Прошло добрых пятнадцать лет с тех пор, как я перестал думать о своем друге Тайфере, как вдруг, в один прекрасный вечер, его образ снова встал в моей памяти. Сказать вам, как и почему - было бы невозможным. Облокотившись на свой пюпитр, широко раскрыв глаза, я мечтал о прекрасных днях нашей юности. Мне казалось, что я прохожу по большой каштановой аллее в Шарльвилле, и я невольно напевал веселый припев Жоржа:
Налейте, друзья, налейте вина!
Потом вдруг, придя в себя, я воскликнул:
"Черт возьми, о чем это ты думаешь? Ты все еще считаешь себя молодым! О! о! о! бедный безумец".
И вот, через несколько дней, возвращаясь вечером из часовни Св. Людовика Гонзагского, я увидел против конюшен конского завода офицера, в форме алжирского кавалериста, в кепи, съехавшем на ухо, державшего рукой под уздцы великолепного арабского коня. Морда этой лошади показалась мне особенно прекрасной; лошадь выгибала голову над плечом своего хозяина и смотрела на меня пристально. Вь этом взгляде было что-то человеческое.
Дверь конюшни открылась, офицер передал конюху узду лошади, и когда он повернулся в мою сторону, наши глаза встретились: это был Тайфер. Его крючковатый нос, его белокурые усики, догоняющие остроконечную бородку, не оставляли никакого сомнения, несмотря на яркий загар, которым окрасило ему щеки африканское солнце.
Тайфер узнал меня, но ни один мускул на его лице не дрогнул, ни малейшей улыбки не мелькнуло на его губах. Он медленно подошёл ко мне, протянул мне руку и проговорил: "Здравствуй, Теодор, по-прежнему ли хорошо поживаешь?" - как будто бы он расстался со мной лишь накануне. Этот простой тон до того удивил меня, что я точно так же ответил:
- Да, недурно, Жорж.
- Ну, тем лучше, - сказал он, - тем лучше.
Потом он взял меня за руку и спросил:
- Куда мы пойдём?
- Я шёл домой.
- Ну, я пойду с тобой.
Мы в задумчивости спустились по улице Клэв. Когда мы дошли до двери, я начал взбираться по узкой лестнице. Шпоры Тайфера звякали позади меня; это мне казалось странным. В комнате он бросил свой кепи на пианино, взял стул; я положил свои ноты в угол и сел; мы остались, друг против друга, погруженные в думы.
Несколько минут спустя Тайфер спросил меня очень нежным голосом:
- Ты по-прежнему занимаешься музыкой, Теодор?
- По-прежнему: я - соборный органист.
- А! и по-прежнему играешь на скрипке?
- Да.
- Помнишь ли ты, Теодор, песенку Луизы?
В эту минуту все воспоминания нашей юности встали с такой живостью в моем уме, что я почувствовал, что бледнею; не говоря ни слова, я снял со стены мою скрипку и принялся играть песенку Луизы, но так тихо... так тихо... что мне казалось, будто слышу ее один я.
Жорж слушал меня, устремив взгляд перед собой; при последней ноте он поднялся и, крепко держа меня за руки, долго смотрел на меня.
- Вот еще доброе сердце, - сказал он, как бы разговаривая сам с собой. - Она обманула тебя, не так ли? Она предпочла господина Станислава, - за его брелоки и за его несгораемый шкаф?
Плача, я упал на стул.
Тайфер обошёл три или четыре раза вокруг комнаты и, вдруг остановившись, молчаливо начал рассматривать мою гитару, потом снял ее со стены... Его пальцы коснулись ее струн, и я был поражен странной четкостью нескольких мимолетных нот, взятых им; но Жорж отбросил инструмент, издавший при этом жалобный вздох; лицо Жоржа сделалось мрачным, он закурил папиросу и пожелал мне спокойной ночи.
Я слушал, как он спускался по лестнице. Шум его шагов отдавался в моем сердце.
Через несколько дней после этого я узнал, что капитан Тайфер поселился в комнате, выходившей на Герцогскую площадь. Можно было видеть, как он курил на балконе свою трубку, но он не обращал ни на кого внимания. Он никогда не посещал офицерского кафе. Его единственным развлечением была верховая езда, прогулка вдоль Мааса, по самому берегу.
Всякий раз, как капитан встречался со мной, он кричал мне издали:
- Здравствуй, Теодор!
Я был единственным человеком, с которым он разговаривал.
В последние осенние дни епископ Реймский совершал свой пастырский объезд. Я быть очень занят в продолжение этого месяца: я должен был играть на органе и в городе, и в семинарии, у меня не было ни одной свободной минуты. Затем, когда его высокопреосвященство уехало, все погрузилось в обычный мир. О капитане Тайфере более не говорили. Капитан покинул свою квартиру на Герцогской площади; он прекратил свои прогулки; да к тому же в высшем свете только и было разговору, что о последних празднествах и о бесконечных милостях его высокопреосвященства; я сам уж не думал более о своем старом товарище.
Однажды вечером, когда первые хлопья снега порхали перед моим окном, а я, весь дрожа, разводил огонь и приготовлял кофейник, на лестнице послышались шаги. "Это Жорж!" - сказал я сам себе. Дверь открывается. В самом деле, это был он, все такой же. Лишь клеенчатая пелерина скрывала серебряные нашивки его небесно-голубой куртки. Он пожал мне руку и сказал:
- Теодор, пойдем со мной: сегодня я страдаю; страдаю более обыкновенного.
- Согласен, - ответил я ему, надевая сюртук, - согласен, раз это тебе доставит удовольствие.
Мы спустились по молчаливой улице, идя вдоль тротуаров, покрытых снегом.
На углу Кармелитского сада Тайфер остановился перед белым домиком с зелеными ставнями; он отпер дверь, мы вошли, я услыхал, как она закрылась за нами. Старинные портреты украшали сени, лестница с нишами была редкого изящества; на верху лестницы висел на стене красный бурнус. Все это я заметил мельком, так как Тайфер поднимался быстро. Когда он открыл передо мною свою комнату, я быль ослеплен; у самого его преосвященства не было более пышной комнаты: на стене, по золотому фону, выделялись крупные пурпуровые цветы, восточное оружие и великолепные турецкие трубки с перламутровыми инкрустациями. Мебель из красного дерева была приземистая, массивная, поистине внушительная. На круглом столе, с доской из зелёного мрамора с синими жилками, стоял широкий поднос из фиолетового китайского лака; на подносе был граненый сосуд, содержавший в себе эссенцию янтарного цвета. Какой-то неизвестный мне острый запах примешивался к смолистому запаху еловых шишек, горевших в очаге.
"Что за счастливчик этот Тайфер! - подумал я. - Все это он привез из своих африканских походов. Что за богатая страна! Там всего в изобилии: золота, мирры, ладана и несравненных плодов, и бледных высоких женщин с глазами газели, более гибких, чем пальмы, как говорится в Песне Песней". Так я думал.
Тайфер набил одну из своих трубок и предложил мне ее; сам он только что закурил свою великолепную турецкую трубку с янтарнымь мундштуком.
Вот мы и развалились небрежно на малиновых подушках, смотря на огонь, разбрасывавший свои красные и белые тюльпаны по черному фону камина
Я прислушивался к крику воробьёв, забравшихся под водосточные трубы, и пламя от этого казалось мне еще прекраснее.
Тайфер поднимал время от времени на меня свои серые глаза, потом задумчиво опускал их.
- Теодор, - сказал он мне наконец, - о чем ты думаешь?
- Я думаю, что для меня было бы лучше проехаться по Африке, чем оставаться в Шарльвилле, - ответил я ему, - от скольких страданий и неприятностей я бы избавился, сколько богатств я бы приобрел! Ах! Луиза была права, предпочтя мне господина Станислава: я бы не смог сделать ее счастливой!
Тайфер горько усмехнулся.
- Итак, - проговорил он, - ты завидуешь моему счастью?
Я был совершенно поражен, так как Жорж в эту минуту не был похож на самого себя: он был охвачен глубоким волнением, взгляд его был затуманен слезами. Он стремительно поднялся и остановился у одного из окон, барабаня по стеклу пальцами и высвистывая сквозь зубы - уж не помню, какую - арию из Cazza ladra. Потом он перевернулся на одной ноге и подошел, чтобы наполнить две рюмки своим янтарным ликёром.
- За твое здоровье, товарищ! - сказал он
- За твое, Жорж!
Мы выпили.
Какой-то ароматичный запах сразу проник мне в мозг. У меня закружилась голова, неопределимая услада, невыразимая сила наполнила все мое существо.
- Что это такое? - спросил я его.
- Это подкрепляющее средство, - проговорил он, - его можно бы назвать лучом африканского солнца, так как оно содержит в себе квинтэссенцию редчайших ароматов африканской земли.
- Оно восхитительно. Налей мне еще рюмочку, Жорж.
- Охотно, только сначала привяжи эту косу волос к своей руке.
Он подал мне косу черных волос, блестящих, как бронза.
Мне нечего было возразить ему, только это показалось мне странным. Но едва я выпил свою вторую рюмку, как коса эта пробралась, не знаю каким образом, до моего плеча. Я почувствовал, как она скользнула под мою руку и притаилась на моем сердце.
- Тайфер, - воскликнул я, - возьми от меня эти волосы, они мне причиняют боль!
Но он отвечал мне сурово:
- Дай мне вздохнуть
- Возьми от меня эту косу, возьми от меня эту косу, - снова говорил я. - Ах! я умру!
- Дай мне передохнуть, - сказал он опять.
- Ах! мой старый друг... Ах! Тайфер... Жорж!.. возьми от меня эти волосы... они душат меня!
- Дай мне передохнуть, - повторял он с ужасным спокойствием.
Тогда я почувствовал, что слабею... Я согнулся под собственной тяжестью. Какая-то змея грызла меня в сердце. Она скользила вдоль моих бёдер. Я чувствовал, как ее холодные кольца медленно проходили по моему затылку и затягивались на моей шее.
Со стоном я бросился к окну и открыл его дрожащей рукой... Леденящий холод охватил меня, и я упал на колени, призывая Господа! Вдруг жизнь вернулась ко мне. Когда я выпрямился, Тайфер, бледный, как смерть, сказал мне:
- Хорошо; - я взял от тебя косу.
И, показывая на свою руку, добавил:
- Вот она!
Потом, нервно расхохотавшись:
- Эти черные волосы стоят белокурых волос твоей Луизы, не так ли! Каждый несет свой крест, мой милый... с большим или меньшим терпением, вот и все... Но помни, что люди подвергаются жестоким разочарованиям, завидуя счастью других; гадюка вдвойне гадюка, говорит арабская пословица, когда она шипит средь роз!
Я отёр пот, струившийся с моего лба, и поспешил покинуть это жилище радости, где таились привидения угрызений.
Ах, как приятно, дорогие друзья, отдыхать на скромной табуретке, возле огонька, скрытого золой, прислушиваться к болтовне чайника со сверчком из уголка очага ихранить в сердце отдаленное воспоминание о любви, позволяющее нам время от времени ронять слезу над самим собой!