуру подобную Медведице. На южном горизонте мерцали мелкие звездочки Водолея и Кита, а блестящий Атаир и Альдебаран, как стражи надзвездного мира, стояли друг против друга.

Чудною какою-то, непостижимою жизнью, казалось, в эту ночь жило небо, которому частые падучие звезды придавали особый чарующий эффект. Бороздя его как молнии светящимися дугами, порой в течение секунды горевшими на небе, а потом исчезавшими в голубом эфире, они казались действительно надзвездными светлыми духами, по народному сказанию смотрящими чрез серебристые звездочки с голубого неба на спящую землю.

-- Падающие звезды, это убегающие духи от меча Аллаха, говорят Арабы; это умерший ангел, верует Лопарь; это вестник смерти, сказывает монгольская песня; скатилась звездочка с голубого неба, закатилась еще одна жизнь человеческая, думает Русский народ.

Глубокая религиозная идея легла в основание всех этих мифических представлений, как лежит она в мировоззрении всех стран, народов и времен.

Старый Исафет тоже молча глядел на небо и его звезды, словно пытаясь прочесть на нем ему одному ведомые начертания. Одновременно почти рядом упали две звездочки, оставив длинный горящий след на темноголубой лазури. Встрепенулся Исафет и, приподнявшись, протянул руки к небу.

-- Аллах посылает нам удачу, прошептал он. -- Эль Хамди Лиллахи (слава Богу)! Теперь приходи проклятый, прибавил он, указывая пальцем в затуманившуюся даль, -- тебя ждет пуля человеческая... береги свое сердце!

Еак предсказания прорицателя дико звучали эти слова, обращенные, разумеется, к тому кого ожидали мы во мраке ночи, направив дула своих ружей на мирную дзерибу. Слова эти невольно свели мои мысли с надзвездного неба на спящую землю, на тихий дуар, наш шалаш, моих спутников и на предмет наших ожиданий. Я огляделся вокруг себя, словно ожидая встречи врага, но тихо было пока все вокруг; засыпала, повидимому, деревушка, засыпало и измученное стадо, запертое в дзерибе; как будто все было полно невозмутимой тишины, как будто и не ожидался страшный враг, не дающий пощады в роковую для человека ночь.

Старик Исафет стоял выпрямившись и всматриваясь в непроглядную темень густого леса окружающего дзерибу и прислушиваясь к каждому шороху, каждому движению. Глядя на него, прислушивались невольно и мы. Мой Ибрагим, ободренный вещими словами Исафета, бодрее всех наблюдал своими зоркими очами все поле предстоящей битвы. Только смуглый Абиод дремал, словно он был в своей куббе, а не в охотничьем шалаше, и это спокойствие номада казалось мне непонятным. Не скажу чтобы нападала на меня теперь робость или боязнь; у лесного бродяги ее менее всего в минуту опасности: он сознает ее лишь когда ожидает ее или когда она его миновала, когда он может холодно взвесить и рассудить свое положение. Не робость, повторю я, а какое-то тревожное неспокойное состояние охватывало меня все более и более чем дольше мы сидели и тем внимательнее вслушивался я в ночную тишину. Эта тишина прекрасной ночи смущала меня более всего как затишье пред грозой, и я хорошо слышал, казалось, не только биение своего сердца, но даже пульсацию своих жил; руки крепко снимали ложе берданки; в них чувствовался избыток нервной силы, мышечного напряжения, также как и во всем теле, словно преисполненном жизнью и огнем; грудь подымалась высоко, глаза с необыкновенною проницательностью смотрела в таинственный полумрак ограды, с удивительною тонкостью ухо вслушивалось в тишину ночи, ловя даже жужжание мускита; одно сердце, порой сильно колотившееся о стенки груди, не то сжималось как-то судорожно, не то расширялось от недостатка энергии. Мне нечего было подбодрять себя; я был бодр и без того и ничего так не желал в эти часы ожидания как появления противника которого мы так ожидали.

Но он появился не сразу.

Из-за зубчатой линии Джебель-эт-Таля выглянул серебристый серп луны, робко поднялся на небе и покатился тихо по своему матово-лазурному пути; ясные звездочки поубавили и поукоротили свои лучи, другие сплыли совершенно в голубом эфире и пропали в надзвездной глубине; легкая фосфорическая мгла пробежала по всему небу, придав еще более жизни и прозрачности темно-голубой лазури и подернув ее легким воздушным налетом.

Над сонным дуаром и тихою дзерибой неслышно летали и реяли нетопыри; их слабый писк был слышен лишь уху прислушивающегося охотника; с легким всхлипыванием вместе с ними реяли и козодои, ловя своими широкими ртами небольших ночных бабочек, проносившихся над верхушками кактусов, и долгоножек, весело кружившихся в пронизанном лунным сиянием воздухе; где-то вдали раз-другой жалобно хныкнул шакал, ему отвечала гиена, и оба снова умолкли... Тихо, мертвенно тихо.

Шум лесной жизни сюда доноситься не мог, а дикие гранитные скалы, -- покрытые бедною растительностью, не могли звучать мелодичными криками жизни, как дремучая чаща леса. В полусне несколько раз просвистал меланхолический дрозд, громко и глухо крикнула где-то в горах вещая кукушка, и этот знакомый голос перенес меня на родину, в северные леса на волчьи сидьбы, охотничьи тропы, пасти и засады.

Сколько раз я сиживал в таких же шалашах, подкарауливая волка, лисицу, изюбря и лося или подслушивая токование тетеревов светлою майскою ночью, свист стучика-бекаса и верещанье перепелов! Сколько раз сладостно замирало охотничье сердце, сколько раз я проглядывал все глаза, прослушивал уши в засадах, но никогда ничего подобного я не ощущал, как в эту тихую лунную ночь, даже пробираясь мимо медвежьей берлоги и волчьих логовищ!

Маленький пес Исафета, Абу-Кельб, тихо лежавший в ногах, показался мне верным Полкашкой; вместо куббы я видел шалаш из еловых ветвей и соломы, вместо дзерибы -- полянку, где тянут вальдшнепы, где токуют тетерева, а зимнею порой приходят повыть на луну серые "лесные бояре"...

Молча, погрузившись в свои размышления, сидели мы вперив глаза в ограду дзерибы, слегка посеребреную луной. Который час мы уже сидим поджидая его, но он, как важный гость, медлит явиться на пир, к которому мы столько готовились. Но вот кажется и он... и от сердца как будто что-то оторвалось...

IX.

Абу-Кельб вдруг приподнялся, вскочил на все свои четыре, лапы, повел короткими ушами, потянул влажным носом и попытался заворчать... Но звук, казалось, застрял у него в пасти, и он поджав хвост забрался на старое место в ноги мне и Исафету, стараясь забраться подальше и дрожа всем телом...

Еще две минуты абсолютной тишины, и окрестность застонала... Словно из земли раздался этот громовый стон, как будто исторгся он из каменной груди исполинских гор; быстро оборвавшись на полутоне, он с удвоенною силой повторился вновь и оборвался опять, разносясь по ущелью, нагорным кручам и замирая в каменных объятиях. Смолкло все опять, как будто тишина ночи не была нарушена ничем, но, казалось, вокруг не было и признака жизни...

Ни летучих мышей, ни козодоев, ни даже бабочек я не видел над дзерибой; ни сова, ни шакал, ни гиена не надрывались в ущелье; ни свист дрозда, ни писк проснувшейся птички не нарушал зловещей тишины, как будто для того чтобы дать время тишине родить гром.

При бледном свете луны глазам представилась печальная картина смертного страха, который объял все население дзерибы. Как от удара электрического тока все животные: овцы, козы, коровы и ослы сбились в беспорядочную кучу посередине своего загона, дрожа всем телом и прижимаясь друг к другу, словно ища в этом защиты. Я видел как могучий бык, доселе мирно пережевывший траву в углу дзерибы, нетвердою походкой, шатаясь, вытянув морду, отошел к середине; я видел как бешено залягался до того тихий ручной осел, привязанный к кактусовому пню, стараясь оторваться от привязи, и как потом, видя невозможность, замер на месте дрожа всем телом, подгибая колени и опустив голову, даже длинные уши. Я видел также страх наших мавританских скакунов, не боявшихся пантеры. Привязанные у одной из хижин недалеко от нашего шалаша, они подпрыгнули на своих местах при первом реве могучего зверя. Взвившись на дыбы, бешенно фыркая, роя землю ногами и ударяя. коротким хвостом о крестец и бедра, они бились как бы в агонии, не имея возможности сорваться. Какою дикою скачкой помчались бы они еслиб им была дана теперь свобода!

Я посмотрел на своих спутников, но на лицах их нельзя было прочесть ничего похожего на страх или смущение. Проснувшийся от дремоты Абиод поправил кремень на своем ружье; Ибрагим слегка привстал, и в красивой позе ожидал момента появления врага; глаза старого Исафета блистали как у самого льва. Гордо выпрямившись, наладив свое ружье, он был готов на все, хотя бы на него ринулся весь лес со всеми его обитателями..

-- Лила эс-сбаа (львиная ночь) пришла, говорил он нам шепотом; -- с нею приходит и лев. Будь это марафиль (оборотень) или сам шайтан (дьявол), я знаю что Аллах предает нам в руки проклятого... Мы победили... Посмотри, три светляка кружатся над быком; это его судьба предназначила сегодня в жертву, также как предназначила она и льва в добычу охотникам. Слышишь песнь атефа (какая-то небольшая ночная птичка, которой определить не могу); он предвещает врагу смерть, а нам обещает победу...

Прошло несколько тяжелых, томительных минут вслед за вторым рыком льва, но ничего не было слышно; все приготовились снова слушать голос "возмутителя ночи".

-- Эль-эсед еще далек, проговорил опускаясь на землю Исафет, он еще даст о себе знать; он не подкрадывается тихо как пантера, зная свою силу в эту ночь.

Молча уселись мы, ожидая что будет. Превратившись в слух и зрение, я старался не думать, не анализовать своих ощущений, а прислушиваться и наблюдать. Часы показывали ровно половину двенадцатого. Луна уже всплыла довольно высоко над горизонтом и облила всю дзерибу матовым сиянием, позволявшим кое-что видеть и различать. Вокруг нас, погруженные во мрак, стояли каменные громады, озаренные кое-где на склонах слабым сиянием неполной луны, представляясь покрытыми полупрозрачною дымкой пронизанною поровну светом и темнотой; ни абрисов, ни рельефов нельзя было видеть: темные и светлые массы стояли на горизонте; такою же массой представлялся и лес, тонущий в полупрозрачной мгле поднимающегося тумана, пронизанного слегка лунным сиянием. Весь дуар, казалось, заснул в безобразной массе хижин представлявшихся кучами хвороста и соломы, хотя кое-где на бледном отсвете месяца вырисовывались тени, как видно, обитателей этих шалашей, со страхом и трепетом наблюдавших за появлением льва.

Прошло еще несколько минут, и лев заревел опять, давая тем знать о своем приближении.

То был настоящий рев, раскат грома, рыкание полумифического существа, не похожий на тот стон которым он только что нарушил ночную тишину. Это рыкание отдавалось от земли, неслось по воздуху, отзвучиваясь, казалось, от скал и от деревьев, от стен хижины, от самого глиняного пола на котором мы сидели. Грозное и ужасное, потрясающее и непонятное, оно, казалось, наполняло все, представляясь не звуком исходящим из груди животного, но голосом природы. Делалось больно даже в ушах при этом гуде растягивавшем барабанную перепонку, наполнявшем ухо неравномерными колебаниями воздушной струи.

Начавшись на низкой ноте, львиный рев повысился на октаву, потом опять спал и повысился снова. Представьте себе глухой, хрипло задыхающийся звук, предшествующий кашлю чахоточного, выходящий из опустевшей груди, во усиленный в сотни раз и то подымающийся, то опускающийся на целые октавы, и вы получите некоторое понятие о львином рыкании, колебание которого придает ему характер громовых раскатов обусловленных еще отчасти тем что лев рычит опустив голову к земле. Порой кажется что рык ослабевает, как бы замирает, глохнет, хрипнет, перерывается и потом вдруг повышается сразу до такой высоты что кажется разрывается грудь могучего зверя, и что он надувает не легкие, а огромную бочку.

Далеко вокруг разносило эхо львиный рык; отдаваясь, консонируясь, перекатываясь, дробясь и замирая в горных ущельях, оно получало еще более ужасающий, громовый характер, пред которым казались ничтожными все другие звуки на земле. Только рев урагана в горных теснинах или на Океане может сравниться с гремящим в горах львиным рыком; другого сравнения я не знаю.

Все живое трепещет когда ревет эсед, говорят Арабы, не трепещет только бульбуль, который может своим мелодичным пением прогонять дьявола, утишать бурю и укрощать льва. Бульбуля не было около вас, а потому все живое действительно трепетало. Глаз отворачивался невольно при виде смертельного страха напавшего на всех животных кучившихся в дзерибе; несколько минут, казалось, они замерли, прижавшись Друг к другу, превратившись в камень, а затем вдруг бешено заметались по дзерибе, словно ища выхода. Я никогда еще не видал животных в таком ужасном и вместе с безвыходном положении. Убедившись в невозможности уйти из ограды, они с жалобным криком, исторгающимся действительно из объятой ужасом груди, снова столпились в беспорядочную кучу в конце дзерибы. Молодой бык хотел отойти от кактусовой ограды в круг столпившихся животных, но силы изменили ему от ужаса, ноги подкосились, и он припал к земле. Три светляка продолжали кружиться над ним, как будто действительно отмечая жертву. Два красивые наши коня стояли теперь на привязи и казались замершими на своих местах; вглядевшись пристальнее, можно было заметить что не было жилки на их благородном теле которая не трепетала бы от страха. Подергивались слегка уши, сжимались широкораскрытые ноздри, по шее, спине и крутым бедрам перебегали трепетные волны смертной дрожи, судорожно подергивались конечности, как-то нервно двигались их короткие хвосты. Даже собака лежавшая у наших ног дрожала заметно для глаза; шерсть ее подымалась дыбом, горло сжималось до того что она не могла произвести на одного звука, хотя и пыталась неоднократно.

Одни люди мои были невозмутимы; они знали что лев предан судьбой в наши руки и ожидали грозной минуты когда решится участь возмутителя ночи. Только у меня, которого не успокоивали ни талисманы, ни магическая пуля, ни три светляка, ни писк атефа, не было такой уверенности, и я ждал появления льва как грозного боя, в котором ставится на карту одинаково наша судьба, как и нашего противника.

Он медлил повидимому идти на бой; не двигались на своих местах и мы, готовясь каждую минуту принять вызов могучего врага. Грозный дикий рев его стал ослабевать, перерываться; в горле страшного животного как будто начались, спазмы; рев перешел в стон, храпение, кашель, злобное ворчание и наконец замолк совершенно.

-- Аллахв архамту (Господи помилуй)! прошептал Абиод, -- эль-эсед идет... Он уже не далеко...

Что было со мною в эту минуту, я не припомню теперь; анализовать трудно в такие потрясающие моменты жизни, но знаю одно что я готов был на все... Судорожно и крепко сжали руки берданку, выставившуюся из щели хижины как и остальные три ружья; осторожно, но быстро я поставил ее на взвод и, затаив дыхание, ждал врага.

Направо от нас, за кактусовою оградой дзерибы, послышались тихие, но тяжелые шаги, как будто кто-то, ступая бережно, подкрадывался к нашему шалашу; хрустнула ветка под невидимою ногой; что-то похожее на тяжелое сопение послышалось оттуда; ружье Исафета повернулось по направлению звука, слегка повернулись туда невольно и наши стволы; луна блеснула на них, и мы поспешили их втянуть к себе в куббу.

Тяжелые шаги послышались еще ближе к нам, но уже не справа, а прямо пред нашими глазами; ружья наши следовали автоматически по направлению звука. Прошло еще две, три страшные потрясающие минуты... Лев ходил вокруг нас, отыскивая место где удобнее он мог перемахнуть через кактусовую ограду прямо в дзерибу, где кучилась в смертном страхе его полуживая добыча. Я сильно напрягал, зрение чтобы не просмотреть могучего прыжка, но все было напрасно... Лев не показывался, хотя временами, казалось, колыхались слегка кактусы образующие живую изгородь загона и слышались чьи-то тяжелые шаги. В мертвом молчании сидели мы, наводя свои ружья по направлению тихого шума, слыша собственное дыхание, биение сердца своего соседа, не только что жужжание мускита...

X.

Звуки львиных шагов замолкли... еще мгновение... и огромная масса с легким шумом, словно гигантский мяч, перескочив через ограду, ринулась с вершин кактусов в середину дзерибы и грузно упала на что-то мягкое, живое... Страшная, роковая минута наступила... Дикий, пронзительный предсмертный крик агонии раздался вслед затем, кучившееся среди загона стадо шарахнулось в сторону, и нашим глазам саженях в десяти представился огромный лев, сидевший на поваленном сильным прыжком молодом быке.

Сердце во мне ёкнуло и судорожно сжалось не столько от страха, сколько от внезапного появления могучего зверя на арене боя... Мне казалось дотоле все еще невозможным чтобы такое грузное животное, как лев, перелетело словно клубок через полуторасаженную колючую ограду с такою легкостью и не произведя ни малейшего шума.

Луна как-то ярче осветила ужасное, потрясающее зрелище, которое мы созерцали секундами, но казавшимися если не часами, то десятками минут... Словно на окровавленном троне сидело могучее животное на опрокинутой добыче, терзая ее шею, грудь и бока страшными когтями, глубоко впивавшимися в живое мясо... Огромная мускулистая голова, казавшаяся еще громаднее от могучей шеи, длинной темной гривы и широкой груди, сложенной из одних мускулов, и озаренная двумя фосфорически блестящими точками, метавшими по временам искры; могучие, словно кривые рычаги, работавшие лапы, и все дышавшее дикою анергией и силой стальных мышц, гибкое упругое тело с длинным крепким хвостом, ударявшимся с некоторою силой о крутые бока, -- вот что представлял в эта минуты варварийский лев. Занятый работой страшных челюстей, он только ворчал не то от гнева, не то от наслаждения, а его окровавленная пасть, дико блестящие на луне глаза и колыхавшаяся тихо грива делали его ужасным не царем, а тираном зверей.

Любопытство ли натуралиста, пыл ли молодого охотника, или струнка присущая лесному бродяге говорили во мне в эти мгновения, но я без особенного страха, как бы остолбенев рассматривал красивое и вместе грозное животное. Но недолго продолжалось мое созерцание льва и его окровавленной добычи, легкое условное шипение раздалось над моим ухом из уст Исафета, и четыре выстрела почти одновременно огласили окрестность.

Вспыхнули огоньки на кончиках стволов, выставившихся из куббы против страшного врага, вздрогнула ее жидкая стенка, густой пороховой дым закрыл от нас на время и льва, и дзерибу с мечущимся в смертном ужасе скотом. Гулко отдались в горах наши выстрелы, прокатившиеся далеко по ущелью, и какое-то особое понятное только охотнику чувство охватило нас после залпа, исход которого еще был неизвестен, но коего неудача могла быть роковою для нас. Могучий лев одним прыжком был бы у нашего шалаша и раскидал бы в секунду жалкие его стенки, добираясь до охотников, осмелившихся беспокоить его. Пять, шесть секунд прошло всего в это время, но целый хаос ощущений успел пробежать в моей голове. Мне казалось что мы промахнулась, что лев бросается на нас, казалось что слышу уже его горячее дыхание, ощущаю его острые когти на своих плечах... но в эти мгновения мне было вовсе не страшно, мне хотелось борьбы, я увлекался боем, как увлекается воин в пылу кровавой сечи, забывая о смерти и ранах.

Сквозь густую пелену порохового дыма сперва не было ничего видно, и слышались только страшные звуки похожие не то на ворчание, не то на глухое хрипение; потом из рассеявшейся мглы показалась фигура льва, уже не лежавшего на своей добыче, но гордо выпрямившегося во весь свой рост и грозно глядевшего прямо на нас, словно вызывая ближе на бой, лицом к лицу, а не из тайной засады. Насколько позволял нам слабый свет луны, видно было что широкий покатый лоб и грудь страшного животного были облиты кровью, и оно не могло двинуться с места.

-- Эль-эсед не уйдет, благородный господин, произнес громко Исафет, -- смерть его удел. Эль хамди лиллахи! стреляй еще!

Моя быстро заряжающаяся берданка и запасное ружье Исафета дали еще залп в широкий лоб льва, гордо и презрительно смотревшего в лицо смерти и на своих позорно спрятавшихся врагов... Сколько жизни и энергии еще виднелось в этих горевших от ярости и боли глазах, сколько силы еще таилось в этих как бы из стали вылитых туловище и ногах, еще вонзавших свои длинные когтив мясо повергнутой во прах последней жертвы!

Прошло еще два, три мгновения; на сердце у меня стало как-то тяжело; мне казалось что мы незаконно стреляем в животное уже умирающее, не давая ему спокойно умереть; мне казалось что я присутствовал на бойне убивая исподтишка беззащитного против нашего оружия зверя, принявшего брошенный пулей вызов...

Когда рассеялся пороховой дымок, гордый лев лежал на трупе окровавленного быка, смешав свою кровь с кровью роковой добычи. Дикий крик радости раздался вокруг меня, и я поспешил вслед за Исафетом вылезти из шалаша, где просидел столько часов. Вслед за нами вышли из засады Ибрагим с Абиодом, а также четыре номада сидевшие с флангов и не успевшие даже разрядить своих ружей, о чем кажется они нисколько не грустили.

Все было кончено; могучий лев не существовал более; его не спасло даже покровительство шайтана во львиную ночь. Маленькая птичка, две падучие звезды и другие соображения давно предсказали Исафету роковую судьбину льва, несмотря на то что он был не простой, а полуоборотень, сер'ир мафил, как его называл старик.

Маленькая собачка Абу-Кельб, словно понимая случившееся, выбежала тоже из-под ног и с громким победным лаем бросилась к трупу убитого льва. Осторожно подлетела она, боясь даже бездыханного трупа того кто потрясал четверть часа тому назад своим рыком и землю, и лес, и горы окрест лежащие. Долго облаивала она падшее животное, потом начала обнюхивать и только наконец, вероятно убедившись в его смерти, осмелилась потеребить за хвост. Тогда уже стало несомненно даже для труса что лев убит наповал.

С особенным чувством подошел я к окровавленному распростертому трупу царя зверей. Могучее животное и умерло в такой же величественной гордой позе в какой я его видел в последний раз, как храбрый боец, выпрямившись, глядя в глаза смерти. Голова его была откинута назад; страшные когти еще вонзены в тело убитого быка; грудь высоко поднята, а тело лежало красиво перегнутое на крутых боках добычи. Две страшные раны зияли на его широком лбу, но ни одна из них не была абсолютно смертельна, хотя все вместе они и прикончили льва. Одна пуля засела в груди и одна перебила лопатку правой передней ноги; эта-то рана и не позволила сделать смертельно раненому животному страшный прыжок в минуты агонии. Две чьи-то пули пролетели мимо широкой цели стоявшей на десяти саженях; одну из своих я отыскал в верхней челюсти льва задевшею основание черепа.

Шестеро охотников и десятка три-четыре собравшихся обитателей деревни стояли над трупом страшного животного, от которого наши ружья освободили окрестность. Даже животные дзерибы, словно чувствуя что их могучий враг мертв, как-то повеселели, разбрелись по углам и принялись пережевывать свой корм; успокоились и наши мавританские скакуны. Ожила, казалось, вся природа, по крайней мере в моих глазах; как-то ярче засветил месяц озаряя окровавленный труп льва и растерзанного быка, как-то быстрее залетали кожаны, зареяли мурлыкающие козодои; ярче, казалось, заблистали и светляки.

Какое-то особенное, не скажу легкое, чувство наполняло мое сердце в эти минуты; в нем смешивались разнообразные ощущения, во только не было упоения победой. Что-то в роде смущения или жалости, или непонятной грусти сквозило в нем и было преобладающим; мне казалось что мы подло из засады убили беззащитного против наших смертоносных ружей льва. Исафет был тоже не особенно светел духом; легкое облачко грусти было заметно и на его красивом челе. Мне было понятно чувство старого лесного бродяги, потому что оно было сродно моему; но соседи наши не разделяли вероятно наших ощущений и были в упоении.

Номады, видя бездыханным своего ужасного врага и разорителя их последних богатств, не скрывали своей радости и дико выражали ее. Несмотря на глухую полночь, все обитатели дуара собрались вокруг трупа убитого льва, даже женщины и дети.

-- Аллах эль акбар (Бог велик)! шептали они. -- Аллах архамту (Господь нас помиловал)! Машаллах (да будет восхвален Господь)! Субхане ву тале (Ему честь и хвала)! Эль хамди лиллахи (слава Богу)! Алла мусселем ву селем аалейку (хвала Богу, и приветствие вам)! Салла эн-неби (хвала Пророку)! и десятки других радостных выражений слышались вокруг меня.

Многие приветствия были обращены также и ко мне, и к старику Исафету; еще более было слышно ругательств относившихся к убитому льву.

-- Господь покарал тебя, разбойника и собаку! Ты вор, сын проклятого, отец вора, дед грабежа. Ты лежишь теперь, проклятый, на земле, а еще недавно ты лежал на животных наших убитых тобой! Тебя мало было один раз убить, для тебя нужны не пули, а иглы!..

Еще обиднее и грустнее стало у меня на душе при виде тех ругательств и насмешек которые трусливые кочевники, еще недавно трепетавшие пред могучим животным, теперь изрыгали над бездыханным трупом его, убитого не их руками. Словно подражая хозяевам, две-три откуда-то прибежавшие собака тоже начала лаять и бросаться на труп льва. Глядя на этих отвратительных животных, храбро надрывавшихся над бездыханным трупом и сравнивая их дай и задор с насмешками их хозяев, мне невольно бросилась в глаза параллель между теми и другими. И хозяева и собака их ликовали о победе одержанной помимо их: и те и другие выказывали теперь самую выдающуюся храбрость и задор, тогда как победители стояли молча и смотрели на всю эту сцену скорее с грустью чем в радостном настроении.

С полчаса продолжалось бешеное ликованье над убитым львом; с полчаса простояли и мы почти не шелохнувшись. Я не знаю что думали мои сотоварищи, но мои мысли не вращались далеко. Впечатление только что пережитых минут было так сильно что не могло исчезнуть скоро и охватывало еще все мое существо. -- В трепетные минуты смертного боя мысль не может работать усиленно и представлять все, но за то потом все становится яснее, понятнее, чувственнее, и впечатление может быть подвергнуто анализу. Только теперь представилась мне ясно вся обстановка ожидания и боя, картина тех ощущений которые я только что пережил и, казалось, готов был снова пережить. Как-то полнее охватило меня: и чувство трепетного ожидания страшной минуты, и тот кошмар, который нападает на человека в роковой момент, парализуя часть мыслительных способностей и ослабляя другую, что позволяет даже трусу делать чудеса и чувство удовлетворения, вначале чуждое гордости. Только позднее, когда перечувствовалось все, когда невольно сравнения полезли в отуманенную удачей голову, проснулось и в бродяге лесном нечто похожее на чувство гордости, далекое однако от презрения к побежденному врагу. Невольно тогда охотнику, зашедшему из северных лесов Прионежья в дебри африканских лесов и стоящему в полуночный час над трупом убитого льва среди десятков ликующих номадов, показались жалкими и ничтожными его прежния охоты, прежние трофеи, прежние враги, и он, сравнивая пантеру и льва с волком и медведем родных лесов, не мог не поднять несколько головы, радуясь счастливому случаю и победе.

Исафет первый нарушил ночное ликование над трупом павшего животного приказанием убрать его из-под навеса дзерибы, чтобы на утро снять с него шкуру. С диким шумом и гиком поднесли длинные шесты, подвели их подо льва и человек двадцать приложили к ним свои руки. Не столько перенесен, сколько перекачен был тяжелый труп, а затем мы отправились в свои хижины. Несколько выстрелов из разряжаемых ружей прервали царившую вокруг тишину, а потом все мало-по-малу начало успокоиваться. Только собаки не могли угомониться и почти всю ночь лаяли и брехали около трупа ненавистного льва.

Забравшись в свою хижинку и покрывшись длинною арабскою гандурой, я притаился чтобы заснуть, но мысли были так разбросаны что сон долго бежал от меня. Почти рядом лежавший труп убитого льва долго мерещился мне; несколько раз я вскакивал со своего нехитрого ложа и прислушивался к тихим звукам ночи, словно ожидая нового львиного рыка, но сам "возмутитель ночи" лежал бездыханный возле куббы. Львиная ночь между тем проходила... Смолкли уже совы и шакалы; где-то в горах уже закричал проснувшийся пернатый хищник; в кактусовой дзерибе мелодично свиснула крохотная птичка.

XI.

На другой день рано утром мы уже возращались в лесную хижину Исафета полные гордым сознанием своей победы.

Еще задолго до вечера мы были в куббе старого охотника, где я и расположился провести последнюю ночь. Немного провел времени я здесь, но сколько живых, трепетных впечатлений я выносил отсюда, сколько пережил я счастливых часов полного погружения в дебри африканского леса, сколько передумал, перечувствовал, сидя у костра пред хижиной Исафета или бродя с берданкой на плече под сенью вековых деревьев, колыхавшим над моею головой свою зеленую листву!.. Я хорошо знал и любил лес до прибытия в хижину Исафета; но старый охотник, нехитрый Араб, научил меня еще многому о чем были у меня лишь смутные представления. Он научил смотреть на лес не только как на сумму жизней миллионов существ составляющих его и обитающих в нем, но как на одно колоссальное существо которое живет самостоятельною жизнью, веселится и плачет, болеет и наслаждается здоровьем, имеет свои печали и радости, словом, все нужное для того чтобы жить.

Наступала уже ночь, темная, тяжелая и сырая, какие могут быть только в самой дебри дремучего леса. От прогретой днем лучами африканского солнца земли подымался белый туман, сквозь который не могли пробиваться не только серебристые лучи звездочек смотрящих на землю, но даже снопы света возрастающей луны.

В честь нашей победы и нашего отъезда старый охотник запалил огромный костер на прогалинке вне своей дзерибы. Вспыхнул яркий веселый огонек, пожирая губчатые высохшие пни кактуса, обломки пробковой коры и. сучки смолистой тарфы. На вертеле жарился целый ягненок и кипятился большой глиняный горшок с водой, в котором мы заваривали русский чай. Так мы справляли канун своего прощания с лесною избушкой Исафета. Добрый старик вероятно старался чтобы гости его вынесли самое лучшее воспоминание об его гостеприимстве, что было более чем напрасно, потому что сердца наши и без того были преисполнены такою благодарностью к нашему хозяину что ее нельзя было увеличить уже ничем.

Несмотря на грустное мое настроение, вызванное, разумеется, расставанием с лесною хижиной, ставшею для меня в продолжение немногих дней дороже всяких палат, разговор наш был довольно оживлен: Исафет и Ибрагим рассказывали о своих охотничьих похождениях и расспрашивали меня о наших северных лесах. И когда услышали оба страстные охотника о наших непроходимых дремучих лесах, которые тянутся нескончаемою чередой от Приладожья в тайги далекой Сибири на многие тысячи верст, я видел как блистали у них глаза, как высоко и трепетно поднималась их грудь, как им хотелось бы изведать вольного простора северного леса, не стесненного ничем кроме Океана.

-- Ли джаиб! (Это удивительно хорошо!) говорил Ибрагим.

Я бы готов был там умереть, прибавил Исафет, -- хотя я и люблю мои родные нагорные леса, где я вырос и пробил большую часть своей жизни и где я скоро и умру...

Мирно и тихо, велась наша беседа под легкий шум колыхавшегося леса, под звуки ночной жизни, и песни невидимых пернатых певцов.

-- Ты скучаешь, Искандер, вдруг после некоторого молчания обратился ко мне Исафет. -- Человек подобный тебе не должен скучать в лесу, как не скучает в нем никогда и Исафет. Прислушайся только к говору леса и чутким ухом постарайся разобрать его, и ты услышишь многое; спроси любую травинку, любой листочек из этого дремучего леса, и они скажут тебе столько что не хватит у тебя времени раздумать во всю твою жизнь. Много лет я читаю эту книгу, и мне ее не прочесть никогда, вот уже смерть постучится скоро в дверь моей одинокой куббы, а Исафет не знает ничего. Никогда никого кроме Бога и леса не любил Исафет, и он все-таки не нашел времени прочесть даже сотой части великой книги которая расстилается вокруг нас. Старый Исафет знает каждую травинку, каждую козявку, каждую птичку в лесу, ему знакомо, кажется, все, но он не знает ничего; не знает ничего даже величайший мудрец на земле; знать может только Аллах. Ты молод еще, господин, юная кровь в тебе еще кипит ключам; ты можешь еще любить и гореть страстью, ты можешь еще ради женщины отдать все на свете, даже самого себя; но уже ничто в мире не может согреть старой крови Исафета и заставить ее биться огненным ключем юности, как нельзя заставить расцвесть увядшую розу или заставить петь мертвого соловья... Исафет уже не отдаст, не променяет ни на что, не только своего покоя, но даже своей куббы, старой как и он сам. В лесу он родился, в лесу он прожил весь свой век; в лесу он должен и умереть; лес был для него отцом и матерью, был для него другом и женой, был утешителем и муллой, он станет и его гробом и его могилой... Ангел смерти призовет Исафета и старый охотник предстанет пред око Аллаха со своим ружьем и собакой в кругу зверей, среди которых он обитал, потому что людям чужда будет тень старого лесовика...

Замолчал Исафет, и две крупные слезинки скаталась по его смуглым щекам и упала на землю. Что означала эта слезы, отчего плакал старик? невольно спрашивал я самого себя при виде этих горячих как огонь двух слезинок сурового охотника который, думалось мне, не умеет плакать нарочно... И чем более вдумывался в этот вопрос, тем тяжелее и смутнее становилось у меня самого на душе, хотя я и не давал себе в том отчета...

Плакал ли старик о своей суровой жизни, прошедшей в дебрях дремучего леса, в борьбе с природой и самим собою, о своих бесследно растраченных силах, о схороненном сердце или о чем другом что могло еще быть дорого лесному бродяге? Не напрасно, думалось мне, недавно упоминал старый Исафет о сердце способном любить и о старой крови которую уже невозможно согреть; не напрасно он изливал свою душу пред нами, еще полными жизни и юношеской силы... У старика прорвалось нечто заветное, дорогое, чего быть может он никогда еще никому не поведал, что сорвалось ненароком с языка, хотя вылилось целиком из сердца. И у старого лесовика было значит сердце умевшее любить, были идеалы воплощенные им в подвижничестве которому он остался верен до семидесяти лет было то что цивилизованный человек считает лишь своим уделом и чего не предполагает под грубою оболочкой полудикого лесного жителя...

Быстро проходила ночь, потухал костерок, сама собою смолкала оживленная речь, тело требовало отдыха, и мы разошлись чтобы на утро с рассветом сесть на добрых коней и мчаться чрез горы и леса ближе к области великих пустынь куда направлял свой путь прибредший с севера охотник.

Прощай, Исафет! прощай, тихая старая кубба, утонувшая в море дремучего леса! прощай все что связано неразлучно и неизгладимо в моей памяти и сердце с одним представлением о тех чудных днях которые я провел в сообществе старого африканского лесного бродяги!.. Не вернутся эти дни, не видать мне старого Исафета...

Странник, вечно кочующий, не может долго оставаться на одном месте; его влечет нечто вперед в таинственную неизвестную даль... Он проходит тысячи мест, встречает тысячи людей; лишь воспоминание остается у него в вечное наследство от его полудиких скитаний; им он живет и наслаждается, ради его он идет часто снова вперед. Много людей прошло, предо мною во время моих долголетних блужданий, много типов и хороших, и худых, много идеалов высшей нравственности и глубочайшего падения припоминается мне, но лишь простой охотник Араб оставил во мне потрясающее впечатление, оставил мне в наследство целое мировоззрение, которое понятно может быть только тому кто еще может любить природу, забываться в ней...

Теперь я знаю что такое африканский дремучий лес, что такое охота в нем, и что такое львиные ночи. Прав был мой Ибрагим, уверяя меня что для того чтобы знать что такое львиная ночь, надо самому пережить ее...

А. ЕЛИСЕЕВ.

С.-Петербург.

18 апреля, 1885.

Текст воспроизведен по изданию: Львиные ночи. Этюд из путешествия по Северовосточной Африке // Русский вестник, No 5. 1885