Не столько утомленный дорогой и умиленный сладостью свидания с близкими, сколько взволнованный первыми впечатлениями отечества и потрясенный ужасным положением нищих офицеров армии, их жен и детей, -- и это в тридцати верстах от столицы! -- Саша Рибопьер входил под отеческую кровлю тихого дома на Моховой. Здесь все было по-старому: и вещи, и слуги; отец по-старому принял его с тихой неопределенной улыбкой, с тихими объятиями и поцелуем и с тихими словами о своем удовольствии видеть сына здоровым, возмужавшим и преуспевшим по службе. Потом появилась величавая шатан и скромные выросшие и похорошевшие девицы-сестры. Их привет был столь же тих и порядлив. И тотчас же послали за священником отслужить благодарственный молебен Господу Богу, возвратившему сына семье и отечеству.

-- Papá, кроме молитвы, освятите день моего возвращения благотворением, -- сказал тогда Саша, и все, что накипело в его сердце, хлынуло потоком беспорядочных слов.

-- Поймите, папа, дворяне и офицеры, с женами и детьми, без копейки, почти в рубище, голодные. И это в тридцати верстах от столицы! Подумайте, сколько еще несчастных влачится в пути... Офицеры армии, проливающие кровь за отечество, пострадавшие невинно, возвращенные государем, ввергнуты бессмысленным распоряжением начальства в пучину бедства! Можно ли остаться равнодушным? Не должно ли немедленно оказать им всякое содействие! Обратиться к государю, к великому князю Александру, к Палену, к Ливену...

Мудрый "Dieu du Silence" зорко смотрел на сына во время внезапной, порывистой и сбивчивой его речи.

-- Обратиться к государю, к великому князю, к Палену, к Ливену... -- повторил он за ним, как бы вслушиваясь в звук этих имен. -- Постой! Постой! Нельзя так, вдруг, не сообразясь. Вот мы помолимся, ты почистишься, покушаешь, отдохнешь с дороги, и мы тогда обсудим дело обстоятельно, бесстрастно, не спеша.

-- Папенька, невозможно! -- воскликнул Саша. -- Маменька и сестрицы, невозможно!

-- Что невозможно? Молиться или чиститься и кушать? -- с улыбкой спросил старый Рибопьер.

-- Невозможно даже и молиться, зная, что эти несчастные... Ах, если бы вы видели и слышали их!

-- Ну, хорошо. Обсудим это дело сейчас. Но прежде все-таки позволь поблагодарить твоего наставника господина ротмистра фон Дитриха за все его о тебе попечения и предложить ему удобство, стол и отдых. Господин фон Дитрих, сердешно благодарю вас! -- продолжал старый Рибопьер, обращаясь к "дядьке", который вошел вслед за юношей и был безмолвным зрителем встречи, семейных объятий и благородного порыва Саши. -- Еще особливо и усиленно благодарить вас имею! Но это -- завтра. А теперь прошу вас на антресоли.

Но Дитрих, улыбаясь щучьим рылом, ответил что он тоже не может ни "чистить себя", ни "кушать", ни "молидва", ни "засыпайть", а должен сейчас ехать в "свой казарма", к "свой начальник" генераль-аншеф Брискорн фон Ленау-Вюльшенбург-Толль.

-- Как угодно, господин фон Дитрих, как угодно! Служба -- прежде всего, -- сказал старый Рибопьер. -- А завтра навестите меня после полудня для особенной моей благодарности.

-- О, да! непременно буду, -- ответил "дядька" и удалился, оставив в комнате струю специфического кнастерного смрада.

-- Наконец-то я свободен от этого урода! -- сказал облегченно Саша.

-- Еще ли свободен, увидим, -- загадочно возразил старый Рибопьер. -- Но оставьте нас с Сашей, мы потолкуем обстоятельно... Да приготовьте ему все же кушать. Да уведите людей от дверей.

В дверях действительно толпилась дворня и впереди всех кормилица Саши и нянюшка его, проливавшие слезы и причитавшие, какой-де он стал красавец, какой умник, какой мужчина и т. д.

В один прыжок Саша очутился у дверей, обнял и расцеловал всех, подбежал к другим дверям и там всех перецеловал.

Вслед за тем оставили сына с отцом наедине.

Старый Рибопьер подождал, потом тщательно запер двери, предварительно убедившись, что за ними никого не осталось, задвинул их тяжелыми драпировками и, подойдя затем к сыну, нежно обнял его вдруг дрожащими руками и безмолвно, но страстно стал осыпать лицо и голову сына поцелуями. Затем отстранил его, вытер влажные глаза, сел в кресло, а на другое, возле себя, указал сыну.

-- Потолкуем, -- сказал он. -- Ну! Quid? Quis? Ubi? Cur? Quomodo? Quando? Quibus auxiliis? (Что? Кто? Где? Почему? Каким образом? Когда? При чьей помощи?)

Саша знал эту манеру отца каждое дело обсуждать по риторической хрии, по которой и иезуиты исповедуют духовных овец своих.

Он не спеша повторил все, что слышал на почтовом дворе в Софии. Рассказал и про Жеребцову с гвардейцами.

-- Удивляюсь тому, что армейские офицеры, столь преданные государю, страждут, а гвардейцы открыто поносят его, не боясь доноса! -- заключил он рассказ свой.

-- Да, это странно, конечно, по-видимости, -- сказал задумчиво старый Рибопьер, -- но на свете нет действий без причин. Если эти гвардейцы так говорили, то почему-либо считали сие для себя безопасным.

-- Как может безопасной быть такая неосторожность, легкомыслие и неосмотрительность! -- удивился юный Рибопьер.

-- И неосторожность и легкомыслие могут иногда быть следствием весьма осмысленного, предуставленного плана. Венские дипломаты разве сего тебе не объяснили? -- сказал старый.

-- Меня многому в Вене научили, о чем сейчас и доложу вам, батюшка. Однако, скорее можно принять объяснение офицера на заставе, что отчаяние развязало, всем языки, -- сказал юный.

-- О, друг мой, ведь все заставы и караулы в непосредственном ведении военного генерал-губернатора столицы, графа фон дер Палена. Он у нас ныне главная персона. Все от него исходит и к нему возвращается. Он имеет в своем заведовании иностранные дела, финансы, почту, полицию, а как состоит военным губернатором столицы, то сия должность предоставляет ему начальство над гвардией.

-- Но если так, то и вольные толки караульных и гвардейцев, и бедствия армейских офицеров на почтовом дворе в Софии, в тридцати верстах от столицы, непосредственно касаются Палена и даже не могут не быть ему известны?

-- Да, непосредственно касаются. Да, не могут не быть ему известны, -- спокойно подтвердил старый Рибопьер.

-- Но как же это так? -- в совершенном изумлении спросил юный Рибопьер.

Dieu du Silence молчал.

-- Мне, впрочем, нет дела до вольных толков гвардейцев... -- заговорил опять Саша.

-- Ну, конечно. Рибопьеры никогда не были доносчиками, -- вставил отец.

-- Но я не могу презреть просьбы невинных страдальцев. Я клялся употребить все мои старания к облегчению злосчастной участи их и всех возвращаемых невинно пострадавших, коих принуждают на собственное иждивение являться в столицу где бы и в каком бы положении их не застало высочайшее повеление, -- продолжал сын.

-- Что же ты намерен делать? Воля государя императора священна и должна быть в точности выполняема, -- сказал отец.

-- Но государь, конечно, и не ведает о том, что выходит из его повеления. Мог ли он бы тогда на нем настаивать? Он хотел оказать милость невинным страдальцам, и если узнает, что из этого проистекло, конечно, отменит свое повеление или прикажет снабдить их прогонами и одеждой, устроить их семьи.

-- Так, если ему это все доложить, то все сие, конечно, и воспоследует именно так, как ты говоришь. От природы государь имеет прекрасное, человеколюбивое и благородное сердце и в светлые минуты доступен высоким порывам, честно соглашается даже, что ошибался. Но кто будет ему сие дело докладывать?

-- Папенька, поезжайте сейчас во дворец и попросите кого-нибудь, чтобы доложили о вас государю и все ему расскажите.

-- Поехать сейчас во дворец? Попросить кого-нибудь! Но кто же; однако, сей всемогущий чародей "кто-нибудь"?

-- Ну, барон Николаи или граф Кутайсов.

-- Николаи? Кутайсов? Нет, я не поеду во дворец просить их о таком деле. Притом же повеление отдано Палену. Значит, и обратиться надо к нему. Или к военному министру Ливену. Если ты так тронут участью сих офицеров, то и обратись к ним сам.

-- Отлично. Я сейчас поеду! Переоденусь и поеду! -- вскакивая, сказал юноша.

-- Постой. Странно, ты в Вене возмужал, тебе уже девятнадцатый год. Немного, конечно, но Ливену всего 25, а он уже третий год управляет военным министерством. А ты, право, мальчиком, до отъезда был степеннее. Что ты торопишься? И доброе дело нужно делать с умом. И даже скажу, что добрые дела в наше время, быть может, опаснее злых. Итак сообрази, что теперь уже поздно. Завтра утром ты можешь все это выполнить спокойно, обдуманно и своевременно. Твои офицеры много и долго уже терпели. Потерпят и еще несколько часов. Тем слаще для них будет миг избавления. Я вот что тебе советую. Ты знаешь, что военный министр, граф Христиан Андреевич Ливен, уже генерал-адъютантом и пользуется полным доверием и милостью его величества. Он же твой приятель. Служба его при особе государя начинается с 630 часов утра. Расстается он с государем только в обеденную пору, в час пополудни. В четыре часа Ливен опять уезжает во дворец и освобождается не ранее восьми часов вечера. Значит, если ты приедешь к нему в три часа, то в самую будет пору.

-- Да! да! Он прямо и может доложить все государю!

-- Прямо ли -- другой вопрос и его дело. Но ты знаешь, что он недавно женился на прелестном ребенке, -- ей только что минуло пятнадцать лет, -- Дашеньке Бенкендорф.

-- Знаю. В Вене еще слышал. Я помню Дашеньку на празднике в Смольном, как она бегала в горелки с государем, Понятовским и принцем Конде.

-- И на котором ты столь удачно танцевал вальс с Лопухиной, ныне княгиней Гагариной, -- улыбаясь, сказал старый Рибопьер.

-- Не напоминайте мне об этом проклятом вальсе! -- краснея, сказал Саша.

-- Что так? Или разлюбил? А Гагарина еще на днях у меня спрашивала о тебе и прямо заявила, что с тех пор, как ты уехал, и вальса протанцевать не с кем. Но вернемся к нашим планам. Ты можешь приехать в три часа к Ливенам. Это час, в который очень легко застать у них или самого графа Палена, или графа Бенигсена, который может устроить твое свидание с военным губернатором, или обоих вместе. Значит, ты можешь сообщить о своих офицерах кому захочешь.

-- Я буду просить Ливена доложить о сем великому князю Александру. Сердце его есть чистое милосердие.

-- И ему, если хочешь. Значит, пока до завтра. А теперь расскажи мне о том, что открыли тебе венские дипломаты.

Саша передал весьма обстоятельно беседы свои с Разумовским и принцем де Линь.

-- Да, они взялись прозревать будущее, -- сказал, выслушав, родитель. -- Но кто знает уготованное грядущим днем? То правда, что здесь все пришло в расстройство и полное смущение. Умы в брожении. Казематы переполнены. Но это не останавливает толков. Действия и намерения государя противоречивы и часто загадочны. Скажу тебе для руководства, доброжелателям государя лучше помалкивать. И те, кто говорит о нем вольно и поносят его, в меньшей опасности, чем те, кто, зная его от природы высокую душу, пытаются спасти его гибнущую репутацию, предупредить его, остановить от ошибок и отзываются о нем с любовью. Да, любить Павла ныне едва ли не опаснее, чем ненавидеть. Это странно, очень странно. Но так. Спасать его -- пагубная мысль. К тому же, и тот, кто преклоняется, зная императора Павла, пред высокими сторонами удивительного его характера, признает, что невозможно иметь такого властелина. Но... погреби все сие в тайниках души своей, и даже, если возможно, истреби из самой памяти. Помни золотое правило, которым я всю жизнь руководствовался. Нашел -- молчи, потерял -- молчи, увидал -- молчи, услыхал -- молчи.