Филипп Гартман пользовался в Страсбурге большим почетом.
Его высокое положение в коммерческом мире было приобретено долголетним трудом. Основание его фирмы относилось к началу XVII века, и с той поры она не выходила из их рода. Строгая честность, чистота нравов, обширный кругозор и сила ума давали ему полное право на одно из первых мест между самыми уважаемыми гражданами города.
Он был председатель коммерческой палаты, муниципальный советник и, так сказать, отец всех бедных города, которых не только с чванством, но даже тайно наделял каждый год через посредство жены щедрым подаянием.
Его дом принадлежал к небольшому числу тех, которые устояли против систематического развращения наполеоновского правления. В нем сохранились древние обычаи и строгие нравы минувшего. Слуги жили из поколения в поколение, считая себя членами семьи. На их глазах родились дети, они же их вырастили; можно было положиться на их беспредельную преданность, увы! явление редкое в наше время.
То же было с работниками, служащими на фабрике. Гартман построил на свой счет больницу, где раненых или больных работников пользовал с величайшим тщанием домашний врач семейства Гартман, а несколько сестер милосердия наперерыв одна перед другой ходили за больными, кто бы ни были они, протестанты или католики. Этого требовал Гартман, хотя сам был католик.
Кроме того, он основал богадельню для фабричных, которые или по годам, или по болезни не в состоянии были работать. Дети их обучались безвозмездно в школе, которую госпожа Гартман приняла в свое исключительное ведение.
Итак, мы, разумеется, не преувеличивали, говоря, что все находившиеся в зависимости от этого великодушного человека любили и уважали его как отца.
Весть о скором отъезде поручика распространила глубокое уныние. У всех сердце сжималось от мрачного предчувствия.
Действительно, положение политических дел становилось очень натянуто. Каждый сознавал, а Гартман, благодаря своему высокому положению, более других, что политический горизонт становится с каждым днем грознее.
Императорское правление, вынужденное против воли даровать народу права, все-таки неудовлетворительные, прибегло к опасному всегда средству плебисциста, для восстановления своей плохой популярности.
Хотя плебисцист и дал правительству в деревнях, вследствие принятых мер ограничения свободы воли, а в особенности средств к подкупу, которыми располагала власть, громадное большинство голосов, он потерпел самую плачевную неудачу в Париже и во всех больших городах, где население, более развитое умственно, начинало усматривать вырытую скандальным правлением империи под их ногами бездну, которая грозила поглотить в одно и то же время благосостояние Франции и ее перевес в Европе.
Все люди со смыслом, а их везде находится немалый процент, понимали, что императору для утверждения на троне своей династии оставалось одно средство -- победоносная война против сильной державы.
Войдя во вкус ужасающей резни и успехов неполитичных военных действий в Италии, преемник брюмерского героя, которому подражал во всем, твердо решился прибегнуть к оружию. В его одностороннем уме, уже расслабленном и чахлом, одно упорство и гордость сохранились во всей силе. Словом, император Наполеон жаждал войны во что бы ни стало. Только предлог ему был нужен. Пруссия позаботилась ему доставить.
Со времени войн первой империи и жестокого поражения под Иеною пруссаки питали к французам неумолимую ненависть и втайне готовили блистательную месть.
Сознавая себя не в силах открыто напасть на неприятеля, они тщательно с кошачьим терпением скрывали свою вражду, не переставая работать исподтишка над замышляемыми кознями.
С каждым днем они усиливали свою власть; то поглощали одно за другим маленькие владения; то отнимали у Дании часть ее земель, чтоб иметь гавани и создать себе флот; то ласкали Австрию, чтобы вернее задушить ее, и успевали в этом благодаря явной неспособности нашей дипломатии; то грабили Гановер; то попирали ногами Германский Союз и во имя германского единства, о котором в сущности нимало не заботились, создавали себе самую громадную феодальную державу, какую видел девятнадцатый век. Наконец, они уже стали с худо скрываемым нетерпением ждать только последней ошибки того, кто недостоин был держать в своих руках судьбу Франции, чтоб напасть на нее, схватиться грудь с грудью, уничтожить ее единство и на развалинах воздвигнуть германскую империю.
Целый год Испания требовала у Европы короля, но та не отзывалась. Пруссия предложила одного из Гогенцолернов.
Некоторые, быть может, не знают, что Гогенцолерн, о котором шла речь, не принадлежал ни с какой стороны к царствующему в Пруссии роду и что он, напротив, был близкий родственник Бонапартам.
Эти семейные соображения, которые не лишены важности с династической точки зрения, однако не тронули императора Наполеона; он жаждал войны, повторяем, и всякий повод для него был хорош.
Пруссия, выставив ловушку, сумела искусно воспользоваться глупостью мнимого Кесаря. Она так ловко вела свои подкопы, что хотя и способствовала войне изо всех сил, однако успела заставить противника объявить ее и тем привлечь всю Европу на свою сторону; Франция так и осталась отчужденною от всех.
В страшном волнении находились Эльзас и Лотарингия, которые первые должны были пострадать от неприятеля, если, как это легко было предвидеть, вспыхнет война между двумя великими державами. К волнению примешивался и страх, потому что вера в империю совершенно исчезла; далеко уже было то время, когда одно слово властителя Франции привлекало на его сторону общественное мнение и возбуждало всеобщий энтузиазм.
Между 1859 и 1870 годами легла бездна. Франция открыла глаза; она хладнокровно обсуждала положение дел и пришла в ужас; она чувствовала себя обессиленною именно тем, кто приносил клятву сделать ее великою и счастливою, а между тем недостойно изменил всем клятвам.
Великодушный Эльзас, этот верный страж французских Фермонил, как будто предчувствовал, что его коварно выдадут неприятелю и, в его доблестном населении дрогнула струна геройского патриотизма. Если ему и суждено пасть, то он, по крайней мере, подобно древним жертвам, ляжет костьми с улыбкою на губах, исполнив свой долг.
В портерных, на площадях, в домах -- везде обсуждали политические известия. Везде жали друг другу руки, говоря:
-- Умрем, но не сдадимся. Разве мы не передовые стражи отечества?
К этому общему воодушевлению уже примешивалось не одно частное горе. Много семейств поражено было тяжелыми утратами.
Все военные, находившиеся в отпуске или в резерве, внезапно призваны были к своим частям и направлены к корпусу, к которому причислялись. В городах, местечках, селениях и до самых маленьких деревушек пронесся слух, что вызовут подвижную гвардию, как это уже было в Сенском департаменте.
Разумеется, везде царствовала грусть.
Война, это магическое слово, которое обыкновенно вызывало такой энтузиазм в французах, теперь напротив леденило ужасом и граждан, и солдат. Самые храбрые не сочувствовали войне, не видя в ней ни малейшей необходимости или пользы, тогда как при настоящем положении Франция могла только пострадать и ничего не выиграть.
Семейство Гартман было глубоко огорчено. Брат Гартмана командовал бригадою императорской гвардии. Два сына этого генерал находились при нем ординарцами. Мишель Гартман, как уже сказано, только что получил приказ немедленно явиться в полк. Оставался один Люсьен, да и тот по своим годам входил в состав подвижной милиции и мог в скором времени быть призван к оружию.
Спокойствие и мирное счастье этого патриархально-дружного семейства сменились унынием и жгучею тоскою, еще усиленною мрачными предчувствиями. Последние два-три дня перед отъездом Мишеля прошли в слезах.
Несмотря на твердость духа и патриотическое самоотвержение, Гартман едва сдерживал горе, которое переполняло его сердце; он тщетно силился обманывать самого себя, проводя целые дни в ратуше, где муниципальный совет находился в постоянном заседании для принятия надлежащих мер, чтоб городом не овладели врасплох, и когда объявлена будет война, граждане могли оказать сопротивление.
Люсьен не отходил от брата. Обычная молодому человеку беспечность сменилась сильнейшим беспокойством. Это уже не был тот беззаботный юноша, с которым мы познакомили читателя. Грусть наполняла теперь молодое сердце, где прежде царствовала одна радость, и веселая пирушка в Робертсау стояла выше всего. Печаль родных отразилась в нем; легкомысленный и миролюбивый студент вдруг замечтал о боях и сражениях.
Не было сердца, которое не откликнулось бы на призыв отчества, и студенты уже глухо волновались, придумывая, как бы и им в минуту грозившей опасности иметь свою долю в опасностях или, вернее, в славе.
В Страсбурге существовало два совершенно противных направления мыслей; люди рассудительные хладнокровно обсуждали положение дел и предвидели поражение; молодые люди, не зная ничего, рассчитывали на победу и отвечали на вопли стариков криками восторга и радостными песнями. Страсбургская молодежь призывала всеми силами души начало борьбы, исход которой, по ее мнению, только мог покрыть Францию славой.
Люсьена опечаливала грусть близких и дорогих ему существ: матери, сестры, отца, бабки; но стоило ему выйти из дома, как, окруженный товарищами, студентами училищ прав и медицины, он уже составлял с ними планы кампании и от души присоединялся к их восторженным крикам ура и проклятиям, которыми они наделяли Пруссию за ее честолюбие и завоевательные притязания. Мишель улыбался юношеской восторженности брата. Он знал настоящее положение дел, но ничего не говорил, чтоб не усилить возрастающей озабоченности отца и горя матери и сестры, еще более жгучего, так как оно было безмолвно и сосредоточенно.
Словом, Эльзас не вполне закрывал глаза на вероятный исход борьбы, однако принимал ее, если не восторженно, то, по крайней мере, с хладнокровной решимостью. Эльзасцам сильно надоели хвастливые выходки и презрительная надменность народа, с которым они то и дело приходили в столкновение вследствие близкого соседства, и не без тайного удовольствия видели они приближение той минуты, когда им, наконец, будет дозволено проучить задиристых соседей-фанфаронов, дерзость которых они переносили с трудом.
Приближалась минута отъезда. Мишель отправлялся на следующее утро с пятичасовым поездом. Гартман созвал для прощального обеда родственников и коротких друзей, да нескольких товарищей Люсьена и Мишеля.
Двадцать восемь человек сидело вокруг стола, заставленного сытными кушаньями; обед вообще имел характер пантагрюэлевских пиров, тайну которых, по-видимому, сохранил один Эльзас. Жители его много едят и пьют, как это свойственно всем сильным и живым натурам, но к чести их надо отнести, что они редко доходят до пьянства.
Хозяин исполнял свою обязанность с пленительной любезностью и с истинным радушием; но все усилия его оставались тщетны. Гости ели мало. Обстоятельства были так невеселы, причина собрания так грустна, что, разумеется, все находились под тяжелым впечатлением.
Даже слуги и те исполняли свою обязанность с безучастною и машинальною покорностью. Можно было прочесть на их лицах, что они в душе разделяли общее настроение духа.
Десерт только что поставили на стол, когда старшая из служанок, кормилица Гартмана, которая имела только надзор над остальными слугами, а сама, по старости лет, уже не исполняла никакой обязанности, подошла к хозяину дома и сказала ему несколько слов на ухо.
-- Пусть войдут, -- ответил Гартман вслух с улыбкой, которой старался придать выражение веселое.
Дверь столовой отворилась, и вошло пять человек, одетых просто, но чрезвычайно опрятно. Им могло быть от тридцати пяти до сорока пяти лет. Черты их, довольно резкие, носили отпечаток энергии. Это явились работники с фабрики.
-- Здравствуйте, дети мои, -- обратился к ним хозяин, протягивая каждому руку. -- Доротея, дайте стулья этим честным малым. Садитесь возле меня и выпейте по стакану доброго французского вина.
-- Очень охотно, -- ответил старший, уже десять лет служивший помощником мастера на фабрике.
-- Меня не удивляет, что вы пришли; я вас ожидал сегодня.
-- Мы так и думали. Разве могли вы предположить, чтобы мы отпустили старшего сына дома, не пожелав ему доброго пути? Не правда ли, господин Мишель, вы знали, что мы явимся к вам на прощанье?
-- Не только знал, но и желал вас видеть. Мне было бы грустно уехать, не пожав вам руки.
-- О! Вы, кажется, не со вчерашнего дня нас знаете; вот мы к вам и явились, -- молвил подмастерье. -- Итак, -- продолжал он, обращаясь к Гартману, -- с вашего позволения, сударь, я скажу, что мы очень опечалены на фабрике отъездом господина Мишеля. Вчера по окончании работ мы собрались и решили с общего согласия, что пятеро из нас пойдут сегодня в Страсбург проститься с вами, господин поручик, от имени всех и передать вам наши пожелания успеха во время кампании, чтоб вы вскоре вернулись к нам с густыми эполетами. На нас пятерых и пал жребий исполнить поручение товарищей. В три часа мы пришли к старшему управляющему, господину Поблеско, который заменяет вашего батюшку в его отсутствие, отпросились у него, и вот мы тут.
-- Спасибо, Людвиг, спасибо, добрый друг, -- ответил Мишель. -- Скажите вашим товарищам, что я глубоко тронут чувствами, которые вы мне выразили от их имени и от своего. Вынужденный к временной разлуке с теми, кого люблю, я ценю ваше сочувствие. Пожелания ваши, я уверен, принесут мне счастье, и я вернусь вскоре если не с густыми эполетами, то, по крайней мере, очень счастливый тем, что нахожусь опять посреди вас.
-- С вашего позволения, господин Мишель, если объявлена будет война, как говорят, уже вы задайте добрую трепку этим пруссакам. Они стоят того.
-- Постараюсь, -- ответил Мишель, смеясь.
-- О! Я полагаюсь на вас. Если же они пожалуют сюда, будьте спокойны, они найдут, с кем переведаться; эти толстые швабы, мы их посадим на их каски с острыми верхушками.
Немного рискованная острота старого подмастерья вызвала улыбку на всех лицах. Грустно начавшийся обед был кончен со смехом, с шутками и обильными возлияниями, в которых Людвиг и его товарищи приняли значительное участие, прежде чем вернулись на фабрику, слегка выписывая мыслете и весело распевая старые застольные песни.
Часам к десяти вечера гости разошлись. Мишель простился с отцом и с матерью, и, сказав несколько слов сестре, вышел с Люсьеном пройтись по городу.
Гартман и жена его, которые в присутствии дорогого сына имели твердость сдерживать свое горе, тотчас ушли к себе, чтобы без свидетелей дать волю душившим их слезам.
Молодые люди гуляли недолго. Они скоро вернулись домой и распростились. Мишель сократил прощание под предлогом, что надо еще уложить чемодан; Люсьен пошел лечь и не замедлил заснуть со свойственной молодости беззаботностью, которую никакое событие, как важно бы ни было оно, потревожить не может.
Когда же Мишель удостоверился, что все в доме спят, он вышел из своей комнаты со свечою в руке, прошел коридор и, дойдя до двери, смежной со спальней родителей, остановился и слегка постучал два раза.
Дверь немедленно отворилась и сестра его появилась на пороге.
-- Входи, Мишель, -- сказала она, -- я ждала тебя с нетерпением.
Молодой человек вошел, тщательно затворил за собою дверь, задул свою свечу, теперь не нужную, и сел на кресло возле сестры.
-- Как я тебе благодарна, Мишель, что ты мне уделяешь свое последнее посещение и последние минуты перед отъездом! Ты не можешь представить себе, как я признательна за такое предпочтение с твоей стороны.
-- Полно, так ли, сестрица, и не другая ли у тебя мысль на уме? -- улыбаясь, возразил Мишель.
-- Какую же другую мысль могу я иметь?
-- Как знать! Кто может льстить себя убеждением, что читает в сердце девушки? Самая невинная и прямодушная имеет тайны, которые часто скрывает от непосвященных и даже иногда силится скрыть от самой себя.
-- Что ты хочешь этим сказать, брат?
-- Ничего более, кроме того, что сказал.
-- Признаюсь, я тебя не понимаю.
-- Будто бы? Ну, Лания, сознайся откровенно, разве я не подстрекнул твоего любопытства, когда сказал тебе сегодня по уходе гостей, что мне надо поговорить с тобою о важном деле, которое должно остаться между нами?
-- Однако...
-- Без изворотов, пожалуйста! Ответь мне откровенно, сестра.
-- Да ведь я же не была бы женщиною, если б не чувствовала любопытства.
-- То есть, что твоя головка заработала, стараясь угадать, что бы я мог тебе сказать.
-- Правда, Мишель, я не вижу причины скрывать этого.
-- И ты, пожалуй, угадала? -- прибавил он, плутовски улыбаясь.
-- Ну, уж этого-то нет! -- с живостью вскричала она, вспыхнув как маков цвет. -- Клянусь, что я не подозреваю!
-- Берегись, сестренка! -- шутливо погрозил он ей пальцем.
-- Зачем ты меня так мучишь? -- вскричала она с движением досады.
-- Вот тебе на, теперь! Я ее мучу, а еще ничего не говорил!
-- Ну да, потому и мучишь, что ничего не сказал. Говори скорее, зачем ты пришел?
-- Ты в самом деле не угадываешь?
-- Нет, нет, тысячу раз нет! -- ответила она, краснея все сильнее и сильнее.
-- Если так, то я должен тебе во всем сознаться. Я пришел...
Она наклонилась к нему с напряженным вниманием.
-- Ты уже заинтересовалась?
-- Ах! Ты несносен, Мишель. Не знаю, право, что с тобою сегодня, -- заключила она и вдруг откинулась назад, пленительно надув губки.
-- Однако, ведь это не так легко, Лания! Если б еще ты мне немного помогла...
-- Как же мне помочь, злой ты этакий, когда я ничего не знаю?
-- Скажи, пожалуйста, как странно наше положение! Ты ничего не знаешь и я ничего, а между тем мы оба хотели бы знать.
-- О, Господи! -- пробормотала она и с досадою стала кусать свои розовые ноготки.
-- Престранно, право, -- повторил он как бы сам с собой, -- именно то же говорил мне бедный Ивон, обнимая меня, когда прощался.
-- Что ты там бормочешь о господине Кердреле?
-- Вот как! Ивона мы теперь уже величаем господином Кердрелем!
-- Ты решительно сегодня невыносим, Мишель.
-- Ну, ну, успокойся, сестренка, и смени гнев на милость. Ты знаешь, как я тебя люблю. Если тебе неприятно, чтоб я говорил с тобою об Ивоне, я не скажу ни единого слова, хотя мне это, право, будет тяжело. Ведь он мой лучший приятель, почти брат.
-- Ничего подобного я не высказывала, Мишель, напротив. Ты упомянул об Ивоне и я спросила, по какому поводу ты о нем говоришь.
-- Видно, я не так тебя понял, виноват.
-- Что ж тебе сообщал Ивон?
-- Да точно то же! Что ничего не знает, а очень желал бы знать.
-- Знать что?
-- В том-то и заключается вся суть. Я также не знаю. Вот и пришел я к тебе в той мысли, что может быть...
-- Может быть что? -- спросила она, потупив взор.
-- Видишь ли, Лания, -- сказал Мишель, взяв ее руку и нежно пожимая ее в обеих своих, -- пораздумай хорошенько; быть может, ты и найдешь в глубине души ответ, которого мы доискиваемся. Тебе восемнадцать лет, сестра, ты чиста как ребенок, ты хороша, даже красавица; много мужчин подходят к тебе с трепетом и удаляются со вздохом сожаления. Спрашивала ли ты когда-нибудь свое сердце?
-- Ах, брат, пожалуйста!
-- Прости меня, если я вынужден настаивать. Обстоятельства так сложились, что мне не хотелось бы расстаться с тобою, не объяснившись. Кто может предвидеть будущее? Кто знает, что нам готовит судьба?
-- Не произноси таких ужасных слов!
-- Увы! Моя милочка, небосклон заволокло грозными тучами. Я уезжаю. Вернусь ли еще? А если меня не станет...
-- О! -- вскричала она в ужасе.
-- Все возможно, Лания; но я не хочу расстаться с дорогою моею сестрою, не прочитав в ее сердце или, вернее, не заставив ее прочитать в своем сердце при моей помощи то, в чем она никогда не имела бы духа сознаться самой себе. Будь же со мною откровенна как с братом и единственным человеком, которому ты скорее даже, чем отцу, можешь все сказать, не опасаясь дать ему прочесть в глубине твоих мыслей тайну, повторяю, тебе самой, быть может, неизвестную. В числе молодых людей, которых ты видела в это время и дома у нас, и у добрых друзей, нет ли кого-нибудь, кем бы ты безотчетно интересовалась более других?
Молодая девушка потупила глаза, постояла немного в задумчивости, потом бросилась на шею брату и, прижавшись лицом к его плечу, пролепетала дрожащим голосом:
-- Ты разве угадал, что я люблю его? С минуту назад я сама этого не подозревала.
-- Отчего ты вся дрожишь, Лания? В том, что ты мне доверяешь, нет ничего такого страшного.
-- О! Я ни за что на свете не хотела бы...
-- Чтоб он знал, что любим? А почему же, позвольте спросить? Прошу поднять голову, сударыня, и улыбнуться мне; если б тот, о ком мы говорим, был не так далеко, а здесь, слово, которое у вас вырвалось, сделало бы его счастливейшим из смертных.
-- Разве ты думаешь, что он угадывает? Если б он узнал что-нибудь, я умерла бы со стыда.
-- Вы с ним оба, честное слово, один безумнее другого. Он любит тебя безнадежно и уехал, твердо вознамерившись скорее умереть, чем выдать свою тайну. Ты решила ни дать, ни взять то же самое. Послушай-ка, не взять ли мне на себя роль посредника? Полагаю, тебе трудно было бы найти человека преданнее и бескорыстнее; я, видишь ли, прежде всего желаю твоего счастья.
-- Так ты не осуждаешь во мне этого чувства, против которого я устоять не могла?
-- Я осуждаю его! Напротив, я ничего так не желаю. Можешь ли ты это думать? Однако, нам хорошенько надо объясниться, -- прибавил он лукаво, -- между нами не должно оставаться недоразумения. Еще ни одного имени произнесено не было, а насколько мне известно, существует на белом свете некий прекрасный молодой человек с задумчивым лицом и томным взглядом, который сильно смахивает на поклонника моей любезной сестрицы.
-- Знаю, знаю, о ком ты говоришь, -- засмеялась она. -- Этот прекрасный господин со своими томными позами успел только в одном -- сделаться мне невыносим.
-- Бедный Владислав! -- насмешливо сказал брат. -- Уж и невыносим?
-- Да, именно; ты представить себе не можешь, какое отвращение я имею к этому человеку. Мне кажется, что в нем что-то змеиное и вместе ехидное. Взгляд его не прямой. Никогда он не останавливается на ком-нибудь. Речь его сладкая, но в голосе иногда звучит странная нота. Не будь он несчастен, лишен состояния и осужден на смерть в своем отечестве, почему, подобно многим другим своим соотечественникам, искал убежища во Франции, кажется, я настояла бы, чтоб папа его удалил из нашего дома.
-- А между тем ты лично ни в чем упрекнуть его не можешь.
-- Решительно ни в чем. Это человек с изящным обращением и вполне изысканной учтивостью; он всячески угождает мамаше и мне. Папа им очень доволен. Он, говорят, исполняет свою обязанность с удивительным умом и примерной ревностью. И при всем том, я сама не знаю почему, мне так и сдается... предчувствие какое-то говорит мне, что он роковым образом вотрется в мою судьбу.
-- Полно, Лания, ты бредишь. Это уж слишком. Что может тебе сделать этот человек? И вперед он никогда не будет в состоянии нанести тебе вред, будь спокойна. Впрочем, я-то на что же? Или если б меня не было, отец, а не то Люсьен, разве мы допустим оскорбить тебя безнаказанно? Но довольно об этом; извини, что я заговорил о человеке тебе противном. Вернемся теперь к тому, что для тебя интереснее. Завтра я еду. Через несколько дней я увижу моего бедного товарища. Что мне ему передать?
-- Ничего.
-- Немного. Неужели ты потребуешь, чтоб я молчал, когда одним словом могу если не возвратить ему счастье, то, по крайне мере, дать ему некоторую надежду?
-- Ничего, говорю тебе. Но, -- прибавила она, вставая, -- я не запрещаю тебе передать, что ты видел. Смотри...
Она отворила ящик своего комода, достала из него молитвенник, тщательно спрятанный под массою кружев, открыла его и показала брату высушенные между листами великолепную махровую розу и троицын цвет.
-- Ты помнишь, -- сказала девушка, положив руку на плечо брата и приблизив свое прелестное личико к его лицу, -- что два дня до отъезда твоего друга праздновали мое рождение?
-- Понял! -- весело вскричал Мишель, взяв ее обеими руками за голову и поцеловав раза четыре в лоб. -- Эту розу и троицын цвет тебе подарил Ивон, и ты тщательно сохранила их.
-- Это ты сказал, -- ответила она, смеясь, но отвернувшись, чтоб скрыть смущение.
-- Ладно, этого мне достаточно, шалунья. Какие слова могут стоить подобной памяти!
Молодой человек встал, взял свою свечку, зажег ее и подошел к сестре со словами:
-- Доброй ночи, Лания. Оставляю тебя под охраной твоего ангела, который навеет на тебя золотые сны. Не хочу долее мешать тебе спать. Доброй ночи и прощай, моя милочка; завтра ты еще будешь в постели, когда я уже уеду далеко.
Девушка тонко улыбнулась и молча подставила брату лоб для поцелуя. Потом они разошлись, и Мишель вернулся в свою комнату.
В четыре часа утра весь дом был на ногах. Слуги сновали по коридорам. Люсьен и Мишель, чемодан которого, туго набитый и плотно застегнутый, стоял на стульях, закусывали на скорую руку.
Мишель с опытностью военного, который знает, сколько случайностей может повстречать дорогой, пожелал позавтракать перед отъездом. Молодые люди только что осушили последнюю рюмку вина, когда вошли господин и госпожа Гартман.
-- Любезный Мишель, -- сказал Гартман, протягивая ему объятия, -- я не имел духу отпустить тебя, не обняв еще раз.
-- Батюшка! Мама! Какое счастье поцеловать вас перед отъездом!
Это трогательное прощание длилось всего несколько минут, потом господин Гартман поднял голову, лицо его приняло выражение строгое и, протянув сыну руку, он сказал:
-- Будь мужчиной, исполни свой долг. Прощай, Мишель!
-- До свидания, сын мой! -- вскричала госпожа Гартман сквозь рыдания.
И старики вышли рука об руку.
-- Бедный отец! Бедная мать! -- прошептал молодой человек, отирая непрошенную слезу.
-- Все ли готово? -- спросил Люсьен. -- Нам остается только полчаса.
-- Да, кажется, все, -- ответил Мишель, озираясь вокруг, -- ничего не забыто.
-- Прошу покорно, неблагодарный! -- послышался веселый голос, и Лания показалась в дверях.
-- Лания! -- вскричали молодые люди с изумлением.
-- А почему же нет? -- возразила она, очаровательно надув губки. -- Будет вам известно, господа большие братья, что я встала в одно время с вами и обошла уже мой сад; я успела побывать в оранжерее, а теперь пришла в свою очередь проститься с вами.
-- Вот милое-то внимание, за которое я тебе сердечно признателен, душечка Лания, -- с живостью сказал Мишель.
И обняв за талию, он нежно расцеловал ее.
-- Да какой у тебя чудный букет, сестренка! -- прибавил он, не выпуская ее из рук.
-- Ты находишь? Для тебя я и набрала его, Мишель. Но постой!
Она вынула два цветка из букета и подала его брату.
-- Вот, возьми, -- сказала она.
-- Благодарю, дружок; только позволь узнать, почему ты оставила себе эти два цветка, троицын цвет и махровую розу; что бы это означало?
Не отвечая, молодая девушка поднесла к губам цветки, каждый из них поцеловала, отвернувшись, и, наконец, подала их брату, шепнув ему на ухо едва слышно:
-- Для него!
И прежде чем молодой человек успел опомниться от изумления, она высвободилась из его рук, порхнула с легкостью птички и скрылась со звонким смехом.
-- О, о! Тут что-то не чисто! -- заметил насмешливо Люсьен. -- Что это значит?
-- А то, любезный друг, -- сказал Мишель, тщательно укладывая два цветка в бумажник, -- что теперь без четверти пять и мы едва поспеем к поезду.
-- Иными словами, что ты отвечать не хочешь, -- смеясь сказал Люсьен. -- Хорошо же, я спрошу у Ланий. Я уверен, что она мне ответит.
-- Может быть, -- также со смехом молвил Мишель. С этими словами они вышли из дома, провожаемые всеми слугами, которые буквально осыпали своего молодого барина благословениями и желаниями благополучного пути.
В конце улицы Голубого Облака, где находился их дом, они едва повернули на набережную Келерман, когда на них наткнулся было человек, идущий большими шагами; но, вероятно, узнав их и не желая, чтоб они могли рассмотреть его, он тщательно закутался в свой плащ, надвинул на глаза шляпу с широкими полями, бросился в сторону и быстро удалился по направлению к предместью Пьер, бормоча сквозь зубы что-то, чего братья не могли расслышать.
-- К черту влюбленного, -- вскричал Мишель, -- он чуть было нас с ног не сшиб!
-- Влюбленного! Я этого не думаю, -- сказал Люсьен, пожав плечами. -- Он опять ускользнул от меня, но пусть побережется впредь. Если это именно тот, кого я подозреваю, у нас с ним будет объяснение, которое удовольствия ему не доставит.
-- Что ты хочешь сказать.'
-- Ничего! -- ответил Люсьен, смеясь. -- Это дело касается одного меня. У тебя свои тайны, не так ли? Ну, и у меня также свои.
-- На здоровье, упрямец. Но помни, что если б твои тайны оказались для тебя тяжелым бременем, я требую в нем своей доли.
-- Будь спокоен, я не заставлю себя просить, чтобы довериться тебе.
Спустя немного минут они были на станции.