Когда члены совета собрались вновь, наступила минута молчания. Все эти честные люди с прирожденным чувством долга испытывали невыразимую скорбь после казни, которую так настоятельно требовали обстоятельства.

Мишель и Паризьен не вставали со своих мест. Почти немедленно обвиняемый был введен унтер-офицером и несколькими волонтерами.

Он вошел, по-видимому, очень спокойно, улыбаясь со свойственным ему видом добродушия, поклонился судьям, потом сел на приготовленный ему табурет и, заложив одну ногу на другую, небрежно играл цепочкою часов, в ожидании, когда председателю угодно будет обратиться к нему с речью.

Тот справился сначала с бумагами, которые лежали перед ним на столе, потом поднял голову, пристально поглядел на барышника, как бы стараясь дать себе отчет о характере человека, с которым ему предстоит иметь дело, и после этого беглого обзора спросил:

-- Ваше имя?

-- Ульрих Мейер.

-- Откуда вы родом?

-- Из Росгейма близ Страсбурга.

-- Стало быть, вы эльзасец?

-- Точно так, господин председатель, спокон века.Мейеры известны в наших краях.

-- Который вам год?

-- Сорок семь минуло три месяца назад.

-- Чем вы занимаетесь?

-- Мы все барышники и ремесло это у нас в роду передается от отца к сыну, Я продаю и покупаю лошадей, как делал это до меня отец, а до него дед.

-- Где вы обыкновенно живете?

-- В Страсбурге; но бываю там мало. По занятию моему, я в постоянных разъездах. Преимущественно я обделываю свои делишки на ярмарках и деревенских праздниках.

-- Покажите ваши бумаги.

-- У меня отобрали их, когда я был арестован на постоялом дворе Легофа. Вот они там на столе, -- указал он пальцем на грязный бумажник, лежавший возле председателя.

-- Бумажник заключает только ничтожные бумаги, которые не могут служить удостоверением вашей личности. Есть у вас другие?

-- Нет, господин председатель.

-- Вы уверены, что нет?

-- Я утверждаю это.

-- Хорошо; мы потом вернемся к этому вопросу. Итак, вы говорите, что давно уже ремеслом барышник?

-- По крайней мере, лет двадцать.

-- Вы торговали вне пределов Эльзаса и Лотарингии?

-- Нет, господин председатель.

-- А лошадьми какой породы преимущественно?

-- Никогда других в руках не имел, как французской породы. Я мог бы доказать посредством господина Жейера, одного из первых банкиров в Страсбурге, что незадолго до войны я имел казенный подряд на ремонт трех кавалерийских полков.

-- Вы знаете, что к свидетельству господина Жейера теперь прибегать нельзя. Он находится в Страсбурге, осаждаемом пруссаками.

-- К несчастью, это справедливо, господин председатель, но я честный человек.

-- Вы никогда не ездили за границу?

-- О! Очень редко. Для моих дел езжал.

-- В последнее время не были?

-- Не был, господин председатель.

-- Откуда вы ехали, когда вас остановили на постоялом дворе Легофа?

-- Из Лоркена.

-- А куда направлялись?

-- Я собирался в Сент-Квирин, но узнав, что им овладели пруссаки, решился вернуться назад или, по крайней мере, объехать город на таком расстоянии, чтоб не подвергнуться нападению.

-- Зачем вы остановились у Легофа?

-- Чтоб дать моей лошади отдохнуть и овса поесть, да и самому перекусить.

-- Только для того?

-- Ни для чего более, господин председатель.

-- Вы уверены, что это была ваша единственная цель, что вы не имели, например, в виду переговорить кое с кем?

-- Я, господин председатель? -- вскричал обвиняемый, остолбенев. -- С кем же мне разговаривать на постоялом дворе Легофа, где никогда ни души не видать?

-- Вы это положительно утверждаете?

-- Разумеется, господин председатель.

-- Хорошо.

Председатель подал едва заметный знак. Мгновенно дверь распахнули настежь и в ней показалась баронесса Штейнфельд.

-- Боже, баронесса! -- воскликнул барышник в крайнем изумлении.

-- Что такое? -- спросил председатель.

-- Я ничего не говорю.

-- Извините, при виде этой дамы вы вскричали: "Боже, баронесса!", что показывает, по крайней мере, что она вам знакома.

Он опять сделал знак.

Дверь затворилась и скрыла за собою баронессу.

-- Позвольте мне одно замечание, господин председатель. Предположив даже, что я знаю эту даму, что ж в этом такого, что могло бы мне ставиться в вину?

-- Ответьте сперва на вопрос: знаете вы или нет эту даму?

-- Я? К чему мне вилять, когда я силен своею невинностью? Мне нечего бояться, чтоб поведение мое могло быть сочтено преступным кем бы то ни было. Давно уже я имею честь знать баронессу фон Штейнфельд. Она очень богата и любит хороших лошадей; я снабдил ее четырьмя парами, когда шесть месяцев назад она устраивала свой дом в Страсбурге.

-- Все это очень правдоподобно. К несчастью только, когда баронессу арестовали на постоялом дворе, куда вы прибыли до нее, она заявила, что приехала для свидания, которое вы ей там назначили. Свидание, по-видимому, имело целью нечто очень важное. Заметьте, что это сказано было баронессою полковнику фон Штаадту, начальнику ее конвоя, который не без основания удивился желанию такой важной барыни остановиться на плохом постоялом дворе вместо того, чтоб ехать до Сент-Квирина.

-- Я не могу быть ответствен в словах баронессы фон Штейнфельд, господин председатель. Каждый раз, когда еду по этой дороге, я останавливаюсь у Легофа. Может быть, баронесса желала мне сделать заказ, справилась обо мне у своего управляющего, с которым я очень давно дружен, и услышала от него, что она, вероятно, встретит меня у Легофа. Разумеется, это могло побудить ее остановиться на его постоялом дворе.

-- Предлог благовиден. Я вижу себя вынужденным предупредить вас, что вы становитесь на опасную почву; мы военный совет, а не асизный суд. Мы не прилагаем всех усилий, чтоб найти вас виновным; напротив, наше величайшее желание выяснить вашу невинность.

-- Позвольте, господин председатель, кажется, мои ответы до сих пор...

-- Очень были искусны, с этим я согласен, но до сих пор в них слова нет правды.

-- О! Господин председатель...

-- Выслушайте меня. Вас вовсе не зовут Ульрихом Мейером, вы родились не в Росгейме близ Страсбурга, вам не сорок семь лет и три месяца, и вы не барышник. Хотите ли вы теперь, чтоб я сказал вам, кто вы? Все доказательства у меня в руках.

-- Господин председатель...

-- Молчать! Вы граф Ульрих фон Бризгау, родились в Кобленце, пятидесяти двух лет и занимаетесь шпионством ради пользы графа Бисмарка, вашего закадычного друга.

-- Милостивый государь, подобная клевета...

-- Это не клевета; здесь нет клеветников.

-- Однако, мне кажется...

-- Доказательство моих слов вы сейчас доставите мне сами. Оборотень, ступайте сюда!

Контрабандист вышел из толпы и стал перед барышником, к которому два волонтера молча подошли сзади.

Отвесив глубокий поклон, Оборотень сказал:

-- Ваше сиятельство, позвольте мне снять с вас штиблеты.

-- Снять с меня штиблеты? -- повторил барышник, позеленев. -- Для чего же?

-- Чтоб вам было свободнее, -- ответил контрабандист, посмеиваясь. -- Не беспокойтесь, это минутное дело.

Барышник сделал было движение угрозы, но два волонтера тотчас схватили его за руки и заставили сидеть неподвижно.

Между тем контрабандист, нисколько не смущаясь свирепыми взглядами барышника, принялся снимать с него штиблеты, и, действительно, исполнил это мгновенно.

Штиблеты эти, как уже сказано, были кожаные и выше колена.

Контрабандист раскрыл свой нож и без дальних околичностей распорол их на икрах.

Из каждого образовавшегося отверстия он вынул по пачке бумаг, чрезвычайно тонких, которые положил на стол, говоря насмешливо:

-- Вот оно! Однако тут еще не все; граф Бризгау не таковский, чтоб все яйца сложить в одну корзину. На нем должно быть еще три тайника, которые, мы, надеюсь, откроем не менее успешно. Во-первых, кнут, -- заключил он, взяв со стола кнут барышника.

С минуту он осматривал его, потом подавил пружину, почти вовсе незаметную, и отвинтил пуговку на ручке.

В середине оказалась пустота.

Когда он стукнул по столу рукояткою, из нее вывалился сверток бумаги.

-- Вот оно! -- повторил контрабандист. -- Теперь перейдем к обуви! О! Господа, вы не можете представить себе, до чего прусские шпионы хорошо знают свое дело. Вообще это благородные дворяне очень умные и тщательно выбранные, но благодаря Бога, мы знаем все их штуки, хотя они и превышают что только можно вообразить по части мошенничества.

Пока говорил таким образом, контрабандист без церемонии снял с несчастного барышника его толстые башмаки.

Тот уже принял серо-зеленый оттенок в лице. Вытаращенные глаза его дико вращались. Он чувствовал, что погиб, и не сознавал более, что вокруг него происходит.

Контрабандист срезал верх башмаков и преобразил их таким образом в сандалии, отодрал тонкую кожаную стельку, подавил пружину и в каждой подошве открыл удивленным взорам присутствующих искусно скрытый тайник, полный бумаг.

-- Теперь приступим к четвертому и последнему тайнику. Не угодно ли вам будет нагнуть голову, ваше сиятельство?

Несчастный машинально опустил голову на грудь.

В одну минуту контрабандист отпорол воротник его камзола. Разумеется воротник этот набит был бумагами, которые перешли в руки председателя, как и остальные.

-- Что касается парика, чрезвычайно искусно сделанного, который скрывает цвет волос его сиятельства графа, кажется, не к чему снимать его опять, когда это уже было исполнено на постоялом дворе.

-- Нисколько не нужно, -- ответил председатель. -- Что вы теперь скажете, обвиняемый?

-- Ничего, господа! -- вскричал граф, бросаясь на колени и с отчаянием сложив руки. -- Я презренное существо, недостойное сожаления и мне остается только молить о пощаде. О, не убивайте меня! Я отец семейства; одна нищета вынудила меня согласиться на гнусную роль. Во всем я готов сознаться, но пощадите меня, ради Бога, не лишайте меня жизни!

Офицеры обменялись взглядом отвращения. Петрус встал.

-- Это уж слишком много цинизма! -- вскричал он. -- Уличенный, этот негодяй даже не имеет обыкновенной храбрости убийцы или вора, который знает, что в его гнусном ремесле он ставит на карту собственную голову и, проиграв, холодно смотрит на предстоящую ему смерть. Этот шпион труслив как отравители. Он говорит, что отец семейства. Нищета, видите ли, побудила его взяться за низкое ремесло! А мы-то! Разве у нас также нет семейства? Разве мы колебались пожертвовать нашими отцами и матерями, и женатые из нас своими детьми? Министр-палач, на службу которого он имел подлость поступить, разве не платит ему за кровь этих дорогих нам существ? Человек этот жил двадцать лет во Франции -- это доказано -- пользовался самым великодушным и братским гостеприимством, жирел нашим потом и составил себе богатство за наш счет. Принятый как друг во всех семействах, этот изверг в человеческом образе ловил сокровеннейшие тайны, и то, что доверялось ему у домашнего очага в течение двадцати лет, холодно, подло продавал подлецу еще гнуснее и презреннее его самого! Не щадите шпиона; с ним надо поступить как с бешеною собакой. Не расстреливайте его, это почетная смерть солдата. Повесьте его на виселице выше амановой, чтобы его соучастники, которые подсматривают за нами из глубины долины, бесновались от ярости при этом виде и знали, как мы наказываем изменников и шпионов. Вот мое мнение.

Слова эти, произнесенные с жаром, произвели на членов совета действие, которое мы отказываемся передать.

Шпион, все еще на коленях, тихо рыдал, бессильно опустив руки и свесив голову на грудь, между тем как все тело его подергивалось судорожным трепетом.

Все нравственное уже в нем умерло, оставалась одна животная натура.

Несколько мгновений длилось мрачное молчание. Только и слышно было, что глухое завывание бури и грозный ропот ветвей, которые сталкивались.

Наконец, председатель поднялся со своего места.

-- Этот человек заслужил смерть, -- сказал он. -- Однако он недостоин казни людей благородных; он лишил себя всяких человеческих прав. Завтра на рассвете повесить его на виселице вышиною в двадцать футов и на груди его пусть будет дощечка с надписью его имени и титулов, а внизу буквами в два дюйма: "Прусский шпион". Уведите осужденного. До рассвета караулить его, не спуская глаз. Ступайте.

Вольные стрелки наклонились к несчастному, подняли его за руки и почти вынесли скорее, чем вывели в отворенную еще дверь комнаты, где он был заперт сначала и где два человека остались теперь караулить его по данному председателем приказанию.

Когда граф Бризгау был уведен, некоторое время длилось молчание.

Произнесенный приговор сильно подействовал на членов совета. Эти честные работники, которых любовь к отечеству превратила в солдат, невольно содрогались и со стесненным сердцем сознавали страшную ответственность, которую возлагали на них настоящие обстоятельства.

Хотя и проникнутые искренним убеждением, что исполняют долг свой, они проклинали войну, которая оторвала их от семейства, от обычных работ, и вынудила не только взяться за оружие отстаивать свои дома, но еще становиться судьями с правом на жизнь и смерть ближнего.

Глубокая грусть отражалась на их лицах. Ими овладело какое-то утомление.

Однако, они не все еще кончили; им предстояло исполнить самую тяжелую часть взятого на себя долга.

Надо было приступить к суду другого пленного лица -- женщины.

-- Господа, -- наконец, решился заговорить председатель, -- я вижу себя вынужденным просить вас вооружиться всем вашим мужеством. Сюда приведут женщину. Вам известно, при каких обстоятельствах она арестована. Уже давно нас предупреждали, что она служит шпионкою немецким войскам; что несколько лет назад она поселилась во Франции с целью разведывать наши политические тайны и военную организацию и выдавать эти сведения прусскому правительству. Кроме того, женщина эта с тех пор, как немецкие войска заняли Эльзас и Лотарингию, деятельно работала, чтобы привлечь немцам сторонников в этом краю. Утверждают, будто она имела частые совещания с предводителями партии пиэтистов; что эта партия действует исподтишка, но с необычайной деятельностью, чтоб мешать обороне и, распространяя ложные известия, способствовать упадку духа в населении и побудить его высказаться за Пруссию. Когда она остановилась у дяди Легофа, то ехала, по-видимому, с одним из влиятельных предводителей пиэтистов. К несчастью, человеку этому удалось бежать. Он подло бросил свою спутницу и воспользовался первою суматохой, чтоб скрыться, оставив в наших руках несчастную женщину, быть может, скорее неосторожную, чем виновную. Она только служила орудием изменникам, которые скрывались за нею, выставляя ее вперед. Надеюсь, господа, что взвесив все эти обвинения, вы себя выкажете в одно и то же время строго справедливыми и беспристрастными. Ввести пленницу, -- прибавил он.

Дверь отворилась, и баронесса вошла.

Она была бледна, но владела собой. Покрасневшие веки изобличали, что она плакала.

В руках она держала платок, которым по временам отирала лицо.

Походка ее не имела ничего надменного или дерзкого; она держала себя просто.

Она поклонилась офицерам и села на поданный ей стул.

Командир Людвиг только что хотел обратиться к ней с речью, когда глаза молодой женщины случайно упали на Мишеля Гартмана, все сидевшего у камина.

Она вздрогнула, слегка вскрикнув, и сделала движение, как бы намереваясь встать и броситься к нему.

Со своей стороны Мишель, по-видимому, также узнал ее, потому что вскочил со стула с восклицанием.

Изумление отразилось на лицах председателя и членов совета.

-- Как! Разве вы знаете эту даму? -- спросил Людвиг.

-- Да, я сейчас узнал ее, -- последовал ответ Мишеля не без волнения.

-- Но как же могло случиться, что когда имя ее произносилось в вашем присутствии несколько раз, вы ничем не выказали, что оно вам известно?

Мишель Гартман подошел к молодой женщине и вежливо раскланялся с нею, после чего обратился к Людвигу и ответил:

-- Я, действительно, не знал имени этой дамы, господин председатель, потому и остался равнодушен, когда его произносили в моем присутствии, но увидев ее, разумеется, тотчас узнал.

-- Можете ли вы дать нам какие-нибудь сведения о ней? -- спросил председатель.

-- Мое знакомство или, вернее, сношения с нею были чисто случайные и очень непродолжительны, говоря по правде. Однако я отдаю себя в полное распоряжение совета относительно всех сведений, какие в моей власти доставить.

-- Говорите, мы вас слушаем.

-- Незадолго до войны, месяцев за семь или восемь, я был поручиком и числился в штабе главнокомандующего в Константине. Получив от генерала приказание отправиться в Сетиф, я поехал с моим вестовым, который здесь налицо и теперь сержант, и небольшим конвоем из четырех африканских егерей и фельдфебеля. Не прошло часа, как мы выехали из Константины, когда в ущелье, в очень пустынном месте, грозе путешественников, я услыхал раздирающие крики и выстрелы; они раздавались за крутым поворотом дороги. Я дал шпоры лошади, конвой последовал моему примеру, и едва мы; успели обогнуть поворот, как я увидал шагах в пятидесяти опрокинутую карету и двух-трех человек, которые отчаянно отбивались от шести-восьми арабов, между тем как пять-шесть других разбойников силились увлечь за кусты, окаймлявшие дорогу, двух женщин, которые с распустившимися волосами вырывались из их рук, испуская крики отчаяния. Я пустил лошадь во весь опор и нагрянул на бездельников словно гром. Они почти не сопротивлялись. Перепуганные появлением егерей, они ударились бежать врассыпную, бросив на дороге бедных женщин почти без чувств. Из них одна была баронесса, другая ее служанка. Оказав им пособие, в котором они нуждались, я велел поднять карету и запрячь лошадей, так как разбойники обрезали постромки, и когда путешественница была в. состоянии продолжать путь, я уступил ей мой конвой, с которым она и поехала в Константину, а я направился в Сетиф.

-- И вы не спросили имени особы, которой оказали . такую важную услугу?

-- Право, в ум не пришло. На что мне было знать?

-- Действительно, -- сказала баронесса, -- господину офицеру не могло быть интересно знать, кому он спас жизнь; но я спросила его имя у одного из солдат и тщательно сохранила его в благодарном сердце.

-- Вы ничего прибавить не можете? -- спросил председатель.

-- Всего несколько слов. Исполнив мое поручение в Сетифе, я вернулся в Константину и осведомился о незнакомке, или вернее, генерал говорил мне о ней. Все дело это много произвело шума. Я спросил, в Константине ли еще путешественница, и получил в ответ, что она уехала два дня назад; однако, вероятно, в благодарность за оказанную ей помощь, она пожертвовала двадцать тысяч франков для раздачи половины этой суммы военным арестантам, а другой половины раненым и больным солдатам, находившимся тогда в военном госпитале. Тут я уехал из Константины, взяв отпуск, вернулся в Эльзас к родным и, сознаюсь смиренно, совсем забыл об этом похождении, когда с минуту назад узнал баронессу, как вы сами тому были свидетелями.

-- Благодарю вас от имени совета за эти сведения.

-- А я попросил бы вас, господа, так как судьба опять свела меня с этой дамой, позволить мне быть ее защитником теперь, как я имел счастье защищать ее в другом случае.

-- Мы согласны. Вы слышали, что мною было сказано до входа баронессы Штейнфельд. Желаете вы говорить за нее или предпочитаете, чтоб я обратился к подсудимой с обычными вопросами?

-- Я полагаю их лишними. Баронесса не отказывается от своего имени, она не отвергает, что немка; скажу более, она сознается во всех обвинениях, которые пали на нее, и сверх того признает ваше право привлекать ее к суду. Так ли, баронесса?

-- Вполне. Я только прибавлю несколько слов, если мне позволят, перед тем как вы перейдете к дальнейшему.

-- Мы вас слушаем.

-- Господа, -- начала баронесса, -- я нисколько не буду отрицать моей вины или, вернее, преступлений, в которых меня обвиняют. Преступления эти, действительно, совершены мною. Поверьте, я говорю так откровенно не из цинизма, не из хвастовства и не из подлости. Если я открыто сознаюсь в вашем присутствии, то потому, что считаю вас людьми с прямым суждением, честными тружениками и по большей части отцами семейств, следовательно, и в состоянии понять меня. Я принадлежу к одному из древнейших родов Пруссии. Мой муж умер, оставив мне одного сына. Меня разорил бесчестный управляющий, скрыл духовную моего мужа и вышло так, что все мое состояние досталось младшей линии моего покойного мужа. Однажды первый министр пригласил меня к себе и сказал мне приблизительно следующее:

-- "Вы хорошего рода; духовная вашего мужа была украдена и вы с вашим сыном, вследствие этого похищения, находитесь в нищете. Вот духовная, которой существование оспаривается. Я отыскал ее. Но важные политические интересы не дозволяют мне отдать ее вам. Я обязуюсь поместить вашего сына в военное училище, где он будет воспитываться на казенный счет. Деверя вашего, настоящего владельца вашего имения, я заставлю выплачивать вам ежегодно большое содержание; но всему этому я полагаю условие -- чтоб вы подписались под этим обязательством немедленно уехать из Германии. Вы красивы и молоды, вы умны и принадлежите к высшему свету. Вы отправитесь во Францию и там будете жить на большую ногу; вы устроите у себя политический кружок и каждый месяц будете со мною переписываться, чтоб давать мне отчет во всем, что услышите. Если вы откажетесь, вас ждут нищета и презрение; если же согласитесь, будете богаты и со временем получите назад все ваше состояние."

Я была мать. Бедность пугала меня еще более для сына, чем для меня самой. Разумеется, я согласилась. И тем легче дала я это согласие, что не уяснила себе всего позора, навязанного на меня обязательством. Спустя несколько месяцев я поняла его вполне, но было уже поздно. Тигр держал меня в своих когтях, и я волею-неволею должна была покориться. Вот, господа, что я хотела сказать вам. Заключу я, прибавив, что гнушаюсь того, что делала. То, к чему меня вынудили, возмутительно и справедливо презирается честными людьми. Если я так виновна, как кажусь, то казните меня; я не унижусь молить о пощаде, которой недостойна. Если же, наоборот, вы оцените мое откровенное сознание и оставите мне жизнь, клянусь, я приложу все старание, чтобы исправить насколько возможно то зло, которому я содействовала. Уже давно раскаяние мне запало в сердце; в уме все стало ясно и я ненавидела силою навязанное мне соучастничество. Теперь судите меня, господа; я покорюсь своей участи без ропота.

Она грациозно наклонила голову и села.

-- Теперь речь принадлежит вам, -- обратился председатель к Мишелю.

-- После откровенного сознания, сделанного баронессою с таким достоинством, я полагаю, господа, что пытаться еще защищать ее было бы ошибкой. Вы видите бедную женщину, мать, удрученную горем и терзаемую раскаянием, которая проклинает навязанное ей соучастничество. Ничто не заставляло ее говорить то, что она сказала. Одно убеждение в своей вине могло побудить ее высказаться вам так прямодушно и -- простите выражение -- с таким благородством. Она раскаивается. Теперь ей очевидна вся чудовищность роли, которую она была вынуждена играть. Однако она не жалуется, а просто сознает себя виновною. Это раскаяние искреннее, господа, и верить ему вы должны. Баронесса фон Штейнфельд была виновною, но в моих глазах она уже не виновна. Когда хотят обманывать своих судей, не говорят с такой искренностью в голосе. Повторяю, она, действительно, раскаивается; вы должны простить ей и помочь исправить зло, которое заставляли ее делать.

Председатель обратился к Петрусу. Тот встал.

-- Господа, -- начал он, -- возложенная на меня советом обязанность слишком тяжелое бремя для моих плеч. Я нахожусь перед женщиной, виновною во всех отношениях, которая сознается в этом. Эта женщина молода и красива, и, наконец, мать. Для сына, по ее словам, сделалась она виновною и ответственность за свои преступления слагает на тевтонского Макиавели, управляющего судьбами Пруссии. Это лютый зверь, как мы знаем; все средства для него хороши, лишь бы достигнуть цели; итак, единственный, настоящий виновный, разумеется, он. Но если б он не был уверен, что найдет соучастников в раболепстве прусского дворянства, которое ползает перед ним, думаете ли вы, чтобы он достиг результатов, каких добился? Конечно, нет. Вы знаете, господа, что я человек миролюбивый; я изучал медицину, когда война оторвала меня от моих занятий. Лучше кого-либо я знаю, какое снисхождение мы обязаны оказывать слабому и прекрасному полу. Сердце мое надрывается, когда я вижу перед собою молодую женщину, прекрасную и знатного рода, обвиненную в страшном преступлении. Я хотел бы спасти ее; рыдания душат меня, ведь я также имею мать, сестру... О! Господа, какую ужасную ответственность возлагают на нас жестокие события этой войны! Да, раскаяние этой женщины искренне, я убежден в этом, но разве жертвы ее измены менее оттого страдают? Что вы ответите на это? Увы! Я хотел бы, чтоб ей простили, чтоб ей было дозволено искупить свою вину долгою скорбью. Но ведь мы собрались не в обыкновенном суде. Наше призвание защищать и охранять население, несправедливо попранное ногами, в котором убивают женщин, девушек насилуют, детей калечат, селения предают огню. Господа, подсудимая виновна -- она должна умереть.

Петрус тяжело опустился на стул и закрыл руками лицо.