Роман
1
В доме булочника кривой Хесус еще отстреливался. Фалангисты подожгли солому, и черный дым ворвался в узкое оконце. Потом они выволокли мертвого Xecуca на площадь. Хесус глядел большим кровавым глазом на белое небо, а мулы, привязанные к ржавым кольцам, беспокойно кричали.
Секретарь фаланги Васкес пил пиво. Прибежал Куррито:
— Маноло в Лерите.
Васкес ответил: «Ерунда», — и сплюнул на стол косточку от маслины. Он задыхался от зноя; мокрый воротник жал шею, как веревка.
Звонарь ударил в колокол. Из церкви выплыла расфуфыренная богородица: она улыбалась бледными злыми губами. Васкес нес бархатный шлейф и пел:
— «На-а-а-дежда всех отчаявшихся…».
У него был тонкий голос кастрата. На балконе показался полковник Лопес, тучный андалузец с рачьими глазами. Он поднес руку к козырьку и растерянно улыбнулся. Утром, когда фалангисты осаждали Народный дом, он лежал с грелкой на животе и шептал:
— Влипли!
Васкес швырнул шлейф богородицы, пропахший нафталином, в лицо молоденькому офицеру, а сам подбежал к балкону:
— Ваше превосходительство, несколько приветственных слов!
Лопес побагровел: его глаза еще явственней отделились от лица. Он выкрикнул:
— Испанцы!..
Увидев труп Хесуса, жена Васкеса, замахала кружевным веером:
— Почему не убрали?
Капитан услужливо прикрыл лицо Xecуca мешком из-под муки.
Васкес с трудом вскарабкался в беседку для музыкантов. Он думал об империи Карла, над которой никогда не заходило солнце, и, составляя пышные фразы, шевелил мясистыми губами. Снова подбежал Куррито:
— Хочешь посмотреть?
Арестованных загнали во двор ремесленного училища. Фалангисты подталкивали их штыками. Васкес сразу спросил:
— Карраско где?
Переплетчик Карраско считался вождем красных. Куррито развел руками:
— Удрал. Зато сына взяли.
Сыну переплетчика было четырнадцать лет — большие, оттопыренные уши, пальцы, замаранные чернилами. Васкес наставил на него револьвер:
— Где?
Мальчик молчал.
— Я тебя спрашиваю — где, сын потаскухи!
Приподняв брови, мальчик равнодушно ответил:
— Стреляй.
Раздался выстрел. Куррито теперь торопил Васкеса:
— Неудобно — Лопес ждет…
До ночи кричали фалангисты: трубачи играли «Королевский марш»: священники кропили водой пыльные грузовики; стиснутый толпой, полковник Лопес крохотным платочком утирал широкое мокрое лицо. Потом все стихло. Рядом с мертвым Хесусом, уткнув лицо в горячую пыль, храпел фалангист. На луну набежали мелкие бесформенные облака; в изнеможении орали коты, поблескивая зелеными глазами.
Незадолго до рассвета раздался одинокий выстрел. Сонный Лопес не хотел одеваться. Жена торопила его. Громко вздыхая, он стал застегивать мундир не на ту пуговицу. Молодой лейтенант повторял: «За Испанию! За Испанию!». Женщина плакала навзрыд. По пустырям бежал Васкес и вопил:
— Это Маноло!..
Они остановились в двух километрах от города. Фургоны «Перевозка мебели», ослы с пулеметами, барселонские такси, лимузины, скрипучие таратайки, грузовики обложенные тюфяками, патроны, курдюки с вином, гитары.
На машине Маноло написано: «В Уэску».
— Пулеметы ставь!
— Ставь сам.
Кто-то крикнул:
— Ты с Маноло не шути — он в комитете.
— А я что — не комитет?
Девушки в туфельках на высоких каблуках неловко карабкаются по камням: они едва волочат тяжелые винтовки. Позади облако пыли: идут металлисты, солдаты, ткачихи из Сабаделя, бухгалтеры, торреадоры, почтовики. У кого револьвер, у кого ружье, у кого кухонный нож. Старуха бежит с вилами:
— Бей их! Бей!
Горы откликаются: бей!
Под’ехали крестьяне из соседней деревни верхом на мулах. Один горделиво показывает мушкет:
— Кабанов бил, теперь буду бить генералов.
Старый анархист, которого все зовут «Кропоткиным», суетится:
— Куда флаг поставить?
У «Кропоткина» длинные седые локоны и галстук, повязанный бантом. Маноло спрашивает:
— Сколько нас?
Никто не отвечает.
Мальчишка швырнул ручную гранату и убил барана. «Кропоткин» рассердился:
— Жизнь заслуживает уважения!
— Сволочи, сколько нас?
К Маноло подошел гитарист Антонио:
— Покажи, как из ружья стрелять, а то скандал — ничего не получается.
Крестьяне угрюмо повторяют:
— Говори, где фашисты? Пора стрелять — они из экономии молотилку вывезут.
Они стоят на камнях под городом. Камни рыжие и рыжий город. Глухие стены. Ни деревьев, ни травы — пустыня. Кричат люди, кричат мулы. Никто никого не слушает.
Маноло идет вверх.
— Бей их!
Осторожно мулы ступают над обрывом.
Свист, грохот, рыжая пыль — разорвался снаряд. Все бросились вниз. Маноло кричит:
— Стой!
Остался только «Кропоткин» с флагом.
— Стой!
— Стой!
Убили Антонио: он лежит с раскрытым животом под розовым ранним солнцем — Антонио, веселый гитарист, гордость барселонской Паралели[1].
— Антонио!
Это его окликает Маноло; и вдруг, озверев, Маноло кидается вдогонку за беглецами:
— Антонио… Слышите, сволочи, Антонио!..
Они остановились растерянно переглядываются. Крестьянин с мушкетом лопочет:
— Не видно, откуда стреляют — поэтому…
Еще снаряд. Теперь никто не двинулся с места. Маноло идет вверх; за ним другие. Пулеметы. Вскрикнула женщина. Мул сполз вниз. Солдат подпрыгнул и перевернулся.
— Бей их! Бей!
Пулеметы фашистов на колокольне. Люди падают с камней. Ползут новые. Сзади кричат: «Бей!». Маноло карабкается по отвесной скале. Вдруг он видит фашиста. Он кричит от радости. Они долго ворочаются в пыли. Потом Маноло встает, трет рукой колено и заботливо осматривает винчестер.
— Бей!
Они ворвались в город. Ревут мулы, звенит стекло, старая женщина судорожно смеется от радости и от страха. Мертвый осел скалит желтые зубы.
Полковника Лопеса нашли в исповедальне; старик убил его топором. «Кропоткин» взобрался на колокольню и повесил большой красно-черный флаг.
На паперти лежит богородица: она попрежнему зло улыбается, и крестьяне в ожесточении рвут ее тяжелое бархатное платье. Треуголки гвардейцев, береты, круглые шапчонки семинаристов, ангелы с отбитыми крыльями…
Жена Васкеса сует «Кропоткину» деньги:
— Спасите!
«Кропоткин» выпрямился, откинул рукой седые локоны:
— Работать надо! Шить рубахи! Сажать картофель!
Деньги летят на мостовую. Ребятишки подбирают.
— Застрелю! Жгите их! Жгите мразь!
На площади костер; горят херувимы, деревянные венчики, розы. «Кропоткин» швыряет в огонь сотенные:
— Уничтожим навеки эксплоатацию!
По ветхим пыльным щекам бегут слезы.
Убитых положили в беседку, где вчера играли музыканты. В ногах Антонио — гитара. На часах две девушки. Подошел смуглый парень:
— Красавица, где талончики на обед дают?..
Он ушел; девушка говорит:
— Ночью, если боя не будет, пойду целоваться…
Насупившись, другая отвечает:
— Я ни за что!
Девчонка тащит даму в капоте:
— Фашистка! Она меня по щекам била!..
Дама в страхе подымает кулачок — на солнце горят багровые полированные ногти:
— Я не фашистка, я нервная…
Аптекарь Хосе кричит матери:
— Плевать мне теперь на твое причастье!
С площади доносится дискант «Кропоткина»:
— Жги!..
Крестьяне развалились в кожаных креслах «Коммерческого клуба». Они задумчиво улыбаются. Статуи, люстры, вазы… Вдруг один вскочил:
— Едем! Они молотилку вывезут…
К Маноло подходит старый звонарь и, улыбаясь беззубым ртом, говорит:
— Записывают где? Хочу бить фашистов.
Солнце было уж высоко, и немилосердная жажда мучила Маноло. Он достал курдюк, раскрыл рот. Тоненькая струйка, вино теплое. Он долго бродил по городу. На базаре продавали дыни и салат. Маноло зашел в ремесленное училище: там лежали тела расстрелянных фашистами.
В подвале училища нашли отца Мигеля. Это толстяк с круглой головой, шеи у него нет. На нем разодранная сутана. Он уныло почесывает голую волосатую грудь. Его привели к Маноло. Оба молчат. Маноло смотрит на сына переплетчика. Большие синие мухи облепили детский затылок. Маноло доверчиво говорит:
— Страшно!..
— Сказано: «Смерть пасет, как овец»…
Отец Мигель по привычке потирает руками. Беспричинная тоска охватила Маноло. Он спрашивает:
— Значит, хочешь умереть?
Отец Мигель поспешно отвечает:
— Не расчет: вы — меня, они — вас. А кто может поручиться…
Он не договорил — Маноло выстрелил. Сразу все стало легким: прошла скука. Маноло смотрит на красные плиты — сколько у толстяка крови!
— Грузовик почему бросили?
— Да ты не волнуйся — машин хватит.
Сердито сплюнул, Маноло лезет под грузовик. Он провозился добрый час.
— Готово!
Он вытирает рукавом лицо: пыль, смешавшись с маслом, стала липкой, как глина.
— Я на «Испано-суисе» шесть лет просидел, каждую косточку знаю. А ты говоришь: «Не волнуйся»…
2
Наверху шел горячий дождь августа. Такси кружились по голубой площади. За мокрыми стеклами мелькали куклы, жемчуга, огромные грозди винограда. Вокзал находился под землей; здесь было душно и сыро. С трудом Бернар протиснулся к вагону. Кто-то крикнул: «Отдыхай!» Он вспомнил: а ведь правда, теперь каникулы… Сквозь туман он увидел пятно плаката: девушка в голубом трико, песок, парус. Сколько народу! Его никто не провожает. Это хорошо — жизнь можно рассечь, как червяка…
Он выглянул в окно. Все закачалось. Женщина на платформе подняла кулак. Поезд вырвался из-под земли. Дождь.
Дня два или три назад Сонье спросил Бернара:
— Ты что там будешь делать? Плакаты?
Бернар рассмеялся:
— Какие плакаты? В пехоту.
Это началось с митинга. Ораторы говорили, как всегда — громко, красиво и равнодушно. Потом выступил старый испанец. Он путал слова, мучительно останавливался, пил воду.
— В Хаене они убили товарища, а жена его записалась в отряд…
Зааплодировали. Испанец грустно моргал близорукими глазами. Тогда-то Бернар сказал Жермен:
— Еду.
В маленькой, насквозь прокуренной комнате, он долго перечислял: сочувствует, нельзя сидеть сложа руки, он служил в пулеметной команде, здоров… Помолчав, он сердито добавил:
— Все равно поеду.
За несколько дней до от’езда Бернар вдруг заметил на мольберте недописанный натюрморт: букет лакфиолей. Кажется, неплохо… Вот только этот угол надо поправить… Он улыбнулся: глупости! На столе стояли завядшие цветы.
Люди, разодранные рубахи, солдаты целятся — это Гойя. Так было и в Бадахосе… Поль рассказывал, что карлисты в Памплоне праздновали победу. Впереди шел горбун, а на горбе было написано красной краской: «Бог и король».
Когда Бернар служил, лейтенант говорил ему: «Ты плохой солдат». Бернар тогда думал о живописи; ему хотелось написать стену казармы, флаги, дерево. Жаль, букета не кончил!.. Глупости, этого не было. Жермен тоже не было. Теперь он будет хорошим солдатом. Женщина из Хаена пошла на место мужа… Если французы дадут самолеты… Чорта с два, они едут на каникулы… Но кому подымали кулак? Этот поезд идет до границы. Может быть, рядом — товарищ?
Бернар всматривается в лица попутчиков. Старик с корзиной. Он поднял крышку: в корзине оказался большой всклокоченный голубь. Ласково причмокивая, старик позвал его: «Южен!» Девушка читает роман. Толстяк — наверное коммивояжер, продает кишки для колбас или фиксатуар. Две дамы с девочкой. Влюбленная парочка: они заслонились газетой и шепчутся. Бернар слышит обрывки фраз.
— Завтра будешь купаться в море…
— Мне идет эта шляпа?
— Жермен!..
Смешно — ее тоже зовут Жермен.
Бернар прошел к окну. Дождь омолодил позднее лето. Среди темной зелени лежали коровы, белые и черные. Яблони клонили ветки, тяжелые от капель и плодов. Потом стемнело; воздух стал еще свежее. На маленькой станции под фонарем цвели большие чайные розы. Старуха второпях обнимала сына. Бернар не отрываясь думал о Жермен.
Это был последний день его парижской жизни. Утром, когда Жермен протянула ему чашку с кофе, ее пальцы дрожали.
— Не нужно, Жермен!.. Я скоро вернусь.
— Я должна тебе сказать…
— Что?
— Не могу…
Потом она сказал: Готье. Это началось весной; они тогда втроем поехали на Луару. Она пробовала бороться с собой. Два месяца они не встречалась. Но что же ей делать?.. Она не виновата.
Бернар, задумавшись, переспросил:
— Что?
Она быстро ответила:
— Ты можешь меня ударить.
— Жермен, зачем ты так говоришь? Нет, ты ни в чем не виновата.
Тогда она стала упрекать его: виноват он. Разве он когда-нибудь подумал, как она живет? Он запирался, работал. Он скучал, когда она ему рассказывала о людях, о вещах, о заботах. Готье проще, зато он с ней. Это жизнь взаправду. (Жермен несколько раз повторила: «взаправду».)
Бернар сбоку поглядел на Жермен: зеленые туманные глаза, пухлые губы, смуглый треугольник загара. Он скомкал папиросу.
— Ты что… спала с ним?
— Да.
Он медленно вышел из комнаты. Несколько часов он кружился по узким улицам. Пошел дождь. Он стал под навес возле зеленной лавки и закрыл глаза. Продавщица спросила: «Вам дурно?» Он ответил: «Что вы», — и улыбнулся.
Он застал Жермен в той же позе: как будто она не двинулась с места. Он старался быть веселым. Прикрыв ладонью глаза, она следила за каждым его движением.
— Я тебе напишу из Барселоны. Ты переедешь к нему?
Вместо ответа она расплакалась. Он стоял возле стола; потрогал вещи: старый мундштук, приглашение на выставку, ракушки. Трупы! Той, прежней жизни больше не было.
Они простились дома: Бернар побоялся вокзальной тоски, свистков, лжи последних минут.
Поезд несется мимо городов. Жизнь — это несколько огней; нет даже времени подумать — что там? Толстяк храпит. Бернар один в коридоре; он завяз в прошлом.
Это было весной. Он поехал с Жермен в деревню. Там были старые вязы. Он хотел писать, но разленился, лег под дерево, голова на коленях Жермен. Сквозь зеленое кружево — небо. Должно быть, это и было счастьем…
Начало светать. Показались озера, пепельно-розовые. В коридор вышел человек — дорожная куртка, сухое лицо с шрамом, проседь, похож на иностранца. Наверное, турист…
— Не помнишь? В комитете…
Бернар радостно схватил его руку:
— Конечно, помню! Ты ведь англичанин?
— Нет. Немец. Вальтер.
Они стали говорить о войне. Немцы прислали Франко сорок «Юнкерсов». О чем думает Блюм? У наших мало специалистов. Вальтер служил в артиллерии…
Бернар улыбается — это, как Жермен говорила, взаправду!..
— А я думал, кого провожали? Там твоя жена была?
— Нет. Товарищ из комитета, она принесла письмо. Жена в Германии. В Дармштате. В тюрьме.
Туннель, и снова солнце.
— Теперь не знаю… Может быть, они ее убили.
Вальтеру сорок два года. Он смутно помнит мир до войны: речка с пескарями; зеленый клеенчатый картуз школьника; мать варила варенье из смородины. Потом Вальтера призвали. Он был возле Диксмюде с братом Карлом. Карл кричал в темном госпитале — у него отняли ногу.
Вальтер — коммунист. Он — загнанный зверь, кругом — охотники: стреляют из-за угла, стреляют из окон. Он говорит… Удивительно, сколько может человек говорить, охрипший, с красными глазами, в дыму пивнушек! Гамбург, грузчики, узкие улицы, девки, медный тазик над лавкой цирюльника. Пуля попала в ногу; Вальтера унесли товарищи. Стреляли те…
Те победили. Вальтер прятался на пивном заводе среди бочек. Его выдал бывший товарищ; нежно сосал трубку и — выдал. В лагере, была липкая глина. Аптекарь Мюллер бил Вальтера ремнем. Вальтер очнулся, потрогал рукой лицо — липкое…
Он убежал. В лесу куковала кукушка; было много черники, хотелось лечь и ни о чем не думать. Париж… Он говорит, кругом равнодушные люди. Он поселился в маленькой гостинице. Была ярмарка: с утра до ночи под его окном вертелась карусель. Он ждал письма от Луизы. Почтальон приносил много писем, — не ему, другим.
Это было в воскресенье. Нехотя он развернул газету: скачки, матч футбола. Вдруг он увидел: «В Испании»… Он пришел первый. Секретарь растерянно бормотал: «Мы еще не договорились»… Вальтер настаивал: старый артиллерист. Рана? Вздор, он почти не хромает. Он чуть было не задушил от радости машинистку…
Озеро… Как-то он поехал с Луизой за город — выпал свободный день. Луиза гребла. Француз — славный малый. Нет, на этот раз мы их расколотим! Эмма обещала, если будут вести, она напишет. В Барселоне много анархистов… Что же, это — рабочие, они поймут… Он никогда не думал, что море может быть таким синим — как нарисованное. В переднем вагоне едет русский, бывший белый. Смешная шутка жизнь! У себя сражался против нас, а теперь… Значит, снова война! У Карла тогда отняли ногу… Карл пошел с ними, он — враг. Врагов много, никому нельзя верить, даже камням. Хорошо здесь — камни, рыбацкие сети, виноградники, тишина. Что человеку надо? Вздор! Много надо, очень много. Еще туннель. Вот и война!
Разгоряченная Барселона теряла голову от гнева, от разлуки, от счастья. Женщины несли флаги, как простыни: сыпались монеты, крестики, обручальные кольца. Взобравшись на крыши автобусов, анархисты вопили: «Долой милитаризм! Все на фронт!» Возле обугленных церквей старухи продавали красно-черные платки, морских полипов, приторный лимонад. Калеки, собирая милостыню, гнусавили: «Смелее в бой!» На неразобранных баррикадах дети играли в войну. Автомобили врезалась в толпу; из них торчали иглы штыков. На перекрестках, где погибли бойцы июля, лежали груды магнолий. По Рамбле проезжали самодельные броневики. и женщины им аплодировали, как в театре. Шли дружинники в трусах, с ручными гранатами. Девушки руками подталкивали древние пушки. Люди стреляли в окна, в призраков, в небо. С балконов лились длинные флаги: кровь, расплавленное золото, чернь. Проносили открытые гроба; мертвецы щерились или улыбались. Тысячи труб, флейт, сопелок пели о будущем мира.
Колонна «Свобода» уходила на фронт. Дружинники шли нестройно: один отставал, чтобы выпить стакан пива, другой обнимал невесту, третий, забежав вперед, пел один на пустой площади. Жены старались итти в ногу с мужьями; глотая слезы, они громко смеялись; ребятишки размахивали игрушечными пистолетами.
Бернар пел, не умолкая. Он не глядел на женщин. он ни о чем не помнил, он шел и пел. Вальтер шагал впереди колонны. В толпе, пестрой и крикливой, он сразу выделялся: он был солдатом. Бойкая смуглая баба с крохотными усиками продавала конфеты. Когда Вальтер поровнялся с ней, она вздохнула — никто не провожает!.. Она всунула в его руку конфету. Он растерянно наморщил лоб. Шоколад таял в руке. Вальтер быстро проглотил конфету, облизал пальцы и рассмеялся.
3
Комитет постановил, ввиду начала новой эры, об’явить проституцию упраздненной и закрыть публичный дом, находящийся на улице Фирмина Галана.
Дом закрывали торжественно: кроме членов комитета, пришли Маноло, «Кропоткин» и десяток дружинников. Женщины собрались в зале, где стояли чахлые пальмы. Кто-то вздумал сыграть на разбитом пианино «Сыновья народа», но Маноло прикрикнул:
— Без хамства!
Женщин было одиннадцать. Хозяйка заведения убежала вместе с племянником, который совмещал обязанности буфетчика и вышибалы. На стенах висели картины: одни изображали святую Терезу, другие — охотников с гончими. Женщины, не понимая, чего от них хотят, пробовали кокетливо улыбаться. Толстая брюнетка, которую звали Пепитой, испуганно прижимала к животу золотой медальон. Секретарь прочитал постановление. Потом встал Маноло и огромным кулачищем ударил по столу:
— …с сегодняшнего дня вы возвращаетесь в лоно человечества. Понятно? Так что собирайте ваши пожитки и шагом марш! А здесь мы устроим художественную школу.
Женщины попрежнему сидели вдоль стены с застывшими улыбками. Пепита всхлипнула и положила медальон на стол:
— Чорт с вами, берите!
Маноло стало скучно, он громко зевнул, выстрелил в окно и ушел. Откашлявшись, «Кропоткин» начал бабьим голосом увещевать:
— Надо сажать картофель, шить рубахи, воспитывать новых людей!
Вдруг одна из проституток, женщина лет сорока, с ярковишневым лицом, кинулась на «Кропоткина»:
— Я здесь четырнадцать лет проработала, а ты, бесстыдник, меня на улицу гонишь?
Она расцарапала лицо «Кропоткину». Ее едва оттащили.
Комитет обсуждал вопрос о контрреволюционном выступлении бывшей проститутки Консепсион Кабаньес. Секретарь угрюмо буркнул:
— Расстрелять.
Маноло засмеялся:
— А идеи где? Мы убеждать должны…
Он пошел в публичный дом. Завидев его, женщины разбежались. Осталась только преступница; она сидела на кровати в разодранной кофте и тяжело дышала. Маноло закурил, вытащил револьвер, постучал им по столу и благодушно сказал:
— Ты бабушка, лучше добром уходи. Теперь, если кому с кем спать, это от чувств, а деньги мы жечь будем. Понимаешь?
Женщина ответила:
— Ну и уйду. Скучно мне на вас глядеть.
Маноло вернулся в комитет. Среди ящиков с гранатами стояли проститутки. Секретарь ворчал: «А что мне с ними делать?» Сверху доносился вопль «Кропоткина»:
— Пускай рубашки шьют!
В Маноло вцепилась жена арестованного дантиста:
— Четвертый день его держат, а он не при чем, это его дядя давал деньги на фалангу…
— Подай заявление. «Четвертый день»… Я полтора года при короле сидел, да при республике 8 месяцев, и ничего — жую.
Сзади раздался радостный визг: секретарь обнял толстуху Пепиту. Маноло нахмурился и увел секретаря наверх.
— Если еще раз замечу, пристрелю. И другим скажи — запрещается до полной победы. У меня, у самого, в Барселоне…
Снизу свистнули:
— Маноло здесь? На Уэску людей давай — они артиллерию подвезли.
Маноло поправил револьвер, болтавшийся на животе, и бросился вниз.
Маноло смотрит в бинокль: розовый дом, мешки с землей — там пулеметы фашистов.
— Наши где?
Часовой лениво показывает на речку: дружинники забрались в воду. На берегу винтовки, гранаты, штаны — все вперемешку.
— Вылезай!
Никто не вылез — полдень, жарко… Речка мелкая, люди лежат, не шевелясь, на брюхе. Маноло выгнал одного. Это тощий человек. С головы тонкой струйкой стекает вода.
— Вылезай, они ударить могут…
— Зачем? Они тоже купаются — у них там пруд.
— Вылезай! Не то стрелять буду.
Бойцы нехотя вылезают из воды. Чубастый Луис орет:
— Анархист! Офицеры и то лучше!..
Теперь все кричат:
— Довольно нами командовать!
— Он в автомобиле катается…
— Мы тебе не солдаты, мы сами записались!..
Маноло равнодушно насвистывает. Луис обозлился, он полез на Маноло с кулаками. Его тащат назад:
— Маноло не знаешь? Убьет.
Матео выбежал вперед:
— Поглядел бы я на вас без Маноло! В Каспе кто впереди шел? Я вас спрашиваю, подлецы, кто Каспе взял? У него жена молодая, а он первый под пули лезет…
Другие поддакивают:
— Маноло молодец!
— Он храбрый…
Луис надел подштанники, расчувствовался и обнимает Маноло; а Маноло попрежнему свистит. Потом он идет к дому:
— Пулемет на чердак тащи!
Он говорит крестьянке:
— Уходи. Тебе в Барбастро комнату дадут. А здесь нельзя, здесь они стрелять будут.
Женщина зевает:
— Уже стреляли. Все утро стреляли. А куда я пойду? У меня коза об’ягнилась.
Грохот. Чашки на буфете всхлипывают. Женщина принесла миску. Ее голос теперь нежен и загадочен: она зовет кур.
Маноло долго глядел в бинокль; он узнавал улицы Уэски. Что с Мартином? Может быть, его сейчас ведут на расстрел? Гвардейцы лениво скручивают сигаретки. Один говорит: «С Маноло знался? Получай!» Чорт, а ведь город рядом! Видны сады, балконы; на веревках сушатся простыни… Одно непонятно — где у них артиллерия?
Фашисты с утра обстреливали часовню и два дома. Капитан Морено сказал; «Лучше отступить — невыгодное положение. О том, чтобы взять город, нечего о думать. У них две батареи». Маноло ответил: «Не за тем приехали, чтобы назад переть…»
Он сидит мрачный. Как просто было в Барселоне! Фашисты стреляли из пулеметов. Что же, Маноло разогнал машину — под пули. Майора задушил. Вот этот бинокль у него взял… А здесь ничего непонятно. Где у них батареи? Морено говорит: «Две». Но можно ли верить Морено? Офицер. Они все хороши! Такого по совести лучше прихлопнуть…
К Маноло подошел высокий худой человек; плохо говорит по-испански.
— Француз?
— Нет. Немец. Я насчет артиллерии — надо открыл огонь по дороге на Айербе.
— А где она?
— Отсюда не видно. Вон за тем холмом…
Маноло вышел из себя:
— Что ты мне голову морочишь? Не видно, а стрелять… Ты откуда взялся? Марксист?
Вальтер смеется:
— Конечно. Только это к делу не относится. Я в артиллерии служил. Можно рассчитать…
Вальтер об’яснял. Маноло внимательно слушал.
— Ладно — командуй! Только смотри у меня — без идей. Наплевать мне на вашу дисциплину!..
Вальтер ушел. Маноло нагнал его:
— Стой! А отступать не надо?
— Зачем отступать? Мы завтра попробуем их выбить из розового дома.
Маноло пошел к капитану Морено:
— Поручения есть? Жене или еще кому-нибудь? Не понимаешь? Очень просто, я тебя сейчас пристрелю. Говорил ты «отступать» или не говорил? А мы их завтра из розового дома вышибем. Ну, становись!
Капитану Морено за пятьдесят. Он неудачник: в молодости не угодил генералу; потом при африканской кампании его рота сдалась в плен; так он и остался в капитанах.
Морено покорно стал возле двери и ладонью вытер седые жесткие усы. Маноло поглядел на него и вдруг опустил револьвер:
— Слушай, Морено… Чорт тебе в душу влезет! Но если ты завтра их не расколотишь, пристрелю, вот тебе мое слово — пристрелю.
Он дружески похлопал Морено по спине.
Артиллерия работала до ночи. Потом все притихло; только блеял козленок. Маноло проверил посты. Он заглянул в сарай. Вальтер спал на соломе. Маноло осторожно прикрыл дверь, чтобы не разбудить Вальтера, посмотрел на спокойное лицо с шрамом и рассердился:
— Слушай, немец, почему это тебя зовут «комендантом»? Мы чинов не признаем. Ты что думаешь — показал, как стрелять, значит, и командовать будешь? Мы этот поганый домишко и без тебя возьмем, Уэску возьмем, на Португалию двинемся.
Вальтер оборвал его:
— Спать надо. С шести откроем огонь.
Но Маноло не мог спать. Он бродил по неостывшим камням. Ночь была душной. Желтая луна висела над недоступным городом. Маноло в тоске подумал: не возьмем, ни за что не возьмем! Надо бы сразу, а теперь у них батареи. У них таких Вальтеров тысячи. Как рассвет — пойдем… Хоть бы скорее ночь кончилась!
Среди камней сидел Луис с девушкой из отряда. Они целовались. Маноло в ярости ударил ногой по ящику. Луис обернулся и сейчас же снова обнял девушку. Маноло сел возле фонаря и стал писать: он изорвал всю тетрадку — письмо не выходило. Он хотел рассказать Кончите о войне, об Уэске, которая рядом, о сухом костлявом немце. Вместо этого он написал:
«Дорогая моя Кончита! Ты знаешь, что мы, анархисты, за полную свободу, так что теперь каждый волен делать все, что ему вздумается. Но я тебя очень прошу — не сходись ни с кем! Я как подумаю, что ты с другим, у меня все в голове вертится. А мы их скоро расколотим. Твой Маноло».
Утром — еще не было пяти — Вальтер пошел к речке мыться. Он сказал Маноло:
— Считай тридцать минут на артиллерийскую подготовку. Потом пойдешь.
Маноло его не слушал: он думал об одном — хоть бы скорей! Облачко закрыло розовый дом.
— Вперед!
Все бросились вслед за Маноло. Затрещали пулеметы. Маноло оглянулся — никого. Пришлось повернуть назад.
Вальтер ругался:
— Тебе сказали тридцать минут, а ты через три минуты выскочил.
Матео говорит:
— Маноло — молодец, один пошел…
Маноло встал, расстегнул рубаху — жарко.
— Не молодец, а дурак. Погорячился. Что знаю, то знаю. Прошлой осенью когда решили убрать Лагирре, туман был, а я не промахнулся. И прежде пулемета в глаза не видал, теперь, пожалуйста, подходите. Ну, а здесь дело стратегическое. Вот и осрамился… Только вы не подумайте, что Маноло расчета просит. Я дурак, но и вы не умнее. Почему вы назад повернули? Экая важность — пулеметы!.. Потом, раз я командую, вы обязаны итти за мной, иначе у нас ни чорта не получится. Принято?
Все закричала:
— Принято.
— Еще одно дело. Товарищи женского пола, я вас прошу войти в положение. Теперь в Барселоне снаряды делают, это штука для вас. А здесь людей хватит. Я никого ее хочу обидеть, но она и стрелять не умеет, и человека расстраивает. Так что товарищей женщин отправим по домам. Ну, как, Луис, принято?
Луис взглянул на Маноло, помолчал и ответил:
— Чорт с тобой, принято.
Вальтер пришел по делу, а Маноло ни с того, ни с сего начал рассказывать:
— Я в Линаресе девушку встретил, два года из-за нее страдал. Каждый день брился. А она возьми да выйди замуж за того самого парикмахера. Я чуть с ума не сошел. Решил…
Он смеется.
— Решил переменить парикмахерскую. Ты не обижайся — у нас в Андалузии всегда так — пойми, что шутка, а что всерьез.
— А что фашисты вчера мельницу заняли — это шутка или всерьез? Очень просто — твои ребята на ночь в деревню уходят…
У Вальтера глаза серые, но сейчас они зеленые от злобы. Маноло швырнул на пол шапку:
— Врешь, никто не уходит! Я сам пойду караулить… Да как они смеют уходить? Всех перестреляю! Война это или не война?
4
Штаб колонны помещался в бывшем монастыре. На стене висел образ пылающего сердца Иисуса, а под ним план города, исчерченный красным карандашом. Землемер Флоренсио сидел на низком церковном стульчике, вытянув непомерно длинные ноги. Кругом валялись кадильницы и патроны.
— Зачем молоко? Я сказал — молоко только для детей. Убери!
Он жевал сухой хлеб и ожесточенно водил карандашом по карте. Кто бы мог подумать, что мечтатель из пыльного захолустного Сиуда Реаля станет командиром? Он писал памфлеты на губернатора, безнадежно влюблялся в жен мукомолов и виноторговцев, говорил акцизным чиновникам, засыпавшим от духоты и скуки, о великих принципах федерализма, а потом сел на коня и с отрядом крестьян помчался по степям Ла Манчи.
В штаб пришел Люсиро — наборщик и командир батальона «Пасионария».
Люсиро сказал:
— Надо заложить мину, другого выхода нет. Зря снаряды расходуем, — они сидят внизу и смеются.
Флоренсио встал. Это высокий человек, с длинным изможденным лицом, с острой бородой и мутными блуждающими глазами. Он посмотрел на низенького Люсиро сверху, как на ребенка:
— Слушай, Люсиро, там женщины… Наши женщины, их женщины. На нас теперь смотрит весь мир. Ты знаешь, как об этом будут писать через сто лет? «Мирный народ — пастухи, гончары, виноделы, они сражались против могущественной армии»… Нет, мы ее замараем высоких страниц кровью невинных!
Он говорил глухо, торжественно, сам прислушиваясь к своему голосу, и Люсиро на минуту поддался его словам. Потом Люсиро опомнился:
— Это все разговоры. А они пока что продвигаются. Надо, наконец, на что-нибудь решиться.
Но Флоренсио не слушал. Он вытер рукавом высокий лоб, снова сел на стульчик и, отвернувшись от Люсиро, начал бормотать:
— Я в Вальдепеньясе убил Мартина… Мы с ним жили, как брат с братом. Он пошел с фашистами, и я его застрелил… Но здесь женщины… Женщины!.. Это они хитро придумали… Очень хитро…
Люсиро, отчаявшись, крикнул:
— Заложить мину — раз, авиацию — два.
Флоренсио не ответил. Люсиро постоял еще и вышел. В коридоре его ждал Бернар.
— Ну, как?
Люсиро махнул рукой.
— Женщины! А у меня что, нет жены? Я тебе говорю — перережут нас всех, как собак. Идем пить кофе.
Алькасар казался мертвым: камни, мусор, столпы пыли, пронизанные солнцем. В одном из погребов полковник проверял пулеметы. К нему подошел фельдфебель, бледный, обросший курчавой бородой, с глазами яркими от голода и страха:
— Люди просят…
Он поперхнулся коротким горячим словом: «хлеба». В темноте кричала роженица. Сверху доносились беззаботные звуки «Марша Риего». Прогрохотал снаряд, как поезд по мосту. Не глядя на фельдфебеля, полковник ответил:
— Людей здесь нет, здесь солдаты. Можешь итти.
За мешками с песком, в плюшевых креслах дремлют дружинники. В полусне они судорожно сжимают раскаленные стволы винтовок. Иногда один вскакивает и стреляет в камни. По пустой площади, роняя язык, кружится плешивая собака. Нестерпимо жарко.
Люсиро спрашивает:
— Кто ответственный?
Ему показывают — Педрито. Это смуглый красивый подросток, похожий на цыганенка. Он спит в качалке под большим зеленом зонтиком.
— Зачем зря стреляете?
— Если не стрелять, они там зажиреют.
— Плюют они на ваши пули.
— Вот я тебе сейчас покажу, как они плюют…
Педрито выбежал на площадь. Он старательно целится. Выстрелить он не успел — винтовка выпала из рук, ноги расползлись: пуля попала в щеку.
На минуту все ожило: крики, выстрелы, звон стекла. И снова тихо. Бойцы отворачиваются друг от друга: в глазах злоба и стыд. Пронесли Педрито: вместо глаза — кровавая впадина. Глухой голос диктора: «На эстрамадурском фронте мы захватили две походных кухни»… Залихватские звуки марша. Духота.
— Все равно им крышка — у них хлеба нет!..
— Из Барселоны выслали две колонны…
— Скоро все кончится…
— Я в штабе был… Только это тайна, никому!.. Их снизу взорвут.
Сгибаясь под пулями, крадется боец; глаза его блестят, рот приоткрыт. Он шепчет:
— Взорвут? У меня там сынишка… Шесть лет ему.
Флоренсио в темной келье вспоминал свою молодость: зной степи, сухую растрескавшуюся землю, жужжание мух, мечты о Перу, о славе, о женщинах. Прожекторы впивались в развалины Алькасара; война казалась театром.
Люсиро развернул большую карту, Флоренсио замотал головой:
— Погоди! Все изменилось — они просят прислать им священника.
Люсиро развел руками:
— Доигрались! А мороженого они часом не просят?
— Брось шутки! Я только командир одной колонны. Но я говорил с командующим сектором. Я говорил с Мадридом. Если мы откажем, общественное мнение Европы возмутится. Ты думаешь, Толедо сейчас маленький провинциальный город? На нас смотрит вся Европа…
— Пошли ты Европу к чорту! А Мадриду надо сказать, чтобы вместо попа прислали авиацию — сотню бомб…
— Ты знаешь, Люсиро, кто ты? Фантазер, поэт, Дон-Кихот! Ты живешь в абстрактном мире. Они хотят причаститься, они накануне гибели, а ты говоришь «бомбы». Потом — если бомбы не разрушат подземелий, они бесцельны. А если разрушат…. Но мы обязаны спасти женщин. Даже если нам суждено погибнуть…
Ройо вышел на площадь; он с удовлетворением осматривает груду камней:
— Здорово мы их раздолбали!
Рядом фашистский лейтенант:
— Красная сволочь! Сын потаскухи!
Стрелять нельзя: перемирье. Ройо отвечает:
— Сам ты сын потаскухи и к тому же дурак!
Подошли другие дружинники. Лейтенант кричит:
— Бандиты! Мы за бога и за народ.
— Бога можешь себе оставить, а за народ мы.
— Врешь, мы! Подлецы — курят, а мы вторую неделю без табака…
Ройо молча вынимает пачку папирос. Лейтенант закуривает.
— Попа выписали? Значит, решили умирать?
— Скоро придут наши, тогда мы вам покажем.
— Жди второго пришествия!
— Ваши бегут, как зайцы.
— Враки! А ты почему бороду запустил? В рай хочется?
— Чем прикажешь бриться? Саблей?
Один дружинник вынимает из кармана пакет с ножиками для бритвы:
— Держи, собака! Побрейся перед смертью.
Лейтенант берет ножик и заботливо кладет его в карман.
— Скоро мы вам перережем шею.
Па площадь вышел священник. Одет он в штатское. Ройо хохочет:
— Отпустил им грехи?
Священник пугливо озирается и подымает дряблый кулак.
Лейтенант дает Ройо конверт:
— Жене полковника — она у вас, в городе.
Выстрел — перемирье кончено.
Флоренсио читает:
«Дорогая супруга! Я здоров и уповаю на господа…»
Кто-то спрашивает:
— Арестовать?
Флоренсио долго шагает по тесной келье.
— Отнеси письмо. Если они звери, мы обязаны быть благородными. Мы предадим суду полковника: он нарушил присягу. Я его сам расстреляю. Но жена… Женщина… Или ты забыл, что мы испанцы?
Ночью Флоренсио позволила: ранен Люсиро. Флоренсио пошел в госпиталь. Он глядел на горячечное лицо Люсиро и молча шевелил губами. Утром он сказал генералу:
— Пусть пришлют авиацию…
Из Алькасара выбежала женщина, жена бородатого фельдфебеля, который просил у полковника хлеба. Она держала за руку ребенка. Фашисты открыли огонь. Женщина упала посредине площади. Бернар пополз и дотащил ребенка до парапета. Мальчику было лет шесть-семь. Он бился и кричал. Бернар понес его в дом. Старуха засуетилась:
— Молока нет…
Мальчик схватил большой круглый хлеб, стал быстро есть и вдруг уснул с куском в руке. Старуха заплакала.
Утром в городе говорили:
— Закладывают мину…
— А заложники?
— Поздно спохватились — они в Македе…
— Брось, все равно им крышка!
Как всегда, завитые девушки кокетливо прогуливались парочками. Из окон торчали пулеметы. В длинных очередях старухи шушукались о чудодейственных слезах богородицы. Ройо разрисовывал знамя центурии Бакунина: солнце, тигр и букварь.
Бернара остановил старик:
— Француз? Я гидом был, водил французов… Вот сюда водил.
Бернар зашел в темную прохладную церковь. Пахло мышами и ладаном. Сначала Бернар ничего не видел, кроме туманных колонн. Потом глаза привыкли к темноте. Бернар вздрогнул — какая живопись! Бутылочная зелень, кармин одежд, жженая сьенна земли казались нестерпимо яркими. Он узнавал знакомый ему мир: рыцарей с чересчур длинными лицами, святых, похожих на эфебов, шутов, юродивых. Они корчились, кружились, рвались из золота рам. Бернар долго глядел на одного — борода, мутный, тоскливый взгляд. Флоренсио… Святые подставляют грудь под копье: воины держат мечи, как розы; небо зеленое, а смерть вся в серебре… К чорту!
Бернар повторил вслух:
— К чорту!
Старик заботливо прикрыл чугунную дверь.
— А туристам нравилось… Конечно, теперь другое, дело — война. Я так думаю — или мы их, или они нас.
Бернар раздраженно ответил:
— Все так думают. Поэтому сидят в качалках и ждут.
Старик усмехнулся
— Испанцев не знаешь…
Под вечер получили приказ — отвести бойцов назад: в семь часов прилетит авиация: расстояние между Алькасаром и позициями невелико; возможны ошибки.
Бернар спрашивает:
— Почему не уходите?
— Уходи, если тебе страшно. А мы посидим. Разве можно уйти? Они убегут.
— Никуда они не убегут — все пулеметы на месте.
Дружинники не послушались. Они сидели в креслах, под зонтиками, полные тоски и ненависти. Одна бомба убила троих. Никто не двинулся с места. Они ждали чуда: вот-вот, перепуганные самолетами, выбегут из-под земли капитаны, лейтенанты, фельдфебели. Они сидели, как охотничьи псы возле норы зверя, тяжело дыша, боясь шелохнуться.
Ночью Бернар говорит:
— Так ничего не выйдет… Надо атаковать.
— Это зачем? Все равно им крышка. Хочешь итти, иди. А нам не к спеху, мы подождем.
Все смеются.
По деревне метались марокканцы: они тащили петухов, медные ступки, скатерти. Разожгли костер: солдаты жарили козленка. Запахло можжевельником и жилье. Возле колодца, над опрокинутым ведром, голосила старуха: увели ее внучку. Араб с длинными редкими волосами на макушке кружился вокруг костра и вскрикивал: «Кгх… Кгх…»
В доме священника тучный майор ел яичницу. Привели девушку.
— Ружье у нее нашли.
Майор вытер салфеткой рот и лениво спросил:
— Говорить будешь?
Девушка глядела горячими злыми глазами.
— Веди.
Под окном раздался выстрел. Майор поморщился. Он ел теперь виноград, аккуратно выплевывая в руку кожицу. Потом он достал из саквояжа одеколон, помочил виски. День был длинным и утомительным. Попрежнему горланили марокканцы. Майор вытянул замлевшие ноги и стал думать о мирной жизни. Он вспомнил дворик в Кордове: журчание воды, прохладу, глицинии. Он задремал. Разбудил его денщик: приехал немецкий советник.
Немец брезгливо отодвинул тарелку с остатками еды и разложил на столе карту.
— Почему не на Торрихос?
Майор вздрогнул:
— Может, закусите? Ветчина здесь первосортная.
— Я вас спрашиваю — почему вы не повернули на Торрихос? Одна глупость за другой! И потом, что означает этот привал?
Майор поглядел на карту, на жесткие, ежиком стриженные волосы немца и встал:
— Сейчас выступим.
Из Толедо удалось уйти немногим: гарнизон Алькасара ударил в тыл. Легионеры выволокли раненых из лазаретов. Люсиро закололи на пустой белой площади. По дорогам бежали женщины, ночью горели крестьянские дома и африканская конница рубила отстававших.
На камне возле дома сидит Флоренсио. Его рубаха разодрана. Он часто дышит; видно, как двигаются ребра. Кругом лежат, измученные ходьбой, женщины. Бойцы пьют теплую воду и ругаются.
Флоренсио ничего не слышит. Он, кажется, еще не понял, что случилось. Он рассеянно смотрит на тела людей, на огни, на звезды. Вдруг среди спящих он увидел жену Люсиро. Он окликнул ее, она не отозвалась. Он подошел и рукой осторожно дотронулся до ее плеча:
— Муж где?
Она поглядела на него, но не ответила. Флоренсио ушел прочь. Возле грузовиков он встретил Ройо. Флоренсио сказал:
— Пулеметы поставишь здесь. Собери людей. Из Мадрида выслали колонну. Надо продержаться до утра.
— А ты что? В Мадрид?
Флоренсио махнул рукой. Он тихо пробирался среди спящих. Выйдя из деревни, он повернул на юг. Он долго шел в темноте; потом он увидел направо от дороги легионеров. Он лег и начал стрелять. Его окружили. Патронов больше не было. Он метнулся в сторону и крикнул. Солдат прикончил его прикладом.
Рассвело. Вдалеке розовеют башни потерянного города. Флоренсио лежит на колючей сухой траве. Мертвый, он кажется крохотным, как ребенок. Вокруг его лица суетятся кузнечики.
5
У Маркеса молодая жена, ребенок. До войны он был архитектором. Он говорил: «Архитектура — та же музыка, только в пространстве, и всякая удача строителя, будь то Парфенон или купол святой Софии, заставляет нас забыть о самом понятии времени». У него приподнятые брови, точно он всему удивляется, зеленые глаза, веснушки. С весны он стал ходить на собрания, а когда началась война, записался в 5-й полк.
Товарищей он поражает спокойствием — как будто не в бой идет, а сидит у себя в мастерской с циркулем. Возле Гвадаррамы (это было еще в начале августа) он напал на фашистов; забрал пулемет. Его стали поздравлять — расспрашивают, удивляются. Он попросил воды, выпил целый кувшин, потом начал распределять — кому итти в разведку, кому в деревню за провиантом. Один товарищ спрашивает:
— Неужели не страшно?
Маркес еще выше приподнял брови:
— Какое там «не страшно»! Я чуть со страху не умер.
Собрались несколько командиров, работники партии. Что такое 5-й полк? Горсточка бойцов. А кругом бегут, сломя голову, центурии, отряды, колонны. На совещании все нервничали, перебивали друг друга, винили правительство, штаб, анархистов. Только Маркес сохранял спокойствие:
— Еще необстреленные… Привыкнут.
Жена Маркеса работала в 5-м полку машинисткой. Она присутствовала на совещании. Ей кто-то шепнул:
— До чего невозмутим!
Она покачала головой:
— Разве вы не заметили — он вынул папиросу и не закурил… Он сейчас очень волнуется.
Маркеса послали на юг с приказом замедлить продвижение неприятеля. В первый день четверть бойцов выбыла из строя. Непривыкшие к огню дружинники сразу расстреляли все патроны. Маркес приказал рыть окопы.
С Маноло он встретился на позициях. Маноло протянул свою широкую руку:
— Маноло. Анархист.
Маркес улыбнулся:
— Это хорошо. Только бегут твои… Как здесь? Удержишься?
Маноло рассердился:
— Сопляк, это твои бегут! Они вот под землю прячутся.
Маркес хлопнул Маноло по спине:
— Значит, удержишься?
— Надо здесь удержаться.
Это не тот Маноло: за месяц он осунулся. постарел. Ему нет и тридцати, а на вид все сорок. Только улыбка, как прежде, детская, но он теперь редко улыбается.
Они лежат в поле за маленьким холмом. Тишина раннего утра. Стрекочут цикады.
Легкое гудение. Глаз различает в небе несколько точек; потом точки растут. Бомба, другая. Четыре бомбардировщика медленно кружат над холмиком. Они не подымаются, не улетают; они кружат и кружат. Один вдруг падает вниз; он обдает холм пулеметным огнем. Лежат люда, живые и мертвые. Снова кружат. Снова бомбы. На траве капли крови и мозга. Рыжий Альварес, столяр из Таррагоны, он умел делать кораблики… Пепе, его звали «балериной» — он хорошо танцовал… Заика Хименес. Великан Хосе… Искромсанное мясо. А бомбардировщики все кружат и кружат. Матео не выдержал, вскочил, он стреляет из винтовки в небо; потом злобно швыряет винтовку на землю и бежит; за ним другие.
Что тут поделаешь — бегут! Талавера, Санта-Олалья. Македа, Кисмондо… Маноло кричит в ярости:
— Куда?
— Они бомбы сбрасывают…
— У них конница…
— У них танки…
Маноло обошел оливковую рощу;
— Окопаться.
Дружинники презрительно фыркают:
— Зачем? Пусть только сунутся!
Она дали слово Маноло: не побегут. В пять часов утра фашисты открыли орудийный огонь. Сначала шли перелеты, потом пристрелялись: один снаряд убил шестерых. Маноло смотрит в бинокль: три танка медленно подымаются к роще. Вызвался Молина, высокий красивый парень. Он из Хероны: говорят, по нем все девушки плачут. Молина пополз с гранатами. Танк его раздавил. Еще один снаряд попал в рощу. Побежали. Бегут по дороге, а сзади стреляют.
Наконец остановились. Руис сел на землю, обнял колени руками а вдруг говорит:
— Детство… Чорт его побери, это детство! Мальчишки собирали в коробку кузнечиков, девчонки прыскали в кулачки, купаться ходили на речку… Потом мы им записки писали: «Любовь, любовь…» А вот лежит Молина, как лепешка. Дерьмо!
На околице деревни толпятся крестьяне:
— Нам, значит, пропадать?
Маноло молчит. Старый крестьянин подошел к нему, шепчет:
— Дай винтовку! Почему они бегут? Молодые. Молодой жить хочет, все равно как, лишь бы жить. А я все видал, меня хоть к чорту пошли, я не побегу. Дай винтовку!
Маноло молчит: винтовок нет.
Он сидит в пустом доме нотариуса. Хозяин ушел с фашистами. Кресла в чехлах, щеточка, чтобы сметать со стола крошки, на буфете китайский болванчик. Мимо дома едут грузовики, и болванчик насмешливо кивает головой. Маноло развернул карту. Конечно, здесь можно укрепиться… Но побегут, обязательно побегут. Нет самолетов, нет танков, да и бойцов нет — разве это армия? По лицу Маноло катятся большие редкие слезы.
Матео вошел, постоял минуту и вышел. На улице дружинники едят колбасу. Матео говорит:
— Если еще побежим, застрелюсь,
— Какая тебя муха укусила?
— Смеешься, подлец? А Маноло…
Договорить он не может.
Маноло кричит в полевой телефон:
— Давай подкрепления! Коммунистов давай, все равно кого, лишь бы дрались!..
Штаб. Люди спят на полу. В маленькой комнате красивый седой полковник еще работает. Свеча в бутылке. Карта.
— Господин полковник, кофе сварить?
— Почему «господин»? Товарищ.
Лейтенант Ласага говорит:
— Вы отсылаете Маноло в Уманес, а противник собирает кулак возле Навалькарнеро.
— Разумеется.
Ласага недоуменно смотрит на полковника; тот медленно закуривает черную едкую сигару.
— Зачем говорить о военных операциях? Вы сами видите, это не армия, это чернь. Они только и могут, что удирать.
Он закашлялся от дыма.
— Я знал вашего покойного отца. Мы вместе служили в полку Сан-Фернандо. У нас должны быть свои понятия о чести…
Ласага наконец-то понял. Он взволнованно шагает по комнате. Пламя свечи бьется.
Входит Маноло:
— Артиллерию даете?
— Конечно. Противник должен ударить на Уманес. Левый фланг мы можем спокойно оголить…
Маноло жмет руку полковника:
— Ну, спасибо.
Он ушел. Отвернувшись, Ласага бормочет:
— Лучше пусть сразу убьют… Противно!
В Мадриде весело и шумно. По Алкале, как всегда, прогуливаются фаты. Полны кафе. Газеты, много газет.
— Взять Сарагоссу, а потом на Бургос…
— Нет, основной удар по Кордове…
Актеры спорят о репертуаре нового народного театра. В особняке беглого маркиза поэты устраивают образцовую читальню: надо поставить сосуды с водой, чтобы не портились книги. На улицах плакаты: «Не дарите вашим детям оловянных солдатиков — они пробуждают любовь к милитаризму!», «Жить, будучи больным, все равно что не жить — украшайте дома отдыха!» Музееведы осторожно сдувают пыль с картин XVII века, найденных на чердаке богатого мукомола. Эсперантисты созывают «Первый всеиберийский конгресс ревнителей универсального языка». В тенистых парках, радуясь свободе, целуются влюбленные.
Барский дом, платаны, бассейны, беседки. Среди мраморных Цирцей и Селен бегают золотушные дети в синих передниках. Красивая женщина с ласковыми глазами говорит:
— Вот тот — сын фашиста, а Бланкита — дочка нашего товарища, погибшего на фронте. Мы хотим воспитать всех вместе, создать новых, свободных людей.
В министерстве — бархат, бронза, пыль. Усталый человек повторяет:
— Нас поддержат все демократии мира. Мы уничтожим…
Журналисты пьют кофе с молоком и передают друг другу последнюю сенсацию:
— Английская эскадра завтра об’явит блокаду Кадиса…
Штаб. У телефона дряхлый генерал. Он задыхается от астмы и страха:
— Да… Да… Подкрепления будут посланы. Не теперь, через неделю…
На улицах продают флаги, шапчонки дружинников, чехлы для револьверов, брошки с серпом и молотом, бумажники с инициалами анархической федерации, зажигалки в виде танков, портреты Маркса и Бакунина, трактаты о свободной любви.
Газеты пишут: «Мы разбили противника на эстремадурском фронте», и победоносно ревут громкоговорители: «Разбили! Разбили!»
Заслышав топот марокканской конницы, деревни снимаются с места. Они несутся к столице. Беженцы спят на пустырях. Они принесли с собой тряпье, вшей, тоску разгрома.
Генерал диктует очередную сводку: «На эстремадурском фронте»… Вдруг он останавливается и шепчет секретарю:
— Они под Мадридом.
Вражеские самолеты кружат над площадями, над базарами, над скверами. На экране джентльмен целовал блондинку. До утра из кино вытаскивали куски туловищ. Другая бомба разорвалась возле молочной: женщины с кувшинами ждали молока для детей. Третья попала в детский дом. В мертвецкой трупы лежат по росту: этому десять лет, рядом поменьше, еще меньше.
Город ослеп; ни одного огня. Надрываясь, кричат сирены. Красивая женщина с ласковыми глазами тащит детей в погреб. Холодно; пищат крысы.
Бернара послали к Маркесу. Он лежит у пулемета; на лбу крупные капли.
— Обошли!
Маркес говорит:
— Ничего. Маноло поспеет…
Он знал, что на Маноло трудно положиться, но он хочет приободрить Бернара!
— Снова лезут!
Бернар приговаривает:
— Коровы! Ах, коровы!
Марокканцы бегут, падают.
Десять минут передышки. Бернар схватился за фляжку:
— Ни капли! Ах, коровы!
Маркес вдруг говорит:
— Видишь тот дом? Он без крыши куда красивей…
Снаряд.
— Это сто пятьдесят пять. Коровы!
Их осталось человек сто. Батальон марокканцев карабкался на холм. Справа — легионеры; они открыли пулеметный огонь.
— Живей, Бернар!
Та-та-та! Та-та-та!
Вдруг Бернар запнулся:
— Коровы! Коро…
Не работает пулемет.
— Я тебе говорил, что…
Но Маркес уже кричит:
— Гранатами!
Серый дым над оливами. Крики. И вдруг крики слабеют. Еще раз отбили.
— Коровы! Они, наверное, думают, что здесь полк.
— Погоди! Теперь оттуда… Гранатами!
Маркес бежит вперед; вслед за ним бойцы.
— Стой!
Маноло схватил офицера за рукав.
— Ты должен пример подавать, а ты, трус, бежишь?
— Ты кто, чтобы командовать?
— Я?
Маноло выхватил револьвер. Офицер вскрикнул и упал.
— Ух, предатель!
Бегут. Нет, всех не перебить!
— Стой! Стой!
В его голосе такое отчаянье, что люди на минуту останавливаются. Маноло бежит вперед.
— Там наши танки!
Танков нет, но бойцы бегут вслед за Маноло. Речка. Через речку. Вот и они!
Фашисты, не ожидавшие удара, поворачивают назад.
— Огонь!
Гремят орудья. Загорелся сосновый лесок. Жара, дым. Шесть километров пробежали без передышки. Матео что-то спрашивает, но Маноло не может ответить; он шевелит губами и вдруг, после стольких недель тоски, весело смеется.
— Наши!
Бернар схватил чью-то фляжку и пьет, не отрываясь.
— Понимаешь, пулемет подвел. Ах, коровы!..
Перевязывают раненых.
— Подлецы, Вальяда убили!
Маркес обнимает Маноло:
— Я говорил, что ты поспеешь…
Маркес пришел с женой. Бернар его ждал в столовой. Прежде здесь помещался дорогой ресторан. Стены расписаны: море, горы, пальмы. Чучело рыси. Пустые бутылки от французских ликеров. Барабан джаза, рядом винтовки.
— На первое — горох, на второе — горох, и в виду нашего высокого положения в республиканской армии, на третье — тоже горох.
Они смеются, не умолкая. Нет, на одну минуту они замолкли. Это когда Бернар сказал:
— Тогда Вальяда был с нами…
О Вальяде нельзя говорить: он был любимцем отряда. Он играл на дудке; он всем рассказывал про какую-то девчонку из Сантандера; у него были большие розовые уши и глаза мечтателя.
Но вот они снова смеются:
— А ведь, кажется, удержим!..
— Глупая история! Подумать, что все это могло быть не под Мадридом, а где-нибудь под Талаверой. Ну, разве не смешно?
Они не только повторяют «смешно», они и вправду смеются. Бернар смотрит на стену: замок, скала, ручеек.
— Кажется, маэстро любуется живописью?
— Я думаю, на той горке не вредно бы поставить пулемет…
Смешно! Как будто они и не жили раньше, как будто вот это — жизнь: пулемет, поспеет Маноло или не поспеет, треск гранат, труп Вальяды, а потом миска с горохом.
Жена Маркеса сидит молча. Она смотрит то на мужа, то на Бернара: она хочет понять. Наконец, она спрашивает:
— Но что здесь, веселого?
Они озадаченно оглядывают друг друга — действительно, что здесь веселого? А минуту спустя смеются.
6
К Маноло привели дезертиров.
— Мы по своей воле записались. А теперь хватит — хотим домой.
Маноло смотрит на них в упор:
— Давай винтовки! Билеты давай! Я в газете имена напечатаю, пусть все знают, какая вы сволочь.
Они отдали и винтовки, и билеты: они готовы все отдать, лишь бы спасти жизнь.
— Портки снимай! Не ваши — народные.
Они остались в белье.
— Товарищ Маноло, теперь можно итти?
— Врешь! Матео, вези их в Мадрид. Без штанов, чтобы все видели…
Две крестьянки остановились испуганные. Матео об’ясняет:
— Это которые фашисты — с фронта удирают.
Женщины хохочут:
— Бесстыдники!
Маноло зовет «Кропоткина»:
— Пиши для газеты: «Мы должны внести абсолютную дисциплину».
«Кропоткин» задумался:
— По-моему, Маноло, надо добавить: «Свою собственную, анархическую дисциплину».
— Я тебя зачем взял? Если я говорю, ты обязан писать — и точка. А то я и тебя без портков прокатаю. Ты думаешь — полторы книжки написал и командовать будешь? Да если у нас не будет вот этой абсолютной дисциплины, они нас всех перевешают, и на одном дереве, не спросят, какие у кого идеи. Тебя, дурака, первого повесят. Рядом с Маркесом. Ты у меня и не то еще напишешь! Бери перо! Валяй — «Абсолютную военную диспиплину». Написал? Молодец! Я всегда говорил — «Кропоткин» — это голова!
Дежурный офицер сказал:
— Одевайтесь и по домам.
Матео ушел злой; почему он отпустил предателей? Никому нельзя верить! А самому трудно… Вчера его спросили: «Ты какой партии?» Он ответил: «Я с Маноло». Все смеялись… Откуда ему знать, какой он партии? Он до весны ходил за быками графа. Конечно, такой офицер все знает. Но он предатель или трус. Потому и отпустил…
Матео злобно оглядывает прохожих: гуляют!.. Хорошие здесь дома. Жили тихо, спокойно. Таких на фронт не загонишь. Да им и не нужно, они фашистов с музыкой встретят. Маноло говорил, — они самолетам сигналы подают — светят из окон.
Стемнело. Улицы сразу опустели. Пропали дома; Мадрид теперь похож на поле. Вдруг Матео увидел в верхнем окошке свет. Не помня себя, он взбежал наверх. Дверь открыл пожилой человек в коротком потрепанном халате.
— Сигналы зачем подаешь?
Человек в халате молчит.
— Я тебя спрашиваю — зачем ты сигналы подаешь?
— Забыл опустить штору… Я палеонтолог, Валье. Может быть, вы слыхали?
Матео прошел к столу. Книги. Все звери, звери… Никогда Матео не видал таких страшных зверей. Он недоверчиво спрашивает:
— Книги фашистские?
Валье оживился:
— Что вы! Это по моей специальности. Видите — палеоторий.
— Ничего я не вижу. Я и в школу не ходил… Но ты мне скажи — почему вы все предатели? Если ты столько знаешь, почему ты окна не завесил? А может, ты сигналы подаешь — куда бомбы скидывать?
Валье подошел к Матео и забормотал:
— Они вчера кидали… Страшно!
Матео стало жаль его.
— В поле еще страшней. На что наши храбрые, а сколько раз бегали! Только Маноло и не боялся. Теперь, конечно, привыкли. А у вас хорошо — убежища. Ты как услышишь — гудит, беги, вниз. Понимаешь?
Матео повеселел: вот и он что-то знает, даже старика научил. Сколько здесь книг!
— Читаешь?
Валье молчит.
— Мешают они тебе… Но ты погоди, у нас теперь дисциплина, мы их живо прогоним. И потом…
Он шепнул на ухо:
— Это тайна — пушка такая — стреляет вверх. Понимаешь? Ну, ладно читай!
Он вышел на цыпочках.
Валье сел на кровать и поджал под себя босые ноги. Попался хороший человек, другой застрелил бы… А не застрелят — попадет бомба. Ему пятьдесят два года, но умирать все же не хочется. Почему другие не боятся? Должно быть, он — трус, обыкновенный трус.
Он лег и долго прислушивался: гудят трубы, проехала мотоциклетка, кошка кричит. Все звуки было неприязненными. Потом он увидал человека с ружьем. «Сигналы подаешь?..» Человек выстрелил. Валье упал, но не умер. Он все слышит. Мария принесла белье. Под рубашками — бомба. Она ее швыряет на пол… Валье вскочил. Что за дурацкий сон? Минуту спустя он снова услышал грохот.
Убежище находилось на соседней улице. Валье не решился выйти из дому. Он стоял, согнувшись, под винтовой лестницей. Жизнь казалась ему унизительной. Хоть бы сразу!.. А то покалечат… Он вспомнил больницу, запах хлороформа, стоны.
Днем он пытался работать. Он прочитал несколько фраз, написанных накануне, и задумался. Вышла ли книга Дауса об олигоцене? Он увидел розовое, чисто выбритое лицо англичанина. Там никаких бомб… Даус принял ванну, попил чаю, сейчас пишет. Под окном в садике играют дети. Неужели Валье никогда больше не увидит обыкновенной жизни? Работать? Но кому теперь нужна палеонтология? Глупо быть старым чудаком, ученым, которого рисуют карикатуристы. О чем же тогда мечтать? О пушке, которая стреляет вверх? Об одной спокойной ночи?
Что это?.. Валье подошел к окну. Два трубача, дули в трубы на пустой улице, среди холодной пыли. Дружинники несли раскрытый гроб. Позади шла маленькая женщина.
Валье повязал шею кашне и вышел. Он не глядел, куда идет. Он смутно вспоминал покойную жену, полонезы Шопена (жена хорошо играла на рояле), кафе «Ла Гранха», старый уютный Мадрид.
Он остановился — дом в три этажа был разрезан; комнаты казались театральными декорациями. На полке Валье увидел пузатую чашку с незабудками, она одна уцелела. Среди мусора лежала кукла в кружевном платье. Валье поднял ее к заметил на кружеве рыжее пятнышко.
Людей на этой улице не было: одни уехали из города, другие перекочевали в восточные кварталы. Вдруг Валье увидел старую женщину. Она чинила сиденье соломенного стула.
— Ты почему не уехала?
Женщина улыбнулась, показав Валье два кривых зуба:
— Сын-то воюет, теперь я за него… Если есть починка, неси.
Валье повернул домой. Каждый день он будет ходить по этим улицам. Он будет работать, как эта старуха, как все.
Ночью он проснулся от знакомого грохота. Он накинул халат и сел к столу. Он был занят одним: хоботом палеотория. Он написал две страницы. Рассвело. Валье помылся и жадно закурил папиросу.
Начались необычайные дни. Никогда, кажется, он не был так счастлив. Мария жаловалась: нет сахара, нет хлеба, ничего нет… Он в ответ застенчиво улыбался. На улице он любовно оглядывал встречных: они были с ним в заговоре, они тоже знали тайну счастья. Никто не звонит, не приносят писем, телефон стал пыльной смешной игрушкой. Величавый стройный палеоторий носится по опустевшим проспектам любимого города.
Газетчик на углу сказал Валье:
— Не сдадим!
Валье с жаром ответил:
— Ни в коем случае!
К Валье пришел молодой человек в кожаной куртке.
— Правительство республики постановило эвакуировать вас в Валенсию.
Валье запротестовал:
— Зачем? Мне и здесь хорошо. Я сейчас в самом разгаре работы…
— Товарищ Валье, дисциплина!.. Правительство республики не может жертвовать выдающимися умами.
Он говорил с Валье, как старший, растягивая слова и забавно выставляя вперед губы.
Перед от’ездом ученых устроили собрание. Старый рабочий говорил о культуре, о развалинах, о счастье. К Валье подвели бомбометчика Гомеса, незадолго до того Гомес подбил четыре танка. Он стал рассказывать:
— Ползешь вперед, потом ложишься…
Валье его подбадривал:
— А дальше? Интересно, очень интересно!
Гомес поправился Валье: улыбка подростка, стесняется (ректор его поздравил, а он покраснел), чуб — то и дело он приглаживает волосы, но чуб не поддается. Когда Гомес кончил, Валье спросил:
— Вы всегда таким храбрым были?
Гомес засмеялся:
— По правде сказать, каждый раз страх берет. Лежишь, а на душе скучно… Все дело в выдержке.
Шоссе на Валенсию. Вдалеке слабо ворчат пушки. Навстречу едут грузовики: это подкрепления. Бойцы весело здороваются, и Валье в ответ подымает кулак. Горы. Пусто. Ветренно. Валье рассказывает своему соседу о работе Лауса, об олигоцене, о палеотории. Тот внимательно слушает. Вдруг Валье запнулся — с кем это он говорит? Как будто профессор Санчес… Но у Санчеса очки…
— Простите, вы ведь биолог?
Сосед улыбается; под черной шляпой весело посвечивают черные глаз.
— Нет, композитор. Впрочем, это все равно…
Снова грузовики. Бойцы поют:
«Умер мой осел.
Туру-туру-туру»…
Матео рассказывает Манило:
— Я в Мадриде к старику попал. Сколько у него книг! Понимаешь, все время читает.
— Мне Вальтер в Альбасете книжку дал. Это книжка!
Маноло читает, вдохновляемый звучанием слов:
— «Когда артиллерия уничтожала огневые точки противника, пехота…».
Матео говорит:
— Здорово! А у старика про другое… Я у него картинку видел, понимаешь, вроде как баран, только нос вот этакий…
Он мечтательно улыбается.
7
Ночью улицы Альбасете похожи на окопы. Темно, ямы, гуськом идут люди с винтовками. Кто-то кричит, что есть мочи: «Это есть наш последний»… Ледяной ветер.
В большом грязном кафе тусклая лампа расплывается среди дыма. Солдаты дремлют, разморенные теплом. Вопль (так на востоке кричит муэдзин):
Севилья, башни и ласточки,
Севилья, моя отрада!
Это поет Пако — земляк и приятель Маноло. Стиснутый овчинами, старый болгарин вот уже добрый час, не отрываясь, смотрит на маленькую выцветшую фотографию.
— Es gibt ja genug Mädels auf der Weit…
— Sta bene!
— Le travail ça me connait…
— A ja jestem zdrôw, jak byk…
— Está borracho о qué?
Степан Ковалевич держит на коленях крохотную шахматную доску.
— Хочешь королевами меняться? Пожалуйста! Завтра еду назад, в Лас Росас.
— А нас перебрасывают. Твой ход. Что ты?..
Степан встал. Полетели на пол короли и пешки.
— Анте!
Анте Ковалевич не похож на брата. Степан высокий, широкоплечий, тяжелые металлические глаза, мясистый нос, седые усы. Анте лет на десять, моложе. Он худой, удивленно моргает близорукими глазами, из-под шапки выползают светлые локоны. Они расстались восемь лет тому назад. Это было в Загребе. За Степаном тогда ходили шпики. Они стояли возле освещенной витрины часовщика. Шел дождь. Степан сказал: «Шрифт я оставил Марвичу. Мать обними!» Рука была мокрой от дождя, а за мутным стеклом большая секундная стрелка кружилась по циферблату. Потом Степан уехал в Америку.
— Анте!.. Да откуда ты?
— Из Загреба. А ты?
— Я из Филадельфии.
— Трудно было выбраться. Через Сплит… Смешно, Степан, вот и встретились! Ты где?
— В четырнадцатой бригаде.
— А я в двенадцатой. Вчера из Мадрида.
— Мать как?
Анте молчит. А Пако не унимается:
Севилья, башни и вороны.
Севилья, моя могила!
Вальтер говорит Степану Ковалевичу:
— Послали из Картахены двенадцатого. Ясно, что кто-то спер. Мы должны уезжать, а куда мы поедем без винтовок? Я позвонил Санчесу. Он отвечает: «Не волнуйтесь, все уладится» — наверное я попал, когда он обедал. Придется тебе с’ездить в Валенсию.
Уходя, Степан говорит:
— Брата увидишь, скажи, что я уехал.
— Какого брата?
Степан рассказывает.
— Братишка, кажется, ничего. А мать умерла.
Вальтер вдруг вспомнил: Келлер дал ему утром письмо. Когда Степан ушел, он вынул конверт. Из Парижа… Наверное что-нибудь о Луизе. Может быть, переслали ее письмо?.. Вальтер улыбнулся, но тотчас отложил конверт. Ее убили, он знает, что ее убили! Он заставил себя прочесть письмо: «Мы еще не получили ответа насчет твоей жены. Как только что-нибудь будет, — я тебе напишу»…
Стучат. Вальтер поспешно сует письмо под бумаги.
Худой, смуглый француз. Глаза у него розовые: не то он спал, не то плакал. Вальтер его допрашивает:
— Имя?
— Бланшон Жюль. Двадцать три года. Металлист.
— Был безработным?
— Нет, я у Пежо работал. Я в день сорок пять франков зарабатывал.
— Состоял в какой-нибудь партии?
— Нет. Погоди!.. В «Красном спорте» — я вратарь в команде.
— Газеты читал?
— Больше насчет кино…
— Почему приехал?
Он удивленно смотрит на Вальтера:
— Я тебе сказал — я у Пежо работал… Токарь…
— Это все?
— А что еще?
— Как решил ехать?
— Очень просто, пришел Дарю, слесарь, рассказал про Испанию. Я в кино собирался. Мы с Люси договорились встретиться возле кассы. Я ей сразу сказал: «Еду»…
— Почему приказа не выполнил?
— Я сражаться приехал, а не чистить картошку.
— Не хочешь подчиняться дисциплине, твое дело. Завтра отправим тебя домой. Можешь итти.
Он не уходит. Он смотрит на Вальтера то возмущенно, то нежно. Наконец, он говорит:
— Провинился? Хорошо, посади меня под арест. А назад я не поеду. Ты думаешь, я сдуру приехал? Я все передумал, только об этом не стоит говорить… Отошлете назад, я застрелюсь, очень просто. А я мог бы фашиста убить…
Он не выдержал и вытер кулаком глаза.
— Пошли меня к ним… С динамитом.
— Завтра обсудим, что с тобой делать. Ступай.
Француз утер пальцем нос, поднял по-военному кулак и вышел.
Вальтер прикрыл рукой глаза. Он устал: Уэска, Мадрид, бригады… На минуту все в его голове смешалось: письмо из Парижа, Степан, француз. Он бормочет про себя: «вздор!».
Пришел лейтенант Пиве:
— Ну, что, допросил мушкетера?
— Допросил. Он теперь будет и картошку чистить. Хороший парень. Я его сверлю глазами, а самого смех берет… Мальчишка! Ковалевич здесь брата нашел — в двенадцатой…
Пиве смеется:
— У меня братишка тоже просится, только молод — шестнадцать лет. Мушкетеры!
Вальтер тихо говорит:
— А у меня брат предатель.
Четыре дня спустя батальон Вальтера выступил на теруэльский фронт. Разместились в нищей деревушке. Ветер, крупа, холодно. В темных домах боязливо трещат сырые поленья. Ни вина, ни кофе, ни мяса. Одни старики остались. Одеты они постаринке — коротенькие штаны, на голове платок. Штаб помещается в бывшем доме священника. Вальтер пишет: он едва сгибает пальцы, застывшие от холода. На столе огромная церковная свеча, украшенная розанами. Прикрывшись, фиолетовой сутаной, спит майор Каншин.
Каншин приехал в Испанию вместе с Вальтером. Шутя, он отрекомендовался: «Зверь редкой здесь породы — русский беляк».
Когда-то Каншин сражался в степях Кубани. Ему было тогда двадцать три года. В знойный день молодая казачка гладила его мягкие шелковые волосы и плакала. Потом она пошла к колодцу за водой, а он уехал. Как в песнях поют — «кудри»… Теперь он лысый. Он любил тогда стихи Блока. Любил танцовать лезгинку. Потом он попал в Турцию, набивал папиросы, плавал на призы, мыл в духане посуду. В Париже он поступил на автомобильный завод — делал поршни. Он сдружился с товарищами: вместе ходили на собрания, Каншин громче всех пел: «C’est la lutte funale»… Он женился на француженке. О прошлом он вспомнил только недавно, когда товарищи заговорили про Испанию. Он сразу сказал:
— Еду. Я, так сказать, прошел школу. Могу пригодиться.
Прежде он сутулился, брился раз в неделю: все считали его растяпой. А теперь разве кто-нибудь подумает, что он простоял тринадцать лет в цеху? Как будто всю жизнь человек воевал. (Вальтер ему сказал: «Это твоя третья жизнь». Он поморщился: «Первая»).
Свеча то и дело умирает: фитиль тонет в воске. Каншин проснулся. Он смеется:
— Слушай, Вальтер, ведь это сцена из «Чапаева». Придется нам исполнить дуэт…
— Ты лучше скажи — пойдет бригада Мартинеса или не пойдет?
— А кто их знает? Могут пойти. Бойцы у него хорошие. Могут и назад побежать… Про нас когда-то французы говорили: «Их невозможно понять, это âme slave — славянская душа». Значит. считай, что здесь «испанская душа».
Вальтер прозевал — свеча погасла. Он шарит рукой — где спички, и бормочет:
— Вздор! Народ замечательный.
— Разве я говорю, что плохой? Только понимаешь. Вальтер, земля другая. В этом вся штука…
Вальтер рассердился:
— Земля всюду та же. А вот как быть с Мартинесом?
Хосе набрал хвороста. Он греется вместе с Каншиным возле огромного камина.
— Как по-испански «пулемет»? Не понимаешь? Из чего Педро стреляет?
— A! Ametralladora.
— Ну, этого я никогда не выговорю.
— А как по-русски «fascista»?
— Фашист.
Оба смеются. Хосе просит:
— Поговори по-русски! Ничего, что я не понимаю. Хочется услышать, как это говорят по-русски…
Каншин смущенно молчит; потом начинает рассказывать: он увлекся — наконец-то он нашел хорошего собеседника.
— Зима у вас не настоящая. Что это такое — пойдет снег и сразу растает, вроде как в Париже, скучно! У нас снега вот сколько и крепкий… Я давно по-русски не говорил, отвык, а, конечно, хочется поговорить. Слова не такие, понимаешь? Возьми самое простое. Улица — Пречистенка, это в Москве. Я тебе сейчас все переулки скажу: Левшинский, Штатный, Мансуровский, Еропкинский, Мертвый. Всеволожский… Один, кажется, забыл. Или птицы… По вашему: «пахарос». Есть малиновка. Есть иволга. Есть трясогузка. Понял? А имена какие! Вот я — Каншин. Вы говорите «Канчин». А я, между прочим, Вася. Повтори — Ва-ся. Красиво? Или еще: Таня, Катя, Маруся. Это все — даты. Забыл я, конечно, что и как, но было замечательно. Вот ты — Хосе, попросту говоря, Осип. Ничего, тоже красиво. Теруэль… Это я понимаю…. Испания! Красоты у вас сколько хочешь. Скалы, пропасти, ущелья, замки. Поэзия… Но слушай, Осип, если взять, к примеру, березовый лесок и чтобы летом, когда солнце… Все белое-белое, весело, разная чертовщина кричит, долбит, скандал, и речка, скажем, даже небольшая… А как все пахнет!
У Каншина голос такой убедительный, что Хосе невольно поддакивает. Потом Хосе спрашивает:
— Когда у вас была война, ты много фашистских городов взял?
Каншин сразу помрачнел. Он грустно глядит на свои темные заскорузлые руки:
— Теруэль надо взять, вот что!..
Сбили фашистский истребитель. Летчик, немец спустился на парашюте. Вызвали Вальтера как переводчика.
— К какому аэродрому вы прикреплены?
Летчик глядел на Вальтера исподлобья. У него были светлые волнистые волосы, лицо красное от солнца, синие глаза.
— Зачем мне отвечать? Все равно меня убыот.
Вальтер усмехнулся:
— Республиканцы не убивают идейных.
Летчик нервничал, вытирал платком лицо, испуганно оглядывался по сторонам. Потом он робко попросил папиросу, закурил и вдруг пробормотал:
— Все-таки вы не армия, а красные бандиты!
(Он повторил фразу, прочитанную накануне в газете.)
Вальтер невольно им залюбовался, летчик походил на молодого хищника. Но минуту спустя летчик залепетал.
— Правда, меня не убьют?
У него был озноб надменности и страха. Он прославлял фашизм, а потом говорил:
— Я сейчас нарисую план сарагосского аэродрома…
Вдруг он выкрикнул:
— Марксисты не доросли до понятия человека.
Испанский полковник грустно улыбнулся:
— Спросите, у него есть родственники в Германии?
Летчик заплакал. Вальтер схватил бумаги, полистал их и сердито буркнул:
— Вздор!
Высморкавшись, летчик ответил:
— Мать и две сестры. В Вернигроде…
На одну минуту перед Вальтером встало детство: запах елки, сизый туман, коньки. Он быстро отогнал эти мысли и сказал:
— Успокойтесь. Полковник вас спрашивает, какие именно города бомбила эскадрилья Фейхтера?
Ветер кружил столпы колючего снега. Люди бежали вперед, как слепые. Буря покрывала дробь пулеметов. В полдень батальон Вальтера занял высоту 1215. С запада наступал 4-й батальон — молодые крестьяне из округа Куэнка, никогда дотоле не бывшие в бою. Они заняли поселок Санта-Ана. Они замерзли, измучились. В деревне они достали вина, развели огонь и уснули. К вечеру фашисты ворвались в Санта-Ану и перебили спящих.
Вальтер кричит в телефон:
— Командир четвертого… Алло!..
— Не отвечают. Боюсь я за них. Если Мартинес не двинется…
Каншин говорит;
— Я сейчас туда поеду. Этого Мартинеса не поймешь — то весь день сидит в штабе, ковыряет во рту зубочисткой, то лезет под пули, как унтер.
— Смотри, ты не лезь. Говоришь про Мартинеса, а сам… Глупо!
Каншин весело отвечает:
— Разумеется, глупо.
Мартинес выслушал Каншина и сказал:
— Насчет Санта-Аны я предвидел. Ничего из этого не выйдет…
Они поехали на позиции. 3-я рота должна была взять возвышенность над дорогой. Прежде там была часовня; ее снесли снаряды. Снег на минуту перестал падать, просветлело. Каншин в бинокль увидел фашистов: они петлями сбегали с горки.
Каншин кричит:
— Ушли! Надо скорей!..
Лейтенант пожал плечами:
— Не пойдут.
Каншин смотрит — хорошие ребята, смеются…
Ветер снова хлещет лицо жестким снегом. На гору бежит Каншин, за ним человек сорок. Скользко: камни под ногой срываются вниз. Люда падают, ползут на четвереньках. Фашисты открыли с дороги ружейный огонь. Каншин кричит:
— Ложись!
Еще немного! Вот и камни часовни… Боец говорит Каншину:
— Закрепляться?
Тот переспрашивает и вдруг падает — пуля попала в живот.
Его долго волокли вниз: потом положили на грузовик. Перевязочный пункт помещался в крестьянском доме. Дым от печи, холодно. Каншин лежит на черном щербатом столе.
— Здесь ничего нет. Придется оперировать без наркоза…
Он ни разу не вскрикнул. Только под утро открыл глаза и по-русски сказал:
— Пить!
Санитар не понял и покрыл Каншина еще одним одеялом.
Вальтеру сказали по телефону:
— Часовню заняли. Но пошла только 3-я рота, фланги оставались неприкрытыми, так что ночью мы ее очистили. Потерь у нас мало. Твоего ранили — майор Канчин или Кончин. Погоди, здесь говорят, что он умер, значит считай, что убили.
Каншина хоронили 30 декабря. Из деревни пришли крестьяне. Одна старуха причитала: «У него, говорят, жена!» Цветов не достали: кто-то принес сосновых веток, их перевязали красным лоскутком — вышло вроде венка. Утро было ясное и холодное. Рыжие голые горы, дома без окон, над ними дым, как дыханье. Долго рыли могилу: земля была жесткой, ярко-рыжая земля. Вальтер вдруг вспомнил, как Каншин ему сказал: «Земля другая», и помутнели люди, дома, горы… А рядом с ним толстяк Пако всхлипывал, как ребенок.
Встречают Новый год. Утром приехал грузовик с почтой: много пакетов — это все подарки к празднику. Разбирает посылки Ян, старый поляк, шахтер.
— Мариусу Леграну из Марселя.
— Давай сюда!
— Владиславу Стрижевскому из Парижа.
— Убили его.
— Степану Ковалевичу из Валенсии.
— Ты что, не знаешь? В госпитале…
— Жюлю Бланшону из Бельфора,
— Третьего дня убило.
— Карлу Машеку из Праги.
Никто не отвечает. Ян угрюмо говорит:
— Читай теперь ты. Я не разбираю…
Вот и Новый год.
— За победу! За Испанию!
Они поют песни — французы, болгары, поляки, немцы, — мирные непонятные песни: о любви, о деревьях, о свадьбах. Вальтер забился в угол, молчит, ничего не пьет.
— Вальтер, спой что-нибудь…
Он поет по-немецки песню. У него глухой, надтреснутый голос:
«Нет, мы не потеряли родины.
Наша родина теперь Мадрид»…
Пако говорит:
— Хорошая песня! Про девушку?
— Про родину.
Пако улыбается:
— А у меня дома теперь тепло…
Он зачинает завывать:
«Севилья, твои башни и ласточка,
Севилья, моя отрада!..»
Вальтер налил в большую чашку коньяку и говорит:
— Вздор!
8
Над Хуанито посмеивались — как он ружье держит! Пробовали его учить, он не слушал, ходил грустный, всех сторонился. Как-то его послали в Мадрид за бобами. Он привез ящичек и сразу пошел в штаб к Маркесу:
— Дай я тебе ботинки почищу!
До войны Хуанито был чистильщиком сапог. Как же он наваксил ботинки Маркеса! Он тер их тряпкой, разными щетками, бархатом. Ботинки пищали. Наконец, Хуанито прищурился:
— Красиво! Давно я этого не видел…
Все смеялись — зачем здесь чистить ботинки, кругом грязь непролазная? А Маркес стал расспрашивать Хуанито, что лучше ваксить — бокс или шевро? Потом сказал:
— Я прежде дома строил…
Хуанито с этого дня не узнать: веселый, заводит со всеми длинные разговоры. Маркес хочет его произвести в капралы:
— Только читать научись.
У Маркеса большое хозяйство. Надо достать грузовики. На отдых увели чорт знает куда — деревню каждый день бомбят! Как бы втолковать комиссару, чтобы он попроще разговаривал с бойцами? Маркес никогда не кричит, не суетится.
Это было в декабре: бригада стояла возле Боадильи. Маркес говорит Льяносу:
— Белый дом видишь? Вон там… Нет, правей, с плоской крышей. Это я строил.
Полчаса спустя артиллерия начала стрелять по дому. Маркес смеется:
— Здорово! Три попадания сряду.
Кузнец Перес силач, он в руке гнет медяки. Лучше всех он умеет петь андалузские песни. Его жена осталась в Гренаде, он не знает, что с ней.
Переса послали в Мадрид с пакетом. Он увидел на проспекте автомобили, охрану, толпу: это вывозили фашистов, засевших в одном из посольств. Перес крикнул:
— Маркиза! Ей-богу маркиза! Жена у нее работала…
Он хотел подойти ближе, его не пустили:
— Они под охраной посольства.
— Везут куда? В тюрьму?
— Зачем в тюрьму? В Париж.
Вечером Перес вернулся в Морату. Он ее помнил себя от злости. Как она на жену кричала: «Наволочка! Наволочка!..» Восемь песет удержала, сука! Они в окопах гниют, а такую на машине катают…
Ночью Перес вспомнил, что в церкви сидит пленный. Он полз по мокрой глине и боязливо оглядывался. Часовой дремал. Перес вошел в церковь и чиркнул спичкой — розовый ангел глупо ухмылялся. Перес долго бродил по битому стеклу. Наконец, он увидал фашиста. Марокканец спал на соломе. Он показался Пересу непомерно маленьким. Пленный проснулся, вскочил и начал быстро говорить. Перес не понимал слов, но от жалостливого голоса ему стало скучно. Он выругался и ушел.
Он разбудил Хуанито:
— Сволочи, убить их мало! Ну, хорошо, пускай ее, суку, везут в Париж. Но почему он как птица кричит? А Хесуса убили…
Всю ночь он просидел на земле, а утром сказал Маркесу:
— Товарищ командир, в газете пишут, что мы за правду истекаем кровью. А где она, правда?
Маркес увел его к себе. Они долго разговаривали. Когда Перес вернулся, Хуанито спросил:
— О чем говорили?
— О песнях… Чорт с ними, пускай кричат! Воевать надо…
Командир Льянос слывет чудаком. Он высокий, лицо медное от загара, короткие седые волосы. Никогда не замечает, что ест. Может пообедать два раза сряду, а бывает — ходит весь день натощак. В Морате к нему пристал кот: Льянос прозвал его «Басилио». На ночь он стелет коту свое одеяло: «А как же?.. Коты от сырости линяют». Льянос еще не оправился от ранений, прихрамывает. Маркес подарил ему трость, и Льянос в атаку идет с тросточкой, как будто гуляет.
Одиннадцать дней дерутся за пригорок. Сегодня весна. Утром артиллерия замолкла; налетели откуда-то птицы: люди вдруг заметили зеленый пух на земле.
Рамон разулся и греет на солнце отмороженные распухшие ноги. Он говорит Льяносу:
— Отпусти меня домой! На месяц… У нас теперь сеют. Только-только мы взяли землю, а здесь говорят — воевать. Я ее и не видал, как следует…
Он говорит о земле нежно и ревниво, как будто оставил дома молодую жену. Льянос его утешает:
— Скоро увидишь.
Льянос рассказывает о пшенице, которая вызревает в мае, о диковинных маслинах — они с детства приносят плоды, о пробке, о мериносах. Рамон слушает и недоверчиво улыбается.
Двенадцатый день. Они добежали до макушки, начали закрепляться. Под вечер неприятельская авиация закидала бомбами позиции. Пришлось снова очистить пригорок.
Ночью Льянос пошел к Маркесу. Они долго толковали о зенитках, о транспорте, о пополнениях. Потом Маркес рассказал о Пересе.
— Ты с ним поговори. Интересный человек. Сможешь его описать. Ты ведь писатель?
— Кто это тебе рассказал? Я здесь попробовал написать для бригадной газеты и ничего не вышло. Я до войны служил в банке. Мечтал когда-то стать композитором, а вместо этого актив и пассив. Впрочем, так лучше — нет позади зацепки… Ты знаешь, о чем я сейчас думаю? Рамона жалко. У нас все стали чертовски суеверными — скажет слово и сейчас же схватится за дерево. «Судьба»… А это даже не судьба, это стерва! От меня все отскакивает. Ну что нога? За неделю зажило. А он про землю говорил… Там и остался, не успели унести…
Бернар теперь бойко говорит по-испански; все забыли, что он француз; да он сам об этом не помнит; только, когда его разозлят, ругается по-французски. Ему кажется, что он всю жизнь прожил в окопах.
Он взял недавно газету: «Кабинет Блюма»… В Париже вечером на улицах светло. Кто-то готовит картины к весеннему салону. Сестра вздыхает: «Опять потолстела, и это несмотря на слабительное»… Блюм, кажется, носит пенсне… А ведь скучно такому Блюму!
Война для Бернара — это пригорок напротив взять и удержаться… Он сроднился с пулеметом. Пулемет строптив и послушен, как зверь; нужно заслужить его любовь. Фашисты бегут, кричат. В голосе пулемета спокойствие, уверенность. Снова поползли… И здесь, не вытерпев, Бернар на родном языке кричит: «Ах, коровы!..»
Недавно пулеметчик Торрес ездил к себе домой. В бригаде много солдат из Ла Манчи. Все обступили Торреса. Он не успевает отвечать:
— Тебе сестра кланялась… Ничего, торгуют, я у них сахар достал… Вино берут по твердым ценам… Там комитет теперь, они платят шесть песет… Рыжий? У него седельная мастерская была? Как же, жив…
Хуанито, смеясь, говорит:
— А жену свою нашел? Теперь ведь свобода…
Торрес серьезно отвечает:
— Не такая она.
Бернар вдруг задумался. Впервые после многих недель он вспомнил Жермен. Она лежит на кушетке и читает — это рассказы Хемингуэя. Волосы растрепаны; она сейчас похожа на мальчишку. Она говорит: «Все люди чуточку сумасшедшие»… Тогда почему Готье? Он инженер, у него, наверное, квартира из четырех комнат… Нет, лучше об этом не думать! Бернар сердито ковыряет ножом трубку, но Жермен не уходит. Они сидят возле речки. На другом берегу белеет овечье стадо; слабо тявкает овчарка. Солнце уже низко; под деревьями синева, и глаза у Жермен синие. Она взяла его за руку. «Жермен, у тебя холодные руки. Тебе холодно?» Она тихо говорит: «Ты ничего не понимаешь. Мне хорошо…»
Когда Льянос окликнул Бернара, тот спросил по-французски: «Что?» Он не помнил, где он. Льянос рассмеялся:
— Спал? Как у тебя? Торрес приехал?
Это был четырнадцатый день боев за пригорок. Фашисты пустили четыре танка. Один танк сразу подбили; три дошли до позиций. Батальон Льяноса попятился. Маркес привел 4-й батальон. Кое-где дошло до рукопашной. К вечеру фашисты отошли на исходные позиции. Бернар все время работал на правом фланге: там не отступали. Отдышавшись, он подошел к бойнице и щелкнул языком:
— Лежат, голубчики…
На ночь его сменили. Он пошел к санитарам. На одной землянке была вывеска: «Кабаре веселая Севилья» — это дурачились андалузцы. Бернар вошел, смеясь:
— Танк приполз. А что я могу против танка?.. У вас здесь роскошь! Тепло, красиво, колбаса…
Пришел Перес, мрачный; потом выпил вина, отогрелся и начал петь «фламенго». Бернар тоже выступил с номером: фальшивя, спел: «Все в порядке, госпожа маркиза»… Он бился об заклад с Луисом, кто лучше кудахчет. Жюри признало, что Бернар способен обмануть даже петуха. Ему дали в награду еще вина. Он заставил Луиса играть на гребенке фокстрот и до упаду танцовал с санитарами. Когда Луис взмолился, Бернар стал рисовать углем бегемотов с бакенбардами. Луис раздобыл бутылку коньяку. Пили за Бернара, за Маркеса, за Льяноса, за Луиса, за санитаров, за какую-то Кончиту, за Пепиту, за Анхелиту, за Габриэлу. Бернар кричит:
— Черти, весь календарь перебрали! Ничего не поделаешь, придется пить за Жермен.
Он пьет и смеется.
Маркес искал в записной книжке фамилию врача 15-й бригады. Записная книжка старая, он купил ее прошлой весной. Адреса — Мадрид, Сан-Себастьян, Севилья. Проект театра в Саламанке. Иногда несколько бегло написанных строк: книжка заменяла Маркесу дневник. Случайно он напал на одну из этих записей: «Неужели дорога к справедливости идет через ложь, низость и малодушное молчание?» И усмехнулся: все же и у войны иногда есть свои преимущества! А вот и фамилия врача…
Девятнадцатый день боев. Пригорок вчера заняли. Удержатся ли?.. Командный пункт на холме. Домик скрыт серыми, как бы расщепленными маслинами. Противник начал стрелять по холму. Снаряды ложатся направо, в ложбине. Позади холма батарея 75. Только что фашисты пробовали атаковать пригорок. Они дошли до рощи на левом склоне и там залегли. Надо их выбить.
Прибегает Луис:
— В первом батальоне две роты отказываются итти.
Маркес отвечает:
— Расстрелять командиров. Об исполнении донести мне. Послать батальон Льяноса.
Льянос идет, опираясь на свою тросточку. Пулеметы противника работают без перебоя.
— Выбили!
Снаряд упал рядом. Маркес рассеянно оглянулся и смахнул с рукава известку. Домик пуст — два стула и над окном клетка с канарейкой. Грохот: это батарея 75. Еще снаряд.
— Товарищ командир, может, уйдем?
— Нет. Здесь как на ладони…
Канарейка поет, не умолкая, среди грохота, треска, гула. Шум мира ее волнует, и она отвечает на него своим чириканием. Маркес вдруг говорит:
— Непонятно… Кто ее здесь кормит?
Противника отбросили на четыреста метров от пригорка.
Маркес осматривает захваченные окопы. Трупы, трупы — нельзя ступить. Банки от консервов, клочья рубах, испражнения. Санитары несут раненых.
Льянос сидит на земле и бессмысленно улыбается.
Снаряд. Ничего не видно. Потом встает с земли Льянос, его тросточка на месте. Вдруг он кинулся к Маркесу:
— Что с тобой?
— Пустяки. Оцарапало руку…
Ночью бригаду увели на отдых. Маркеса заставили лечь в госпиталь. На стене оленьи рога, морды кабанов — это охотничий павильон. Кабаны противно скалят рыжие зубы. Болит рука.
— Товарищ Маркес, вам письмо.
От Тересы… Он не сразу вскрыл конверт: на него нашла суеверная тревога. Прочитав письмо, он поморщился и закрыл глаза. Сиделка спросила:
— Позвать врача? Он впрыснет морфий.
— Не нужно.
А кабаны все скалят зубы…
— Можно?
Это Льянос.
— Болит?
— Пустяки. Всех разместил? Ты теперь давай им отпуска, пускай развлекаются. Может быть, из Мадрида привезут кино?
Он забыл про письмо. Только прощаясь, он удерживает в здоровой руке руку Льяноса и говорит:
— А ты, старик, прав — кажется, лучше без зацепки…
«Вот и война», — сказал Вольтер, переехав границу. Это было давно — летом. В пограничной деревушке Порт Боу беззаботные дачники еще загорали на пляже.
Вот и война. Теперь это вправду война: в Университетском городке, возле Лас Росас, на Хараме. Здесь 11-я бригада, там 72-я. Говорят, скоро будут дивизии. Пустеют города и поселки. Как испокон веков, тоской и разгулом полны песни новобранцев. Саперы роют окопы. Танки поводят железными усищами. В небе истребитель, окруженный врагами, прикидывается мертвым, падает вниз, а потом стремительно подымается. Трудно сбить самолет. Трудно подбить танк. Трудно взять клок земли, развалины дома, мельницу или кладбище. Мало снарядов, мало пушек, мало угля, мало хлеба. Людей много. Погиб Рамон, тот, что мечтал о земле, а на прошлой неделе из его деревни прислали восемь новых бойцов. Маркес говорит: «Сейчас надо выиграть не пространство, но время», и война идет за время — продержаться. Позади, в тылу монтируют авиационные заводы, выгружают из трюмов противотанковые пушки, учат солдат бегать цепью и метать гранаты.
Люди начали вторую жизнь. Чистильщик сапог Хуанито в окопе сидит над букварем: загадочные слова кажутся ему присягой. Города учатся древней темноте. Напрасно пылятся в магазинах люстры. Кому они теперь нужны, яркие и хрупкие? Люди покупают карманные фонарики. Исчезли романы, шляпы, галстуки, поезда, конфеты, спички. На смену им пришли стихи, зажигалки, желудовый кофе, кожаные куртки. Все теперь одного защитного цвета: погонщики волов, актеры, бухгалтеры. Упоминая чье-нибудь имя, люди невольно добавляют: «Как он — жив?» Мадрид привык к смерти, он над ней подтрунивает. Рядом с окопами — кино, и боец плачет над вымышленным горем американской актрисы… Вчера на улице Де Пресиадос бомба разрушила дом № 31. Сегодня в дом № 33 пришел маляр с ведрышком и кистями. Он белит потолки — люди хотят, чтобы дома было светло и уютно. В окопах Университетского городка — кушетки, граммофоны, кофейники. Мальчик лет семи говорит своему сверстнику:
— Здесь фонарь горел.
Тот недоверчиво отвечает:
— Но это давно… До войны.
9
Маноло растерянно оглядывает улицы Барселоны. Сколько народу! На террасах кафе люди пьют вермут. Играет шарманка. Кажется, ничего не изменилось с тех пор, как он уехал.
Маноло сел за столик. Прежде он часто бывал в этом кафе. Он улыбается — хорошо! О чем они говорят?
— Там дают две песеты за каждый добавочный час…
— Если Франсиско не порвет с ней, я перееду к брату…
— Мне яйца привозят из Игулидада…
Легкий ветерок с моря. Прошли, обнявшись, две девушки, поглядели на Маноло и фыркнули. Он все еще улыбается.
— Маноло! Откуда?
Это Грау — секретарь союза рабочих транспорта. Не дождавшись ответа, Грау говорит:
— А здесь что творится! Вчера они сняли с трибунала наш флаг. «Кропоткин» приехал? Скажи ему, что завтра в шесть совещание. Я пошел — надо всех предупредить.
Маноло рассердился. Убили Муньоса. Забрали у фашистов два броневика. Теперь бригаду перебрасывают на арагонский фронт. Обещали дать автоматические ружья. Есть о чем поговорить. А он убежал!..
Все теперь злит Маноло: и цветы в витринах, и нарядные женщины, и медовые блики освещенных окон. Надо сейчас же пойти насчет ружей…
— Никого нет — ушли.
— Вермут пьют?
Сторож гладит сонную кошку.
— Кто их знает, может быть, пьют…
Перед под’ездом мешки с землей.
— Это зачем?
— Бомбили.
Маноло так захохотал, что кто-то в страхе унесся прочь:
— Это кота бомбили. А вас еще побомбят — двести кило на каждого дармоеда.
Маноло ушел. Сторож бежит к соседям:
— Фашист приходил, говорит: «Все разнесем!»
Маноло кидает монету: орел или решка? Угадал — значит Кончита дома.
Она ничуть не изменилась: светлые волосы: на лбу чолка; бегают проворные пальцы (она хорошо шьет).
— Кончита!
— Погоди!.. Сумасшедший… Дай на тебя посмотреть!
— А на что тут смотреть? Жив — и точка. Слушай, Кончита…
Он боится спросить. Сколько раз он думал об этой минуте! Сейчас она скажет: «Дура я, чтобы ждать»… Он сжал ее руки.
— Пусти! Больно… Не видишь, что ждала?
Он виновато целует ее руки, а потом замирает, большой, неуклюжий, пристыженный.
— Мне все говорили: глупо ждать, два раза молодой не будешь. А я вот ждала.
Она думает, что Маноло ее похвалит. Но он задумался. Он стоит у окна. Двор, балконы, сушится белье, ребята… У Муньоса осталось четверо…
— С Муньосом глупо вышло… Хоть бы в бою, а то на отдыхе — бомбили.
Кончита не знает, о ком он говорит. На минуту она стала грустной. Потом обнимает Маноло:
— Ты сегодня со мной? Правда? Сейчас поужинаем, потом пойдем в кино, потом…
Он вскочил, прижал ее к себе.
— Сумасшедший!.. Я теперь тебя боюсь.
В кино стреляли гангстеры. Актеры смешно держали ружья, и Маноло сказал:
— Балаган.
На него зацыкали. Тогда он положил голову на плечо Кончиты и сразу уснул.
— Бедный!.. Идем домой.
Он проснулся среди ночи и удивленно оглядел комнату, зеленую от луны — открытки на стенах, пену кружева, крохотную женскую руку. Что за ерунда? Где он? Приподнявшись, он увидел раскрытые глаза Кончиты.
— Маноло, я еще ничего не успела тебе сказать, а завтра ты снова уедешь. Знаешь, сколько мы не видались? Семь месяцев.
Она путается и говорит про все сразу:
— За мной Бахес ухаживает. Он в отделе военной промышленности. Помнишь, он ходил с Тересой? У него пробор посередке… По-моему он противный, но его теперь все уважают. Они хотят тебя затереть, пользуются, что ты на фронте. Конечно, Тереса — дура, но она повторяет за другими. Она мне заявила: «Маноло храбрый, но для руководства он не годится — он легко поддается влияниям». Понимаешь? Я рассказала об этом Бафарулю, он ничего не ответил. Считается, что Бафаруль твой друг, а я его отсюда едва выставила. Пришел будто бы спросить о тебе, потом с нежностями: «Тебе одной скучно». Хосе звал меня в театр, я не пошла — начнут болтать. Вот о Тересе все говорят, что она спуталась с Мартином. Представляю, что скажет муж, когда приедет. Конечно, одной трудно… Теперь настоящих заказчиц мало, я беру переделки. А ты не можешь себе представить, как все вздорожало! Кофе можно достать только на Пасео и сорок песет кило! Говорят, что это спекуляция. Пепе заработал на мыле триста песет. Элиос рассказывал…
Маноло вздрогнул. Он давно не слушает Кончиту. Элиос!..
— Его брат побежал. Давно, у Македы… Я его пристрелил.
Кончита боязливо смотрит на широкую руку Маноло. Она замолкла. Он тоже молчит. Ему хочется сказать Кончите что-то очень важное, но он не знает, с чего начать. Кончита робко гладит его руку:
— Маноло, о чем ты ее сейчас думаешь?
— Не знаю… Я до тебя зашел насчет ружей. Сволочи — семь часов и никого, один кот заседает! Мало вас здесь бомбили! Что вот такой Элиос делает? Да по сравнению с ним его брат — герой. Побежал, это правда. Так разве там, как здесь?.. Антонио помнишь? Гитариста? Это еще в самом начале… Кишки вырвало. Да и вообще!..
Он обнимает Кончиту угрюмо, почти злобно.
— Сумасшедший!.. Маноло, что с тобой?..
Все стало розовым: и кружево на столе, и обои, и пальцы Кончиты — светает.
Матео контузили возле Араваки. Он оглох. Его хотели отослать домой, но он упросил Маноло — его оставило в бригаде. Он идет по Рамбле. Ларьки с цветами: туберозы, магнолии, ландыши. Продавцы певчих птиц. Птицы в клетках свистят, чирикают, щебечут. Матео чуть наклонил голову набок. Он жадно разглядывает птиц; ему кажется, что он слышит их пение. Мир в его сознании еще наполнен звуками: поют трамваи, смеются девушки, газетчики кричат: «Еl Noticiero! La Noche!» Но стоит закрыть глаза, как сразу наступает молчание. Он где-то в степи; летний полдень; только цикады верещат (этот звук непрерывен и назойлив; ночью он преследует Матео). О чем говорят эти люди? О фашистах? О Мадриде? О Маноло?
Матео вспоминает последние звуки, услышанные им в жизни — грохот снарядов. Он знает эти звуки, он мог бы о них говорить, как мадридский старик о своих зверях…
Уличный певец. Вокруг стоят любопытные. Солнце. На домах блеклые флаги.
Ее губы говорили: нет.
Ее глаза говорили: да.
О, Лолита, моя Лолита…
Все подтягивают. Матео помнит песню: ее пели на улицах Мадрида. Наверное, ее поют и здесь. Матео подхватывает:
Это есть наш последний…
Убежал певец, разошлись зеваки. Только один мальчишка остался; он стоит с поднятым кулаком. А Матео поет. У него голос чистый и звонкий.
— Митинг о поднятии военной промышленности? Но почему от UGT три оратора, а от CNT два?[2] Речь идет о новой политической интриге…
Это говорит Химено. У него изможденное лицо. Когда он упоминает о кознях противников, его рот скашивает нервный тик.
«Кропоткин» просит слово. Он откашлялся, поправил локоны.
— Конечно, на первом месте должны стоять наши принципы. Маноло иногда забывает, что мы не солдаты, но вольные дружинники. Однако военная промышленность заслуживает нашего внимания. Трудно воевать без снарядов…
Химено перебил его:
— Ты оторвался. Своим-то они дают снаряды! Надо поставить вопрос ребром.
— Дай мне договорить! Мы одну деревню взяли. To-есть потом они ее снова заняли — так все время, это страшное дело! Я с Маноло был. Возле церкви — расстрелянные: женщины, две девочки… Маноло от злобы ревел. Я ведь не военный, я вообще этого не могу видеть… Они на стене написали: «Мы перебьем всех русских!» А какие они русские? Крестьяне. Там наши были, анархисты. По моему, Химено, надо найти компромисс, не то они нас всех перебьют. Такой марокканец получил пять песет и режет всех без разбора… Я недавно говорил с Маркесом…
Химено засмеялся:
— Ты, «Кропоткин», младенец! Ты знаешь, о чем мечтает такой Маркес? Как бы нас посадить за решотку. Мы с тобой вместе сидели в тюрьме. Тебе я доверяю. Ты должен следить, чтобы Маноло не снюхался с коммунистами.
«Кропоткин» закрыл руками лицо:
— Я с Маноло под пулями был… Разве это можно забыть?
Педро выслушал Маноло и усмехнулся:
— Автоматические ружья? Кое-что есть. Но нельзя выпускать. У них здесь тысячи три вооруженных, и гвардия с ними. Фронт фронтом, а все может решиться здесь.
Маноло выругался и ушел. В комитете его не захотели выслушать: обсуждался вопрос о коллективизации парикмахерских. Он отозвал в сторону Фоскаду. Тот начал кричать:
— Я вообще за то, чтобы отозвать наших бойцов. Зачем нам сражаться за какую-то демократию? Если фашисты придут сюда, мы будем защищать каждую улицу, каждый дом…
Маноло ответил:
— Хочешь бомбы кидать? Пожалуйста — поезжай в Сарагоссу. Эх, вы, не нюхали, что такое война, а треплете языками! Точка.
Тишина, ковры, бронза. Толстяк вынул из несгораемого шкафа сигары.
— Гаванские. Вы говорите, автоматические ружья? Это очень сложный вопрос, если угодно, это вопрос о взаимоотношениях между нами и центральным правительством, это, так сказать, разветвление основного вопроса, который…
Маноло сердито грызет горькую сигару. Наконец, ему надоело слушать ласковый бас толстяка:
— С ружьями как?
— Да я об этом и говорю. Может быть, при предстоящей реконструкции правительства, если нам удастся изменить соотношение различных секторов…
Маноло швырнул сигару на ковер.
Придется ехать без ружей! Он теперь идет, не глядя куда. Он забрел на окраину. Осталось еще два часа…
Ребятишки играют в войну. Одни спрятались за стену полуразрушенного дома, другие наступают. Защитники кидают в наступающих гнилую картошку. Маноло остановился; он увлечен игрой. Он кричит:
— Дурачье! Отсюда надо — с фланга…
Он перебегает через канаву. Ребята в восторге визжат. Летит картошка. Защитники, посрамленные, убежали в сарай. Выходит женщина, она качает головой:
— И ее стыдно тебе? Чему-нибудь хорошему научил бы, а он их учит кидаться картошкой…
Маноло сконфуженно улыбается. Он взял на руки малыша.
— Мы, мамаша, дикими стали, это правда. Твой красавчик? Вот бы мне такого!
Ребята обступили Маноло. Один надел его шапку; другой вытащил из чехла бинокль. Маноло смеется:
— Ты куда лезешь? К револьверу? Нет, брат, это не для тебя. Это, брат, такая штука…
Бьет семь. Вот и хорошо. Значит, едем! Забежать только к Кончите. Она скажет: «Сумасшедший!» А потом? Потом все спокойно — фронт.
10
Итальянцев поместили в гимназии. Вечером приехал генерал. Он простудился в дороге и пил грог. Он долго стоял на кафедре, выжидая, когда наступит тишина: все кашляли, чихали. Жители Сигуэнсы не запомнят такой весны: мокрый снег, грязь, холод.
У генерала крохотное высохшее личико; он похож на летучую мышь. Однако он старался быть величественным и, подымая голову, показывал солдатам худую морщинистую шею.
— Легионеры Рима, вы освободили красавицу Малагу. Теперь вы освободите…
Он закашлялся и еле договорил:
— Мадрид.
Буссоли думал о бараньей туше, которую принесли на кухню. Конечно, мяса у барана не бог весть сколько: офицеры могут его прикончить в один присест. Тогда плохо — снова одни макароны…
Буссоли всю свою жизнь жил впроголодь, и к еде он относится суеверно. Когда перепадает вкусный кусок, он мучительно думает: а что будет завтра?.. Недавно он разбудил товарища: «Окорок помнишь? В Монтилье. Когда хозяйка пошла за водой… Дураки мы!»
Он родом из Неаполя; ему тридцать лет: у него четверо ребят и он в страхе рассказывает: «Кажется, пятого отвалит… Ты ее не знаешь!» Прежде он был штукатуром — это давно, тогда еще строили дома. Он умеет лазить, как обезьяна, класть полы, доить коз. Читать его не научили; он разбирает только цифры и всегда смотрит на расписке — сколько, прежде чем поставить крестик. Он хороша поет неаполитанские песни, от голода его голос становится томным, и поет он про любовь.
Как-то Буссоли не пошел на рождество в церковь; два дня спустя околела коза. С этим нельзя шутить! Летит пуля, она может пролететь мимо, может и убить. В Севилье солдатам выдала жалованье, и Буссоли поставил богородице большую свечу. Конечно, обидно — мошенники содрали три песеты, но умирать тоже неохота.
Соседи говорили: «Другие разбогатели в Африке, а ты мух кормил. Смотри, теперь не прозевай!» Разве он мог подумать, что на войне так страшно? Пули, гранаты, снаряды. Кажется, все кончилось, сядешь покурить, а здесь сверху падают бомбы…
Лейтенант сказал им (это было под Малагой): «Пойдете вслед за танками». Танку хорошо — он весь железный. А у Буссоли жена, дети… Он забрался под мостик и пролежал там до ночи. Малагу все-таки взяли, и Буссоли с гордостью думает: наши, итальянцы! Он — фашист, у него дома большой портрет Муссолини. Муссолини красивый, не то что этот генерал… Куда их поволокут завтра? Джованни сказал: «Мадрид брать»… Удастся ли снова куда-нибудь спрятаться? А жене ничего не платят. Этакие надувалы! Да и харч скверный. Это офицеры прикарманивают… У них каждый день курятина. Будь здесь Муссолини!.. Они от него скрывают. Сами сидят позади, а Буссоли должен брать Мадрид. Зачем ему Мадрид? Он и в Малаге не поживился. У офицеров все чемоданы набиты: часы, рубашки, меховые горжетки. А ему оставили один портсигар из фальшивого золота. Конечно, если дуче хочет, чтобы Буссоли взял Мадрид, это другое дело… Только пусть впереди идут танки, а за ними офицеры. Ради дуче Буссоли готов…
Он слышит крики: «Да здравствует дуче!» — это генерал кончил речь. Буссоли широко раскрывает рот и вопит: «Да здравствует!..»
Потом его зовет лейтенант:
— Разыщи Манчини.
Буссоли идет вверх по крутой скользкой улице. Где же искать Манчини, как не у девок? Механическое пианино, песни, ругань.
— Лейтенант зовет…
Манчини смеется:
— Ничего потерпит. Как говорил великий Виргилий, сначала Венера, а потом пулеметы. Ну, Буссоли, выбирай. Вот эта крошка тебя не прельщает?
Буссоли в смущении снял шапку. Он бормочет:
— Стану я зря деньги тратить. Я лучше жене пошлю…
— Это, брат, за счет испанского наследника. Ну-ка, еще бутылочку освободителям Малаги!
Глаза Манчини блестят, волосы прилипли ко лбу, белые узкие рука судорожно бьются. Манчини красив; когда он идет по улице, девушки оглядываются. Он частенько сидит на гауптвахте: пьянствует, буянит, не выходит на сборы; но в бою отличился — под Малагой весь батальон опешил, а он побежал вперед. Лейтенант поздравил Манчини, он ответил: «Мне наплевать!»
Буссоли быстро охмелел, он причмокивает:
— Вкусно!
Манчини подвел к нему девушку. Буссоли сопит и вдруг начинает стаскивать с себя сапоги:
— Разве что задарма…
Пришли фалангисты. Они тоже пьют коньяк и кричат:
— Да здравствует Италия!
— А куда пропала Кети?
Манчини выволок из соседней комнаты высокую женщину с красным рубцом на щеке. Он хочет обнять ее, но она швыряет на пол бутылку. Вбегает, запыхавшись, Джованни:
— Скорей! Выступаем.
Буссоли грустно спрашивает:
— Куда?
— Туда.
Лейтенант сказал:
— Эту усадьбу им никогда не взять, это настоящий форт.
В лесу — батальон «Гарибальди». Два раза они пробовали подойти к дому. Манчини кидает гранаты. Гранаты маленькие и ярко-красные, они похожи на игрушки. Кинешь — дымок, и кто-нибудь падает.
Манчини был в Абиссинии. Там англичане роздали винтовки босым дикарям. Ничего, управились… Одного абиссинца повесили вниз головой. Он со страху кричал: «Да здравствует дуче!» В Абиссинии было хорошо, только жарко. А здесь холод, да какой — у всех грипп. Никогда этим баранам не взять усадьбы! Наши подойдут с танками. Красные — трусы. Манчини в Малаге перебил шестерых.
У отца Манчини гостиница в Сьенне. Дела идут плохо, отец жалуется: «Прежде англичане приезжали. С англичанами нельзя ссориться — у них много денег». Он отвечает отцу: «Зато у нас дуче. Мы еще завоюем англичан, как абиссинцев». Отец хотел, чтобы он стал врачом. Послали в университет. Скука — книги, кости, экзамены… А потом что? Писать рецепты? Нет, куда лучше воевать! Конечно, могут убить: зато когда после боя схватишь миску с супом, и вдруг все тело чувствует — жив, жив! — вот это счастье! Ездишь по свету. Новые города. Ни о чем не нужно заботиться. Хочешь вина — пошарь в погребе, девушку — тащи…
Лейтенант сказал, что в лесу — беглые итальянцы, преступники и коммунисты. Пусть только попробуют! Манчини берет в зубы гранату — ну, подходи!
Гарибальдийцы прозвали Качетто «барышней»; он легко краснеет — выругается кто-нибудь или посмотрит на него в упор, он тотчас вспыхнет. Ему двадцать шесть лет; отца убили на войне, воспитал его дядя, наборщик. До прошлого года Качетто жил в Милане: он был конторщиком в банке. Никто его не замечал; он приходил во-время: что-то писал ровными, точеными буквами — ни клякс, ни описок; вежливо со всеми здоровался. О нем говорили: «Честный, но дурак». Друзей у него не было; изредка он встречался с ветеринаром Росси: они вместе мечтали о кругосветном путешествии. Потом Росси арестовали. Никто не знал, что случилось — человек исчез. Говорили, будто он раскидывал прокламации против войны в Абиссинии. Качетто никто не тронул, его даже не вызвали на допрос. Прошла неделя — исчез Качетто. Послали к нему курьера, позвонили в полицию — никто ничего не знал.
Качетто перебрался через границу. В Париже разыскал знакомых.
— Почему ты уехал?
Он молчал. Ему нашли работу. Он жил впроголодь, но ходил всегда аккуратный, и как только выпадал свободный час, бежал в библиотеку — он любит читать. Когда началась война в Испании, он накопил денег на билет и, ни с кем не простясь, уехал.
В батальоне он считался хорошим солдатом, в точности исполнял приказы. Но он не умел скрывать своих чувств: нервничал, когда налетала авиация; увидит раненого и побледнеет. Товарищи относились к нему снисходительно: «барышня!»
Все кинулись вперед. Многие падали от пулеметного огня, но никого это не останавливало. Двух фашистских пулеметчиков взяли живьем. Манчини забрался в кладовку: там был запас гранат. К кладовке никто ее мог подойти — Манчини троих уложил. Он высунулся в оконце и крикнул:
— Эй, земляки, получайте гостинцы!
Качетто выбежал на дорожку. В него стреляли с чердака, он даже не согнулся. Он ворвался в кладовку и руками (винтовку он оставил на поляне) совладал с Манчини: сжал ему шею так, что тот побелел. Потом он вытащил Манчини на дорожку, — теперь стреляли в обоих, — доволок его до леса, связал и побежал назад к усадьбе. Вскоре все стихло: сдались последние.
Пленные сидят в лесу на ящиках. Они подымают кулаки; некоторые поют «Красное знамя». Одного майора убили, другого ранили в ногу. Его хотели перевязать, он укусил санитара. Манчини сидит, не двигаясь. Когда кто-нибудь проходит мимо, он отворачивается.
Суматоха. Считают трофеи: пулеметы, мортиры, машины. Целый арсенал забрали! В окопах перед домом жидкий снег, трупы, одеяла. Не успели опомниться, как команда: «Вперед!»
По дороге один клич: «Итальянцев бьют!» Проехала бригада Маркеса — на Бриуэгу. Крестьяне кричат: «Молодцы! Бей их!» Тащат в Мадрид итальянские танки. Хуанито раздобыл ящик папирос. Он всех угощает, потом сам закурил о плюется:
— Империя!.. А курят дерьмо.
Товарищи обступили Качетто.
— «Барышня»-то!.. Полез и никаких…
Качетто молча жует колбасу.
— С чего это тебя взяло?..
Он тихо отвечает:
— Я как услышал, что он кричит: «Земляки», в глазах потемнело…
Пленных отослали в Гвадалахару. Льянос отрядил с ними двадцать бойцов, среди них Хуанито и Переса.
Буссоли нюхает: кажется, будут кормить… Принесли миски. В супе мясо. Буссоли ест сосредоточенно и громко. Потом он беседует с Хуанито. Трудно, конечно, договориться, но попробуешь пять слов, одно наверняка поймет. Буссоли допытывается:
— Харч какой?
— Мясо с горохом. Вчера ели рис с курицей.
Буссоли вздыхает. Потом он спрашивает Хуанито:
— А с домами как у вас?.. Может быть, строят? Мне бы только работу…
Ночью Перес сказал Хуанито:
— Сволочи! Один рассказывал — они, как придут в город, со всеми бабами спят. А у меня там жена… Что же мне теперь делать?
Перес злобно поглядел на пленных и вышел. Рядом с казармами — дом, разрушенный авиацией. Мусор, доски, битое стекло. Темно. Перес чуть не свалился в яму. Он долго топчет осколки стекла и повторяет: «Сволочи!»
Буссоли мирно храпит. Ему снится поле и корзина с розовыми помидорами.
За столом сидели Маркес, переводчик, машинистка. Ввели Манчини. Он успел оправиться; приветливо ои со всеми поздоровался. Маркес подумал: красивый парень, и лицо у него хорошее… Он спрашивал Манчини о составе дивизии, о потерях, о танкетках. Манчини отвечал охотно: он гордился своими военными знаниями.
— Позвать следующего?
— Нет, погоди.
Маркес снова обратился к Манчини:
— Зачем вы сюда приехали?
— Все ехали… Муссолини сказал, что надо освободить Испанию. А потом, что мне дома делать? Здесь — война.
Он сказал это чуть улыбаясь. Маркес глядел ему в глаза, он не опустил глаз. Маркес задумался.
— Сколько вам лет?
— Двадцать четыре. Я два года в университете потерял…
— Вы, значит, учились, привыкли думать… Я хочу понять — зачем вы сюда приехали? Вы фашист?
— У нас все записаны в партию. Это неважно…
— Я видел здесь, в Гвадалахаре, женщину с ребенком, она его кормила. Прилетел ваш летчик, убил обоих. Что это?.. Я теперь вас спрашиваю не как испанский офицер, но как человек.
Манчини попрежнему улыбался.
— Поглядите в окно — развалины… В Мадриде погибли сотни детей. Жили люди, как вы, учились, работали, женатые, дети были… Ну, что ж это такое?.. Почему вы не отвечаете? Я вас спрашиваю: зачем это все?
Тогда Манчини вытянулся по-военному и сказал глухим, безразличным голосом:
— Господин майор, вы меня об этом не спрашивайте, это меня не касается.
Машинистка, старая невзрачная женщина, вдруг забыла про протокол. Тридцать два года она писала, глядя только на клавиши машинки. Теперь, не выдержав, она поглядела на итальянца. Манчини почувствовал на себе ее взгляд и отвернулся.
11
Широкий бульвар обсажен апельсиновыми деревьями, и золотые плоды валяются на мостовой. В порту гниют горы апельсинов: никто их не берет. Беженцы спят в банковских конторах, в амбарах, в церквах. Днем они заполняют узкие коленчатые улицы, магазины, кафе.
— Есть только один выход — синдикальное правительство…
— Надо защищать не Мадрид, а побережье…
С рисовых полей идет сырой зной, и спорщики покрыты испариной.
— Мы пропали, — сказал толстяк Антонио, выйдя утром из дома, — это как пить дать; они двинутся на Кастельон и отрежут нас, — он ткнул коротким пальцем в карту, пеструю от флажков. Как всегда, на площади Кастелар было людно, старики кормили голубей, девушки кокетничали с военными, в кафе к вермуту дали ракушки. Антонио сказал приятелю:
— Мы пойдем на Бадахос и разрежем их, это как пить дать.
На площади висит полотнище: «Отсюда всего 150 километров до фронта». Буквы давно выгорели. О войне город вспоминает ночью. Сразу гаснут огни, и только папироса освещает путь запоздалого пешехода. Среди пальм мешки с землей. Вот завыла сирена. Глухо лают зенитки. По лестнице шлепают босые ноги и кричит, что есть мочи, разбуженный ребенок.
В доме с колоннами жил богатый купец; он продавал англичанам апельсины и лук. На стене остались портреты: старик с баками, молодая женщина в кружевном чепце. На стуле, согнувшись, спит комиссар. Вчера он полз на гору впереди своего батальона. Его не могут разбудить ни телефон, ни щелкание машинок.
— Отошлите прожекторы в Картахену…
— Если снять бригаду, они смогут нажать…
— Тебя назначили в девятую дивизию…
— Хаен требует пулеметы…
Чертежи — авиационные моторы. Программа курсов для политкомиссаров. Листовки к марокканцам на арабском языке. Кинопередвижки для фронта. Сахар. Табак. Торпедные катеры.
К дому под’езжают машины, они пестро расписаны, это камуфляж; они в пыли и в глине. Вот кузов, пробитый пулями. Гонсалес приехал из Дон Бенито. Семьсот километров по степи по ухабам, по горам. Он торопил шофера.
— Каждый день бомбят и ни одной зенитки…
В коридоре он встречает Фернандо.
— Откуда?
— Из Астурии. Только что прилетел. Надо туда забросить продовольствие…
Гостиница. Здесь живут иностранцы: дипломаты, коммерсанты, журналисты. Они жалуются на скуку и на желудочные заболевания («Ах, это оливковое масло!»); пьют коктайли, играют в покер. Юркий поляк торгует швейцарскими франками и бразильскими паспортами. Оглядываясь, нет ли поблизости официанта, он шепчет:
— Скоро Франко придет!
Подагрический дипломат рассказывает:
— Я это уже видел… В Вологде. Откровенно говоря, ничего интересного.
Мисс Симсон приехала из Ливерпуля; у нее ослиная челюсть, а на шее прыщи. Когда раздается гудок сирены, она глотает бром и шепчет: «До чего это все монотонно!» В спокойные часы она пишет на машинке роман: «Большевик Кариба, прославленный своими зверствами, дрогнул, увидав невинные глаза молодой маркизы…»
За Эльзой ухаживали все обитатели гостиницы. Она была влюблена в испанского майора и говорила: «Если он меня бросит, я сойду с ума!». Как-то, вернувшись вечером, она сразу прошла к себе. Это была беспокойная ночь: город обстреливали с моря: один снаряд повредил водопровод. Утром заплаканная Эльза сказала: «Он меня бросил» — и попросила минеральной воды, чтобы помыться. Два часа спустя ее арестовали. Консул надел визитку и поехал в министерство. Ему вежливо ответили:
— Вот ее письмо с планом береговых укреплений…
На военном заводе 64 работают три смены. Анхелина недавно поступила на завод. Отец ее был кондуктором трамвая в Мадриде. Его убило зимой: осколок бомбы попал в вагон. Анхелина кормит мать и сестренку. Она небольшого роста, бронзовая кожа, а глаза синие. Ей все говорят: «Ты — красотка!» Она отрезает: «Не время!» Она увлечена работой: в Мадриде жаловались: «Мало патронов», а она набивает гильзы. Мелькают проворные руки. Сегодня мастер принес с базара розы:
— Анхелина… Это тебе…
Она даже не поглядела.
Ничего не изменилось в жизни акцизного чиновника Рамоса. Как прежде, он ходит на службу. Те же лица, те же цифры. Иногда жена жалуется: «Мяса не достать» или: «Надо запасаться рисом, говорят, анархисты выступят». Рамос отвечает: «Ничего не поделаешь — война». Он читает вслух газету: «Наша доблестная авиация»… Жена вяжет. Потом они говорят о своих делах: Рафаэль получил по математике плохую отметку, за Хуанитой ухаживает сын Педрина. Когда ночью бывает тревога, они молча сходят в погреб. Они привыкли к войне и только одно их смущает: пришлось потесниться — в комнате Рафаэля поселился беженец, какой-то ученый.
Валье помолодел, глаза стали живыми, походка легкой. По-прежнему его стол завален книгами. Он описывает чудесный век палеотория. Утром, волнуясь, он разворачивает газету — Мадрид держится! Он поздно возвращается домой, и это пугает Рамосов. Композитор Плаха, встретив Валье, не сразу его узнал.
— Что с вами?
Валье стесненно улыбнулся. Его жизнь стала сложной и непонятной. На столе среди листов рукописи лежит начатое письмо: «Тереса! Я счастлив и я ненавижу это счастье…»
Тереса Маркес жила до войны спокойно, мало о чем думая. Она вышла замуж, когда ей было девятнадцать лет. Маркес не показывал своих чувств, он стыдился не только слабости, но и счастья. Тересу он любил мучительно и ревниво, но она часто спрашивала себя — зачем я ему? Родился ребенок. Тереса страстно за ним ухаживала. Андрес рос. Он начал играть с другими детьми; убегал от матери в сад. Только, когда он хворал, Тереса снова чувствовала, что ее жизнь оправдана.
Началась война. Маркес сразу ушел на фронт. Тереса не спала, прислушиваясь к шагам на лестнице. Она пошла работать в 5-й полк. Когда Маркес приезжал на несколько часов, она не отходила от него. До чего он изменился! Громко разговаривает, смеется, по-другому ест. Рядом с ней был чужой человек. Ей хотелось крикнуть: «Возьми меня с собой»! Она понимала, что это глупо, и беспомощно повторяла: «Только будь осторожней! Ради Андреса»… Он тоже не знал, что ей сказать. Он в тоске целовал ее руки, а минуту спустя рассказывал, как они поймали двух рекете, и смеялся.
Маркес отправил семью в Валенсию. Тереса поместила Андреса в детскую колонию, а себе нашла комнату у старухи. Это крохотная каморка, похожая на тюремную камеру: беленые стены, узкая койка, распятье. Тереса работала в редакции: вырезывала из английских газет статьи об Испании. Она никогда не дочитывала до конца этих статей, не читала и газеты, где работала. Еще до войны Маркес пробовал говорить с ней о политике. Она слушала, чтобы не обидеть его. Теперь она думала: почему люди убивают друг друга? Она чувствовала себя одинокой и несчастной. Перед отъездом из Мадрида она видела Маркеса; он даже не посмотрел на нее. По воскресеньям она ездила к Андресу. С завистью она глядела на воспитательниц: они отняли у нее последнюю радость.
Тересе тридцать один год. Она высокая, русые волосы, серые глаза. Ее часто принимают за иностранку. Когда она улыбается, ее нельзя узнать — девчонка, готовая на любую шалость.
С Валье она познакомилась в редакции, он принес статью об охране научных институтов. Валье поглядел на Тересу и подумал: славная… Они вместе вышли из редакции. Валье говорил о Веласкесе, о весне в Андалузии, о народной музыке. Тереса знала, что Валье — знаменитый ученый, и ей льстило, что он пошел ее проводить.
Они стали часто встречаться. Валье много рассказывал: в эти рассказы он вкладывал всю свою жизнь: книги, города, встречи. Тереса как-то попросила:
— Расскажите о вашей работе.
Он замахал рукой:
— Увольте! Вот этого не умею…
Он никогда не говорил ей о своем чувстве, но о чем бы он ни говорил, во всем сказывалась тяжелая, громоздкая страсть стареющего человека. Тереса понимала все и без слов. Она думала: надо оборвать… Так можно зайти далеко. А муж?.. Как-то Валье поцеловал ее руку. Она сказала:
— Мы не должны больше встречаться.
Она написала Маркесу письмо нежное и растерянное. Он не ответил: это было во время боев на Хараме. Она не встречалась с Валье две недели: потом не выдержала и разыскала его. Она успокаивала себя: теперь война, все живут не так, как надо.
Рамосы не знали, что делает по ночам их жилец. Расставаясь с Тересой, Валье бродил по темным пустым улицам. Он был счастлив и боялся этого счастья. Тогда-то он начал письмо Тересе, но так и не дописал его.
Ночь была сырой и душной. Цвели деревья, приторный запах путал мысли. Валье, как всегда, довел Тересу до дому, а потом, не простясь вдруг пропал в темноте.
Напрасно Тереса искала его в «Доме культуры», писала записки; Валье не показывался. Тереса переменилась. Она стала болтливой, много смеялась. За ней ухаживали, приглашали ее в кафе. Но на сердце у нее было пусто.
Прошел месяц. Тересу провожал молодой инженер; его все зовут по имени — Хорхе. Он шел в темноте, крепко прижав ее руку к себе. Она вынула из сумки ключ и отвернулась. Он хотел войти в дом. Она поспешно сказала;
— Нельзя! Старуха увидит.
Он все же вошел. Она стояла возле окна, не поворачиваясь к нему.
— Почему нельзя? Теперь такое время… Завтра прилетит какой-нибудь «капрони»… Тереса!..
У Хорхе по-детски надутые губы; он старается говорить как можно серьезней. Он неловко обнял Тересу. Она его не оттолкнула.
Потом она плачет. Он виновато говорит:
— Я не хотел…
Она закрыла ему ладонью рот. Он смотрит (она погасила свет, но окно раскрыто — луна). Тереса улыбается.
— Теперь уходи, старуха рано встает.
Тереса проснулась утром и сразу все вспомнила. Она рассмеялась от счастья. Долго она шла по солнечной стороне улицы. Она купила на базаре смешной кувшин с единорогом и букет роз. Дома она удивилась: зачем я это купила? И сейчас же подумала: вечером придет Хорхе.
В тот самый день она получила телеграмму от Маркеса: он тревожился, почему от нее нет писем. Маркес любил письма Тересы, сбивчивые и грустные; читая их, он слышал ее голос. Он носил их в кармане, среди военных приказов и крошек табаку, как талисман.
Тереса знала — надо сейчас же ответить. Она писала о мелочах, о старухе, которая боится анархистов, о кувшине с единорогом, о погоде — в Валенсии уже лето, она вчера купалась… Вероятно, все, о чем она не хотела писать, чувствовалось в этих пустых, ничего незначущих фразах. Маркес получил ее письмо после того, как был ранен, в госпитале.
Они почти не разговаривали друг с другом. Тереса знала, как Хорхе смеется, как спит, чуть приоткрыв рот, как его веселые глаза вдруг темнеют. Но она ничего не знала об его жизни. Он должен был вскоре уехать на фронт, ходил на какие-то курсы. Тереса раскрыла тетрадь: пушки, цифры. Она не спрашивала, чему он учится. Она была счастлива, что он рядом. Никогда прежде ей не бывало так легко и просто.
Счастье кончилось негаданно, как началось. Хорхе спал. Она не могла уснуть. Сначала она беспечно подумала: не следует на ночь пить кофе. Часто билось сердце. Ею завладела тревога. Вдруг ей показалось, что Маркеса убили. Она видела его мертвым — кровь на щеке, а брови, как всегда приподняты. Если его убили, виновата она… Почему? Война, всех убивают… Да, но он на фронте, а она… Это Валье ее погубил, он слишком ласково разговаривал, она потеряла голову. А потом пришел Хорхе…
Тереса, приподнявшись, смотрит на Хорхе. Он ровно дышит. Нет, она не может с ним расстаться, это все равно, что умереть! А Маркес?.. Что же делать? Она пытается уснуть, легла на бок, крепко сжала веки. Кричат петухи. (В Валенсии много петухов, ночью они стараются перекричать один другого). Тереса думает: почему они кричат?.. Она полна суеверного страха. Она снова видит Маркеса. Он сидит усталый на земле и рукавом вытирает лоб. Он смотрит на Тересу. Она молчит. Она не может дольше молчать! Тереса вскрикнула. Хорхе проснулся, смешно потер рукавом глаза и потянулся, чтобы поцеловать ее. Она вскочила:
— Нет! Уходи.
Он спрашивал, уговаривал, просил. Она молчала. Пуще всего она боялась взглянуть на него. Только когда он ушел, она громко, по-бабьему заплакала.
Много дней Тереса пролежала в своей каморке с закрытыми ставнями. Когда она вышла на улицу, у нее закружилась голова от солнца. Она поехала за сыном.
— Я его возьму до понедельника.
Андрес вырос, загорел. Он теперь пионер, с гордостью он показал матери красный галстук. Говорит только о войне: «разведка боем, обходное движение, лобовой удар»; смеется над матерью:
— Это не пушки, а зенитки.
Они пошли гулять к морю. Андрес бегал по камням и расшиб до крови колено. Он не вскрикнул, не пожаловался. Тереса вдруг начала его целовать. Он обрадовался, но сказал:
— Мама, все смотрят.
Это было в пятницу, а в субботу приехал Маркес. Приехал он днем, но не пошел в Тересе, послал Хуанито предупредить, что освободится только к вечеру.
Он нерешительно постучался. Тереса волновалась, переставляла чашки с места на место, закрыла окно, потом снова открыла. Вдруг он заметит?.. Ни за что она не скажет правды! Ему не до этого… Она принудила себя быть веселой, шутила, передразнивала товарищей по редакции. Помогало присутствие Андреса. Он не отходил от отца.
— Погоди, мама!.. Как на Гвадалахаре было?
Он все знал: какие бригады дрались, где был отец, сколько отобрали у итальянцев танкеток.
Андреса уложили. Они молчат. Каждый думает о своем. Маркес вздрогнул: вот и кувшин!.. Он хочет спросить: «это правда?» Он посмотрел на Тересу. Как она плохо выглядит! Бледная, под глазами круги. Ей нелегко… Маркес подошел к ней и, ни слова не говоря, поцеловал ее в щеку. Она расплакалась.
Потом она попросила:
— Расскажи, как там?
Он долго говорил: холодные ночи, заботы — надо было гнать противника дальше, а не хватило грузовиков; говорил о боях, о победе, о пустяках — как Льянос нянчился с котом, как итальянцы, удирая, оставили на печи макароны.
— В Каса де Кампо наши замечательно дрались. Только людей жаль — большие потери…
— Ты знаешь, я в этом ничего не понимаю… Но ты мне все-таки объясни… Вот Андрес… У ребенка корь, и то не спишь, а потом вырастет и на войну… Зачем?
Он не сразу ответил, он закурил, отошел к окну. Он говорил, волнуясь:
— Я в Гвадалахаре допрашивал итальянца. Хорошее лицо, молодой, студент. Я его спросил, как ты: «зачем?» Дети в Мадриде… Знаешь, что он ответил? «Это меня не касается». Разве это люди? Да если они победят, они из Андреса такого же негодяя сделают! Я товарищам рассказал. Мы с этим в бой шли… Бриуэгу тогда взяли…
Тереса доверчиво слушает: ей теперь спокойно. Вдруг Маркес встает:
— Мне надо в штаб — совещание.
Маркес послал Хуанито на завод с письмом. Он хотел уехать в тот же вечер, но его задержали до понедельника. Он пошел в комитет партии. Там обрадовались:
— Завтра уходит новая бригада. Ты скажи им несколько слов.
На один час Валенсия переменилась: исчезли дамы, адвокаты, спекулянты. Народ громкий, возбужденный. Все говорят о недавней победе, итальянцев разбили… Пришли рабочие со знаменами союзов: металлисты, типографы, булочники, портные. Девушки натащили на площадь цветов, и запах разогретых солнцем роз смешивается с запахом бензина: это едут новые грузовики. Вот и бригада, все молодежь, крестьяне из Аликанте, из Гандии, из Мурсии. На трибуне — Маркес. Рядом с ним разодранное, выгоревшее знамя 5-го полка. Подходя к трибуне, солдаты начинают отбивать шаги: их тела выпрямляются: они поворачивают головы к Маркесу; восхищенно они смотрят на клочок кумача, — под этим знаменем дрались те, первые, возле Гвадаррамы, когда не было ни пушек, ни пулеметов, ни винтовок… А теперь… Теперь у нас танки, бомбовозы. Раз-два. Раз-два. Шаги сливаются, как будто по площади проходит великан в железной обуви, и вдруг, без команды, из двух тысяч глоток вырывается «Интернационал».
Среди артиллеристов — Хорхе. Как все, он восторженно смотрит на Маркеса. Он знает, что Маркес — муж Тересы, но он об этом не думает. Он поёт, и песня отдается в виске под горячим полуденным солнцем.
Что не изменилось — это море: такое же оно синее, как и тысячи лет назад, так же равномерно вздыхает. Этот шум успокаивает Валье. Недавно он стоял на площади, любовался осанкой Маркеса, вместе с другими кричал «Да здравствует народная армия!» Возле трибуны он увидел Тересу. Она стояла отвернувшись и теребила платок. Валье кажется, что он за эти месяцы прожил вторую жизнь, во второй раз состарился. Он хорошо сделал, что тогда ушел… Счастье не для него. Вчера он закончил книгу о палеотории. Он думает, а что мне с ней делать? И вдруг, смеясь, начинает швырять в море камешки. Все очень просто: он положит рукопись в шкаф и начнет другую книгу. Отвоюют и вспомнят о палеонтологии. Так всегда бывало: надо только соблюдать порядок. Неправда, что счастье не для него. Разве сейчас он не счастлив? Он смутно припоминает пенье на площади: оно сливается с гулом моря. Он лег, запустил руку в теплый песок и греется на вечернем солнце, как огромная яшерица.
На пляже пусто. Возле камней сидят Хуанито и Анхелина. Они познакомились вчера на заводе. Хуанито сразу подкупил Анхелину рассказами про Мадрид — она тоскует по родному городу.
Она говорит:
— Прибой…
— Разве это прибой? Я до войны был в Сан-Себастьяне. Я туда на сезон ездил с инструментами. Вот там пробой!
Она смотрит на его веселое курносое лицо и смеется. Чем-то он сумел ее обольстить: ведь она всем отвечала: «Не время», а с Хуанито пошла на пляж. Он ее обнял, она только вздохнула.
— Когда в Мадрид едешь?
— Сегодня вечером. С командиром. Мы теперь в Университетском городке стоим. Знаешь?
— Конечно, знаю, там недалеко тетка жила. Слушай, а не убьют тебя? У меня отца убили…
— Глупая, зачем это меня убьют? Я их буду бить. Я теперь с гранатами здорово наловчился. Смотри!
Он бросил в море камень. Больше они не говорили о смерти. Он ее поцеловал. Она оглянулась — никого нет, и крепко прижалась к нему.
Шагах в ста от них, на опрокинутой лодке сидит голый мальчик. Это Андрес. Он тонкий, но крепкий. Он смотрит, задумавшись, на море; вдалеке дым и паруса.
12
Город спал. Маслины под луной казались серебряными. Из пасти дельфина струилась вода. На фасаде собора ангел сжимал каменную лютню. Раздался взрыв. Все выбежали из домов полураздетые. Одна бомба попала в церковь, и ангел бился среди огня. Люди бросились прочь из города, некоторые тащили одеяла, узлы, клетки с птицами.
Бомбардировщика улетели на заправку. Тишина, и снова грохот. Женщины прижимают к земле детей. Одна стала на колени, молится. Крикнул грудной младенец: мать цыкает: «тссс»! Третий залет, четвертый…
Потом рассвело, солнце быстро согрело землю. Андалузская весна — цветут дикие гиацинты, нарциссы; тысячи различных запахов; все горячее, пестрое, яркое. Носятся жаворонки. Согнувшись от страха, люди идут назад в город. Собор еще дымится: на земле ангел, у него черные обугленные руки. Перед домом туловище Гонсалеса без головы: одна нога босая — Гонсалес одевался. Из-под камней вытащили девочку: открыт рот; на лице синие пятна. Старик Карреро смотрит: вместо дома — мусор; у него помутился рассудок: он сел на кучу и запел. Соседки плачут.
Дня через два расчистили улицы. Аптекарь закрыл окна тюфяками. Начали работать на прядильне. Открылись лавочки. Цирюльник Рубио мылит щеки. В субботу, как всегда, приехали на базар крестьяне, привезли козий сыр, помидоры, чеснок. Днем город живет привычной жизнью: на солнце греются старики в широкополых шляпах, гуляют девушки, мальчишки продают лотерейные билеты. Но только зайдет за гору солнце, как улицы сразу пустеют: все уходят в поле. Теперь ночуют подальше от города — одна бомба упала возле кладбища и убила двух женщин. Поздно показывается ущербная луна. Город обычно бомбят незадолго до рассвета. Сильварио с утра жаловался: «Плохо мне, жжет внутри». Его все же увели — как оставить одного?.. Он дошел до мельницы и умер. Жена кривого Педро вчера родила в поле. Она кричала, а мать пришептывала:
— Не кричи — услышат.
Вчера город бомбили днем. Все с опаской поглядывают на небо — солнце не слаще луны.
— Летят!
Три бомбовоза, вокруг истребители. Вдруг выбегает Педро:
— Наши!
Люди, забыв страх, повысыпали на улицы. Десяток истребителей идет с севера навстречу фашистам. Бомбовозы описали полукруг и скрылись; они не скинули ни одной бомбы. А в небе бой. Один самолет падает, и город ревет от радости;
— Сбили!
Другой! Нет, этот упал, а потом поднялся. Над ним — наш. Или это не наш?.. Солдат говорил:
— Наш — курносый.
— Еще сбили!
— Чего радуешься — это наш…
Не понять, где наши, где враги: вертятся, кувыркаются; трескотня, гул; и вдруг никого, все пропали.
За горой нашли остатки двух «фиатов»; летчики погибли. Сбит один наш. Летчик Корнехо спустился на парашюте. Когда его отыскали, он чесал бок и смеялся. Его понесли на руках в город. Женщина совала ему кувшин с молоком:
— Пей, милый! Парное…
Все спрашивают: Как сбил? Корнехо рассказывает:
— Вижу, ведомые[3] отстали. Я — назад. Потом «пикнул» его, до земли догнал. Он, конечно, маневрирует, но я эти фокусы знаю. Он вверх, и я. Тут Грау дал очередь. Я его бросил только, когда огонь увидал…
Женщина спрашивает:
— И не страшно?
— Снизу глядеть страшней. Я свое знаю — гляди в оба. Видишь, мамаша какая у меня шея. Мы ведь шеей работаем…
Он выпил молока и пошел в штаб. Женщина его догнала.
— Тебе что, мамаша?
— Ничего… Спасибо сказать…
Вечером все остались в городе: теперь не прилетят!
Кривой Педро мокает хлеб в красное вино.
— Здорово их облупили!
Цирюльник Рубио отвечает:
— Если каждый день так, они быстро выветрятся.
— Им новых пришлют. Сволочи люди! У нас управляющий был из Хаена. Это давно, я тогда мальчишкой был. Он что сделал? Растолок стекло, посыпал на мясо и — собаке. Ее кровью рвет, а он стоит и обхохатывается. Вот и эти так… Порода!..
В комнате темно. За перегородкой ворочается жена Педро; она еще не оправилась после родов. Рубио говорит:
— А я как увижу такое, ночь не сплю — думаю. Голодные они, что ли? Поел ты, выпил вина, отдохнул, не пойдешь ты после этого детей давить. Дай каждому осла, домишко, маслин, чтобы на табак было, а пускай все живут, как хотят.
— Они и живут. Нам только жизни нет. Бить их надо, вот что! Правильно летчик говорил: ворочай шеей. Без разговоров. Поправится жена, я тоже пойду. Я их одним глазом высмотрю.
Проснулся ребенок, закричал. Педро принес его и качает. Мальчик успокоился; на губах у него радужные пузыри.
Батальон Вальтера стоит на гребне гор. Напротив — враг. Между ними зеленая долина: камни, козы, цветы. Каждую ночь приползают крестьяне из деревень, занятых фашистами. Вчера Ян чуть было одного не убил. Это старик, ему под шестьдесят, но он еще крепкий. Зовут его Марин.
— Мальчишка со мной, сын. Он сейчас коз гонит к часовне. Мы сговорились — я посвищу, он тогда пройдет.
Марина отвели к Вальтеру. Он протянул сухую жилистую руку и сказал:
— Я с Пепе работаю. Пепе знаешь? Третьего дня поезд под откос пустили. Итальянцы ехали. Шума сколько было! Смехота… Я сначала один в горах был, с сынишкой. Зря ходили, только что гвардейца застукал. Потом встретил Курро, он говорит: «Идем с Пепе работать, у нас динамит…»
Пришел сын Марина, мальчик лет двенадцати. Он пригнал сто семьдесят коз.
— Графские, из экономии. Пепе сказал: «Нашим пригони». Расписку дай. Только правильно пиши, мы читать не умеем, а Пепе прочтет.
Марин с восхищением разглядывает револьвер Вальтера:
— Хорошая штука!
— Итальянский. Полковника убили… Держи. Держи, тебе говорят. У меня есть другой, не хуже.
Марин, растерянный, берет револьвер, потом улыбается.
— Вот и взял. У нас с этим плохо. Итальянский, говоришь? Мы, когда поезд свернули, у них человек сто спаслось. Разбежались, как тараканы. А здесь можно было ухлопать… Они что делают? Приедут в деревню, баб в сторону и — бац, бац… У меня старшего сына убили. Он ученый был. Я у него в кармане приказ нашел, с печатью. Он у нас в деревне главным коммунистом был.
Марин достал из большого рыжего кошелька аккуратно сложенную бумажку. Это билет на вход в Народный дом имени Маркса.
— Написано что?
Вальтер бормочет:
— Приказ.
Он обнял Марина. Мальчик дергает отца за рукав:
— Идем, скоро светать начнет!
Фашисты наступают. В городе никого не осталось, кроме штаба полковника и глухой старухи. Окопы возле самой прядильни. Что прежде пощадили бомбы, разрушают снаряды. На колокольне было гнездо аиста: колокольню сбили; среди мусора валяется мертвая птица с раскрытым клювом. Орудья громят прядильню: пробили стены. Каждую ночь марокканцы выползают из окопов. Город прикрывает батальон горняков. Девять дней, десять, одиннадцать… Люди забыли, что такое сон; у всех красные, распухшие глаза; замучило вши; есть нечего — одни сухари остались.
Неприятель решил окружить город. Он нажимает теперь на шоссе. Дорогу защищает батальон Вальтера. Вчера потеряли кладбище, сегодня утром снова заняли. Снаряды разворотили могилы; торчат сухие кости, а рядом — трупы; некогда хоронить.
— Надо очистить город. Подкреплений нет и не будет. Люди устали. Если они захватят дорогу, все окажутся в мышеловке. А как ты хочешь ее удержать? У них по меньшей мере четыре тысячи марокканцев.
Вальтер отвечает;
— Есть приказ, значит, и разговаривать не о чем.
— Они еще подкинули табор… Ночью снова полезут.
— Вздор! Вот папирос бы достать — это дело…
Ночь холодная. Тихо. И вдруг — огонь. Такого еще не было… Фашисты решили во что бы то ни стало прорваться на шоссе. Наши отвечают слабо: мало снарядов, берегут. Марокканцы закидали окопы гранатами. Атаку все же отбили.
Утром к Вальтеру прибежал Гомес. Он не может говорить от волнения.
— Ушли…
Напротив — пустые окопы: трупы, тюфяки, проволока. Две недели боев сломили противника, ночная атака прикрывала отступление.
— Вперед!
Они прошли за день двенадцать километров. Фашисты, отступая, изредка открывали вялый огонь. На ночь разместились в деревне. Когда марокканцы наступали, крестьяне разбежались кто куда. Теперь они вернулись в деревню; несут бойцам вино, хлеб, яйца.
Вальтера позвали к себе испанцы. Командир батальона Пардо — молодой шахтер из Линареса. Он спрашивает Вальтера:
— А ты в Москве был?
— Был.
Они молча едят.
— Ты, может быть, и Сталина видел?
— Два раза. Он на трибуне стоял.
Пардо отодвигает тарелку:
— Чорт, умирать не хочется! Ничего я еще в жизни ее видел…
Вальтер смеется:
— А зачем умирать? Вздор! Если мы вчера живыми вышли, значит нас ничего ее берет.
— Здорово ты по-испански научился.
Горняки смеются:
— Какой он немец, он испанец! Гляди — из кувшина пьет, ни капли не пролил.
— А ты испанские песни умеешь петь?
Они поют хором. Мелодия грустная, но всем весело. Они поют о том, что никогда, никогда не пройдут мавры через Французский мост. Куда им — они и на дорогу не вышли!.. Все забыли ночи в окопах, дождь, голод; даже спать неохота; поют, кричат, дурачатся.
— Слушай Вальтер, ты что будешь делать, когда война кончится?
— Уеду.
— Зачем тебе уезжать? Ты теперь испанец. У нас хорошо будет…
— А у меня? Нет, я еще повоюю.
Пардо смущенно говорит:
— Тогда мы к вам поедем… Как ты…
Теперь они поют о садах Гренады, о насмешливой девушке, о пастухе, который нашел золотую подкову. Вальтер сегодня веселый; ничего у него нет позади — ни разгрома, ни тюрем, ни одиночества. Луиза жива, она скоро приедет в Испанию. Город отстояли. Скоро возьмем Кордову. Вокруг хорошие, храбрые люди. Фриц говорит: «дети». Конечно, дети. А что лучше детей? Вот Вальтер и нашел счастье в маленькой, наполовину разрушенной деревушке.
Где-то блеет овца. Вальтер лежит на мокрой соломе и в темноте улыбается.
Вальтер умер, не проснувшись: осколок бомбы раздробил череп. Возле гроба стоит поляк Ян и сморкается: его душат слезы.
На рассвете батальон выступил. Ковалевич собрал всех.
— Командир…
Неизвестно, что он хотел сказать. Он молча постоял, махнул рукой и крикнул:
— Вперед!
Вчера батальон шел с песнями; сейчас тихо. У всех в голове одно: командир… После обеда дошли до первых позиций неприятеля. Надо было взять гору. Дрались ожесточенно; лезли под огонь. Фашисты отступили.
Вечер. Все сидят возле костров.
— Командир…
Тело Вальтера отвезли в город. Только вчера отогнали фашистов, а город уже очнулся. Приходит жители. Кое-где расчищают улицы, чтобы пройти к уцелевшим домам. Работницы осматривают машины: четыре станка попорчены.
Гроб встречает полковник. Он стоит, вытянувшись, кулак у козырька; от волнения дрожат губы. Потом робко подходят работницы. Они нарвали в поле маков; теперь кажется, что гроб весь забрызган кровью. Все молчат. Наконец, Ян спрашивает;
— Куда нести?
Гроб поставили в школе. Потолок пробит бомбой. Буйное солнце в зале; жужжат шмели. Одна работница тихо говорит полковнику:
— Завтра станем на работу — военный заказ…
И вдруг прибавляет:
— Немца жалко.
Гроб повезли в Валенсию. В деревнях прибегали крестьяне:
— Кого везут?
Ян отвечал:
— Бойца.
Женщины с кувшинами на голове останавливались и всхлипывали. В одной деревне безногий старик заиграл на трубе зорю. Начались горы; шумели весенние ручьи; пахло мятой. Пастухи снимали шапки, и звонко звенели колокольчики. В степях Ла Манчи дул теплый ветер. Легкая серебряная пыль, как туман, застилала дорогу. Бросая лопаты, крестьяне подымали кулаки. Женщины говорили ребятам: «Видишь»… Никто не знал, кого везут, и Ян, как прежде, коротко отвечал: «Бойца».
Проехали Альбасете, где находился штаб интернациональной бригады. Пришли немцы, англичане, французы; все пели на разных языках «Интернационал». Раненый негр с марлей на голове тихо повторял:
— Товарищ Вальтер!..
Он был с Вальтером под Теруэлем.
В Валенсии перед гробом шли музыканты; солдаты молча отдавали честь; не колыхались приспущенные флаги.
Речь должен был произнести Лавиада. Он знал, что над гробом принято говорить о жизни человека. Он спросил Фрица:
— Что он до войны делал?
Фриц ответил:
— Не знаю.
И потом добавил:
— Что делал — воевал…
Лавиада не умеет говорить. Это астуриец; он был забойщиком; теперь он танкист. Он помнит сухое, костистое лицо Вальтера, шрам на лбу, ровный голос и вдруг (это, чтобы не выдать своих чувств): «вздор!».
Лавиада говорит:
— Товарищ Вальтер пришел к нам на помощь. Он всю свою жизнь воевал против фашистов и он умер на войне.
Позади кто-то плачет. Темная зелень лавра, розы, штыки.
13
Деревня Вега лежит на крутой горе. В знойный день женщины, обливаясь потом, тащут наверх кувшины с водой. В домах пусто, темно; зимой крестьяне жгут хворост, и стены закопчены. Один дом почище других — занавески, часы с боем. Здесь жил священник. Теперь здесь помещается комитет: сидит Хасинто, перед ним револьвер и большая печать. До войны все ходили в церковь; священник был строгий, он говорил бабам: «Будешь, стерва, на вечном огне гореть», а детей бил по щекам. Жило бедно: работали на графа: управляющий платил песету за день. Богачом считался Виньес: у него был мул. Школы в Веге нет и грамотных мало. Сын Виньеса Альфонсо учился четыре года в духовном училище; он писал письма за всю деревню.
Когда началась война, в других деревнях ходили с флагами, пели. В Веге никто рта не раскрыл — ждали, что будет. Пришли дружинники, спрашивают: «Где у вас комитет?» Посмеялись и ушли. А вскоре приехал Хасинто. Его отвели в дом священника, принесли молока, яиц — думали ублажить; но он сразу стал наводить порядок:
— У кого деньги есть, неси сюда.
Никто не знает, откуда взялся Хасинто. Одни говорят, что он был боцманом и об’ездил чуть ли не весь свет, другие — что он сидел в тюрьме за налеты. Когда стали записывать добровольцев, Хасинто пошел в «Железную колонну». С месяц он просидел под Теруэлем, потом ему надоело воевать; он заехал в Вегу и там остался.
Крестьяне Веги работают, как прежде, от зари до зари. Вместо управляющего теперь — комитет. Заправляет всем Хасинто; у него помощники: Санчес и Альфонсо. Деньги комитет отменил. Крестьянам выдают талоны — на хлеб, на молоко, на спички. Хасинто осмотрел каждого и записал в тетрадку, сколько кому давать хлеба. Вначале люди жаловались, но Санчес всем отвечал:
— Не я высчитал — Хасинто, он понимает.
Недавно в комитет пришла баба, просит молока. Хасинто говорит:
— Тебе молоко ни к чему, у тебя дыхание хорошее.
Сахар Хасинто поделил между членами комитета:
— Мы головой работаем, нам без фосфора невозможно.
Кое-кто из молодых уверовал, что Хасинто святой человек. Своим приверженцам он роздал ружья, револьверы. Альфонсо выписал брошюру Бакунина. Он ее прочитал раз десять и всем теперь говорит: «Суть в безначальи». В комитете он повесил таблицу, сколько кому причитается растительного масла или табаку, а наверху написал: «Распределение земных плодов».
Беда пошла от Аны, вдовы солдата, убитого в Африке. Альфонсо ей дал талон на табак. Она этот талон выменяла на две кружки молока. Ее вызвали в комитет. Альфонсо спрашивает:
— Презренные серебренники хочешь воскресить?
— А что мне с табаком делать? У меня дочка слабая…
Хасинто крикнул:
— Ты мне зубы не заговаривай! Девочка свое получает по плану. Не хочешь курить, верни талончик. А за спекуляцию вот что полагается…
Он постучал револьвером по столу. Ана выбежала и завопила:
— Убивают! Это за кружку молока. А сами пьют кофе с сахаром…
Собрался народ. Пабло крикнул:
— Разогнать комитет.
Хасинто собрал своих.
— Назад хотят повернуть. Графа им надо…
Ану заперли в сарай при доме священника. Деревня взволновалась. Вечером к комитету пришли бабы:
— Ану отпустите! Не то мы вас подожжем.
Санчес испугался:
— Пальни разок в воздух.
Альфонсо выстрелил и ранил старуху. Бабы разбежались. Санчес пошел домой, но сейчас же прибежал назад:
— Они ружья достали!.. Пабло кричит: «Мы их всех перебьем!»
Хасинто сказал Альфонсо:
— Беги в Фуэнте — там ребята Маноло. Скажешь, что фашисты выступили. Только живей! А ты из деревни выскочишь?
Альфонсо усмехнулся:
— Чтобы я, анархист, баб испугался?
В полдень приехали два грузовика с солдатами. Альфонсо шел впереди, он показывал дорогу. Пабло караулил на колокольне. Он выстрелил. Альфонсо упал навзничь. Тогда солдаты начали стрелять. Из комитета выбежал Хасинто:
— Сюда!
Пабло стащили; он отбивается, все лицо в крови. Крестьян загнали на площадь перед церковью. С Аной еле справились — она кусалась. Плачут дети. Солдаты ругаются:
— Мы за них кровь проливаем, а они с фашистами спутались.
— Сами вы фашисты! Николаса убили. Детей кто будет кормить?
Внизу гудит машина — это приехал Маноло.
— Кто стрелял?
— Фашисты. Назад хотят повернуть… Вот главный.
Хасинто показывает на Пабло: тот вытирает рукавом лицо и плюется. Маноло подошел к нему:
— Ты стрелял? Говори.
— А что говорить? У вас рука руку моет. Я до войны солому ел и теперь ем, вот я какой фашист. А они за ячмень три тысячи получили. У меня мальчик больной, я его хотел к доктору вести, а Хасинто отвечает: «Его природа лечит». Потом твои приехали… Николаса убили. Стреляй, хуже мне не будет. Насмотрелся я на вашу свободу!
Крестьяне кричат:
— Правильно!
Маноло смотрит на Хасинто и вдруг тихо спрашивает:
— Ты что — сумасшедший или подлец?
Хасинто завопил:
— Я в тюрьме сидел за идеи! Мы революцию проводим, а они Альфонсо убили. Назад гнут! С попами снюхались!..
Один из солдат говорит:
— И Маноло с ними.
Это Луис. Маноло командует:
— Вниз! На дорогу.
Ушли не все, человек десять осталось. Хасинто их подговаривает:
— Бей фашистов!
Маноло выстрелил в упор. Хасинто не успел даже вскрикнуть. Солдаты медленно спускаются с горы на дорогу.
Маноло идет в дом Николаса. На земляном полу сидит женщина, рядом с ней три девочки. Темно, грязно; куры бродят; пахнет кислым молоком. Женщина спрашивает:
— Ты начальник?
Он кивает головой. Он взял на рука девочку, она испугалась и кричит.
— Кормить их кто будет?
Он молчит.
— Кормить их кто будет?
Он бормочет:
— Я этого не оставлю… Министру напишу… Сам буду…
Он не знает, что сказать. Он сел на землю возле женщины. Он просидел так с час, грыз щепку и молчал. Потом прошел по деревне; крестьяне, увидав его, расступились; никто не сказал ни слова. Внизу, возле грузовиков, сидели солдаты; они молча глядели на Маноло.
Он ехал в открытой машине. Горячий ветер жег лицо. В Фуэнте товарищи спросили: «Как?» Он не ответил, сразу сел за работу.
Проснувшись среди ночи, он вспомнил женщину. Хоть бы она плакала! Свои убили… Маноло встал. Бойцы спят. Он увидел Луиса. Луис был с ним под Уэской. они вместе удирали из Македы, вместе потом били фашистов. А теперь… В злобе Маноло говорит:
— Эх, вы!.. Товарищи…
Никто не шевельнулся — спят.
Обсуждали предложение Маноло ночной атакой выбить фашистов из деревни Рио Кларо. Собрались все: Маноло, начальник штаба Морено, «Кропоткин», офицеры. Маноло сказал:
— У них там человек сто…
Его перебил «Кропоткин»:
— Надо сперва поговорить о Веге. Бойцы недовольны. Я связался по телефону с Барселоной… Говорят, что Хасинто был хорошим работником. По-моему, Маноло, ты погорячился…
Маноло ответил:
— Хасинто твой бандит. А мы не для этого собрались. Хочешь говорить о Рио Кларо, говори.
На следующее утро Маноло пришел к «Кропоткину»:
— Придется тебе уехать. Ты на меня не сердись. Ты хороший человек. Эх, если бы все такими были! Ты вот над Хасинто плачешь. А здесь, «Кропоткин», война, здесь тебе нечего делать. Пиши книги, победим — будет что читать.
«Кропоткин» лопотал:
— О чем ты говоришь?.. Я не понимаю. Куда ехать?..
— В Барселону. Это твой чемодан? Вот и хорошо. А машину я приготовил. К вечеру будешь дома.
«Кропоткин» пробовал упираться, спорил, кричал. Маноло довел его до машины.
— Ну, «Кропоткин», прощай! Грустно мне с тобой расставаться. Когда теперь увидимся…
Он хотел обнять «Кропоткина».
— Отойди!.. Ты мне больше не друг… Ты изменник!
Маноло обошел позиции. Он всматривался в лица бойцов. Ночью они должны пойти в атаку. Пойдут ли?.. Маноло не мог избавиться от тоски. Всем он теперь враг: и вдове из Веги, и «Кропоткину», и этим… Даже девочка его испугалась. Обычно веселый, здоровый, он не находил себе места. Вечером он решил, что пойдет с бойцами в атаку.
Морено сказал:
— Глупо. Ты не имеешь права рисковать жизнью.
Маноло виновато посмотрел на него:
— Сам знаю, что глупо. Но так уж складывается…
Они ползли по горе, поросшей частым кустарником, казалось, никогда не доползут. Люди боялись кашлянуть. В деревне залаяла собака. Не сговорившись, они остановились: потом снова поползли. Маноло, приподнявшись, увидал тусклый огонек. Значит, близко… Наверху раздался выстрел, кто-то крикнул. Маноло побежал вперед.
Треск. Фашисты убегают. Темно, ничего не видать. Тито чуть было не попал гранатой в своих. Все кричат. Маноло повалил человека на землю и рукой ищет — где винтовка. Кто-то посветил фонариком. Фашист встал, хныкнул, как ребенок, и поднял кулак.
Взошла луна. Теперь можно осмотреться. Взяли два пулемета, много патронов. Из сарая выполз старик; с перепугу он не может говорить, только челюсть трясется. Бойцы сели на землю; сразу всех скосила усталость. Кто-то смеется:
— В домах пошарь — они, может, сигары забыли.
Рядом с Маноло Томас. Когда-то они вместе сидели в тюрьме. Томас закурил и улыбается:
— Ничего поработали!..
Маноло рад, как будто Томас похвалил его. Он сует Томасу руку, а у самого страх — вдруг не пожмет?.. Но Томас весело трясет руку Маноло.
— Ребята, теперь закрепляться!
Два дня спустя бригаду увели на отдых. Приехал новый комиссар. Он собрал всех, говорил он горячо, с сердцем:
— Я в Бильбао был. Это большое горе!.. Авиация. А у нас ни черта… Надо, товарищи, помочь баскам!
Когда он кончил, сзади крикнули:
— Почему «Кропоткина» отослали?
Встал Маноло:
— «Кропоткина» я отослал, меня ругайте. Я в Веге одного бандита пристрелил. Такой все равно, что фашист. А «Кропоткин» начал мутить. Он хороший человек, только он смотрит какой кто партии. В Барселоне это полбеды, а на фронте — одна партия. Хотите другого командира, говорите прямо. А против крестьян я не пойду.
Все молчали.
Днем Маноло сидел у речки и вырезывал из дерева лодочку для ребят; он любил делать игрушки, смеялся: «Скоро мастерскую открою». За кустами купались бойцы; они не видели Маноло и он их не видел; доносились голоса, плеск воды. Вдруг Маноло отложил нож.
— Они назад хотят повернуть. В Вильянуэве все было общее, а теперь спрашивают: чья курица? У одного десять кур, а у другого ни одной. Какая же тогда справедливость? Почему Маноло отослал «Кропоткина»? Правда глаза колет…
— Он в генералы метит. Был анархистом, а теперь за кулаков вступается. Товарища не пожалел…
Маноло узнал голос Томаса… Он больше не слушает, с ожесточением он долбит дерево.
— Ребята, кто попотеть хочет? Надо крестьянам помочь…
Маноло набрал тридцать человек. Они поехали в Вегу. Крестьяне встретили их с опаской; но солдаты смеялись, играли с ребятами, приехали они без ружей, и крестьяне быстро успокоились.
Машин не было, жали серпами. Маноло до девятнадцати лет прожил в деревне. Он поглядел на полосу, усмехнулся и снял рубаху. Зной его веселил; он ласково приговаривал: «Ну, и печет!..» По голой спине ползли крупные капли.
Кончили работать, когда стемнело. Крестьяне смущенно улыбались: «Отблагодарить вас нечем». Они заставили солдат поужинать с ними. Диего играл на гитаре; бойцы танцовали с девушками.
Маноло привез вдове Николаса муки, сахару. Он нашел кусок проволоки и смастерил для девочек человека на лошади.
— Смотри, хвостом двигает…
Девочки больше не боялись Маноло. Они кричали: «Начальник, иди сюда!» Он смеялся: «Какой я вам начальник?» Он заметил, что дверь в дом не запирается, хотел сказать: «Сейчас видно — хозяина нет», но во-время спохватился, принес инструменты, починил. Ему хотелось все время что-нибудь делать. Женщина сказала:
— Устал ты, посиди.
Он сел, сгорбился. Девочка теребит его за рукав, он не смеется. Женщина вздохнула:
— Что? Плохо воюете?
Он встал:
— Воюем хорошо. Рио Кларо взяли. Ехать мне пора…
— Ребята хорошие. Только их отсюда поджучивают. «Кропоткин» тоже постарался… А у меня времени не было — я воевать учился. Если их рассовать по другим бригадам, они будут замечательно драться.
Варгас спросил:
— Маноло, а тебя куда?
— Я одно дело задумал — надо у них в тылу пошарить… Дай мне человек десять, я сам отберу. Я эти места как свои пять пальцев знаю — полтора года прожил. Там у них один мост по мне скучает. Видишь?
Маноло вытащил карту.
Он уехал из Барселоны рано утром; только-только начинало светать. С необычной для него нежностью он обнял Кончиту. Она перепугалась:
— Куда едешь?
Он растерянно поглядел на нее и сейчас же улыбнулся:
— В Валенсию, к министру. Видишь, пиджак надел.
14
Стоят горячие душные дни. Тяжелые орудья громят Мадрид. В госпиталях нет свободной койки: женщины, старики, дети. Продавщица универсального магазина на Гран Вие показывает летчику шелковые рубашки. Оба прислушиваются:
— Близко…
Потом, улыбаясь, девушка говорит:
— Вот последняя модель…
Дети спорят:
— Это не сто пятьдесят пять, это двести двадцать.
Они различают калибр снарядов по звуку. Они перестали играть в войну; играют они в старые игры, в прятки или в пятнашки.
Под домами Карабанчеля люди живут, как кроты: они закладывают мины. Учительница музыки Кармен продолжает давать уроки, и вдруг из открытого окна доносятся гаммы и сердитый счет: «Раз-два-три». Идет немолодая женщина с кульком. Услышав женские шаги, слепой солдат по привычке чмокает губами:
— Красотка!
В газетах каждый день огромные заголовки: «Да здравствует наступление!» Все чего-то ждут.
— Что пишут?
— В Париже убили двух итальянцев…
Над десятью фронтами — палящее солнце. Вчера астурийцы отбили атаку на Грульос. Возле Пеньярои утром была занята высота 820; после обеда противник перешел в контр-наступление и высоту пришлось очистить. Ломо Верде переходит из рук в руки. Возле Аранхуэса сдался в плен фельдфебель. В Карабанчеле взорвали два дома. Авиация бомбила Чинчон; восемь убитых. В Каса де Кампо артиллерия обстреляла холм Габитос. Большой стол завален телефонограммами. Полковник диктует:
— На всех фронтах без перемен.
Телеграф выстукивает: «хосе гарсия тревожусь сообщи здоровье мама». Хосе вчера убили возле Поркуны.
Танкист Баррио пишет открытку: «Аделита! Если ты мне не ответишь, я умру!»
В Мадриде люди не спят от духоты и ожидания. По выбоинам злосчастных дорог несутся грузовики. Штаб формирует новые дивизии. Все шушукаются: «Через месяц… Через неделю… Завтра…» Войне скоро год.
Полдень. Деревня вымерла; раскаленный камень; тишина. Льянос зашел в дом и попросил воды. Молодая женщина с черными яркими глазами принесла кувшин. Льянос пил, не отрываясь. В комнате было темно и прохладно.
— Машина сломалась. Шофер в Кольменар пошел за грузовиком.
Женщина смотрела на обветренное лицо Льяноса и улыбалась. Почувствовав на себе взгляд, он смутился:
— Я по деревне похожу.
— Жарко ходить…
Она смотрит и улыбается.
— Ты что смотришь?
— Все воюете и воюете…
Она согнала с дивана кошку:
— Садись. Устал?
Он покачал головой. Женщина села рядом. Льянос, задумавшись, гладил кошку. Потом он вдруг сказал:
— Руки у тебя белые…
Он погладил ее руку. Она вздохнула и положила голову на его плечо.
Он смотрит на беленый потолок; трещины кажутся затейливым рисунком: парус, рыба, глаза. Женщина лежит рядом. Тихо. Жужжат мухи.
— Как тебя звать?
— Мария.
Он закрыл глаза. В полусне он слышал знакомое гудение. Он нехотя встал, подошел к окну. Солнце ударило в глаза, сначала он ничего не видел. В окно выскочила кошка. Людей на улице не было. Кошки, злобно мяукая, неслись в поле. Напротив дома выла собака. Кричал осел, привязанный к столбу.
Мария, придерживая на груди кофточку, шепчет:
— Что там?
Он не ответил, снова закрыл ставни и лег.
Услышав грохот, Мария хотела встать; он ее удержал:
— Лежи.
Она заплакала. Он осторожно погладил ее по голове.
Снова тихо. Жужжат мухи.
Уходя, Льянос увидел на комоде фотографию: молодой солдат, а позади нарисованный танк.
— Муж?
Она кивнула головой.
Он вышел. Все тот же зной. На углу толпятся люди, кто-то всхлипывает — здесь упала бомба. Осел лениво отгоняет хвостом мух. А грузовика все нет.
Маркес опоздал на открытие пленума. Когда он вошел, выступал представитель Арагона:
— Коммунисты должны оградить крестьян от произвола различных комитетов…
Потом делегат южного фронта говорил о копях Альмадена, о защите Пособланко, о связи с партизанскими отрядами.
Маркес внимательно слушал доклады. Все эти месяцы он жил мелочами войны: пререканиями из-за грузовиков, борьбой за крохотный холмик, потерями, пополнениями. Теперь он увидел, что этим жили и другие. Война распадалась на тысячи горестей и удач; в нее входили добыча ртути, ремонт паровозов, центнеры пшеницы, и она была стройной, как архитектурный проект. Страсть, ненависть, мужество, страх были теми камнями, из которых люди строили бригады и дивизии.
— Слово принадлежит товарищу Маркесу.
Он не успел подняться на трибуну, как все встали; ему улыбались, аплодировали, кричали: «Да здравствует Маркес»! Обычно спокойный, он растерялся. Он много пережил за последнее время. В штабе его обозвали «дилетантом». Весеннее наступление провалилось. Он думал, что потерял Тересу. Он привык, скрывая волнение, улыбаться одной и той же обязательной улыбкой. Но сейчас он не владел собой. Он закусил губу и часто моргал. Ему хотелось не то смеяться, не то плакать, сжимать десятки рук, самому бить в ладоши. Наконец он выговорил:
— Все готово для предстоящего наступления…
— Начнем мы…
Льянос улыбается — наконец-то наступаем!
Как всегда, он пошел впереди со своей тросточкой. (Нога давно зажила, по тросточку он сохранил — привык к ней, привыкли к ней и другие.)
Противник не ждал атаки. Артиллерия работала хорошо. Первую линию они заняли почти без потерь. Они теперь вклинились в расположение неприятеля: слева на шоссе Гренадский полк, справа, на склоне отлогого холма — табор марокканцев. Льянос знал, что удержаться нелегко. Он рассчитывал, что 1-й батальон ударит на марокканцев. В девять утра прилетела вражеская авиация; к счастью, потери были небольшие. Марокканцы два раза пробовали атаковать, но их останавливали пулеметным огнем. В полдень наступило затишье, а час спустя фашисты открыли огонь с шоссе.
— Наверное подвезли резервы…
Второй залет авиации. Наша батарея вдруг замолкла. Льянос кричит в телефон:
— Держимся. Пришлите…
Он бросил трубку, не договорив — с шоссе идут танки. Льянос нервничает.
— Это они называют противотанковой пушкой? Курам на смех…
Бомбометчики поползли навстречу танкам. Один танк повредили. Пушка все же начала работать. Танки остановились, постреляли и ушли назад. Льянос кричит Бернару:
— Я тогда не договорил — слышимость была плохая. Пришлите, если можно, авиацию…
Двадцать минут спустя снова показываются танки. Солдаты ползут с шоссе. Почему пулеметы молчат?.. Льянос кричит Бернару:
— Сморкачи, так вы работаете?
Фашисты подошли к сторожке. Если сейчас двинутся марокканцы, могут отрезать… Чорт бы их взял, где авиация? Почему 1-й батальон не двигается?..
— Бернар, голубчик, живее!..
— Марокканцы!..
В штабе корпуса, не умолкая, трещит телефон.
10 часов 15. Возле Навалькарнеро авиация обнаружила автоколонну — около тридцати грузовиков.
10 часов 40. В районе Брунете спокойно.
11 часов. От Араваки по шоссе продвигается примерно батальон. Сейчас их будут бомбить.
У генерала глаза распухшие — он не спал три ночи. Карта на столе засыпана пеплом: генерал закуривает одну папиросу о другую.
— Ясно, что резервы сосредоточены вокруг Навалькарнеро. Я говорил Росесу, а он спорил…
Он шагает из угла в угол.
— Позвони Маркесу, пусть кончают.
— Осторожно!
Маркес нагнулся — стреляли с шоссе. Льянос ему издали крикнул
— Отбили!
Он смеялся, забыв тревогу дня. Маркес сказал:
— Это хорошо, что отбили. Но здесь оставаться нет смысла — клин слишком тонкий, да и коммуникации отвратительные. Как стемнеет, отведи батальон на исходные позиции.
Льянос, растерявшись, спросил:
— То есть как отвести?.. Значит, не наступаем?
— Хотели только пощупать. А с воздуха в это время наблюдали — откуда они начнут подтягивать резервы. Понимаешь?
Льянос ударил тростью куст.
— Понимаю.
Утро. Льянос моет в речке ноги. Рядом Хуанито стирает рубаху.
— Переса жалко. Хорошо пел…
Переса убил осколок бомбы. Хуанито с ожесточением выжимает рубаху. Льянос молчит.
— А все-таки авиация — дерьмо! Конечно, человека убить они могут. Но позицию им ни за что не занять. Летают…
Он глядит на Льяноса и снова начинает терзать рубаху.
— Переса жалко. Он все насчет жены беспокоился: ждет или не ждет. А выходит, лучше не ждала бы…
Льянос не отвечает.
Весь день он проходил угрюмый, ни о чем не думал, не разговаривал с товарищами. Вечером вдруг вспомнил, что не обедал, и достал сухари.
Они спят на сене; в домах — духота. Жарко, разделись догола. Комары изводят, пищат над ухом. Льянос лег и вдруг вспомнил, как бомбили деревню. Женщины часто плачут. А отчего?.. Может быть, у них чувств больше?.. Льяносу тридцать шесть лет. Он всегда жил один; хотел жениться, давно — ему тогда двадцать лет было, но девушка передумала. У нее тоже были черные глаза. А руки другие — темные. Мать Льяноса ее звала «Смуглянкой». Мать, наверное, плачет. Он ей ни разу не написал. Сейчас она гладит белье или штопает: она не может сидеть без дела, — то козу чистит, то поливает грядки. Пришли соседки, она жалуется: «Мой-то пропал»…
Льянос пошел в дом. разыскал лист бумаги и сел писать письмо.
«Дорогая мама! Ты за меня не волнуйся, я живу далеко от фронта. Здесь большой сад, прохлада, много птиц и цветов. Я не знаю, что тебе еще рассказать. Я сейчас вспомнил, как я лежал больной, а ты мне принесла огромную грушу. Где ты ее взяла? Я потом никогда не видал таких груш. Напиши мне, как ты живешь? Коза твоя еще бодается или нет? Я, сколько помню, у тебя козы всегда бодаются. Это оттого, что ты их распускаешь, у них нет дисциплины. Я скоро приеду, тогда увидишь, какой я стал красивый и важный. Спокойной ночи, мама!».
Он писал это письмо, как трудное сочинение, ворочал губами, сосал карандаш, а написав, пошел назад, на сеновал. Бойцы спали. Какая-то собаченка скулила возле изгороди. Льянос поглядел на нее, почесал щеку и сказал:
— Ну, что тут поделаешь?.. Давай спать!
Бернар смотрит — кругом камни, камни, ничего, кроме камней. Если прищурить глаза, камни оживают, становятся замком, всадником, стадом. Яркий свет дрожит. Камни растут, ворочаются, двигаются. Ни травинки. Как здесь живут люди?
Шофер говорит:
— Я сказал Пепите — кончится война, поженимся,
Бернар улыбнулся. Для него эта земля — пулеметы, атаки, стратегические пункты. А на ней живут люди; влюбляются, женятся, рожают детей. Вот и здесь живут, среди этих камней, доят коз, дарят девушкам бусы, умирают от старости. Разве не смешно?
Они высоко поднялись. Вдалеке виден Мадрид: он кажется игрушечным. Вон там фашисты. Они тоже сейчас смотрят на Мадрид… Надо сосчитать: ноябрь, декабрь, январь, февраль, март, апрель, май, июнь… Теперь скоро! Маркес вчера сказал: «Будем наступать»…
— Свернуть или прямо поедем? Они здесь постреливают…
Бернар говорит:
— Как знаешь.
— Крюк большой. Чего там, проскочим!..
Шофер разогнал машину и весело крикнул:
— Сто тридцать!
Снаряд разорвался перед машиной. Бернар потом ничего не помнил, кроме яркого света — свет дрожал. Его отнесли в крестьянский дом; там помещался штаб батальона.
Он то приходит в себя, то снова впадает в забытье. Что с шофером? Надо известить Маркеса. Обидно — как раз, когда все начинается!..
Тусклая лампочка мигает. Бернар смотрит на свет: тогда не так болит. Как будто рвут тело клещами… Почему стучат? Опять Жермен переставляет буфет. Бернар просит: «Жермен, не нужно!» За стеной голоса. У нее снова гости…
— А мясо вам давали?
— Какое там мясо! Горох. Мясо офицеры кушают.
— Как население относится к фашистам?
— Молчат. Они чуть что — к стенке. Весной было крушение возле станции Гумиэль. Так они схватила начальника станции и…
Кто-то кричит:
— Врешь! Отпа…
Теперь все тихо. Бернар напряженно думает: кто ест горох? А за стеной человек чавкает. На лице Бернара мухи, он ее может их согнать — стоит двинуть рукой, как все внутри разрывается. Он закрыл глаза. Он следит за одним: как по его лицу передвигаются острые лапки.
Он попал к фашистам. С него содрали кожу, а теперь щупают. «Рост один метр семьдесят два. Годен»… Бернар говорит Жермен: «Значит, снова еду». Ома смеется: «Глупости, ты болен, у тебя жар, надо принять аспирин». Почему она покрасила волосы? Она теперь похожа на тетю Луизу. Он не знает этой квартиры. Должно быть, она переехала. Он спрашивает, она опять смеется: «Ну да, мы в Монпелье». Почему в Монпелье? Это очень далеко от Мадрида. А машина делает сто, нет, сто тридцать… Жермен легла рядом. Теперь ночь, надо спать. Вдруг приходит человек в берете. «Познакомьтесь, это мой муж». Бернар спрашивает: «А он не фашист?» Она смеется, и муж смеется. Какой он муж, это шофер! Значит, его не убили. Но шофер хотел жениться на Пепите из Эскуриала…
Наверное, он болен. Голова тяжелая… А здесь что?.. Нет, нельзя шевельнуться — грудь, плечо, рука… Его только что ранили. Как глупо вышло! Надо было свернуть… Но это ничего, он принял аспирин, сейчас все пройдет.
Они зашли справа… Давай триста! Чорт, лента кончилась… Сюда! Ах, коровы! Получили? Еще? Хорошо, вот вам еще! Еще!
Бернар вскрикнул. Вошел санитар:
— Потерпи. Сейчас машина приедет.
Бернар поглядел на него и тихо ответил:
— Отбили.
15
Возле террасы кафе женщина с грудным младенцем продает газеты: «Наши блестящие победы!» Офицеры пьют коньяк и смотрят на девушек — это час, когда все гуляют. Девушки нарядные; на многих кружевные мантильи. Господин в соломенной шляпе говорит толстяку:
— Лиссабон предлагает вагон папиросной бумаги — сорок восемь с доставкой.
Пришли музыканты в малиновых фраках; они играют сначала «Королевской марш», потом танго «Коварная блондинка». Толстяк мусолит карандаш:
— Десять снимет майор… Что же вам останется?
Пришли летчики. Один кричит:
— Herr Ober!
Официант принес ведерко с бутылкой. Летчики встали и торжественно чокаются.
Наискось от кафе — собор. На паперти нищие; у одного вместо носа дыра, другой показывает прохожим обрубок ноги в струпьях. В церкви много женщин: они толпятся возле алтаря чудодейственной богородицы, некоторые подвешивают к статуе крохотные руки и ноги из воска — они благодарят богородицу, которая залечила раны мужа или сына. Звенит колокольчик; все стали на колени. Худой монах в дерюге начинает проповедь:
— Огнем испытует отец любящих его…
Сеньора Рибера пишет письмо сыну в действующую армию: «Я обливаюсь слезами»… Муж приписывает: «Будь достоин мундира, который ты носишь. Да здравствует генерал Франко! Любящий тебя отец».
В парфюмерном магазине продавец об'ясняет актрисе Лоле: «Это самые лучшие духи берлинского производства. Французских мы больше не держим — французы помогают красным». Лола говорит: «Да, они известные мерзавцы», но духов не берет.
Жена губернатора решила поднести золотой кубок полковнику фон Сасницу. Девушки обходят магазины с подписным листом: «На героических летчиков». Владелец книготорговли дал десять песет. Ювелир ответил: «Нет мелких».
Вчера в кино показывали шведского короля, он играл в теннис. Старый рекете встал и крикнул:
— Да здравствует король Испании!
Четыре фалангиста набросились на него; один проткнул ножом его щеку. Администратор, чтобы успокоить публику, пустил пластинку с «Джовинепой».
В штабе сидит генерал Очандо, человек тучный и слабохарактерный. Больше всего на свете он любит бридж. Полковник фон Сасниц говорит:
— Вы отправили в Кинто абсолютно негодный полк. Ваши офицеры, вместо того, чтобы обучать новобранцев, тратят три часа на завтрак и три часа на обед. Солдаты снова не пошли в атаку. Почему мы должны жертвовать нашей авиацией?
Генерал молчит. Ему хочется сказать заносчивому немцу: «Я не позволю разговаривать со мной, как с мальчишкой. Кто открыл Америку — вы или мы? Кто прогнал Наполеона? Мы старая нация»… Вместо этого он говорит:
— Ничего не поделаешь… Мы давно не воевали; мы отсталая нация… Я скажу, чтобы выполнили все ваши указания…
Директор «Арагонского кредита» отправил семью в Париж:
— Это долг главы дома! Теперь я готов умереть на посту…
Каждый день в город привозят раненых. На прошлой неделе открыли два новых лазарета. Жена бухгалтера Мендеса плачет:
— Второй месяц нет писем…
Соседка ее утешает:
— Говорят, что папа предложил перемирье.
Все спрашивают друг друга: «Когда же это кончится?» Ясновидящая Тереса гадает за песету. Иногда она говорит: «Через сто и один день» иногда: «Через семь лет». Вчера опять призвали двести человек. К тюрьме никого не подпускают; а в комендатуре говорят: «Справок об арестованных не даем».
За железнодорожником Пелайо пришла полиция: донесли, будто он слушает радиопередачи красных. Его ведут по двору. Во всех окнах перепуганные лица. Булочник Алехандро говорит жене:
— Значит, их снова расколотили.
Ночью кто-то написал углем на стене гимназии: «Скоро придут наши!»
Барабаны, — это солдаты идут на фронт. Впереди на лошади толстый майор; солнце бьет в глаза и он жмурится.
В сторожке возле моста унтер и три фалангиста играют в карты.
— До чего подлецу везет! Снова девятка…
Часовые громко зевают. Внизу едва шевелится желтая река: мост перекинут через глубокое ущелье.
Маноло говорит:
— Надо подождать.
Он хочет убрать заставу без выстрелов — недалеко деревня, там стоит отряд гражданской гвардии.
Фернандо пошел в разведку. У него все карманы набиты удостоверениями, а на груди ладонка.
— Кончили играть. А те ходят…
Далеко крикнул петух. Из ущелья потянуло сыростью. Скоро два…
— Сходи еще.
Возле моста Фернандо окликнули; он показал документы:
— В город за мукой…
Он говорит Маноло.
— Трое. Остальные спят.
Они поползли вниз. Один фалангист успел вскрикнуть. Ему ответило эхо.
Маноло торопился:
— Давай шашку!
Он работал с любовью, заботливо, как будто чинил мотор.
— Бегите.
Он поджог шнур и побежал наверх. Ему показалось, что это веселая детская игра.
Весь день они пролежали в пещере. Блеяли овцы, собака лаяла. Под вечер Маноло сказал:
— Отсюда двадцать километров, дойдете до света. Как увидите крест на горе, поворачивайте направо. Там ни души.
— А ты?
— Здесь аэродром недалеко. Они в пять вылетают… Беспроигрышная лотерея, обязательно расшибутся… Только это надо делать одному. Вы идите, а я завтра перейду.
Фернандо отозвал Маноло в сторону:
— Я останусь.
— Зачем это тебе? Ты молодой…
— Какой молодой? Двадцать лет. Кажется, не мальчик… Ты что хочешь говори, а я без тебя не пойду…
Фернандо до войны был чертежником; на фронт он пошел вместе с Маноло. Он белобрысый, лицо в веснушках, вечно в кого-нибудь влюблен, худой, но ест за троих, а смешлив, как девчонка.
Маноло поглядел на него и улыбнулся:
— Чорт с тобой, оставайся!
Они простились с товарищами на перевале. Сюда не заходят даже пастухи. Камни. Внизу — те же камни, река, редкие деревушки.
— Педро, зайди к Кончите, скажи: «Маноло здоров» и точка.
— Да ты сам скоро приедешь…
— Все равно зайди.
Он кричит вдогонку:
— Увидите кого из бригады, скажите, чтобы не разговаривали, а кто треплется — по носу!
Позднее солнце розовым огнем обдает широкое скуластое лицо Маноло.
Педро кричит:
— До свидания!
Фернандо машет рукой:
— Salud!
В шесть часов утра фон Сасница разбудил телефон.
— Господин полковник, два «юнкерса», которые должны были бомбить Куэнку, потерпели аварию. Экипаж погиб за исключением радиста Милау…
Фон Сасниц тотчас поехал к генералу:
— После моста — аэродром! Ваш город буквально кишит красными. К чорту! Мы больше не хотим жертвовать нашими аппаратами.
Генерал не думал onpaвдываться. Он сидел в халате, небритый, нечесаный и громко вздыхал.
Допросили пилотов, служащих, солдат. Один немец видел, как ночью прошли два испанца. Они сказали, что кончили чинить провода, и показали бумагу за подписью коменданта.
Генерал приказал устроить облаву. Обыскали весь рабочий квартал, рощу за городом, даже кладбище. Полицейские били железнодорожника Пелайо:
— Говори, кто провода чинил?
Пелайо молча плакал.
Маноло и Фернандо были в десяти километрах от города.
На Маноло куртка убитого унтера. Он бодро шагает и поет солдатские песни. Фернандо позади. Они сговорились встретиться наверху, возле перевала.
Фернандо улыбается:
— Выбрались!.. Когда немец остановил, я думал — крышка. Вечером двинемся?
Маноло качает головой:
— Нет, я еще поработаю. Видел резервуар с горючим? А ты иди — зачем тебе это?
Фернандо вздохнул, потом рассмеялся:
— Резервуар, так резервуар! Через неделю привыкну…
Фернандо схватили сразу, он не успел даже вытащить револьвер. Маноло за камнями отстреливался. Он убил гвардейцев, расстрелял все патроны, а когда на него кинулось, вскрикнул и ударил одного револьвером по голове. Его повалили; гвардейцы кряхтя, навалились на него. В город его повели со связанными руками. Висели клочья рубахи, замаранные кровью. Лицо было в ссадинах; один глаз закрылся. Он шел и ругался; он повторял все скверные слова, какие только знал, и ногами бил камень дороги.
Когда его ввели в кабинет, генерал Очандо, испугавшись, сказал гвардейцам:
— Не уходить.
Он спросил Маноло:
— Ты кто?
Маноло засмеялся; этот неожиданный смех еще больше напугал генерала.
— Смеяться нечего. Говори, кто ты?
Маноло пожал плечами и равнодушно ответил:
— Настройщик роялей.
Генерал крикнул:
— Дать ему раз!
Гвардеец ударил Маноло ремнем по лицу. Генерал отвернулся.
— Теперь отвечай — кто ты?
Маноло молчал.
Вошел фон Сасниц. Он внимательно оглядел арестованного.
— Это вы приходили на аэродром?
Маноло молчал.
— Допросим второго.
После Маноло скромный, аккуратно одетый Фернандо показался генералу симпатичным. Он добродушно спросил
— Как твое имя?
Фернандо не ответил.
Фон Сасниц сказал:
— Вы не похожи на преступника. Я убежден, что вас насильно втянули в эту историю. Вы можете спасти вашу жизнь.
Фернандо уговаривали, угощали папиросами, кофе. Он молчал. Тогда генерал сказал гвардейцам: «Поучить» и вышел из кабинета. Когда он вернулся, Фернандо лежал на полу; из его рта капала кровь. Гвардеец сказал:
— Молчит, подлец…
Фернандо унесла. Фон Сасниц предложил.
— Попробуем еще раз первого… Он бесспорно главный.
Фон Сасниц вежливо предложил Маноло сесть.
— Почему вы упорствуете? Вы еще молоды. Наверное, у вас жена или невеста. Мало ли в жизни приятного — друзья, работа, развлечения, вино…
Маноло вдруг весело рассмеялся.
— Поверю я, что ты умеешь пить вино! И какая это девушка на тебя посмотрит? Сопля старая, a еще думаешь меня пронять разговорами!..
Фон Сасниц покраснел:
— Молчать!
Маноло задумчиво сказал:
— Немец, а чувствительный..
Генералу стало скучно. Он забыл и про мост, и про «юнкерсы». Какие грубые люди! Перед смертью надо молиться, а этот бандит ругается. Да и немец не лучше… Когда же кончится война? Генерал тоскливо зевнул:
— Даю тебе пять минут. Не хочешь говорить — к стенке.
Тогда Маноло рассвирепел. Его зычный голос разнесся по длинным коридорам штаба:
— Стану я с вами разговаривать! У меня с вами один разговор — бил, пока мог, взяли — стреляйте, и точка. A придут наши, как свиней вас перебьют, это будь спокоен!
Его волокли, он еще ревел:
— Весь ваш кабак раздолбают!..
Фернандо тихо сказал:
— Сейчас придут…
Маноло ласково посмотрел на него. Молодец — не сказал!.. Маноло не знает, как ему высказать свои чувства:
— Я говорю — молодец! Ты знаешь, сколько мы дел наделали? Мне один рассказал — два грохнулись… Будь здесь бригада, ты бы у меня батальоном командовал…
Фернандо молчит. Маноло думает: он может быть, таится? Молодой, такому страшно умирать.
— Слушай, Фернандо давай кричать. Когда кричишь, легче…
Он кричит:
— Да здравствует революция! Да здравствует Мадрид! Да здравствует наступление! Говори, что еще кричать?
Они кричат вместе:
— Да здравствует генерал Миаха! Да здравствует динамит! Да здравствует Барселона! Да здравствует Паралель! Да здравствует Кончита! Да здравствует…
Входит лейтенант:
— Идите.
Маноло шепчет:
— Не горюй, сейчас кончим… Эх Фернандо!..
Его голос дрожит, но сейчас же, спохватившись, он начинает петь. Он кричит:
— Подтягивай!
Он боится одного — Фернандо молодой, ему страшно.
Их повели полем. Вдруг Маноло замолк. Впервые он задумался: сейчас — конец. Старик из маленькой лейки поливал грядку с луком. Маноло взглянул на зеленые стебельки, на капли воды, на сгорбленную спину старика и улыбался. Хорошо все-таки жить! Он думал о жизни со стороны, и с его лица не сходила все та же смутная улыбка. Он чувствовал силу своих глаз, ног, голоса. Он поглядел на солдат. Они хмуро топтались на месте. Тогда, как будто он командир, который ведет своих в атаку, он крикнул:
— Стреляй!
16
С командного пункта видна была огромная равнина, рыжие, будто ржавчиной покрытые камни, клубы пыли, четырехугольники неубранных полей, сосны. Позади подымались горы, покрытые редким кустарником. Когда на минуту смолкали орудия, земля казалась незаселенной или брошенной. Но среди ржавых камней шла жизнь: люди перебегали с места на место, зарывались в землю, падали. Синее небо вдруг покрывалось крохотными облаками: это рвались снаряды зениток. Бой начался на рассвете. Тысячи полуголых людей то тихо ползли среди колосьев, то с ревом бежали вперед. Наступление, о котором столько говорили шопотом и бессвязно, как в бреду, стало перебежкой каждого бойца, прицелом, зигзагами в поле, п о том, жаждой, борьбой за мельчайший клочок земли, за крестьянский дом, за груду камней, за ельник.
На командном пункте битва была сложной в кропотливой работой. Маркес приехал ночью; стояла глубокая тишина: трещали цикады; слышно было, как по мягкой пыли ступают солдаты. В четыре часа утра батареи открыли огонь. Вскоре рассвело. Маркес жадно следил за разрывами. Батарея 75 обстреливала деревню, где были укрепления и пулеметные гнезда. Орудия 155 искали вражескую батарею. Это было поединком двух артиллерий: точность исчислений против точности. Неприятель отвечал, и батарея была теперь окружена полукругом воронок. Прислуга работала сосредоточенно, молча, только офицер приговаривал: «Так! Так!» Когда орудия неприятеля замолкли, Маркес еще выше приподнял свои брови: день начинался хорошо.
Авиация должна была прилететь в пять часов тридцать. В пять часов сорок ее еще не было. Маркес вздрогнул — проехала мотоциклетка… Пять часов сорок пять. Авиации все нет. Он мучительно пережил эти четверть часа. Он успокаивал других: «Сейчас прилетят», но про себя думал — снова сорвется! Сколько раз так бывало: то опоздает авиация, то танки замешкаются, то не выйдет пехота. Надо поставить вопрос… Он не закончил начатой в голове фразы — воздух ожил, наполнился настойчивым гудением. Четыре эскадрильи легких бомбардировщиков шли в сторону неприятеля. Дым от бомб был сине-сизым; он медленно сходил с поля. В бинокль Маркес увидел, как марокканцы перебегали через маленькую ложбину.
В шесть часов тридцать, как значилось в приказе, двинулись танки. Они разбились: семь пошли к деревне, четыре повернули налево (оттуда можно было ожидать ответного удара). Танки били по огневым точкам. Один дом перед деревней распался, как будто он был карточным. Два танка вплотную подошли к окопам; Маркесу даже показалось, что они зашли в тыл неприятеля. Противотанковые орудия подбили одни танк, он лежал среди камней, как мертвый зверь.
Дорога была занята неприятелем. Войны продвигались полями. Они шли, согнувшись, иногда петлями перебегали открытое место, иногда падали на землю. Издали их движения казались правилами какой-то неизвестной игры. Потом бойцы побежали вперед. Отдельные, незаметные, затерявшиеся среди камней, они вдруг стали плотной массой. Они бежали, несмотря на заградительный огонь. Замолкли орудия, и тогда донесся человеческий рев. Среди обрывков проволоки, проваливаясь в воронки, люди душили друг друга, рвали тела штыками и, разъяренные, неслись дальше.
Маркес говорит:
— Первое задание выполнено — деревню взяли.
Летчики пьют теплое пиво и курят. Сегодня горячий день. Утром сбили Родригеса. Неустанно трещит телефон:
— Бомбить позиции неприятеля в двух километрах на юг от Сан-Мигеля. С тысячи метров — наши рядом, как бы не вышло ошибки…
— Педро, ты? Пошли разведку — откуда идут резервы…
— Это Маркес говорит. Надо почистить шоссе — там какая-то сволочь топчется.
По сигналу они кидаются к аппаратам. Хосе вылетает в третий раз. Они сопровождают тяжелые бомбовозы. Навстречу идут четырнадцать «гейнкелей». Истребители кидаются на них. Хосе пикирует. «Гейнкель» падает вниз. Кажется, отогнали… Бомбовозы кладут бомбы. Деревня пропала в сером облаке.
Снова «гейнкели». Один повис над Хосе. Хосе делает мертвую петлю. Стреляют сзади… Чорт, мотор!.. Нет, мотор работает.
Вот и поле. Хосе не может выйти: пуля пробила ногу. Он попробовал встать и еле сдержался, чтобы не крикнуть.
Прибежал Педро:
— Молодец! С земли показали, что сшиб…
Хосе через силу улыбается.
И снова телефон:
— Летят четыре «юнкерса» — по направлению к Кольменару.
Отогнали… Рамон сидит на корточках и поет фламенго. Песня кружится на месте, как пыль.
— Рамон!
По шоссе идет табор марокканцев. Рамон бреющим полетом чистит дорогу. Люди мечутся, кричат, падают.
Хосе пронесли в санитарную машину. Он говорит:
— Нет, пехота у нас какая! Наступают…
Командный пункт корпуса.
— Позвони, чтобы послали авиацию на Вильянуэву.
— Маркеса оставим возле шоссе.
— Надо подвинуть к Рио Фрио. Где шестьдесят четвертая?
— Давай еще раз танки.
Приехал Маркес.
— Каковы дальнейшие задания?
— Посмотрим, что они будут делать. Лучше не зарывайся — слишком узкий прорыв. Сейчас будем жать на Вильянуэву.
Снова загрохотали орудия. Деревня была окружена проволочными заграждениями. Дрались за каждый домишко. Валяются тюфяки, рубахи, каски. В проволоке — распластанные трупы. Ведро, лоханка, в стойле мычит теленок; рядом трупы, один на другом. Здесь погибли восемнадцать бойцов. Другой двор — и снова трупы, третий двор, десятый…
Мадрид. Военный корреспондент Вильямс, просмотрев сводку, кричит в телефон:
— Республиканцы заняли небольшую деревню. Имя деревни даю по буквам: Виктор, Исидор, Леонард, Леонард, Альфред…
Битва для бойца проста и непонятна. Он не знает тщательно разработанного плана, не видит пространства, по которому передвигаются войсковые части. Перед ним поляна или отрезок пыльной дороги. Он знает только то, что ему сказал командир: добежать до того домика…
Они ползут. Хуанито руками приминает колосья. Пепе вздохнул:
— Хлеб не убрали…
Потом Льянос кричит:
— Вперед!
Пепе упал. Хуанито знает: нельзя остановиться.
— Гранатами!
Он швыряет гранату. Он на бугорке, люди — под ним. Он видит, как один марокканец целится в него. Он не знает, выстрелил ли марокканец; он только запомнил гримасу — оскал рта.
Потом они лежат в воронке. Потом снова бегут.
В деревне никого не осталось. Хуанито открыл дверь дома — мертвый. Вот еще двое: один — наш, другой — фашист; они как будто обнимаются. Хуанито переступает через трупы. Воды бы!.. Но воды нет. Его давно мучает жажда. Во фляжке глоток, он бережет его. Но теперь нет больше сил — запеклись губы, во рту горечь. Возле церкви сидит боец из батальона Тельмана. Немец жадно смотрит на фляжку:
— Глоточек!..
— Пей!
Немец взял фляжку, но не пьет:
— Тебе не останется…
— Пей! У меня еще есть.
Хуанито с восторгом и завистью смотрит, как немец пьет, а потом говорит:
— Вам хуже, вы не привыкли.
Снаряд снес половину церкви. Немец лежит: вокруг кровь. Хуанито постоял с минуту, позвал санитара и побежал догонять своих.
Возле лесочка стоят танки. На них накиданы масличные ветки.
— Там один остался перед окопами… Надо вытащить.
Три живых танка идут подбирать мертвый.
Бежит боец: на руке кровь.
— Перевязочный пункт налево.
— Какой перевязочный! Мне командира танков. От Маркеса. Вот записка…
Командир кричит:
— Заправляться!
Потом он спрашивает бойца:
— С рукой что?
— Это когда я бежал… Они вон оттуда стреляют. А танки ваши замечательно работали! Я ведь сзади шел…
Командир смеется:
— Работали ничего. Значит, наступаем?
Ночь прошла спокойно. Маркес обошел позиции. Кто-то ему сунул хлеба, колбасы. Он жевал и говорил:
— Надо пулеметы переставить.
Утром он был на командном пункте, потом снова пошел на позиции.
Мертвые на солнце с’ежились, сгорели — все теперь кажутся марокканцами. Смрад. Санитары заливают трупы известью.
Все ждали утром контратаки, но противник казался растерянным. Его батареи стреляли вяло и беспорядочно. Льянос спросил Маркеса;
— Двигаться?
— Ни в коем случае.
Полчаса спустя фашисты открыли ураганный огонь на левом фланге, где стояла бригада Бельо: они хотели прорваться на дорогу и отрезать обе бригады.
Огонь сразу стих. Марокканцы. Теперь все поле покрыто ими. Они снесли пулеметы и катятся дальше. Бригада Бельо не выдержала удара. Бойцы убегают.
— Кажется, окружили…
Тогда навстречу марокканцам кидается бригада Маркеса. Он стоит на бугорке возле дороги. Он все время двигает руками от волнения, как будто зовет, стреляет, душит.
— В штыки!
Никто не слышит команды. Все смешалось вместе. Огромный человеческий клубок бьется среди камеей. Но вот с края потекла живая река: марокканцы убегают.
— Вперед!
Это Льянос. Долговязый, он скачет по полю, как болотная птица. Потом, смеясь, показывает Хуанито свою шапку.
— Зря пули расходуют…
Ведут пленных. Они еще не понимают, что случилось; у них тусклые сонные глаза людей, вырванных из боя.
Солнце высоко, страшное солнце. А воды нет.
— Глоточек!..
Это Хуанито взмолился. Льянос показывает пустую фляжку:
— Я сам выпил бы… Например, холодного пивка.
Едет танк. Из люка выглядывает голый смуглый парень.
— Немецкий… Сейчас мы его пустим в оборот.
Тягачи тащат захваченные орудия. Бойцы считают пулеметы. Один принес Маркесу кусок желто-красной материи, это — трофеи.
Маркес задумчиво теребит лоскут. Он сел на камень; он не держится на ногах от усталости. Льянос удивленно на него смотрит:
— Что с тобой?
У Маркеса мокрые глаза. Он ничего не может ответить. Он только встал, обнял Льяноса и снова сел на камень.
17
Бернар провел месяц в госпитале. Рана зажила, но он не может двигать левой рукой — осколок снаряда задел плечевую кость. Эти недели он прожил смутно, ни о чем не вспоминал, не задумывался, что он будет делать, когда выздоровеет. Он много ел; кусая ломоть хлеба, он как будто вгрызался в возвращенную жизнь. Засыпая, он радовался сну, а утром с восхищением глядел на деревцо, зеленевшее перед окном.
В Париж он приехал рано утром. Улицы были еще пустые; в скверах кричали грачи; чердачные оконца светились теплым розовым светом. Потом показались школьники. Мальчишки взобрались на подножку автомобиля и стали гудеть. Из кафе вышел шофер, красный, толстый; он добродушно выругался и подмигнул Бернару:
— Ничего не поделаешь — молодость…
Загрохотали ручные тележки с бобами, с малиной, с розами. Прошла девушка. Бернар удивленно на нее посмотрел; она смутилась. Он останавливался возле каждой витрины, он любовался всем: скрипками, бонбоньерками, шарфами. Ему хотелось есть пирожные, слушать музыку, писать длинные, несвязные письма девушке, которая только что прошла мимо. Его лицо горело от бессонной ночи и волнения. Впервые он подумал: хорошо отделался, могли бы убить…
Он снял комнату в небольшой гостинице на берегу Сены. Комната была тесной и неопрятной, но, поглядев в зеркало, Бернар увидел свое счастливое лицо и сказал хозяйке:
— Прекрасная комната.
В окно видна была река. Сидел рыболов с удочкой. На барже женщина развешивала белье; кот терся об ее ноги.
Под вечер Бернар пошел в кафе, где обычно бывал Сонье. Они расцеловались.
— Бернар!.. А здесь рассказывали, будто тебя убили. Ну, как там было?
Бернар задумался:
— Это страшная штука…
Сонье сочувственно кивнул головой. Бернар стал рассказывать о Хуанито, о том, как ему пришлось ехать верхом на осле, о санитарах, которые устроили в землянке кабаре. Рассказывая, он вспоминал множество забытых им мелочей и громко смеялся.
— Ты говоришь, что страшно, а смеешься…
Бернар ответил:
— Да, ты прав… Я сам не понимаю…
Он помнил марокканцев, смрад окопов, мертвого Переса, но он не мог об этом говорить. Он начал об’яснять, как из хаоса центурий вышли первые бригады. Он увлекся:
— Ты пойми, там люди, не уступают, а борются! В этом все дело…
Вдруг он заметил, что Сонье его не слушает.
— Ты торопишься?
— Нет.
Они долго молчали. Потом заговорил Сонье:
— Здесь тоже много нового. В Салоне самый большой успех у Кремье. По-моему, дрянь, но его расхвалили. Я сделал панно для выставки…
Сонье рассказал Бернару все новости. Бернар отвечал: «Да, да». Когда Сонье ушел, он тоскливо с’ежился.
Он сидит один на террасе маленького кафе и пьет коньяк. В поезде он думал: сниму комнату, пойду к хорошему хирургу, куплю холстов, красок, буду много работать… Теперь, усмехаясь, он вспоминает о недавних мечтах. Может быть, он вовсе не купит красок… Он будет долго сидеть под этим деревом, залитым едким светом газа, и слушать, как нищий пьяным фальцетом поет один и тот же романс.
Он все же попробовал работать. Прежде он любил писать воду. Он сел у окна. Сена казалась густой и неподвижной. Он начал с жаром, он вспомнил мастерство, чувствовал — могу, могу… Четверть часа спустя он бросил кисти — ему вдруг стало невыносимо скучно. Он подумал: что со мной? Может быть, я болен?.. Он пошел за газетой, прочитал: «Правительственные войска снова подошли к Брунете» и с отвращением повернул холст к стене.
Теперь он не знал с утра, что ему делать; прочитывал в десяти газетах все те же короткие телеграммы из Испании и снова ложился на кровать. Ему опротивели разводы обоев. Он был у хирурга, тот осмотрел плечо и сказал: «Это история на годы»… У Бернара много было приятелей. Все с ним радостно здоровались. Он больше не пытался рассказывать про Испанию. Он терпеливо выслушивал рассуждения о роли искусства или сплетни, и, пробормотав несколько слов, уходил.
Вечером его пугал яркий свет улиц. Он вспоминал черный Мадрид с тоской, как родную деревню. Спокойствие людей выводило его из себя. Он вдруг грубил или затевал длинные бессмысленные споры. Он говорил себе: глупо, здесь нет войны, люди живут, как могут. Но через минуту ему снова казалось, что это не люди, что люди остались там, в душной темноте последней испанской ночи.
Сонье затащил его на выставку:
— Там несколько картин на испанские темы…
На выставке был Соланж. Кокетливо нагибая голову и прислушиваясь к своим словам, он говорил Бернару:
— Наши друзья пытались кистью передать то, что вы делали штыком.
Когда Бернар выходил, его задержал молоденький монтер, который чинил электричество:
— Правда, что вы были в Испанки? Как наши? Держатся?..
Он спросил это с таким волнением, что Бернар просиял:
— Еще как держатся! Сейчас наступают. Здесь из газет ни черта нельзя понять, но все-таки видно, что наступают. Наверное наша бригада тоже там — ее всегда пускают, где горячо…
Монтер вышел с Бернаром. Он слушал, боясь упустить слово, а когда Бернар, усталый, замолк, спросил:
— Скажи, как пробраться? Говорят — контроль, не пускают… Я могу через горы, все равно как, лишь бы туда!..
Вернувшись домой, Бернар раскрыл газету и тотчас с досадой ее отбросил. Непонятно, где теперь наши? Да и вообще все непонятно… Война не кончилась, его бригада на фронте, почему же он здесь, в Париже? Рука? Воевать можно и с одной…
Бернар написал Жермен. Он не мог освободиться от чувства к ней. Вдруг он видел ее глаза, улыбку, руки. Это воспоминание было теплым, как дыхание, но письмо он написал холодное, и встретились они, словно чужие — оба боялись проговориться. Она спрашивала, как он жил. Он шутил, рассказывал о товарищах. Они сидели в кафе, кругом были люди.
Жермен сказала:
— Теперь мы будем встречаться. Хорошо?
Он улыбнулся:
— Я завтра еду назад.
Жермен прожила эти десять месяцев в суеверном страхе: каждый день ей казалось, что Бернара убили. Только когда ей сказали, что Бернар вернулся, она пришла в себя, зажила своей жизнью. И вот теперь он снова едет туда…
— Зачем?
Он почувствовал ее смятение и ласково ответил:
— Так надо, Жермен.
— Кому? Им?
— Мне…
На вокзале его окликнули. Он удивился — кто может его провожать? Он увидел монтера, который работал на выставке:
— Еду с тобой! Вот счастье!..
В пограничном поселке Бернара встретили, как старого друга.
— Француз назад приехал!
Кругом дома, разрушенные бомбами, виноградники, море. Рыбак зовет Бернара:
— Иди к нам кофе пить!
Пришел пограничник, отдал честь Бернару и сказал:
— Мы с ним осенью вместе дрались. Под Талаверой…
Старуха поглядела на Бернара и начала причитать:
— Как ты воевать будешь одной рукой? Убьют тебя африканцы…
Бернар смеется:
— Ничего, бабушка, научусь.
Шофер остановил машину, срезал большую гроздь и дал Бернару. Виноград сладкий и теплый от солнца.
Бернар долго разыскивал свою часть. Его посылали из одного поселка в другой: никто не знал толком, где теперь бригада Маркеса. Наконец, в маленькой деревне, недалеко от фронта Бернар увидел Хуанито. Он сидел на скамейке и с яростью чистил рыжие ботинки. Бернар вскрикнул от радости.
Они долго хлопают друг друга по спине.
— Бернар!
— Хуанито!
Потом они идут в дом; это постоялый двор. Кричат ослы. Два солдата играют в карты. Девочка поет. Они пьют из кувшина красное терпкое вино.
— Мы тогда чуть в ловушку не попали. Бригада Бельо побежала. Хорошо Льянос выручил — мы стояли направо…
— Погоди, что Льянос?
— Ничего. С тросточкой… Мы теперь недалеко отсюда стоим — на второй линии. Он и здесь кота завел. Этот не Басилио, а Херонимо. По-моему, Льяносу надо жениться…
— Смотри, Хуанито, у кого, что болит…
— А я, Бернар, женился. Она в Валенсии, на заводе работает. Не успели даже поссориться. Ты что смеешься?.. Вот в Париже, наверное, девушки!.. Ты, может, тоже женился?
— Куда мне! Я старик.
— Хорош старик! Помнишь, как ты возле Мораты на гору взбежал?..
— Еще бы не помнить! Тогда Перес у них пулемет забрал!..
— Переса жалко… Он все насчет жены беспокоился. А по-моему, жена — это особое дело…
— Смотри, Хуанито! Ты сколько женат — месяц или неделю?
Они смеются.
— А Маркес?
— Маркес теперь герой. Я его портрет видел в газете. Вот это человек! Никогда из себя не выйдет. Когда нас окружили, я возле него стоял… Ничего — смотрит. Здорово, Бернар, что ты приехал! Мы их скоро опять бить будем. Новых бригад много — из Мурсии, из Ла Манчи. Все говорят: «Обязательно будем бить». Льянос как тебе обрадуется, Маркес, все обрадуются! А как там — в Париже? Ты что не рассказываешь? Весело?
— Нет. То есть, может быть, весело, не знаю… Я парнишку с собой привез. Монтер. Мы когда перетащили его через границу, он от радости запрыгал. Я его в Альбасете отослал. Что, Хуанито, пойдем к нашим?
Они идут, обнявшись, по прямой белой дороге. Направо, налево камни. Солнце. Тишина. Навстречу прошла женщина с кувшином:
— Жарко — попей…
Они идут и поют:
Две красавицы, два села,
Два товарища, два седла,
Два товарища, пуля одна.
Эх, война, война, война!..
Сентябрь, 1937.