Тут я подхожу к вопросу, который, со дня появления известного труда П. А. Флоренского «Столп и утверждение истины», служит предметом наиболее обостренного спора в русской религиозной философии.
По поводу высказанного в названной книге (вполне правильно‑то) взгляда, что во Христе полнота бытия принадлежит не отсечению, а преображению, я поставил автору вопрос, на который я доселе не получил удовлетворительного ответа ни от него, ни от кого‑либо из его единомышленников. Как понимать это духовное преображение по отношению к человеку? «Ведь к человеческому естеству, кроме сердца и его телесного состава, коему надлежит воскреснуть, принадлежит еще и человеческий ум. Подлежит ли он преображению или отсечению? Верит ли отец Флоренский в преображение человеческого ума, признает ли он в этом преображении необходимую нравственную задачу, или же он просто думает, что ум должен быть отсечен как соблазняющее «десное око», дабы спасся «сам» человек?»[49]
Некоторую попытку ответить мне делает С. Н. Булгаков, в общем стоящий в данном вопросе на точке зрения О. Флоренского. «Преображению может подлежать то, что заслуживает увековечения или бессмертия; поэтому ему не подлежит болезнь, уродство, вообще то, что связано с временностью и греховностью, — здесь преображение могло бы состоять просто в уничтожении. За вратами преображения останется и умрет окончательной смертью многое из того, что теперь неотъемлемо входит в состав нашего бытия. И в нашем разуме есть нечто, принадлежащее смерти, что не достигнет царства преображения, не перейдет за эти врата. В нем смертно как раз именно то, что делает его логическим, трансцендентальным, дискурсивным, но, конечно, бессмертен его софийный корень, находящийся в общей связности мышления — бытия. Другими словами, в разуме принадлежит вечности все софийное в нем, но подлежит смерти то, что вне или антисофийно, т. е. кантовско–лапласовский или фихте–гегелевский разум. И сам разум в высшей разумности и софийности своей, в свете Логоса, возвышается над логикой, видит и знает свою условность, а стало быть, и смертность»[50].
Вопрос, на который отвечает здесь С. Н. Булгаков, имеет первостепенное значение для всего понимания смысла жизни, ибо это, в конце концов, — вопрос о том, может ли и в какой мере человеческий ум приобщиться к этому смыслу, что в нем самом — смысл и что — бессмыслица. Это и вынуждает меня дать пространный ответ на его целиком здесь приведенное рассуждение.
Что разум наш, имеющий корень в Софии, некоторыми своими сторонами принадлежит вечности, а другими — смерти и времени, это, конечно, бесспорно. С точки зрения религиозно–христианской может итти вопрос только о том, что именно в нашей мысли смертно и что бессмертно, что связано и что не связано с Софией. Но именно на этот вопрос я не нахожу сколько‑нибудь удовлетворительного ответа ни у П. А. Флоренского, ни у С. Н. Булгакова. Утверждение последнего относительно смертности кантовско–лапласовского и фихте–гегелевского разума неопределенно и многосмысленно, ибо всякие оценки названных мыслителей спорны; на вопрос, что такое разум Канта, Фихте или Гегеля, каждый комментатор этих философов даст разный ответ.
Все прочее, что говорит С. Н. Булгаков о смертном и бессмертном в разуме, обесценивается общим и основным недостатком его рассуждения — психологизмом, иначе говоря, полнейшим смешением логического и психологического.
Умирать могут, очевидно, только такие психологические свойства человеческого мышления, которые связаны с условиями нашего существования во времени. С этой точки зрения я позволяю себе поставить вопрос — подвержены ли смерти законы логики, обречены ли исчезновению вместе со временем — закон тождества, закон исключенного третьего или закон достаточного основания?
По С. Н. Булгакову, по–видимому, да; логическое, дискурсивное и трансцендентальное ставятся в его рассуждении на одну доску, смешиваются в одну плоскость «смертного» и как бы отождествляются между собою. Между тем этими словами обозначаются по существу различные планы мысли. — Словом «дискурсивный» выражается психологический закон мышления во времени; слово «трансцендентальный» выражает логически необходимые предположения и условия нашей мысли, а слово «логический» обозначает такие нормы мысли, которые не зависят ни от каких психологических условий.
Под дискурсивной разумеется мысль, которая переходит во времени от термина к термину, от понятия к понятию и от умозаключения к умозаключению. Такой переход психологически необходим для мысли, развивающейся во времени; но за пределами времени он невозможен, вследствие чего с остановкою времени мысль дискурсивная неизбежно отмирает.
Означает ли это прекращение мысли дискурсивной — конец мысли логической? Ни в каком случае. Логически вполне возможна мысль, которая не переходит от термина к термину, а охватывает разом всю сложность мысленного содержания во всей его связности и цельности. Логичною может быть не только мысль дискурсивная, но и мысль интуитивная, для которой время вовсе не является необходимым условием. Сверхвременная интуиция, которая разом схватывает целую сложную цепь оснований и последствий, не только возможна: она необходима, ибо она предполагается всяким нашим дискурсивным рассуждением; всякое такое рассуждение истинно лишь постольку, поскольку оно связывает между собою такие термины мысли, которые необходимо и вечно связаны в истине. Никакое дискурсивное рассуждение не было бы истинно без интуиции сверхвременной связи мыслей в вечной истине. Интуиция эта представляет собою основу всякой логики: она и есть то, что делает рассуждение логическим. Поэтому говорить о смерти логического — значит утверждать смерть истины и истинного.
Слово «дискурсивный» обозначает обреченную смерти психологию мышления. Наоборот, слово «логический» обозначает не психологическое свойство мышления (психологически мышление может быть и нелогичным), а некоторую сверхпсихологическую необходимость, которой мысль должна подчиняться; это — не временное состояние мысли, а возвышающаяся над каждой данной нашей мыслью сверхвременная норма. Что дважды два — четыре, что три больше двух и что между основанием и последствием есть необходимая связь, это нисколько не зависит от моей или чьей бы то ни было меняющейся психологии, ибо психологически люди нередко оказываются способными утверждать, что дважды два — пять или даже, что дважды два — стеариновая свечка.
Логическое выражает собою не субъективный переход развивающегося во времени сознания от представления к представлению, а объективную и неизменную связь мыслей, которая всегда пребывает, как бы люди ни менялись и сколько бы их ни умирало. Логическою мы называем мысль, сообразною истине по форме. Истина едина: поэтому логическою мы называем только мысль, соответствующую требованию единства, т. е. не заключающую в себе противоречивых высказываний об одном и том же. Истина — общезначима; поэтому и логическая мысль должна соответствовать формальному требованию общезначимости; в истине все имеет свое необходимое основание в Безусловном; поэтому и мысль, чтобы быть логичной, должна соответствовать этой форме безусловности: в ней все должно быть обосновано и связано безусловно необходимою связью. Логическою мы называем такую связь мыслей, которая необходима сама по себе, а не в силу каких‑либо меняющихся психологических свойств мыслящего. Поэтому самому это — связь сверхвременная, не зависящая от каких‑либо свойств нашей умирающей действительности.
Утверждать, что логическое смертно, что разум наш когда‑нибудь возвысится над логикой и отрешится от нее, значит думать, что он когда‑нибудь станет независимым от истины, утратит самую форму истины. Но тогда во что обратится разум и что от него останется? Что он, как не способность сознавать истину? А если так, то как же со–знание истины может перестать быть ей сообразным по форме! Все логические нормы мысли и все ее трансцендентальные условия, как это было неоднократно мною показано, сводятся к форме всеединства[51]. Поэтому «возвыситься над логикою» для разума, вопреки С. Н. Булгакову, значит не исцелиться от болезни, не сочетаться с Софией, а как раз наоборот — отпасть от всеединства, т. е., попросту говоря, умереть, уничтожиться. Тут уже мы имеем не различение в разуме смертного и бессмертного, а именно то полное его отсечение, о котором речь шла выше.
Здесь сказывается основное заблуждение не только С. Н. Булгакова, но и всей современной русской школы мистического алогизма. Для П. А. Флоренского, В. Ф. Эрна и Н. А. Бердяева логическая форма мысли есть точно так же болезнь, от которой наш ум должен отрешиться. П. А. Флоренский прямо заявляет, что монистическая непрерывность есть «знамя крамольного рассудка твари», отторгающейся от своего Начала и корня и рассыпающейся в прах самоутверждения и самоуничтожения. Напротив, «дуалистическая прерывность — это знамя рассудка, погубляющего себя ради своего Начала и в единении с Ним получающего свое обновление и свою крепость»[52]. Самые тайны религии «не могут облечься в слово иначе, как в виде противоречия, которое зараз и да и нет»[53], причем о. Флоренский считает эти антиномии религии не только неразрешенными, но и неразрешимыми[54]. Не желая повторять данного ранее обстоятельного опровержения этого антиномизма[55], я дополняю его здесь немногими штрихами. — Стремление к «логическому монизму» во всех сферах мысли прямо вытекает из требования единства Истины. Оставаться при двух истинах или при двоящихся мыслях о единой истине невыносимо вовсе не только для «рассудка», а прежде всего и больше всего — для совести. Верующая душа не только не может, но и не должна мириться с этим греховным раздвоением. А осуждать стремление к логическому монизму — значит просто осуждать самое искание единой мысли и единой правды в религии. Этим решается весь наш спор. Если, как это признает и О. Флоренский, — «там на небе — единая Истина, а у нас — множество осколков Истины, неконгруентных друг с другом», то, спрашивается, что же истинно и что бессмертно в нашем уме, — его жажда единой Правды, коей в Евангелии обещается насыщение, или его антиномизм, дробящий откровение этой правды на несогласные, враждующие между собою осколки? При такой постановке вопроса единственно возможный на него ответ навязывается сам собою. Антиномизм, — вот смертный элемент нашего сознания и мысли. Наоборот, логический монизм есть именно такое ее проявление, которое несомненно уцелеет в вечности. Ибо в вечной жизни мысль наша увидит Бога как все во всем. Тем самым она будет сообразна и содержанию и форме Истины — ее всеединству. А в этом, как мы видели, и состоит логичность мысли.
В конце–концов, антиномизм у о. Флоренского не выдержан: и он вынужден признать, что религиозный идеал требует не увековечения, а преодоления этой болезни. Самый разум раздроблен и расколот, и только очищенный богоносный ум святых подвижников несколько цельнее: в нем началось срастание разломов и трещин, в нем болезнь бытия залечивается, раны мира затягиваются, ибо и сам‑то он — оздоровляющий орган мира[56].
Я не сомневаюсь, что для освобождения мысли от ее противоречия нужно ее очищение и обóжение: но этим как раз и доказывается, что мысль богоносная есть тем самым мысль логическая в высшем значении этого слова: ибо печать логического выражается не во внутренних противоречиях, а именно в этой сообразности мысли единству истины. Если мне скажут, что противоречия мысли преодолеваются в богоносном уме не путем логического рассуждения, а интуитивно, то я на это отвечу, что такое возражение коренится в простом недоразумении, — в указанном выше смешении логического и дискурсивного. Мы уже видели, что «интуитивное» вовсе не есть противоположность «логического». Во всякой истинной интуиции есть безусловно необходимая мысленная связь, и постольку — своя необходимая логика, хотя бы эта логика и не была раскрыта рассудочной рефлексией. Все вообще утверждения «смерти логического» основаны на безусловно ошибочном смешении мысли логической с мыслью рассуждающей, рефлексирующей. Мысль богоносная не рассуждает об истине: она видит ее лицом к лицу; но самое это видение является не отрицанием логики, а совершенным и полным ее осуществлением.
Святые и подвижники, не рассуждая, схватывают истину нашего символа веры, не отвлекают в нем форму от содержания, а непосредственно видят Бога Отца как Вседержителя и Творца, — Иисуса Христа как единородного Сына Божия, воплотившегося и вочеловечившегося, а Духа Святого — как животворящего. Но уничтожается ли этой непосредственностью боговдохновенного видения логическая форма символа? Ни в коем случае! Форма эта настолько неотделима от содержания, что без нее оно обращается в ничто. Если мы отбросим форму всеединства, то что останется от веры во единого Бога Отца Вседержителя? Если мы откинем мысль о том, что все имеет свое безусловное основание в Абсолютном и Сущем, то что останется от учения о Творце всего видимого и невидимого? Что останется от всего символа веры в его целом, если мы будем мыслить каждое из его положений в виде противоречия, «которое зараз и да и нет?» Можем ли мы вообще, оставаясь христианами, сказать и да и нет этому символу? А ведь именно в этом сочетании «и да и нет» в каждом положении заключается канон антиномического мышления О. Флоренского о тайнах религии.
Тут мы сталкиваемся с одним из самых парадоксальных явлений современной русской философской мысли. Весь русский мистический алогизм проникнут ненавистью к Канту: все его усилия направлены к тому, чтобы сбросить иго этого мыслителя. А между тем в каждом доводе сторонников этого направления чувствуется именно непобежденное влияние этого философа, неосознанное, но тем более упорное кантианство. Почему логические формы мысли представляются им смертными? Да потому, что они мыслят эти формы по–кантовски как чисто субъективные, антропологически обусловленные формы человеческой мысли. Все в этих формах субъективно, а потому должно умереть вместе с временными условиями человеческого существования — и всеединство и безусловность и всеобщность и закон достаточного основания. Сторонники этого воззрения не замечают, что думать так — значит вычеркивать и все то абсолютное, единое, безусловное, всеобщее, что есть в религиозном откровении, иначе говоря — сводить все откровение на нет. Одно из двух — или нам ничего не открыто, или мы имеем откровение воистину безусловное и вселенское, т. е. облеченное в необходимые логические формы мысли.
На самом деле эти формы коренятся вовсе не в человеческом уме, а в самой всеединой истине. В них мы имеем не субъективные формы нашего мышления, а объективные начала, которым подзаконна всякая мысль. Вот почему необходимая логическая форма присуща символу веры, как и всякой истине, совершенно независимо от того, сознается или не сознается это нашей человеческой рефлексией.
В бессознательном кантианстве моих противников — источник их антиномизма. Если логические формы моей мысли коренятся во мне, а не в истине, то грань между логическим и психологическим вообще отсутствует; тогда в логической форме моей мысли неизбежно отражаются субъективные иллюзии и противоречия моего сознания. Более того, если вся моя логика субъективна, то она — вообще иллюзия: тогда самое логическое единство моей мысли — не более как обманчивый призрак, за которым скрывается глубокий внутренний распад и раздвоение. При этих условиях психологическая необходимость антиномии ничем не отличается от необходимости логической.
Мысль, отрешившаяся от кантовских предпосылок «Критики чистого разума», тем самым освобождается и от этого антиномизма. Для нее антиномизм обладает чисто психологическою, а не логическою необходимостью. Это — противоречия, присущие не логическим формам мысли как так[овы]м, а только той или другой несовершенной психологической стадии человеческого мышления во времени. Поэтому антиномии снимаются, когда устраняется их психологическое условие, т. е. когда наша мысль достигает иной, высшей стадии всего развития и подъема. И в предельной стадии совершенства, когда мысль видит истину уже не зеркалом в гадании, а лицом к лицу, окончательно преодолевается всякое ее раздвоение и, следовательно, снимаются все антиномии. Где Бог становится всем во всем, там тем самым торжествует надо всяким противоречием и форма всеединства.
Вышесказанное может быть сведено к одному краткому положению. Мысль разорванная, расколотая, противоречивая есть именно мысль смертная. Антиномии и антиномизм суть именно то, что принадлежит смерти. Наоборот, бессмертна мысль, пришедшая в разум истины, и потому самому — безусловно логичная. В мысли, как и в бытии, греховное состояние есть распад, раздвоение, хаос внутренних противоречий, а исцеление есть в точном смысле восстановление безусловной целости, т. е. всеединства. Логическая форма коренится в присущей всякой мысли интуиции безусловного, всеединого. После всего сказанного мне нет надобности доказывать, что эта интуиция представляет собою необходимый элемент явленного человеческой мысли естественного откровения.