Воспоминания Андрея Михайловича Фадеева

1790–1867 гг.

Дозволено цензурою. Одесса, 28 февраля 1897 г

Предварительная заметка

Воспоминания Андрея Михайловича Фадеева, были напечатаны в историческом журнале «Русский Архив» 1891 года. Они обратили на себя внимание и возбудили к себе интерес как общества, так и прессы. В продолжение всего 1891 года печатания «Воспоминаний», постоянно сообщались семейству А. М. Фадеева письменные и личные заявления с выражениями особенного сочувствия и одобрения к ним. Журналы и газеты отзывались о них не менее благоприятно и, перепечатывая на своих страницах многие извлечения, свидетельствовали о занимательности и достоинствах этого правдивого, живого изложения воспоминании из своей жизни умного, наблюдательного, высоко честного труженика и деятеля на всех поприщах своей полезной жизни.

В «Русском Архиве» «Воспоминания А. М. Фадеева» были напечатаны с некоторыми сокращениями и пропусками, нарушившими общую гармонию повествования. В нынешнем, весьма ограниченном отдельном издании, они помещены во всей своей полноте, с прибавлением многих примечаний, пояснений и письменных документов для пополнения и подтверждения текста.

Несколько вступительных слов

Андрей Михайлович Фадеев принадлежал к русской дворянской семье, для которой, по преданию, военная служба считалась как бы обязательной. Прадед его, Петр Михайлович Фадеев, убит в чине капитана в битве под Полтавой. Дед его, Илья Петрович, в половине прошлого столетия умер полковником от ран, полученных в Турецкой войне, в конце царствования Анны Иоановны. Отец, Михаил Ильич, служил в Псковском драгунском полку[1]. Один из братьев убит в Отечественную войну 1812 года. Только Андрей Михайлович составил исключение из общего правила. Зачисленный в гражданскую службу одиннадцатилетним мальчиком, по обычаю тогдашнего времени, при своем отце, он впоследствии проходила, разнообразные должности. В 17 лет был уже титулярным советником. Служить ему пришлось в разных городах. Так, от 1817 года по 1834-й, он был управляющим конторой иностранных поселенцев и жил в Екатеринославе потом переведен членом Комитета иностранных поселенцев южного края России — в Одессу. Вскоре затем назначен в Астрахань главным попечителем кочующих народов, откуда переведен в Саратов управляющим Палатою государственных имуществ и там же назначен губернатором. Пробыв семь лет на этом посту, здоровье Андрея Михайловича, сильно пострадавшее от чрезмерных трудов и забот, сопряженных в то время с этою должностью, и от несправедливых придирок желчного министра Перовского, — заставило его выйти в отставку; но чрез несколько дней по получении ее А.М. был приглашен наместником кавказским, графом М. С. Воронцовым, хорошо знавшим и ценившим его, поступить на службу в его управление. Андрей Михайлович был назначен членом Совета главного управления и управляющим экспедициею государственных имуществ Закавказского края. На этом последнем своем посту он оставался с 1846 года до конца жизни, т. е. 1867 года.

Где ни служил Андрей Михайлович Фадеев, куда служба его ни заносила, везде он оставил по себе светлую, признательную намять. В колониях иностранных поселенцев Новороссийского края и Таврической губернии: в Астраханских степях, между дикими племенами кочующих калмыков: в Саратовской губернии, тогда, еще не разделенной и вмещавшей в себе народонаселение, по количеству равное целому Баварскому королевству; в Закавказском крае, среди переселенцев русских и инородных, — многие годы и десятки лет, имя Андрея Михайловича Фадеева не произносилось иначе, как с глубокою благодарностью и любовью за его высокую справедливость, за строгую внимательность к их нуждам, за посильные старания об их пользе и благосостоянии и за безукоризненную честность и бескорыстие, довольно редкие в то время. Даже теперь, когда второе и третье поколение сменило тех людей, которые лично пользовались благотворным влиянием Андрея Михайловича, внуки и правнуки их, во множестве семей разнородных племен и языков, с задушевным чувством признательности и уважения передают рассказы о добром начальнике, благодетеле их отцов и дедов.

Мои воспоминания

Часть I

«Записки каждого частного лица о том, что случилось видеть, слышать, или чего быть свидетелем в жизни, как бы оно ни было мало значуще в свете, всегда могут быть интересны для будущих времен, касательно нравов того века, людей, образа жизни, обычаев и происшествий. Но этим происшествиям, как бы неудовлетворительно они ни были рассказаны, как бы ни искусно они ни были подобраны автором записок, все-таки знакомишься с нравами того века, с тем, что и как делалось на белом свете» [2].

Я родился 31-го декабря 1789 года, в городе Ямбурге Петербургской губернии, где тогда квартировал полк, в коем служил отец мой. Поступив в военную службу, еще в 1762 г. в Псковской драгунский полк, отец мой служил в нем во все время своей военной службы, тридцать два года, до 1794 года. Считался хорошим офицером, и вышел в отставку в чине майора, по притязаниям известного в свое время строптивым характером полкового командира, графа Димитрия Александровича Толстого. В 1795 г. он вступил в гражданскую службу по ведомству путей сообщения, что тогда называлось Управлением водяных коммуникаций, и продолжал ее в ней в различных должностях; был начальником Боровецких и Волховских порогов, а потом в Минской губернии, директором на канале Огинском, до 1816 г., когда вышел в отставку в чине статского советника. Умер в 1824 году.

Мать моя была родом из Лифляндии, урожденная фон-Краузе, добрая и попечительная о детях женщина и истинная христианка. У моего отца было восемь сыновей и две дочери. Двое старших из сыновей, Иван и Александр, воспитывались в сухопутном корпусе, что ныне кадетский, четверо, Павел. Константин, Петр и Михаил, в тогдашнем артиллерийском, что ныне 2-й. Замечательно, что все последние четыре брата определены в корпус в одно время. Отец мой, по выходе из военной службы, затрудняясь как их воспитывать и не имея никакой протекции, обратился к правителю канцелярии князя Зубова (тогда всесильного фаворита), Овечкину, которого вовсе не знал. Овечкин убедясь в действительности затруднительного положения моего отца, выпросил у князя приказание принять их всех одновременно. Седьмой сын — я, а восьмой — Николай, умерший в детстве. Из всех братьев моих, один, более всех мною любимый, Павел, служил с успехом, был артиллерийским генерал-лейтенантом и умер в Петербурге в 1855 году. Сестра Екатерина, бывшая в замужестве за инженерным полковником Сливицким, и братья — Иван, Александр, Петр и Михаил, померли гораздо раньше. Последний, служивший в Павловском гренадерском полку довольно удачно, убит в Отечественную войну. Теперь (1859 год) в живых остались только я, брат Константин, проживающий в отставке в Минской губернии, и сестра Мария, вдова, бывшая замужем за чиновником Едаловым.

Из всех братьев я один только не воспитывался ни в каком учебном заведении; по особенной привязанности ко мне, родители не хотели никак разлучиться со мною, а я еще более, вовсе не желал оставить родительский дом. Но вследствие того, при малых средствах, особенно в то время, к домашнему воспитанию, оно было весьма недостаточно, или, лучше сказать, не было почти никакого. Немецкому языку выучила меня мать, а для французского при мне находился несколько лет учитель, старик француз Виртман, бывший некогда камердинером у знаменитого польского князя Радзивила, в Несвиже. Этот француз был полезен мне только тем, что, не зная по-русски, болтал со мною постоянно по-французски и заставлял меня, таким образом, волею-неволею, практиковаться в французском языке, разумеется, вкривь и вкось. Гораздо правильнее я этому научился у бывшего помощника отца моего, чиновника Макарова, знавшего хорошо французский язык. К счастью, я, при хорошей памяти, имел с детства большую наклонность к чтению, интересовался беседою с людьми, имевшими некоторые познания, с коими мне случалось встречаться, и почти все мое тогдашнее образование приобрел наиболее этими двумя средствами.

Отец мой, по выходе из военной службы в отставку в 1794 г., жила, год в Петербурге, для приискания должности в гражданской службе. С этого времени начинаются мои воспоминания. Помню я, как брат мой Михаил, бывший годом старше меня, едва не застрелил меня из пистолета, когда мы играли в каретном сарае. Он вынул из каретного чехла пистолет, который человек забыл разрядить, и, не думая что он заряжен, спустил курок, и пуля пролетела так близко от моей головы, что почти коснулась виска.

В 1795 году, отец мой, по рекомендации бывшего когда-то его полкового командира, Ивана Федоровича Мамонова, тогдашнему главному начальнику водяных коммуникаций, Николаю Петровичу Архарову, был определен начальником дистанции между Вышним Волочком и Боровицкими порогами и имел пребывание на Кошкинской пристани в Тверской губернии, в пятидесяти верстах от Вышнего Волочка. В соседстве находилось много помещиков, но почти все столь же мало образованные, как описывает Державин, в своих записках дворян-помещиков Тамбовской губернии 18 столетия. Из них выдавались, как лучшие еще: Хвостов, Ладыгин, Тыртов и Чоглоков, к которым отец мой часто возил меня в гости. Чоглоков, хотя и камергер, был так суеверен, что бегал от попов в домах и на улицах, как от чумы. Но все они были добрые люди и великие хлебосолы. Помню также известие о кончине Императрицы Екатерины, привезенное отцу моему помещиком Тыртовым, и сколько толков и тревоги произвело это событие.

В 1798 году, — когда главным Директором водяных коммуникаций был назначен граф Сиверс, то отца моего перевели на Волховские пороги с назначением пребывания на Гостинопольской пристани, выше порогов, в тридцати верстах от Новой Ладоги. Здесь я видел этого графа, приезжавшего обозревать пороги и проектировать их уничтожение. Помню его как теперь, высокого, худощавого, седого старика, во фраке песочного цвета, с голубою лентою по камзолу и звездами, в буклях и вместо косы с огромным кошельком на затылке. Это был замечательный государственный человек. Помню, я, как удивлялись все в то время терпению, деятельности и той подробности, с которою он во все входил. Но имел он большое пристрастие к своим соотечественникам немцам и не скрывал своего мнения, что всякий немецкий чиновник честнее русского. Я был тогда девятилетним мальчиком, он спросил меня знаю ли я по-немецки? И, получив ответ что знаю, очень нежно обласкал меня; этого оказалось довольно, чтобы ему понравиться. Другая его страсть состояла в преобразованиях и проектах всех родов, что справедливо заметил и Державин в своих записках. Стремление делать второй шаг, прежде чем сделан первый, или, как выразился Жуковский, перескакивать из понедельника в среду, не пройдя вторника, было, да кажется есть и теперь, слабостью многих наших государственных людей. Самые благонамереннейшие из них, начиная от Петра Великого и даже до настоящего времени, не постигали, или не хотели постигнут, как мало еще у нас людей (особенно, как мало их было в прежнее время), способных к исполнению их благих преднамерений. От того неудачи и неисполнение, и извращение большей части таковых предприятий, при огромных на то издержках.

Граф Сиверс, как выше сказано, имел пристрастие к своим соотечественникам. Составив огромные штаты своему новому управлению водяными сообщениями, он учредил вмести одного чиновника при Волховских порогах — четырех. Вся обязанность этого управления заключалась в наблюдении, дабы прибрежные лоцмании не делали притеснений судопромышленникам при проходе судов через пороги. А притеснения состояли в том, что лоцмана проводили через пороги тех, кто им платил больше, не наблюдая, как следовало, очереди по времени прибытия судопромышленников. Четыре чиновника значились: директор с тремя помощниками. Директором Сиверс назначил немца Свенсона, а отца моего определил к нему первым помощником. — кажется, единственно только потому, что Свенсон был немец, а отец мой — русский. Блум в своих записках о графе Сиверсе (II том, от стр. 407 до 418) распространяется об этом Свенсоне, как о гениальном шлюзном мастере, но на этом месте никакого технического искусства не требовалось; все дело состояло в недопущении лоцманов своевольничать, к чему Свенсон не имел никакой способности. Ему было уже более семидесяти лет. Все занятие его состояло в искусной разрисовке лакированных ящиков, кои он рассылал в подарок своим петербургским патронам, а бумаги подписывал не читая того, что ему подавал писарь. Деятельная его служба заключалась в том, что три или четыре раза в лето, при проходе караванов, он выходил из своей квартиры на берег, в ситцевом халате и в треугольной шляпе с плюмажем. В этом наряде он красовался, как павлин, и балагурил с лоцманами, которые над ним подшучивали. Беспорядки и притеснения судопромышленникам, при этом порядке вещей, не только не прекратились, но даже усугубились. Отец мой не мог смотреть на это равнодушно, а Свенсон, вдобавок своей бездеятельности, был упрям и своенравен и никого не хотел слушать; а потому отец мой и просил графа Сиверса развести его с ним, вследствие чего отца и командировали для очистки Невских порогов. При этом поручении, он имел пребывание на дворцовой мызе Пелле, находящейся на берегу Невы, тридцать верст выше Петербурга, куда и меня взял с собою. Эту мызу Императрица Екатерина основала при рождении великого князя Александра Павловича; тогда же заложен великолепный дворец, оставшийся недостроенным, и находившийся уже в развалинах. А пороги, по недостатку средств очистить их на казенный счет, остались неочищенными.

Когда очищение порогов решили отложить, то граф Сиверс, кажется, единственно для того, чтобы не сводить отца моего вновь с Свенсеном, поручил ему устройство бичевника по реке Волхову, от места порогов вверх по реке до Новгорода. Два лета я провел с отцом в разъездах по этой реке; с тех пор у меня остались в памяти все красивые и замечательные места по обоим берегам Волхова, в коих мы квартировали по нескольку дней и недель, как то: Званка Державина, Сосницкая пристань, Грузино, и некоторые монастыри.

В парте 1801 года последовала кончина Императора Павла. Обстоятельства, сопровождавшие ее тотчас разгласились и сделались известны даже между простым народом, но только с разными прибавлениями и комментариями.

В 1802 г. отец мой был определен директором экономии на Огинский канал в Минской губернии. Меня радовало продолжительное путешествие при переезде туда. Сохранилось у меня в памяти несколькодневное пребывание наше в Полоцке, посещение там иезуитского монастыря и его кабинетных редкостей; из них, особенно заинтересовала меня картинная галерея — которую показывал нам услужливый иезуит.

Канал Огинский, основанный гетманом этого имени, еще во время существования Польши, соединял днепровскую систему вод с Неманом, и считался потому соединяющим Балтийское море с Черным. Но принес да и теперь, кажется, приносил мало пользы, главнейше оттого, что для сбережения издержек строили кое-как, отпускали деньги несвоевременно, а со стороны местных и главных начальников (как и впоследствии, так и теперь) преобладали злоупотребления и превладычествовало шарлатанство. Строилось все для показу, без заботы о прочности. Отец мой с семейством жил при самом этом канале, в имении же Огинского, Минской губернии Пинского уезда, в местечке Телеханах. Там еще существовали огромные постройки покойного гетмана, приезжавшего туда часто охотиться: в них то и помещались все чиновники, принадлежавшие к управлению над каналом. Впрочем, местоположение и окрестности незавидные; они состояли, во все стороны, из болот, озер и лесов, некогда огромных, но уже и тогда, от беспорядочного управления, сильно опустошенных. Однако диких зверей всякого рода водилось еще много.

Мне едва минуло двенадцать лет, когда меня уже зачислили на службу. Тогда такое определение не было сопряжено ни с какими формальностями, или, по крайней мере, их обходили без всякого опасения. Не требовалось ни метрических выписок о рождении, ни свидетельств о происхождении и никаких аттестатов об обучении. Меня определили под начальство отца моего сперва каким то смотрительским помощником, потом бухгалтером, письмоводителем и, наконец, чиновником мастерской бригады 17-го округа путей сообщения. Дел у меня было по всем этим должностям очень мало и, главным образом, я занимался чтением и письмоводством под диктовку отца моего, который, во все время служебного прохождения моего по этим должностям, до выхода моего из службы по части путей сообщения, был и моим начальником. Общество мое состояло, кроме семейного круга, из чиновников и соседних помещиков, от коих ничему доброму научиться не мог. Впрочем, между ними находилось несколько порядочных людей, примеру и влиянию которых я был обязан тем, что не сделался негодяем.

Служебные дела занимали меня не много, а потому я проводил время, большею частью, в чтении книг, и с жадностью читал все, что мне попадалось под руку. Случайно имел я книги хорошие из библиотеки служившего в то время членом управления над каналом, Степана Ивановича Лесовского, незаконного сына князя И. В. Репнина; он служил там единственно для устройства своего имения близ самых Телехан, выделенного из конфискованного имения гетмана Огинского, которое было пожаловано князю Репнину, вместе с шестью тысячами душ крестьян; из них четыреста душ Репнин подарил Лесовскому. Ему досталась и большая часть библиотеки покойного князя, состоявшей из избранных французских книг. Там я читал и «Histoire de Catherine II par Castera», и этот экземпляр особенно заинтересовал меня тем, что в нем на пробелах книги были сделаны отметки карандашом рукою князя о том, что в нем сказано справедливо и что солгано. Лесовский был впоследствии курским губернатором, а потом окружным жандармским генералом, кажется, в Москве.

Считаю не лишним упомянуть, что в конце 1802 года много ходило толков о совершившемся тогда преобразовании в государственном управлении учреждением восьми министерств, которое тогда сильно критиковали. По этому случаю даже сочинили стихи под названием: «Игра в бостон» — игра, сделавшаяся в то время в России всеобщею. Стихи не отличались красноречием и теперь уже, вероятно, вовсе забыты; но чтобы показать, как тогда оценивали вновь назначенное министерство, помещу их здесь.

БОСТОН.

Игра бостон открылась снова,

Ее совет апробовал.

В Москву сослали Беклешова [3]

За то, что ею презирал.

А Воронцов, [4]король бубновой,

Доволен сей пременой новой,

Стал Чарторижскому [5]под масть.

Товарищ сей не помогает:

Он вечно на свои играет;

Топить — его охота, страсть.

Grand souverain [6]в руках имея,

Весь Кочубей [7]объемлет свет,

Но разыграть же не умея,

Поставить может он la béte.

Не кстати козыря подложит,

Ренонс он также сделать может,

И станет масти проводить.

С ним, правда, Строганов [8]играет,

Но козырей сей граф не знает,

С чего не знает подходить.

Бостона правила известны!

Державин [9], сам ты написал,

И сколь в игре должны быть честны.

Стихами, прозою сказал.

Но карты в руки, — и забылся;

Ремизы ставить ты пустился,

Чужие фишки подбирать.

И доказал тем очень ясно,

Что можно говорить прекрасно,

Но трудно делом исполнять.

Трощинский [10], взявшись за уделы,

К себе все фишки подхватил;

Когда б не женщины-пострелы,

Игрок больших он был бы сил.

Но люди созданы все слабы!

Им овладели девки, бабы

Тащат все у него из рук.

Без них он мог бы без лабету

На пользу целому быть свету,

Но что ж, — кто бабушке не внук!

Румянцев [11]носится с мизером,

Хотя за все двойной платеж;

И хочет собственным примером

В рубле ходить заставить грош.

Давно по свету слух промчался,

Что женщин он всегда боялся,

И потому относит дам.

Игру он худо разумеет,

И карты лишь в руках имеет,

Играть велит секретарям.

А ты, холоп виновой масти,

Вязмитинов [12]! Какой судьбой,

Забывши прежние напасти,

Ты этой занялся игрой?

Ты человек, сударь, не бойкий,

Знавали мы тебя и двойкой,

Теперь, сударь, фигура ты!

Но не дивимся мы ни мало:

Всегда то будет и бывало,

Что в гору лезут и кроты.

Сатира на Вязмитинова совсем несправедлива. Правда, что он происходил не из бояр, а был сын бедного курского дворянина, но, несомненно, был человек правдивый, честный и отменно усердный по службе. Доказательством тому служит, что он без всяких происков и протекций достиг высших государственных должностей и был, по своему времени, очень хороший военный министр. В этом отдавал ему справедливость и Аракчеев, которого нельзя упрекнуть в щедрости на похвалы. Впрочем, дабы дать понятие, как тогда и серьезные люди оценивали личности, занявшие звания министров, привожу выписку из письма 1802 г. одного значительного административного лица. «Из наших новых столбов мы только на двух опираемся (кажется, здесь подразумевались Воронцов и Кочубей), прочие или худо построены, или недоложены. Еще хуже — есть некоторые безобразны. Судите, какая польза целому зданию! Противно смотреть, и не хотелось бы их видеть, но они, как на зло, всегда первые в глазах. Часто смеюсь сим карикатурам, но иногда бешенство берет, когда видишь как они искажают все строение. Говорят, что скоро министром будет Мордвинов; дай только Бог, чтобы опыты его исправили: он больно затейлив».

В продолжение десятилетней службы моей в вышесказанных должностях, меня посылали три раза в Петербург под разными служебными предлогами, где я и проживал по нескольку месяцев. Там мне представлялись случаи видеть всю Императорскую фамилию и все знаменитости того времени, как например: посланника Наполеона, Коленкура, графа Деместра, канцлера графа Воронцова, графа Николая Петровича Румянцева и проч. Ознакомился я с своим высшим служебным миром и был дружески принят тогдашними членами департамента коммуникаций. Один из них, Герард, особенно благоволил к отцу моему, и потому я неоднократно у него обедал. Семейство Герарда было замечательное. Оно состояло, во-первых, из главы семьи, самого Герарда, 86-ти летнего старика, тайного советника и члена департамента водяных коммуникаций. Он считался искусным гидравликом, и лучшие по этой части сооружения, в царствование Императрицы Екатерины II-й, исполнены по его начертаниям и руководству — из пяти его сыновей, из коих четыре были уже генералами, и двух дочерей, также генеральш, именно, г-жи Герман и Мейдер. Все они жили в одном доме, все делали складчину на домашние расходы и жили одной семьей. На них указывали в Петербурге, как на пример родственного согласия и любви.

Тогда же я ознакомился ближе и с литературою французскою, воспользовавшись случаем к чтению полезных книг, по руководству некоторых добрых знакомых.

Таким образом я провел мое юношество и молодые годы до двадцати двух лет, т.е. до 1812 года.

Еще в 1811 году и особенно в начале 1812 начали носиться слухи о предстоящей политической буре. Непрестанное передвижение войск, говор, с трудом скрываемое нетерпение между поляками и разные другие события явно предвещали бурю.

Надобно сказать, что наше местопребывание, местечко Телеханы, расположено в стороне от больших дорог и в расстоянии от города Слонима (Гродненской губернии) всего на двенадцать миль (84 версты). В этом городе находилось пребывание окружного начальника VI округа путей сообщения, генерала Фалькони, к заведыванию коего принадлежал Огинский канал, а также в Слоним была переведена в то время корпусная квартира и потом штаб 2-й армии. Начальником артиллерии этой армии был генерал-лейтенант барон Левенштерн, а старшим адъютантом при нем и, можно сказать, его правою рукою — брат мой Павел. По этой связи, барон Левенштерн находился в дружеских отношениях с моим отцом и, предвидя продолжительную войну, на случай если бы театр войны открылся вне России, решился поместить семейство свое, состоящее из жены и двух детей, под покровительство отца моего в Телеханах, где просторного помещения в опустелых строениях гетмана Огинского было много. Левенштерн часто из Слонима навещал семейство свое и проживал у нас по нескольку дней.

При первом известии о вступлении неприятеля в наши границы, в начале июня, так как Левенштерн уже знал, что наши армии будут отступать, он приехал в Телеханы, чтобы взять с собою семейство свое и отправить его во внутрь России. Рассказывая о положении дела отцу моему, он, в то же время, стал его убеждать, чтобы он, забрав всех чиновников и команду (состоявшую слишком из 100 человек) и все из казенного и своего имущества, что только можно забрать, отправился-бы на казенных барках в Киев. Отец мой был строгий блюститель дисциплины и не постигал, как он может это сделать, не имея на то ни от кого никакого повеления, и как возможно, чтобы начальство позабыло само сделать о том распоряжение. Не взирая на все доводы Левенштерна, что теперь не то время, чтобы соблюдать регламентации, что главному начальству теперь не до того, чтобы заботиться о спасении горсти чиновников, солдат и несколько тысяч имущества казенного и частного, а что дело идет о спасении отечества, и что каждый должен думать сам о себе. — Отец мой не согласился последовать его совету, но решился однако же послать меня с отъезжавшим в тот же день Левенштерном обратно в Слоним, для испрошения приказания от окружного генерала. — что ему делать. Приехав с Левенштерном на другой день в Слоним, я нашел там ужаснейшую суматоху: часть штаба 2-ой армии уже выступила по направлению отступления, остальная часть должна была очистить город того же дня. А генерал Фалькони, к коему меня послали, как только услыхал о приближении неприятеля, то немедленно с своим семейством удрал по дороге в Россию, неизвестно куда, не спросясь ни у кого. Может статься, что русского генерала отдали бы за это под суд: но Фалькони был земляк генерала де-Воланта, бывшего тогда правою рукою у главного директора путей сообщения принца Ольденбургского, и потому, по окончании кампании, за предусмотрительность в спасении якобы команды и казенного имущества, получил Владимира на шею.

При таких обстоятельствах, Левенштерн дал мне следующий совет: как можно скорее отправиться обратно и передать отцу моему чтобы он, не теряя ни минуты, отправил нарочного к главнокомандующему 2-ою армиею князю Багратиону (уже выехавшему из Слонима) по прямой дороге в Несвиж за приказаниями: что ему делать? Ибо, за отступлением армии по этому направлению, местность Огинского канала уже находилась в районе неприятельского занятия. Я немедленно собрался в путь, но затруднение состояло в том, на чем мне ехать и как добраться. Почтовые лошади на всех станциях, находившихся на пути ретирады, забирались армией, вольных же, ни за какие деньги нельзя было нанять. Я решился до местечка Жировичи, в десяти верстах от Слонима (где униатский монастырь знаменитого образа Божией Матери), идти пешком. К счастью еще, что и русская и неприятельская армии, следуя по известному направлению, двигались, как бы огненная лава, по большому тракту, не прикасаясь к побочным местностям более как за версту или за две, так что далее жители часто не знали о происходившем у них вблизи в момент события. Добравшись до Жирович, я нашел еврея, который отвез меня в Телеханы. Отец мой решился последовать совету Левенштерна и, отправив офицера за разрешением к князю Багратиону в Несвиж, распорядился тотчас же о нагрузке на баржи и на лодки казенного имущества и команды. Вскоре полученный ответ от кн. Багратиона содержал предписание: забрав чиновников, команду и все, что можно от казенного имущества спасти, отправиться немедленно водою вниз до города Мозыря и там получить от начальника резервных войск генерала Запольского, приказание: оставаться ли там, или продолжать путь далее, и куда именно. При всеобщем стремлении всех русских набежать неприятельского плена, мы собрались с неимоверной скоростью. К счастью, местные жители нисколько тому не препятствовали, сами не зная наверное, что все это значит. Через несколько дней мы достигли города Мозыря, где командовал генерал Запольский. Маленький городок Мозырь был переполнен мелкими отрядами разных ретировавшихся команд и чиновников, и потому Запольский, несколько дней спустя, отправил нас в Киев. Он предлагал мне поступить к нему в адъютанты: сначала это предложение мне понравилось, но узнав, что Запольский почти постоянно пьян, я отказался от него. Погода стояла хорошая, и наше медленное путешествие могло бы назваться даже приятным, если бы не отравляла мысль о причине его. По пути, на ночлегах, нас принимали береговые жители и помещики очень гостеприимно. Помню радушные приемы Брозина, Гольста и графини Хоткевич в местечке Черноболь. Это была почтенная восьмидесятилетняя старушка, мать княгини Любомирской, казненной в Париже во время революции и известной тогда во Франции под именем «la Belle Polonaise». Там еще носились только темные, неопределенные слухи о вступлении неприятеля в наши границы, и сын графини Хоткевич даже уверял нас, что вся война окончится на перьях.

Недели через три доехали мы до Киева. Военного губернатора графа Милорадовича уж не застали: он отправился в Калугу формировать резервную армию. Главным начальником, за отсутствием его, оставался комендант генерал Массе. 80-летний добрый старик, известный тем, что до смерти своей (а жил он, кажется, около ста лет) слыл неисправимым волокитою и еще славился своим бессознательным лганьем, в чем почти равнялся с знаменитым германцем бароном Мюнхгаузеном. Массе, вдвоем с жившею в Киеве, таких же лет как и он, генеральшею Репнинскою, потешали Киев своими забавными рассказами. Вот два маленьких образчика: Массе рассказывал, что когда он состоял при Императрице Елисавете Петровне бомбардирским капралом, то в его капральстве служил бомбардир, большой силач и пьяница, который один раз снес на плечах в кабак и пропил две пушки.

А Репнинская рассказывала, что она видела двух близнецов, сросшихся спинами и благополучно выросших таким образом; когда же они достигли совершеннолетнего возраста, то мальчик пошел в военную службу, а девочка в монастырь. Замечательнее всего то, что они сердились, если кто не верил их рассказам. Каждый день они между собой ссорились и каждый день мирились.

Киев, еще более чем Мозырь, был переполнен разными частями войск и разным чиновничеством, уходившим от неприятеля. Свободных квартир решительно не находилось, тем более что только за год перед тем, большая и лучшая часть Киева выгорела. Поэтому, нас, после двухмесячного пребывания в Киеве, отправили на квартирование вниз по Днепру в местечко Ржищево, находящееся в семидесяти верстах от Киева. Это местечко, принадлежавшее тогда графине Дзялынской, расположено на берегу Днепра, в хорошем местоположении, и там мы нашли спокойное и удобное пребывание на время нашей эмиграции.

В Ржищеве я познакомился с княжной Еленой Павловной Долгорукой, моей будущей женою. Она жила там у бабушки своей, вдовы генерал-лейтенанта Елены Ивановны де-Бандре-дю-Плесси. Здесь надобно сказать о них обеих несколько подробнее.

Бабушка ее, Елена Ивановна, урожденная Бриземан-Фон-Неттиг, родом из Лифляндии, была в замужестве за генерал-лейтенантом Адольфом Францовичем де-Бандре-дю-Плесси. Он был по происхождению француз; фамилия его с титулом маркиза принадлежала к старому французскому дворянству и разделилась на две ветви: Бандре-дю-Плесси и Морне-дю-Плесси. Последняя до сих пор существует во Франции. Дед его, сделавшись гугенотом, вынужденный удалиться из своего отечества во время религиозных гонений, поселился в Саксонии, где занимал важное служебное место. Сам Адольф Францович в ранней молодости служил в Саксонии в военной службе и, в чине капитана, по приглашению из России, перешел в российскую военную службу в начале царствования Императрицы Екатерины II. Участвовал почти во всех войнах ее царствования, командовал полком, а впоследствии и корпусом во время Крымской кампании; был очень любим Суворовым, от которого сохранились письма к нему. Кроме военной деятельности, он занимался и дипломатическими делами, которые часто поручались ему, особенно в Польше и Крыму. Он находился под особенным покровительством бывшего канцлера графа Никиты Ивановича Панина; был человек умный и отлично образованный. Около 1790 года он по болезни вышел в отставку и поселился на жительство в своем имении (Могилевской губернии) Низках, конфискованном у польского помещика Чудовского, и высочайше ему пожалованном, частью же и им самим прикупленном. Но, вероятно, по его незнанию законов и тогдашнего крючкотворства, при приобретении этого имения вкрались какие нибудь упущения в формальностях, потому что, по смерти де-Бандре в 1793 году, бывшие владельцы имения начали с вдовою его самый беззаконный, несправедливый процесс, основанный на подкупах и похищении документов, вследствие коего в 1796 году, она должна была оставить это имение и переселиться в Киев[13].

Покойные де-Бандре имели всего одну дочь, Генриетту Адольфовну, — мать княжны Елены Павловны. Она выдана в замужество в 1787 году за бывшего в то время полковником князя Павла Васильевича Долгорукого. Замечательная красотою своею, но несколько легкомысленного и своеобразного характера, она любила свет, выезды, что и послужило причиной несогласий ее с мужем, человеком серьезным, и после нескольких первых лет супружества, продолжительной жизни с ним в рознь. Только за три года до своей смерти, она снова с ним сошлась и умерла в 1812 году. От сего брака остались две дочери. Старшая из них, княжна Елена Павловна, родилась у них 11 октября, 1789 года, в доме родителей матери своей, в то время как отец ее командовал Тверским драгунским полком под Очаковым. Дед и бабка горячо привязались к внучке своей, не хотели слышать о разлуке с нею, оставили ее у себя и никуда от себя не отпускали. У них она выросла и воспитывалась. Когда умер дед ее де-Бандре, ей было всего четыре года и, несмотря на малолетний возраст, смерть эта глубоко потрясла ее и в течение всей последующей жизни, спустя многие десятки лет, даже в преклонных годах, она не могла вспомнить о нем без особенного чувства любви и умиления. Взаимная привязанность бабушки и внучки, также была неограниченная. Все состояние первой заключалось, после потери имения, в 30-ти тысячах рублей ассигнациями и в 500 рублей пенсии, которую она получала до смерти своей от благодетельницы в то время многих вдов и сирот. Императрицы Марии Феодоровны. Часть своего небольшого капитала Елена Ивановна де-Бандре употребила на переезд в Киев, на покупку дома, а потом на взятие во владение аренды в местечке Ржищеве в заклад (по польски: в заставу), состоявшей в доме с участком земли и несколькими крестьянами. Небогатыми своими средствами, она дала своей внучке наилучшее воспитание, в соединении с серьезным, многосторонним образованием. Родители заботились о ней мало, полагаясь на любовь и попечения о ней ее бабки они уже жили в несогласии между собою. Отец ее, вышел в отставку в чине генерал-майора еще в начале царствования Императора Павла, и проживал в небольшом своем имении в Пензенской губернии.

Через несколько лет по переезде Елены Ивановны де-Бандре в Ржищев, помещица графиня Дзялынская выкупила заложенное ей имение, но, по доброму расположению и дружбе к Елене Ивановне, предоставила ей по смерть жить в местечке Ржищеве и пользоваться безвозмездно домом с участком земли.

В таком положении жили они в Ржищеве в 1812 г., когда я, прибыв туда, познакомился с генеральшей де-Бандре и внучкой ее княжной Еленой Павловной Долгорукой. Княжна была в то время в трауре по случаю смерти матери ее, княгини Генриеты Адольфовны, в 1812 году. Общая наша охота к литературным занятиям сблизила нас. Мы вместе читали, переводили и, наконец, искренно полюбили друг друга. Я, по взаимному нашему согласию, стал просить у бабки руки ее и, разумеется, вначале встретил со стороны бабушки довольно сильное сопротивление, потому что наша задушевная решимость произошла безотчетно; никакие соображения о нашей будущности, о средствах к жизни нам и в голову не приходили. Маленькое состояние бабки, давно уже завещанное ею внучке, только доставало на скромное удовлетворение необходимых нужд, и Елена Павловна, по деликатности своей, никогда не хотела, пока бабушка жива, получать от нее помощь. Отец ее, князь Павел Васильевич, тогда находился в очень стесненных обстоятельствах по причине расстройства своего состояния и, живя почти одною пенсиею, ничего не мог уделить ей. А я, с моим небольшим жалованьем, при небогатом состоянии отца, жившего единственно службою, которой должен был содержать многочисленное семейство, тоже далеко не представлял обеспеченного положения. Но любовь бабушки к внучке, объявившей, что если она брак со мною не благословляет, то она не станет противиться воле ее, но уже ни за кого в мире никогда не выйдет замуж, преодолела ее несогласие. Этому помогла также родственница жены моей, жившая в 30 верстах от Ржищева, помещица Елисавета Михайловна Селецкая, рожденная княжна Долгорукая, родная сестра князя Ивана Михайловича Долгорукого, известного в свое время поэта. Она убедила бабушку, что, при твердой решимости княжны Елены Павловны и при моих хороших якобы качествах и способностях (я ей весьма понравился), сопротивляться нашему браку по причине одной бедности, не совсем благоразумно, предсказывая, что мы не пропадем. И Бог оправдал эту ее надежду. К Селецкой присоединились и некоторые соседние польские помещики, которые очень уважали и любили и генеральшу де-Бандре и Елену Павловну. Таким образом, с благословением бабушки, князя Павла Васильевича и моих родителей, брак наш совершился в домашней церкви Селецкой, в имении ее Ковалях.

9-го февраля 1813 года, и я водворился на общем жительстве в доме бабушки. Во время женитьбы моей, все мое состояние заключалось из ста рублей в кармане[14].

Между тем, но изгнании неприятеля из пределов России, в начале 1813 года, отцу моему, с находившейся при нем командою, было приказано возвратиться на Огинский канал, а мне, под каким-то служебным предлогом дозволили оставаться до весны в Ржищеве, где я и провел таким образом «la lune de miel». В мае месяце, однако, и мне пришлось ехать и, оставив жену мою с бабушкой, я отправился туда-же.

На Огинском канале прожил я два месяца с моими родителями и братом Павлом, который по причине болезни находился там в отпуску. Много я в это время наслышался от него рассказов о разных событиях 1812 года в армии и о той ненависти, до которой были доведены наши крестьяне и солдаты нашествием и неистовствами французов. Помню следующий случай. Брат мой после Бородинского сражения сильно заболел. Он пробыл два месяца до излечения в Калуге и, по выздоровлении, отправился догонять армию почти по следам отступавшей неприятельской армии и преследовавших ее наших войск. Между Можайском и Бородиным он увидел близ дороги раненого француза-офицера, изнемогавшего от страданий и умолявшего взять его с собою; брат мой позволил ему сесть в его коляску, чтобы довезти его куда нибудь до походного лазарета. Они повстречались с одним из казачьих отрядов, которые шныряли повсюду и беспрестанно по дороге. Увидев французского офицера, казаки остановили коляску и узнав от брата, кто он, потребовали, чтобы он отдал им француза, и, не взирая на все его увещания, объявили брату, что если он не выдаст им его, то они будут стрелять в француза и не отвечают, чтобы не зацепить его самого, или кого-либо из других сидевших с ним в коляске. Французский офицер, понявший в чем дело, выскочил сам из коляски и был в ту же минуту заколот казацкими пиками.

Для устройства своих дел, по поводу новых обстоятельств жизни, я сначала взял отпуск, а потом вышел в отставку с намерением переменить род службы, потому что по взаимной привязанности Елены Павловны и ее бабки друг к другу, они поставили мне непременным условием, при нашей женитьбе, чтобы я приискал себе должность или в Киеве или где-либо по близости, куда бы и бабушка могла переселиться для общего с нами сожительства. Это так и сделалось. Осенью того же года я возвратился в Ржищев, где и оставался до начала 1814 года. В этом году, 11-го января родилась у меня старшая дочь Елена, — будущая М-me Ган. Нет надобности говорить, что все это время я провел очень приятно, за исключением нескольких дней, которые проболел воспалением в горле. Этой болезни я подвергался часто в моей молодости; никакие медицинские средства не предотвращали периодического возвращения ее по два раза в год, и так продолжалось до двадцатых годов, когда я излечился от нее странным способом, но, по крайней мере для меня, почти по полувековому опыту, совершенно верным. Тогда уже, я проживал в Екатеринославе; знакомый мне, служивший там же, директор казенной суконной фабрики статский советник Адлерберг посетил меня однажды, когда я страдал этою болезнью. Он присоветовал мне, как симпатическое против нее средство, носить на шее, никогда не снимая черную саржевую ленточку. Я сделал это, и вот, уже тридцать пять лет с тех нор я ни разу более не подвергался этому недугу.

В 1814 и 1815 годах, во время моего проживания в Ржищеве, я довольно часто ездил в Киев, где, через бабушку и жену мою, познакомился с несколькими хорошими их приятелями, как-то: генералами Бегичевым, Сутгофом и проч. У первого я иногда встречал нашего известного партизана Дениса Васильевича Давыдова и с любопытством слушал его энергичные рассказы о военных событиях за последние четыре года: у Сутгофа я любовался сыном его, прекрасным двенадцатилетним мальчиком, подававшим много надежды и попавшим, впоследствии, в декабристы. Мне пришлось вновь увидеть его через сорок пять лет на Кавказе, уже седого старика в чине подпоручика.

В начале 1814-го года наступила пора, когда уже следовало подумать, как-бы устроить себя на должности сообразно желанию жены и бабушки. По общему нашему совету, мы решили, чтобы мне для этого отправиться в Петербург, куда в феврале месяце я и поехал. Мена снабдили большим числом рекомендательных инеем к вельможам и сильным в Петербургском мире лицам, между коими многим родственникам и старым знакомым бабушки и отца жены моей; преимущественно же к близкому родственнику тестя моего, покойному фельдмаршалу князю Николаю Ивановичу Салтыкову, — в то время председателю Государственного Совета. Мне было тогда всего двадцать четыре года, я был не более как в чине титулярного советника, опытности имел мало, денег еще меньше, и потому, не взирая на благосклонные приемы князя Салтыкова, трех сыновей его, и некоторых других вельмож, прожил в Петербурге четыре месяца почти безуспешно. Должности в Киеве не представлялось. Сын покойного фельдмаршала, князь Александр Николаевич, бывший уже в то время членом Государственного Совета и сенатором, сказал мне однажды, что у тогдашних министров, скорее может добиться определения к должности какой-либо негодяи посредством рекомендации камердинера его, через подкуп, нежели порядочный человек по рекомендации отца его, князя Николая Ивановича Салтыкова. Но тогдашний министр полиции, Вязмитинов, желал однако же исполнить рекомендацию князя Николая Ивановича обо мне. Он и сам хорошо знал бабушку и деда жены моей. Покойный генерал де-Бандре находился при фельдмаршале князе Захаре Григорьевиче Чернышеве в то же время, когда Вязмитинов состоял при нем генеральс-адъютантом. Вязмитинов предложил мне место асессора в Нижегородском губернском правлении. Служба этого рода для меня была совершенно новая, место незавидное и не по характеру моему; жалованье малое, всего 600 рублей ассигнациями, и вообще о гражданской службе я почти понятия не имел. Но делать было нечего, проживаться более в Петербурге уже не приходилось, а между тем, служба в Нижнем представляла мне случай познакомиться с отцом жены моей, с другою бабкою ее, княгиней Анастасией Ивановной Долгорукой, и прочими родными, по недальнему расстоянию от Пензы. Поэтому я и решился принять это предложение на первое время.

В четырехмесячную бытность мою в Петербурге я познакомился с несколькими хорошими людьми, как-то: Ячевским, коллежским советником и киевским помещиком, служившим в иностранной коллегии; Анастасьевичем, — посредственным литератором, но приятным и добрым человеком, — и некоторыми другими, дружеские связи и переписка с коими продолжалась до самой их смерти.

По определении меня на службу в Нижний, я возвратился в июне месяце в Ржищево. Грустно было и жене моей и бабушке ее разлучаться и разъехаться в первый раз в жизни на довольно далекое расстояние, но мы решили, что это мера временная, что я постоянно буду иметь в виду стараться о перемещении меня на службу в Киев или поблизости его. В июле месяце мы отправились, в сопровождении бабушки нашей до Могилева белорусского, где брат бабушки, Вилиям Иванович Бриземан-фон-Неттиг, генерал-майор, был окружным начальником внутренней стражи. Мы ехали на долгих и имели разные перепутья у старых знакомых бабушки, из которых самое замечательное наше посещение было в местечке Чичерске, у крестной матери жены моей, фельдмаршальши и статс-дамы графини Анны Родионовны Чернышевой, известной своими оригинальными причудами и странным образом жизни. После смерти мужа, она жила тридцать лет в совершенном затворничестве, в одной комнате, в которой была устроена и ее церковь; день она обращала в ночь, а ночь в день и, кроме самых близких знакомых, никого не принимала. Бабушка и жена моя гостили у нее в доме, а мне в это время на квартиру приносили обеды и ужины[15].

Погостив в Могилеве у доброго старика Бриземана, принявшего нас с отличным радушием, недели две, мы расстались с бабушкой, и я с женою и маленькою дочерью отправились в дальнейший путь. Путь этот пролегал на Москву, следовательно, чрез все места, разоренные неприятелем за два года пред тем. Все города и селения были почти еще в том же виде как и тотчас после нашествия. Грустно было смотреть на следы разорения: почти все города. Гжатск, Вязьма, Дорогобуж и проч. и селения представляли кучу развалин, и нищета в деревнях была повсеместная. На поле Бородинского боя жена моя собрала своеручно несколько пуль, которые, кажется, и теперь хранятся у нас. В Москве мы пробыли несколько дней и провели приятно время у брата моего Петра, служившего членом в Московской удельной конторе. Он с женою оставался во все время нашествия неприятеля в Москве и они рассказывали нам многое о событиях этого печального времени. Брат мой, с семейством, успел тогда, по какой-то протекции, найти себе убежище в воспитательном доме, который, как известно, был огражден Наполеоном от вторжения войск, и только закупоренные там безвыходно могли быть безопасны. Однажды брат мой вышел за ворота, чтобы подышать свежим воздухом; мимошедший французский солдат пристал к нему, схватил его за руку и принялся снимать у него с пальца венчальное кольцо, а так как оно туго сидело на пальце, то он едва не отсек ему ножом пальца. Брат с трудом от него отбился и поскорее убрался к себе в воспитательный дом.

Нам показывали Москву, возили по замечательнейшим окрестностям; а сама же Москва, за исключением соборов, монастырей и нескольких оправленных зданий, также представляла несметную груду развалин. Между прочим, брат мой возил нас в село Коломенское, где жили удельные крестьяне и показывал нам огромные чаны, в которых обыкновенно крестьяне квасили капусту на продажу в Москву. В 1812 году, при неприятельском погроме, они лишились этого дохода, по причине истребления капусты французами. В отмщение им за то, когда французы выходили, а русские команды еще не вступили, крестьяне вытащили из находившегося в Коломенском лазарете, несколько больных французов, бросили их в чаны и искрошили вместо капусты. Кровь так въелась в стенки и дно чанов, что следы ее еще были видны.

Из Москвы мы отправились далее, на Владимир и Арзамас. Елена Павловна никогда еще до того времени не бывала внутри России и потому все места, чрез которые мы проезжали, чрезвычайно ее интересовали. Прибыв в Нижний, мы наняли небольшую, но порядочную квартиру, и я познакомился с почетнейшими из тамошней знати. Замечательнейший из них, был губернский предводитель дворянства, князь Георгий Александрович Грузинский, человек добрый и смышленый, но в высшей степени взбалмошный и самодур, проказы которого долго еще будут передаваться нижегородцами «из рода в род»… Затем следовал губернатор Быховец, коренной подьячий, по всеобщей молве, большой взяточник; а за ним, вице-губернатор Крюковской, человек благородный и честный (отец двух декабристов, бывших гвардейских офицеров, сосланных в цвете лет на каторгу). Прочие все, и дворянство, и духовенство, и чиновничество того времени, с малыми исключениями, были погружены в заботы о материальных интересах и преданы обжорству и пьянству, а чиновничество, кроме того, еще и взяточничеству.

Служба в Нижегородском губернском правлении мне скоро опротивела. О несостоятельности этих правлений теперь много пишут, а в прежнее время, это были почти повсеместно просто помойные ямы. Губернатор направлял дела как хотел; второстепенными делами заправлял один советник, который в этом же правлении и службу начал: а мы, все прочие, подписывали то, что нам давали подписывать. Два раза назначали меня в командировки: одна состояла в том, чтобы отыскать в Нижегородском уезде золото, по извету одного преступника, содержавшегося в остроге. Золота, разумеется, не нашлось; эта проделка была одна из тех, какими былое время изобиловало. Преступники, при подобных изветах, имели лишь в виду не представится ли при этом случай уйти.

Другая командировка была мне дана по собственному моему желанию в Пензенскую губернию, для приискания у пензенских винокуров, желающих к поставке трехмесячной пропорции вина, на следующий год в Нижегородскую губернию, по случаю предстоявших новых откупов. Но это поручение было мне дано для одного предлога, так как, у кого купить вино, было уже решено губернатором. Я же был очень рад этому обстоятельству, предоставлявшему мне случай познакомиться и жену познакомить с ее родными. Мы отправились в сентябре месяце. Ехали на Арзамас, где остановились на несколько дней; посетили знаменитую арзамасскую женскую обитель, запаслись работами и рукоделиями тамошних отшельниц и в окрестностях города, по рекомендации моего тестя, заезжали к двум его старым знакомым помещикам, Безсонову и Полчанинову. У первого мы нашли во всем образец благоустроенного хозяйства, прекрасного порядка и в доме наилучшего комфорта; а у Полчанинова, проживавшего в нескольких верстах от Безсонова, во всем совершенный беспорядок, целое полчище оборванной дворни, по двадцати блюд за обедом, одно другого сквернее, и отвратительную музыку.

Вскоре достигли мы и до цели нашего путешествия. Родные наши проживали в остатках своих прежних больших и богатых имений, в пятидесяти верстах от Пензы, в Мокшанском уезде, в селе Знаменском. Семья их состояла из следующих лиц:

Княгиня Анастасия Ивановна Долгорукая, восьмидесятилетняя бабушка жены моей, рожденная Лодыженская, родная внучка князя-кесаря Ромодановского, — уже слабая и полуслепая, некогда красавица, блиставшая при дворах Императрицы Елисаветы и Екатерины II. При выходе ее замуж за князя Василия Сергеевича Долгорукова, она получила в приданое более восьми тысяч душ, и жила с ним когда-то очень широко в своем богатом московском доме, к сожалению, часто не соображай своих хотя и больших доходов с превышающими их расходами. Как они легко обращались с своим состоянием, доказывает следующий характерный случай из их тогдашней жизни: заболел у них один из сыновей скарлатиной, находился в опасности, но выздоровел; доктору, лечившему его, в благодарность за лечение, они подарили прекрасное подмосковное имение с четырьмя стами душ. Немудрено что, вследствие такого неосмотрительного обращения с имуществом, оно наконец совсем расстроилось, и княгиня Анастасия Ивановна, на старости лет, должна была ограничиваться очень умеренными средствами, доставлявшимися одним уцелевшим имением в несколько сот душ, полуразоренных и обремененных долгами. Она, однако, была очень умная, любезная, светская старушка, с большим образованием и начитанностью, особенно, по части французской литературы. Покойный муж ее, князь Василий Сергеевич Долгорукий, был сын князя Сергея Григорьевича, долго находившегося посланником в Варшаве, потом сосланного при Императрице Анне Иоанновне за противодействие Бирону в Березов, где, пробыв восемь лет, был вызван в Петербург, назначен послом в Лондон и накануне отъезда схвачен, препровожден в Новгород и там казнен обезглавлением[16]. вместе с своим племянником князем Иваном Алексеевичем Долгоруким, мужем известной Натальи Борисовны, урожденной графини Шереметевой. Громадные их имения и все имущество были конфискованы. До сих пор в Московской Грановитой Палате находятся драгоценные старинные вещи с их гербами. У князя Сергея Григорьевича, от супружества с дочерью вице-канцлера барона Шафирова, осталось два сына. При отправлении его в ссылку, старшего сына Петра (бывшего впоследствии генерал-поручиком, убитого при взятии Хотина) послали солдатом в Азов, а младшего Василия (мужа княгини Анастасии Ивановны), тогда еще малолетнего, отдали в учение кузнецу, у которого он пробыл восемь лет, вследствие чего отлично изучил кузнечное мастерство, но никогда не мог научиться хорошо писать. Со смертью Анны Иоанновны, опала на это семейство Долгоруких кончилась, но их имения не были возвращены, потому что были розданы в разные руки. По семейному преданию, до конфискации у них было двести тысяч душ крестьян. Князь Василий Сергеевич потом служил в военной службе, вышел в отставку бригадиром и умер в 1803 году[17].

Старший их сын кн. Павел Васильевич Долгорукий (овдовевший уже отец Елены Павловны) скромно проживал по соседству от родителей в своем небольшом именьице из ста душ крестьян. Он был пожалован офицерским чином еще в колыбели: служил всегда в военной службе, участвовал почти во всех походах и военных делах того времени и мог бы сделать блестящую карьеру, если-бы не вышел в отставку в чине генерал-майора в начале царствования Императора Павла, не желая брать на себя выполнение тогда вводимых строгостей по отношению к подчиненным и разных суровых мер в военной дисциплине, — чем возбудил неудовольствие Императора, который его очень любил и знал с детства. Потом кн. Павел Васильевич неоднократно получал приглашения продолжать снова службу, но уже не желал возобновлять ее. Он был человек далеко не заурядный, отличавшийся высоко просвещенным умом и многосторонними специальными познаниями, пользовавшийся большим уважением всех знавших его. Все свое свободное время проводил он за серьезными занятиями в своей громадной библиотеке, составленной преимущественно из книг ученого содержания, по всем отраслям знания и всяких языков. Он хорошо знал несколько древних и новых языков и совершенно свободно изъяснялся на них. Деревенская жизнь не прервала его отношений к большому свету; близкие родственные и дружеские связи его с знатнейшими домами обеих столиц поддерживались постоянными сношениями и перепиской. Затрачивая значительную часть своих умеренных доходов на книги и разные научные предметы, он должен был ограничивать себя во всем остальном. Одевался очень просто, даже бедно, что подавало иногда повод к довольно забавным ошибкам. Так, однажды, станционный смотритель ближайшей почтовой станции, давно известный князю, пригласил его крестить у себя сына; князь согласился и в назначенный день отправился к смотрителю. Крестить должны были в две пары, и скоро явился и другой кум, молодой помещик Бахметев, недавно приехавший из Петербурга, великий франт, разодетый щеголем, раздушенный и припомаженный. Смотритель отлучился из комнаты, и Бахметев, увидев пожилого человека в стареньком военном сюртучке, вероятно, принял его за какого-нибудь отставного унтера и приступил к разговору с ним: «Что, братец, служил в военной службе?» — «Служил». — «Долго служил?» — «Порядочно». — «Много воевал?» — «Воевал». — «Ну, что-ж, теперь здесь находишься на побывке или в отставке?» — «В отставке». — «Есть семья, жена, дети?» — «Я вдовец и семья у меня небольшая, всего две дочери». — «Ну, а в отставке с каким чином, фельдфебелем или вахмистром?» — «Генерал-майором». — «Что?!. Как?!.» — Князь повторил свой ответ. Бахметев сильно озадачился и сконфуженно спросил: «Позвольте узнать, с кем я имею честь говорить?» — «Я — князь Павел Васильевич Долгорукий». Бахметев окончательно растерялся, забормотал несвязные извинения и напустился на вошедшего смотрителя, как он смел не предупредить его, какой у него сидит гость. Князь должен был заступиться за смотрителя и едва мог успокоить молодого человека. Такие случаи бывали не раз и очень забавляли князя.

За ним, в ряду членов семейства Долгоруких, следовал брат его, Екатерининский бригадир, князь Сергей Васильевич; человек добрый, но слабый и болезненный, управлявший Знаменским и всеми их хозяйственными делами. Далее, сестра их, Екатерина Васильевна Кожина, воспитанница Смольного монастыря и бездетная вдова, женщина умная, но несколько причудливая и неподатливая. Ее состояние было несравненно в лучшем положении, нежели у братьев и матери, но зато расчетливость ее, или даже скупость, составляя отличительную черту ее характера, служила источником многих курьезных анекдотов, вероятно, до сих пор памятных в Пензе. Раз в год, на свои именины, в Екатеринин день, она давала в Пензе бал, на котором не было других конфект, как собранных ею в продолжении целого года на других балах, для чего и носила всегда огромный ридикюль. На одном из таких ее балов, в числе угощения, на подносе с конфектами, красовался большой сахарный рак, который тотчас же был узнан прежним его владельцем, князем Владимиром Сергеевичем Голициным, так как был прислан ему с другими конфектами, выписанными из Москвы для его бала, за несколько месяцев перед тем. Голицын подошел к подносу, взял своего рака и с торжественным возгласом: «мое — ко мне!» — опустил его себе в карман. Эта проделка, хотя несколько сконфузила хозяйку, но ничуть не исправила. У нее был в Москве дом, на Пречистенке, и понадобилось перекрасить крышу. Кожиной хотелось выкрасить крышу особенной минеральной краскою, фабрикуемой из каких-то камней, довольно ценных. В то время в Москве проживал один горный генерал, старый холостяк, имевший большую коллекцию именно таких камней, вывезенных им из Сибири. Кожина об этом узнала, познакомилась с ним и принялась так его заискивать и ухаживать за ним, что генерал, прельщенный ее любезностью и слухами о ее богатстве, не замедлил предложить ей руку и сердце. Екатерина Васильевна, не давая ему решительного ответа, начала ему беспрестанно толковать о своей будто бы страсти к минералам, желании составить коллекцию, особенном влечении к таким-то камням и как была бы счастлива, если бы могла их приобрести в большом количестве. Генерал дорожил своими камнями, но чтобы вынудит скорее согласие на свое предложение, рассчитывая, что после свадьбы камни от него не уйдут, составят их общее достояние, и он опять их приберет к рукам, с готовностью поспешил ей преподнести все собрание своих минералов. Екатерина Васильевна приняла их очень благосклонно, выразила свое большое удовольствие, но в тот же день отказала генералу и, немедленно распорядившись об обращении камней в краску, выкрасила ими крышу своего дома и уехала в Пензу. В Пензе у нее был тоже хороший большой дом. Городское управление заставляло ее построить около дома тротуар. Екатерина Васильевна долго отговаривалась и отбивалась от этого нововведения всеми силами, но, понуждаемая полицией, должна была уступить и построила деревянный тротуар. Тогда в видах его сохранения, сбережения и ограждения от повреждений, дабы не подвергнуться злополучию его починять или вновь строить, она приставила караульщиков, которые денно и нощно должны были оберегать тротуар, не позволять никому ходить по нем и прогонять прохожих. Тетушка Екатерина Васильевна бдительно наблюдала из окон дома за неупустительным исполнением ее распоряжения, а часто и сама выходила на улицу для личного командования своим караулом. В то время, да еще такой почтенной, высокопоставленной в пензенском обществе даме, такие проделки были весьма возможны и позволительны и, потому, она долго упражнялась в этом оригинальном занятии. Замужество ее уже не в молодых годах произошло единственно из расчета, в котором она горько ошиблась.

Старый помещик Кожин слыл за богатого человека, жил роскошно давал балы, пиры, держал свой оркестр музыки, домашний театр с трупною из крепостных людей, увеселял и удивлял губернскую публику своей широкой жизнью, которая ввела в заблуждение и нашу тетушку, составившую себе преувеличенное понятие о его состоянии. Вследствие этого заблуждения случился неожиданный результат: княжна Екатерина Васильевна Долгорукая, пожелала присоединить богатства помещика Кожина к своему, хотя не особенному, но довольно кругленькому имуществу. Кожин же, расстроив совершенно свои дела, разоренный. — чего никто не подозревал, — считая княжну Екатерину Васильевну скупой, богатой женщиной, гораздо богаче нежели она была в действительности, Ждал ее состоянием поправить свое. Так они и поженились, с строжайшим условием с ее стороны, жить на разных половинах и абсолютно в братских отношениях; это, в их пожилом возрасте, не могло конечно составить особенной жертвы. Кожин оказался почти без всяких средств, а супруга, разумеется, не дала ему ни копейки для поправления оных. Последовало обоюдное разочарование. Но, как дама с характером и энергией, она не упала духом и немедленно приняла решительные меры: разогнала музыкантов и актеров, уничтожила всю роскошную обстановку его прежней жизни, прекратила безвозвратно все увеселительные проделки, прибрала к рукам все, что было возможно и главнейшим образом его самого. Затем, Кожин, недолго насладившись счастием супружеской жизни, поспешил оставить ее вдовой, о чем она нисколько не горевала. Много историй в этом роде рассказывали о Кожиной, что не мешало, однако ей быть, но своему, ласковой, приветливой, умной, вполне светской и очень приятной старушкой, хотя в отношении денег крайне неподатливой[18].

Семейство Долгоруких заканчивалось сестрой моей жены, второй дочерью князя Павла Васильевича. Анастасией Павловной Сушковой, замечательно красивой женщиной, известной, в свое время, в Москве под названием: «La Belle Dolgorouky», муж которой был большой кутила, игрок, и в то время находился в отсутствии, на службе в милиции.

Много мы с женою нагляделись и наслышались для нас любопытного, забавного, а подчас, и странного в течение четырехмесячного нашего пребывания в Знаменском. Во всем было какое то смешение родовой гордости и простоты, остатков прежнего величия и богатства и недостатка обыкновеннейших предметов для удобства жизни. Огромнейший деревянный дом о сорока комнатах с некоторыми признаками прежней роскоши и боярства, как-то: фамильными портретами, образами в богатых окладах и киотах, шпалерами и занавесами из дорогих материй, утративших от времени свой первобытный цвет, и старинной мебелью, когда-то очень ценной с резьбой и инкрустациями, но тогда уже попорченной и обветшалой. Огромный, заглохший сад с запущенными аллеями и дорожками; громадная дворня, составлявшая едва ли не четверть числа душ всего имения и в числе их несколько шутов, дураков и дур. Оркестр музыки из дворовых людей, далеко не завидный и хор певчих тоже очень посредственный. Порядка в хозяйстве и управлении домом и имением было почти не заметно. Каждый из членов семейства имел свои привычки, своеобразности, поверья и причуды, хотя они были люди умные, отлично образованные и вполне светские. Все они любили хорошо поесть и стол у них был прекрасный; повара их, которых было с дюжину, действительно могли назваться мастерами своего дела и артистами кулинарного искусства; на их обучение обращалось особенное внимание. Эта часть хозяйственного отдела была безупречна.

Нас очень занимали рассказы родных о прежнем, добром, старом времени, о событиях и превратностях их жизни, о их семейных преданиях, о людях с историческим значением, близко им известных. Много мы узнали нового, интересного, и время проходило для нас довольно приятно. Часто приезжали гости, соседи по имению и знакомые из Пензы.

По окончании моего проформенного поручения, я возвратился на несколько дней всего в Нижний, оставив Елену Павловну у родных, с намерением выхлопотать себе четырехмесячный отпуск, необходимый для устройства моих дел, потом, заехав за нею в Знаменское, отвезти ее в Ржищево и самому отправиться вновь в Петербург для попытки добиться, наконец, перемещения на какую-либо должность, если не в самом Киеве, то вблизи его, чтобы соединиться и жить вместе с бабушкою жены моей, чего они больше всего желали. Отпуск мне дали без затруднения. Губернатор же, знавши, что я не мог иметь о нем хорошего мнения, и что у меня есть связи и знатные родные в Петербурге, пред отъездом предлагал мне занять какое-то вскоре имеющее открыться по его представлению место, кажется, управляющего водяною, судною расправою; присовокупив к тому, что на этом месте можно получать в год дохода от восьми до десяти тысяч рублей. Но я поблагодарил и отказался.

Возвратясь в Знаменское, мы с женою, в начале января 1815 года, распрощавшись с родными, отправились в Ржищево. Зима была холодная, с вьюгами и мятелями. Много мы натерпелись в эту дорогу с маленьким грудным ребенком. В продолжении дороги лучшее перепутье нашли в Курске, у отставного унтер-офицера, служившего некогда в полку князя Павла Васильевича и крайне обрадовавшегося случаю оказать гостеприимство его дочери. В его маленьком, но чистеньком домике, мы отдохнули лучше и приятнее, нежели у некоторых богатых помещиков.

Пробыв с месяц у бабушки, я отправился в Петербург. У князей Салтыковых я нашел тот-же радушный приема, и готовность помочь мне, как и в первую поездку. Князь Николай Иванович был тогда, за отсутствием Государя за границей, первым лицом в Петербурге. Он пригласил меня к себе обедать по два раза каждую неделю, и там я встречал всю аристократию тогдашнего времени, как то: князей Куракиных, Долгоруких, Голицыных, графа Маркова и проч. Князь Николай Иванович отрекомендовал меня бывшему тогда министру внутренних дел Осипу Петровичу Козодавлеву. В записках Державина сказано, что Козодавлев слыл человеком довольно тупым, но это напрасно; он был умный и смышленый, но как человек незнатного рода и небогатый, то, для своих видов, подделывался и угождал всем, в ком мог найти покровительство и поддержку, особенно же Аракчееву. Император Александр Павлович не особенно его жаловал. По предстательству за меня князя Салтыкова, Козодавлев выказал всевозможную готовность исполнить его желание; чрез два месяца я был переведен и назначен членом новороссийской конторы иностранных поселенцев, находившейся в Екатеринославе. Жалование было хотя и небольшое, но все же вдвое против нижегородского, — 800 руб. в год.

По возвращении моем в Ржищево, я с удовольствием нашел, что жена моя и бабушка, хотя были бы довольнее, если бы я был определен в Киев, но были довольны и Екатеринославом, находящимся от Ржищева в расстоянии всего, с небольшим, трехсот верст, куда можно было перевезти водою, по Днепру, все имущество, пожитки и дворовых людей, которых было не мало, душ до сорока. Решено было, чтобы мне с Еленою Павловною отправиться прежде одним — предварительно осмотреться, приискать к покупке удобный, просторный дом, а также небольшое имение поблизости от Екатеринослава, которое, доставляя все жизненные потребности для дома, составляло бы подспорье к небогатым средствам нашей жизни. А потом уже весною переехать и бабушке.

Так все и было сделано. Дом с садом мы купили на следующий же год по приезде; года с два приискивали и именьице к покупке, но с удобствами, какие нам были нужны, и, по нашим средствам, не нашли, а потом и вовсе раздумали. Для приискания именьица близ Екатеринослава, я выезжал несколько раз в места, где узнавал, что они продаются; но сделки с помещиками все как-то не удавались. Помню двух из них, по фамилии Старого и Левенца. У первого была небольшая деревенька на берегу Днепра, за 60 верст выше Екатеринослава, в хорошем местоположении. Старой, человек простодушный и откровенный, сказал мне, что продает деревню единственно по причине дурного соседа, некоего Сошина, отставного и буйного гусара, жившего от него всего в нескольких стах шагах, который не дает ему покоя ни днем, ни ночью своими собаками, шумом и всевозможными бесчинствами. Я тотчас от этой покупки отказался, помня пословицу: «не купи деревню, а купи соседа». Другой, Левенц, тоже в 60 верстах от Екатеринослава, в степи, продавал имение свое по частям, не имея в том ни надобности, ни искреннего желания продать, а только для того, чтобы заманивать к себе посетителей, делать новые знакомства и узнавать о новостях; цены назначал непомерно высокие. Это был человек достаточный, имел более пятисот душ крестьян и несколько десятков тысяч десятин земли; одинокий, для приезжих гостей держал порядочное помещение, а сам жил в малороссийской хате, но был на свой манер гастроном и радушный хозяин для всякого гостя. В то время в Новороссийском крае водилось много таких оригиналов в различных видах между помещиками.

Новороссийский край до тех пор был мне вовсе незнаком. В это время этот край и наполовину не был так заселен, как теперь. По дороге от Кременчуга до Екатеринослава, на протяжении 140 верст, встречалось не более пяти или шести селений, правда, больших, но раскинутых, каждое на шесть или на семь верст, со всем привольем для степного хозяйства. Во всем виднелось довольство поселян, богатство нив, покосов и скота.

Екатеринослав тогда представлял (почти так же, как и теперь[19] ) более вид какой-то голландской колонии нежели губернского города. Одна главная улица тянулась на несколько верст, шириною шагов в двести, так что изобиловала простором не только для садов и огородов, но даже и для пастбища скота на улице, чем жители пользовались без малейшего стеснения. На горе красовались развалины Екатерининского собора и Потемкинского дворца. Первому Императрица Екатерина предполагала дать размер собора Св. Петра в Риме, и потому успела только положить фундамент алтарю; это пространство сделалось впоследствии достаточным для построения на нем всего сокращенного собора (уже при Императоре Николае), а дворец воздвигнуть тоже в уменьшенном противу первоначального плана размере. И застал его уже с поврежденною крышею, без окон, без дверей; одна комната была завалена бумагами, составлявшими Потемкинский архив, при управлении его Новороссийским краем. Никто об этом архиве не заботился и даже при дворце не находилось ни одного караульного. Я, из любопытства, несколько раз рылся в этой громаде бумаг и находил интересные черновые письма, писанные самим князем Потемкиным к разным лицам, переписку его секретарей с губернаторами и проч. Через несколько лет, этой груды бумаг, в которой, без сомнения, нашлось бы много любопытного, уже вовсе там не существовало, а только клочки их валялись, рассеянные по саду, окружавшему дворец.

В то время, жизненные потребности были очень дешевы в этом крае, особенно в степных и отдаленных от почтовых дорог поселениях, по которым я часто проезжал для обозрения колоний; помню, один раз, при перемене лошадей, у зажиточного хуторянина, в воскресный день, за обед для меня и человека, состоявший из славного борща с пирогами, жженного поросенка, каши со сливками и прекрасного арбуза, с меня потребовали целый гривенник!

Общество в Екатеринославе, за исключением двух-трех личностей, было весьма первобытное. Достаточные помещики, проживавшие в городе, были почти все, вышедшие в дворянство, или достигшие значения по своему состоянию, из приказных, откупщиков, подрядчиков, лакеев и всякой челяди Потемкинской и его фаворитов, как, например, Попова, Фалеева и проч., а некоторые даже из целовальников (кроме губернского предводителя дворянства, Димитрия Ларионовича Алексеева, человека достойного и образованного, но болезненного и большого мистика). Обхождение многих помещиков с их крестьянами и дворовыми людьми было самое бесчеловечное приведу один пример: сенаторша Б*** секла своих людей своеручно до полусмерти, наутюживала своих девок и проч., и проч. Но что уж говорить о подобных жестокостях в те времена в провинциях, когда в 1803-м году произошло в самом Петербурге следующее происшествие: одна бедная вдова-чиновница, дошла до такой крайности, что, вынужденная необходимостью, заложила свою крепостную девушку дворянке, девице Рачинской. Эта Рачинская мучила девушку всякими истязаниями; однажды, она ее тузила до того, что та свалилась без дыхания; обморок-ли с нею сделался или лишилась жизни — неизвестно. Рачинская испугалась. Чтобы выпутаться из беды, она решилась ее разрезать по частям и сжечь в печке.

Надобно знать, что все это она сделала сама, собственноручно, и начала с того, что распорола живот, вынула внутренности и бросила в печь, но так как печь не топилась, то, засунув тело под кровать, позвала слугу, приказала ему принести дров и затопить печь. Слуга принес дрова, начал класть, почувствовал какой-то странный запах, огляделся, увидел кровь; положил, однако-же дрова, пошел будто-бы за огнем, и побежал дать знать полиции. Привел квартального, обыскали, и нашли труп девушки под кроватью.

Губернатором тогда в Екатеринославе был некто Гладкий, сын простого малороссийского крестьянина. Выучившись писать и читать, он пошел в приказное звание и в несколько десятков лет достиг губернаторства, посредством угодливости, достигая покровительства начальствующих лиц, начиная от секретарей. Чиновничество, почти все, было такого же происхождения и, разумеется, раболепствовало перед Гладким. Образ их жизни был самый забулдыжный: карты, обжорство, пьянство, пустая болтовня и сплетни, занимали все их свободное время. Купечество состояло из нескольких разбогатевших, мелких торгашей и целовальников, с примесью небольшого числа жидов. Для процветания торговли и города не существовало никаких элементов: развитие промышленности могло-бы последовать только с условием уничтожения препятствий к судоходству по Днепру, представляемых порогами. Над этой задачею трудились более полустолетия, потратили много денег, принимались производить работы в разных видах, но ничего, кажется, и до сих пор не сделано удовлетворительного.

Генерал-губернатором Новороссийского края тогда все еще состоял герцог де-Ришелье, находившийся (в 1815-м году) на Венском конгрессе, — один из тех государственных деятелей и администраторов, коих в России и доныне насчитывается очень мало. Всему, что в крае есть хорошего, основание было положено им; весь край благоговел к нему и душевно соболезновал, когда герцог окончательно, и тоже с большим сожалением, оставил его.

Самой почтенной личностью в Екатеринославе был председатель конторы иностранных колонии, в которую я тогда поступил членом, — статский советник Самуил Христианович Контениус. Это, несомненно, один из достойнейших людей, каких мне удавалось знать в течение моей жизни, и один из немногих иностранцев, принесших существенную пользу России на том служебном поприще, которое он проходил. Сын бедного вестфальского пастора, окончив свое образование в университете, он приехал в молодых летах в Россию, определился учителем в одном знатном доме, потом служил по дипломатической части и с 1799-го года управлял Новороссийскими колониями[20]. Неутомимо и с беспредельным терпением он трудился над устройством и благосостоянием этих колоний и, сколько было это возможно при тех препятствиях, какие он встречал, достиг вполне своей цели. Он был другом герцога де-Ришелье и покойного сенатора Таблица, известного своею примерною, в свое время, службою, которою много принес пользы; огромные кипы их писем к нему, в коих много поучительного и интересного, Контениус оставил мне, и они до сих пор хранятся у меня. Замечательным служением своим он обратил на себя внимание и пользовался особенным благоволением Императора Александра I. Скончался в 1830 году, любимый и уважаемый всеми достойными людьми, его знавшими, в глубокой старости, на руках жены моей, закрывшей ему глаза[21]. Он любил наше семейство и делал мне, сколько мог, добра; особенно же принес мне пользу примером своей образцовой жизни и служебной деятельности.

Что сказать о прочих сослуживцах? За небольшим исключением, это были люди, из коих только лучшие имели некоторый лоск образованности, но и те не имели никаких достоинств; почти все они были пустейшие люди, большие антагонисты Контениуса, завидовавшие ему и поставлявшие ему всевозможные преграды в его действиях на пользу общую.

Надобно сказать несколько слов и о духовной иерархии. Епархиальным архиереем был в то время там архиепископ Иов; замечательный человек, не по своим архипастырским добродетелям, а по оригинальности своих похождений. Происхождением Смоленский дворянин, по фамилии Потемкин, родственник светлейшего князя, в молодости находился в военной службе, был лихим кавалеристом, большим шалуном, дрался на дуэли, убил одного из своих сослуживцев и, вынужденный по этому случаю бежать, скрылся в Молдавию и постригся в монахи. Проживал там в каком то монастыре, в горах, довольно долгое время. Когда же узнал о возвышении своего родственника на степень фаворита Императрицы, и когда уже этот последний предводительствовал армиею на турецкой границе, то Иов ушел из монастыря и явился к Потемкину, который его милостиво принял под свое покровительство. Вскоре получил повышение в сан архимандрита, а затем назначен и викарным архиереем во вновь устроенную Екатеринославскую епархию. Впоследствии переведен в Минск, где в проезд Императора Павла, не взирая на его родство с князем Потемкиным, ненавидимым Государем, понравился ему своим служением; и действительно, это служение гораздо больше походило на военную экзерцицию, нежели на богослужение. Всякий шаг, всякое движение духовенства было определено по темпам, с неминуемым и немедленным следованием наказания за малейшее нарушение установленного порядка, иногда тут же, в церкви, пощечинами и толчками из рук самого архипастыря. Он получил тогда от Императора Павла Александровскую ленту. Оставался еще довольно долго в Минске и в 1811 году переведен в Екатеринослав уже архиепископом. Образ его жизни был самый аскетический; постничал до изнеможения, но в то же время дрался своеручно с своими мелкими подчиненными и прислужниками; скряжничал и копил деньги, которые раздавал в займы, часто безвозвратно, высокопоставленным лицам из знатной аристократии, дабы приобрести их приязнь и поддержать расположение, а бедных прогонял от себя. Внутри дома вел жизнь отшельническую, но вне его щеголял богатыми рясами, экипажами и дорогими лошадьми, о коих больше заботился, чем о своей пастве.

В противоположность ему, в семинарии был наместником и, кажется, потом ректором, архимандрит Макарий, истинный монах, исполненный христианских добродетелей и, вместе с тем, глубоких познаний. Разумеется, что две такие разнокачественные личности не могли долго вместе ужиться; Макария вскоре перевели (кажется, в Алтайскую миссию), а Иов остался в Екатеринославе, где и пребывал до самой смерти своей, последовавшей в 1821 году. Воспоминание он оставил о себе в пастве своей только своими причудами, а у духовенства — непомерной строгостью и побоями.

Скажу теперь несколько слов о моем новом роде службы; мне, конечно, приятнее было находиться и заниматься в этой службе, нежели в Нижегородском губернском правлении; меньше крючкотворства и взяточничества, но бесполезного бумагомарания, формальности и беспорядков, особенно в ходе ведения счетоводства, также оказывалось довольно. Главный предмет отдельного управления над колониями — устройство переселенцев и введение между ними разных новых в крае отраслей хозяйства, краю свойственных, был от ведомства конторы отделен и поручен в непосредственное заведывание и управление Контениусу, который от занятий бюрократией в конторе, по его настоянию, прежде еще герцогом Ришелье совершенно освобожден. Это благоразумное распоряжение дало почтенному старику возможность оказать содействие в благоустройстве немецких колоний, вполне в той мере, во сколько это, по местным обстоятельствам, было возможно.

Колонии, находившиеся в заведовании Новороссийской конторы иностранных поселенцев во всех губерниях Новороссийского края (Екатеринославской, Таврической и Херсонской) были трех родов: немецкие, которые подразделялись, по их вероисповеданиям, на менонистов и немецких переселенцев лютеранского и католического вероисповедания. Это различие в вероисповеданиях имело влияние и на различие их и во всех прочих отношениях; менонисты были лучшей нравственности, единодушнее, более любившие порядок, нежели все прочие немецкие колонисты, а потому и более расположены к устройству во всех хозяйственных видах. Затем следовали колонии болгарские, еврейские и русские. Последние поручались заведованию колонистского управления, только на время льготы, от десяти до пятнадцати лет, до приведения их в устройство.

Переселение менонистов в Новороссийский край, начавшееся еще при Императрице Екатерине, в 1787 году, возобновилось и продолжалось во все царствование Императора Александра I. Все они переселились из прусских владений. Водворение их сосредоточивалось в Екатеринославской и Таврической губерниях, на Молочных водах, а кроне того, одна колония из их же единомышленников, гернгутеров, находилась в Черниговской губернии (о ней будет сказано ниже); прочие немецкие колонисты вышли из всех стран Германии, почти все в большой бедности, мало из них было порядочных хозяев, и некоторое улучшение между ними оказалось в последующих поколениях.

Вообще, в последние двадцать или тридцать лет, много было писано в наших журналах о немецких колониях в России. Преобладающее мнение заключалось в том, что основание и распространение немецких колонии в России, составляло ошибку правительства, так как этим нанесен ущерб русским земледельцам, лишив их, при размножении народонаселения, простора к переселению. С этим мнением едва-ли можно согласиться, Если в финансовом отношении, по причине данных переселенцам больших льгот (особенно менонистам), правительство и не имеет от их водворения прямых выгод, то взамен того, введением разных отраслей хозяйства и промышленности и самым примером хозяйственного их устройства, немецкие колонисты для России не бесполезны. Их пример, сколько ни спорят о том, хотя и медленно, но имеет влияние не только на русских поселян, но даже и на магометанских. Это доказали и ногайцы в Крыму, и татары в Закавказском крае, переняв у немцев повозки, посевы картофеля, а в иных местах даже лучший образ построения домов. По обширности же России, занятие колонистами около двух миллионов десятин земли, не составляет еще значительного уменьшения средств к наделению землями потомства туземных поселян. Но правительство поступило весьма благоразумно, исключив в последнее время из числа льгот, даруемых иностранным переселенцам, освобождение от военной повинности. Это преимущество возбуждало главнейшее сетование соседних с немецкими колонистами русских поселян.

Болгары начали передвигаться в Россию еще с 1803-го года, и водворены, большею частью, в окружностях Одессы и Бессарабии. Это народ трудолюбивый, хорошей нравственности, но существенно, по крайней мере, в первые десятки лет поселения их в России, они мало были полезны, потому что, хотя и производили много пшеницы, имевшей в то время в наших портах на Черном море большую ценность, но или зарывали выручаемые деньги в землю, или уходили обратно в Турцию, не улучшая нисколько ни своего образа жизни, ни хозяйства.

Еврейские колонии также были основаны в Херсонской губернии. Поводом к тому послужило желание правительства уменьшить их вредную многочисленность в наших польских провинциях и направить их деятельность к полезнейшему труду. Но в возможности к достижению этой последней цели, правительство, кажется, совершенно ошиблось. Евреи поселились, за небольшими исключениями, вовсе не с намерением предаться новому труду, но единственно для того только, чтобы воспользоваться льготами и продолжать свой прежний образ жизни и занятий, находя выгодный источник к пропитанию и наживе в отдаче наделенных им в изобилии земель, в наймы русским соседним поселянам, которым наносили много вреда обманами, плутовством и всевозможными ухищрениями.

Русские переселенцы, вышедшие из Смоленской губернии, переведены по причине крайней скудости у них земель; также белоруссы Могилевской губернии, выведенные из бобылецкого староства, по распоряжению графа Аракчеева, чтобы очистить это староство для военных поселений. Их водворили около Николаева, на совершенно безводной и бесплодной степи. Они находились, до самого моего выезда из Новороссийского края, в самом жалком состоянии.

Наконец, не излишним считаю упомянуть о фантастических колониях в Екатеринославской губернии, около Мариуполя, которые вздумал основать покойный князь Александр Николаевич Голицын, в пылу разгара своих благочестивых стремлений. Он вообразил, что будет очень душеспасительно и полезно основать общество израильских христиан. Для этой цели поспешили отвести близ Азовского моря 24 тысячи десятин самой лучшей, плодоносной земли; там он предположил водворят обращающихся в православие евреев. Им были предназначены большие льготы, был назначен управляющий над ними с большим содержанием. С лишком двадцать лет эта земля, в ожидании обитателей из погибших, но возвратившихся на путь истины сынов Израиля, оставалась впусте. Казна издержала многие десятки тысяч рублей на содержание управления, но переселенцев в двадцать лет, нашлось только одно семейство, да и то из спекуляции, чтобы торговать землею. Только в тридцатых годах земля была снова возвращена в казенное ведомство, и неудавшееся предприятие окончательно разрушилось.

Конец 1815-го года я провел в ознакомлении с моими новыми служебными занятиями. С этого же года, к несчастно, начало расстраиваться до тех пор цветущее здоровье жены моей; хотя слегка и изредка, но постепенно развиваясь, расположение к болезненным явлениям все сильнее укоренялось в ее организме. Главная причина этого, заключалась в ее излишней самонадеянности на свое крепкое сложение: она не берегла своего здоровья, никогда не принимала никаких предосторожностей, не заботилась о предохранении себя от вредных влияний, и сколько же за то она бедная страдала в продолжении сорока пяти лет! Все предостережения доктора Карла Ивановича Роде, жившего тогда в Екатеринославе, и оставившего по себе память своим искусством и бескорыстною готовностью на помощь страждущим, не принесли пользы. Роде был человек замечательный. Почти в течение полувека он благодетельствовал страждущему человечеству, и сам, хотя весьма не богатый, лечил всех, и богатых и бедных, безвозмездно, а бедных снабжал от себя лекарствами и всякими пособиями, и никому ни в какое время дня и ночи, не отказывал в своей помощи. После того мне никогда не случалось встречать такого добродетельного и благодетельного врача.

С 1816 года начались мои путешествия по колониям. Первое мое обозрение было направлено в Черниговскую губернию, в колонию Радичево. Эта колония состояла из братства, подобного сарептским гернгутерам, только с той разницею, что последователи этой секты должны были жить е диносемейственно, подобно христианам первых веков церкви. Они клятвенно отрекались от всякой частной собственности, предаваясь совершенно своему обществу, обращая все плоды трудов своих и приобретений, какого бы рода они ни были, в общее имущество братства, и пользуясь уже от него всем необходимым к содержанию каждого с семейством своим. Предки этих сектантов были тирольцы. По причине притеснений за веру они переселились сначала в Валахию, а потом, в 1772 году, по убеждению фельдмаршала Румянцева-Задунайского, перешли в Россию, на земли, ему принадлежавшие в Черниговской губернии, при имении его Вишенках. В 1799 году, по их желанию, они переселены на казенные земли на реке Десне, находившиеся вблизи от имения графа Румянцева. В продолжении почти двадцати лет они, в числе до пятидесяти семейств, жили там очень хорошо, составляя замечательную общину по устройству и благосостоянию. Я любовался этою колониею в 1816 году, по ее оригинальной организации. Старшиною у них тогда был восьмидесятилетний старец Вальднер, с предлинною, седого бородою, осанистый, весьма благочестивый, но только большой фанатик, убежденный душою, что лишь при этом образе жизни может существовать истинное христианство. Но семя раздора и стремление к независимой жизни, частными хозяйствами, уже возникало; не далее как чрез несколько лет, половина колонистов переселилась на Молочные воды, в сожительство к менонистам, остальные же, хотя и остались на прежнем месте жительства, но также отдельными семействами и с разделением земли по числу их. Теперь, кажется, нет уже и следа у них прежнего образа жизни.

Летом того же 1816-го года я в первый раз сопутствовал Контениусу для обозрения ближайших к Екатеринославу колоний и на Молочные воды. Тогда я впервые узнал административные способности, терпение и благонамеренность этого почтенного человека. В то время, главнейшее его внимание по устройству колоний было обращено на основание и распространение в них испанского овцеводства, шелководства и садоводства. При терпении и настойчивости он, наконец, достиг того, что испанское (употребительнее «шпанское») овцеводство составило и составляет главный источник благосостояния немецких поселенцев во всей Екатеринославской губернии и во всей степной части Таврической. Шелководство также служило и служит подспорьем благосостояния колонистов некоторых из колоний этих двух губерний. Иные колонии (как, например, Иозефсталь, близ Екатеринослава) постоянно уплачивали все подати, на них лежащие, доходами от этой отрасли хозяйства. Но доходы, конечно, не могли быть столь значительны как от испанского овцеводства, и самое распространение шелководства не могло быть настолько всеместно и прибыльно, по причине часто бывающих в Новороссийском крае морозов и засух. Что касается до садоводства, то оно, в частности, довольно прибыльно в Молоканских колониях, где, также по старанию и убеждениям Контениуса, разведены и лесные плантации, столь полезные в степных местах, отдельных от участков заселения. Кстати о садоводстве: считаю нелишним упомянуть, что улучшению и распространению этой отрасли хозяйства в Новороссийском крае много содействовал Контениус тем, что, по убеждению герцога де-Ришелье, принял в свое непосредственное заведывание Екатеринославский городской сад. Под этот сад (еще, кажется, при Потемкине) занято среди города обширное пространство, с предназначением быть рассадником садоводства в губернии. Но в продолжении пятнадцати лет для достижения этой цели ровно ничего не сделано. Только лишь с поступлением сада в заведывание Контениуса были приняты надлежащие меры к тому, и в следующие пятнадцать лет, благоразумными распоряжениями и неусыпными попечениями его, цель эта была вполне достигнута. Не только в Екатеринославской губернии, но частью в Херсонской, на Молочанских водах в Таврической, и у помещиков, и поселян, и в городах, вновь устраиваемые сады наполнились деревцами и прививками всех родов из Екатеринославского сада. Многие из жителей, распространением и улучшением своих садов, улучшили и свое состояние. Для систематического направления устройства этого сада, был учрежден особый комитет, называвшийся «помологическим», в котором и я состоял членом. Не много я мог принести ему пользы и, однако же, за участие в этом деле получил в 1834-м году корону на орден Св. Анны 2-ой ст. По моем выезде из Екатеринослава, этот сад уничтожился обращением его в казенную оброчную статью: но цель его заведения достигла своего предначертания. Сад этот был постоянною и любимою прогулкою моею и жены моей во все время пребывания нашего в Екатеринославе.

Осенью того же года, я в первый раз отправился в Крым. Крым составлял любимую мечту Елены Павловны. Побывать в Крыму, проехаться по южному берегу, было с детства страстным желанием ее. Она столько наслышалась о красотах его природы от бабушки своей, которая провела там все время войны 1770-х годов, сопровождая мужа своего, покойного де-Бандре, командовавшего частью войск действовавшего отряда. Теперь представился случай исполниться ее желанию, она решилась воспользоваться им и сопутствовать мне в этой поездке. Мы и поехали вместе. Путь наш мы направили на Молочанские колонии, а от них, ближайшей дорогою, в Крым, по Чумацкому тракту, через Гемический пролив и Арбатскую стрелку. Эта стрелка, образующая узкую полосу земли между Азовским и Гнилым морями, длиною в 110 верст, а ширимою от 200 сажен до двух верст, состоит, большею частью, из бесплодной, песчаной земли, возвышающейся над уровнем морей весьма не много, так что во время сильных ветров волны плещут на самую дорогу. Но на ней встречаются хорошие пастбища и в трех местах здоровая ключевая вода. В этих-то оазисах и устроены хутора для пристанища проезжающих во время бурь и непогоды.

Два из таких хуторов были обитаемы в то время замечательными личностями. Владелец одного из них, полковник Тревогин, храбрый офицер, обвешанный крестами, изувеченный ранами, бывший некогда любимец Суворова, под конец своего военного поприща был комендантом в Феодосии, но соскучившись гарнизонною службою, вышел в отставку с небольшою пенсиею и избрал себе местом жительства один из этих хуторов. Построил себе домик, завел хозяйство и считал себя совершенно счастливым человеком. Тогда по этой дороге, кроме чумаков, проезжающие появлялись очень редко, и потому Тревогин радовался каждому проезжему, принимал всякого с радушием и гостеприимством, только от них и узнавал, что делалось на белом свете. Другой жилец на Стрелке заслуживал внимание не менее полковника Тревогина. Это был старик, малороссийский казак, зашедший в Феодосию еще в царствование Екатерины, занявшийся там чумачеством и торговлею хлебом и наживший порядочное состояние. Когда в 1812 году состоялся обнародованный манифест о вторжении французов и призывы всех на пособие и защиту отечества, этот старик явился к коменданту и объявил, что и он жертвует всем своим имуществом, состоявшим из нескольких тысяч рублей денег, нескольких сот четвертей пшеницы и нескольких десятков пар волов, и идет сражаться с врагом сам с тремя своими взрослыми сыновьями. Предложение было принято. Он сдал имущество в казну и отправился на войну с тремя сыновьями: двое из них были убиты, а с оставшимся в живых сыном, по окончании войны, он возвратился ни с чем. Из сострадания к нему, ему предоставили поселиться на одном из хуторов на Стрелке, где он проживал в большой бедности. К счастью его, на второй год его переселения на хутор, проезжал чрез Стрелку из России на южный берег, тогдашний государственный контролер, барон Балтазар Балтазарович Кампенгаузен, к свое время замечательный государственный человек, известный по своим познаниям и патриотизму, но во многом оригинальный и своеобразный. Он отпросился у Государя в отпуск для ознакомления с Россией, и для лучшего в том успеха ехал всю дорогу на долгих. Проезжал он чрез Стрелку в октябре: там его застала бурная, ненастная осенняя ночь, и он обрадовался случаю найти от нее убежище в хижине чумака. Разговорился с ним; казак, смышленый и в своем роде красноречивый старик, рассказал ему все события своей жизни и настоящее свое бедственное положение. Барон записал у себя об этом, сказал, что будет ходатайствовать о нем у Государя, но что он лучше всего сделает, если найдет средство как нибудь, в следующем году, сам добраться до Петербурга, явиться к нему, и он постарается его и представить лично Государю. Чумак так и сделал. Пробрался кое-как в Петербург и явился к барону Кампенгаузену, который, доложив и нем Государю, попросил дозволения его представить. Государь позволил. Чумак, человек находчивый, не оробел: упал в ноги Государю и смело рассказал всю свою историю. О правдивости его рассказов барон удостоверил, убедившись в том расспросами и справками в бытность свою в Крыму. Государь прежде всего надел на старика золотую медаль и спросил, чего он хочет за свое примерное самоотвержение во время войны. Чумак прямо попросил, чтобы ему отдали Арбатскую Стрелку, как никому ненужную и бесполезную. Барон Кампенгаузен заявил, что это едва ли возможно, ибо хотя Стрелка теперь пустое и бесплодное пространство, но впоследствии может очень пригодиться для свободного солевозничества. Ему дали денег на обратный путь и приказали явиться к тогдашнему Таврическому губернатору Бороздину, предписав этому последнему сообразить, можно ли просьбу чумака привести в исполнение без вреда общественному интересу. Исполнить его просьбу действительно было можно с известными условиями о нестеснении солевозного промысла. Но Бороздин состоял губернатором только по имени, а всеми делами заправлял у него его секретарь У[22]. который долго водил чумака за нос, в ожидании от него хорошей подачки. Старик, наконец, соскучился и сказал Бороздину: — «Э! Мабудь правда пословыця, — що Царь жалуе, а псарь не жалуе!» Затем, ответ последовал в Петербург отрицательный. Бедный чумак остался бы ни при чем, если бы, как кажется, не вошел в его положение граф Воронцов, по назначении своем Новороссийским генерал-губернатором; по крайней мере тогда только казаку, наконец, пожаловали пятьсот десятин в Перекопской степи и тем увенчались его многолетние мытарства.

Окончив служебные дела в Крыму, я отправился с женою путешествовать чрез Бахчисарай и Севастополь по южному берегу. Проезжей, экипажной дороги тогда там вовсе не существовало. Елена Павловна верхом не ездила, да и я всегда был плохой верховой ездок. Погода тогда стояла, как и обыкновенно на южном берегу в октябре, прекрасная, и потому мы решились вояжировать пешком, а petites journees, и прошли пространство от Георгиевского монастыря, чрез Байдары, Балаклаву и т. д. по берегу моря до Судака, верст 150, в десять дней. Странствование наше было весьма приятное и даже с комфортом, потому что обеды и ночлеги мы имели почти всегда у жителей южного берега, из образованных европейцев. Помню из них сенатора Андрея Михайловича Бороздина (о котором говорил выше), бывшего до тех пор губернатором в Крыму, человека известного по образованию и даже учености. Он воспитывался в Англии, в Кембриджском университете, имел диплом на доктора медицины и писал рецепты, занимаясь лечением больных; но был плохой губернатор, как это часто случается с учеными. Помню также Петра Васильевича Капниста (брата известного писателя), почтенного, доброго старика, но большего чудака. В молодости он слыл большим кутилою, убил на дуэли одного гвардейского офицера и, избегая наказания, ушел за границу, вояжировал долгое время по всей Европе, а возвратясь наконец в Россию, купил на берегу Черного моря небольшой участок земли, построил там уютный домик, устроил сад и жил совершенным анахоретом; ходил каждый день пешком верст по двадцати и более и считался благотворителем всех бедных в окружности, которым помогал по мере возможности. Тогда же я познакомился с академиком Кеппеном, человеком умным, ученым и добрым. С ним я сохранил навсегда приятельские отношения, равно как и с известным нашим ботаником Штевеном, директором тогда еще только вводившегося Никитского сада; а в Судаке — с бароном Боде.

Южный берег Крыма тогда еще не представлял взору путешественника ни роскошных дворцов, ни великолепных садов, какие устроились там впоследствии; но зато, в моих глазах, он выигрывал в своем натуральном, первобытном виде; я находил его несравненно интереснее при его дикости, простоте и безыскусственных тропинках, доступных в то время только для пешеходов, а верхом еще не везде можно было проехать без труда и опасности. Впрочем, напрасно иные критикуют покойного князя Воронцова[23] за устройство по южному берегу шоссе. Я думаю, что устраивать лучшие дороги в Крыму, или где-бы то ни было в России, и теперь, а особенно тогда, всегда и везде полезно.

Шоссе по южному берегу во многом оживило его, умножило число русских помещиков и содействовало улучшению состояния поселян. А что по выбытии князя Воронцова шоссе расстроилось — это уже не его вина!

На берегу Судака тогда еще существовали остатки генуэзских стен и башен, украшавших эту живописную местность. Вблизи их находилась небольшая немецкая колония, в которой мы провели несколько дней, а в последующие наши посещения Крыма мы проживали в ней иногда по нескольку недель, в приятном обществе Капниста, барона Боде с семейством и одного англичанина Юнга, сына знаменитого английского агронома Артура Юнга. Этот крымский Юнг был человек с большими познаниями, но, так же, как и многие его соотечественники, своего рода чудак.

Поселившись в Судацкой долине, он купил участок земли с виноградным садом, не с той целью, чтобы улучшить виноделие, заниматься им и производить вино, а для того, чтобы откармливать виноградными выжимками отличной породы свиней; убил на это многие тысячи рублей и, увидев, что в Крыму такое дело не дает ожидаемых доходов, продал за бесценок свое заведение поехал в Англию.

Мы возвратились в Екатеринослав тем же путем, чрез Молочанские колонии. В этих колониях, в продолжении двадцати лет я часто с удовольствием проводил время у добрых менонистов и любовался возрастающим благосостоянием и устройством их; часто проживал у них по неделям и более, при начальном основании обзаведений, домов, хозяйственных построек в их блокгаузенах; что уподоблялось основанию новых колонии в Северной Америке, судя по описаниям.

В мае этого 1816 года произошло в Екатеринославе знаменитое для него событие — проезд Великого Князя Николая Павловича, совершавшего свое путешествие по России. Много было хлопот и комических проделок в приготовлениях дворянства, гражданства и чиновничества к принятию высокого гостя. Один курьезный случаи остался у меня в памяти. Губернатор Гладкий незадолго до того был отставлен, и губерниею правил вице-губернатор Елчанинов, человек недальний и взбалмошный. Тогда в Екатеринославе собора еще не было, так как основанный Императрицею Екатериною состоял лишь из одного фундамента, и то далеко не оконченного, а были всего две деревянные церкви, из которых одна старая и ветхая заменяла собор. Архиерей Иов предпочитал другую церковь, казавшуюся на вид несколько благовиднее и чаще в ней служил, не смотря на то, что она находилась в противоположной части города. Архиерей, — как он потом рассказывал, — неоднократно говорил Елчанинову, чтобы он от берега Днепра провез Великого Князя в эту церковь, но вице-губернатор в суматохах и попыхах, вероятно, забыл об этом и когда при встрече Великого Князя на берегу Днепра, по переправе, на вопрос Елчанинова: «куда Его Высочество прикажет везти себя», — последовал ответ: «в собор», — то Елчанинов и поехал на дрожках пред экипажем Великого Князя в старый собор. Это происходило уже поздно вечером, было темно, грязно, шел дождь. Великий Князь сильно устал от дороги. Подъехав к церкви, нашли ее запертою; из духовенства ни души, да и вообще никого и встречи никакой. Все пусто и мрачно. Все духовенство, публика, народ, ожидали в другой церкви, находившейся оттуда более чем за версту. Елчанинов, растерявшись окончательно, послал разыскивать духовенство по их домам. Время проходило, ждали очень долго, наконец, узнав в чем дело, вице-губернатор доложил, что архиерей ожидает в другой церкви. Великий Князь, потеряв терпение, отвечал: «я хотел помолиться Богу, а не видеть архиерея». — и приказал везти себя на квартиру. Архиерей, взбешенный до крайности, прождав в церкви со всем духовенством и дворянством более шести часов, должен был уехать, не видав Великого Князя. На другой день, на парадном представлении, архиерея, как следует, поместили в зале первым, и при выходе его высочества из кабинета, Иов встретил его словами: «простите, ваше высочество, что вчера по глупости вот этого господина» — стоявшего возле него и указывая на него пальцем — «вас провезли в пустую церковь и наделали вам беспокойства». Великий Князь улыбнулся и отошел от него, обойдя и Елчанинова. Долгое время этот забавный случай служил неистощимым предметом разговоров. Вице-губернатор вслед за тем скоро спущен в отставку.

Лето 1817-го года я провел большею частью в разъездах по колониям Херсонской губернии и в ознакомлении с их общим состоянием. В этом году я выдержал победоносную борьбу в своем собственном семействе. Бабушка и Елена Павловна непременно настаивали, чтобы я ехал в Харьков экзаменовался в университете для получения следующего чина, дабы исторгнуться из сонма титулярных советников, но я упорствовал, потому что считал неприличным, имея уже около тридцати лет, становиться в ряду школьников и добиваться чина подкупом профессоров, как это в то время обыкновенно делалось. Мне кажется, что напрасно барон Корф в своем сочинении «Жизнь графа Сперанского» старается оправдать этот закон тем, что хотя такое постановление было сопряжено со многими неудобствами, но все же оказало пользу, подвинув к образованию молодое поколение. Эта цель могла бы быть достигнута и тогда, если бы постановление распространялось только на вновь поступающих на службу. Но заставлять проходить школьный курс уже служивших чиновников и особенно открывать дорогу к неблаговидному корыстолюбию профессоров, было и неудобно и неприлично. Как бы то ни было, но я настоял на своем, в Харьков не поехал и в 1824-м году, по особенному ходатайству покойного князя Кочубея, мимо экзаменного закона, получил следующий чин VIII-го класса[24].

В конце этого же 1817-го года, министерство нашло нужным вытребовать меня в Петербург, с денежными отчетами прежнего времени, по поводу издержек на переселяющихся колонистов; отчеты действительно находились в чрезвычайной запутанности и беспорядках. Я выехал в начале 1818-го года, в самую распутицу, по дорогам, непроезжим от дождей, грязи и всяких непогод, а главное по причине отсутствия лошадей. Пришлось еще заезжать по делам в разные места, также в колонию Радичево, где уже начались распри, раздоры и дрязги между сектантами, по поводу раздела земли. Так я ехал до Петербурга более трех недель и остановился на квартире у брата Павла, состоявшего тогда правителем дел при графе Аракчееве. Приехал будто именно для того, чтобы присутствовать при большом горе в семействе моего брата. Тотчас по моем приезде, захворал его меньшой трехлетний сын сильным кашлем с хрипотою, оказавшимся крупом и через несколько часов умер. Едва успели отвезти на кладбище, как, по возвращении домой, нашли старшего сына, шестилетнего мальчика, в такой-же хрипоте; послали за знаменитейшими докторами, но, не смотря на консилиумы и самые решительные меры, ничто не помогло, и ребенок последовал за своим братом. А мне выпала печальная доля утешать их отца и хоронить его детей, так как сам он был не в состоянии этим заняться. Затем последовали мои обязательные, служебные представления и визиты. Начальство мое выказало мне самое милостивое расположение и все, начиная от министра, приняли меня весьма ласково и любезно. Эта поездка принесла мне пользу тем, что сделала меня ближе известным министру Козодавлеву и бывшему директору департамента по части колонизации. Степану Семеновичу Джунковскому, человеку почтенному и смышленому. Фельдмаршала князя Салтыкова я уже не застал в живых, но нашел ту же неизменную приветливость, то-же теплое радушие в сыновьях его, особенно слепом князе Димитрии Николаевиче, который непременно требовал, чтобы я каждый день у него обедал.

В бытность мою в Петербурге, совершилось новое преобразование управления Новороссийскими и Бессарабскими колониями. Поводом к тому послужило ходатайство у императора Александра во время частых поездок его в то время за границу, m-me Криднер и других мистиков, имевших тогда большое влияние на Государя, о дозволении переселиться в Россию многим жителям из всех стран Германии, состоявших преимущественно из пиетистов, и об оказании им особенного покровительства. Для этой цели были предназначены почти все свободные земли в Новороссийском крае и Бессарабии. Для главного управления эмигрантами учрежден попечительный комитет, председателем коего назначен генерал Инзов, а для местной администрации учреждены три конторы: Екатеринославская. Одесская и Бессарабская, и сверх того еще отдельное управление над Бессарабскими болгарами.

Учреждение в этом виде могло быть нужно и полезно лишь в том случае, если бы действительно в Россию повалили из Германии многие, десятки тысяч немцев, но этого не случилось. Германские правительства препятствовали переселению массами: распространение пиетизма в больших размерах не совершилось, и вообще, в последующие затем года, немцы из тех стран своего отечества, где им сделалось слишком уж тесно, предпочли вместо России переселяться в Америку. Поэтому главное внимание Инзова сосредоточилось на болгарах, которые, действительно, в числе до десяти тысяч семейств, переселились из Турции и тогда же водворены в окружностях Измаила.

При этом новом учреждении, я получил должность председателя Екатеринославской конторы иностранных переселенцев с содержанием до трех тысяч рублей, чем материальное мое состояние значительно улучшились.

В июне месяце я возвратился из Петербурга в Екатеринослав. Вскоре прибыл туда и новый мой начальник, генерал Инзов. Личность генерала Инзова была очень загадочная по его происхождению, которого никто не знал, и по таинственной обстановке, сопровождавшей его детство. В послужном списке он значился коротко: «из дворян». Но тогда еще находились в живых немногие лица, близко знакомые с Инзовым с самого раннего его возраста; они рассказывали об этих странных обстоятельствах его жизни, следующим образом. Во второй половине прошлого столетия, проживал в своем имении (кажется Пензенской губернии) со всем своим довольно большим семейством, князь Юрий Петрович Трубецкой, находившийся в самой тесной и давней дружбе с известным графом Яковом Александровичем Брюсом. Однажды, совершенно неожиданно, к князю Трубецкому приехал из Петербурга граф Брюс и привез с собою маленького ребенка, мальчика. К удивлению Трубецкого, граф обратился к нему с горячей и настоятельной просьбой взять мальчика к себе, в свое семейство, заботиться о нем, как о своем собственном ребенке, и стараться дать ему самое лучшее воспитание и образование, какое только возможно. Относительно же издержек по этому поводу, просил не хлопотать, так как все средства для содержания и воспитания ребенка будут доставляться обильно и своевременно, и дальнейшая его участь также не может представлять затруднений, потому что она заранее вполне обеспечена. На вопрос Трубецкого: «что же это за мальчик, кто он такой?» Брюс ответил: «что это должно оставаться тайною, которую он теперь открыть не может, а откроет только перед смертью и только ему одному». Трубецкой просил сказать, по крайней мере, как мальчика зовут, как его фамилия? На это Брюс ему сообщил, что мальчика зовут Иван, а фамилия его Инзов. Этим ограничились все его сообщения, более от него ничего не добились. Трубецкой согласился, и Брюс уехал обратно в Петербург, а мальчик остался на воспитании и попечении Трубецких. Фамилия Инзов, очевидно сокращенная от двух слов — иной зов, или — иначе зовут, представляла широкое поле для догадок всякого рода и заставляла предполагать вероятное намерение скрыть настоящее имя или происхождение. По загадка, так и осталась загадкою и никогда ничем не разъяснилась. Ходили слухи, будто-бы он был сын одного очень высокопоставленного лица и еще другие столь же проблематические. Многие десятки лет спустя, когда Инзов был уже стариком и полным генералом, во время проезда Императора Николая Павловича через Одессу. Инзов обедал за царским столом, и Государь вдруг обратился к нему с вопросом: «Кто был ваш отец?» Инзов отвечал просто и спокойно: «Не знаю, Ваше Величество». Государь внимательно посмотрел на него и умолк.

В доме Трубецких мальчик жил, как в родной семье; его воспитали, учили, ласкали и, в назначенные сроки, постоянно получали от графа Брюса весьма щедрые суммы на его содержание. Так прошло несколько лет. Вдруг граф Брюс умер внезапно от апоплексического удара, и вместе с ним прекратились и присылки сумм. Трубецкие очутились в очень затруднительном положении, с неизвестным мальчиком на руках и лишившись значительного дохода на издержки по его воспитанию. Они потужили, погоревали, но покорились необходимости и продолжали воспитывать мальчика по-прежнему, вместе с своими детьми. Воспитание дали ему хорошее. Но затруднение их еще увеличилось, когда ему минуло семнадцать лет — возраст, в котором тогда поступали уже на службу. Князь Трубецкой, серьезно озабоченный, долго думал, что ему делать, как поступить с мальчиком. Не зная что предпринять, он решился попытаться свезти его в Петербург, и отправился с ним. В Петербурге князь имел связи, родных, знакомых при дворе: передал им историю с своим воспитанником, свои затруднения и успел довести все это до сведения Императрицы Екатерины. Тотчас же затем Инзов был зачислен на службу в гвардию, определен прямо генеральс-адъютантом к князю Николаю Васильевичу Репнину, что дало ему сразу чин премьер-майора, и получил три тысячи червонцев на обмундирование и обзаведение. Потом, служебное его поприще продолжалось довольно успешно. За службой его внимательно следили и императрица Екатерина, и после нее императоры Павел и Александр I, до самого назначения его к управлению над колониями, уже в чине генерал-лейтенанта.

Все эти подробности я узнал в Пензе, от Прасковьи Юрьевны Кологривовой, по первому мужу княгини Гагариной, дочери этого самого князя Трубецкого. Инзов вместе с нею взрос и воспитывался в доме отца ее.

Если Инзов не сделал блестящей, видной карьеры, то единственно по недостатку всякого стремления к ней, отсутствию честолюбия и претензии на какие бы то ни было военные или гражданские доблести. Хотя служил он в военной службе, но натура его не содержала в себе ничего воинственного. Он был человек добрый, с познаниями, совершенно бескорыстный и особенно весьма благочестивый; в нравственном отношении вполне безукоризненный; сам о себе он говорил, что физически сохранил в неприкосновенности свою девственную невинность и чистоту. Но вместе с тем слабый, нерешительный, подвергавшийся часто влиянию людей недостойных того, мелочной. Говорили, что он, когда не случалось особого служебного занятия, постоянно сам помогал писарям прошивать бумаги в делах. Ко мне он показывал всегда прекрасное расположение, только под конец моей службы с ним, он ко мне несколько охладел за то, что я иногда слишком резко говорил ему правду. Пред кончиной своею, последовавшей уже в 1844-м году, он несколько лет находился в болезненном состоянии, разбитый параличом, лишился употребления языка, и не вставал с постели, но был оставляем на службе до самой смерти.

Вечная ему память!

Во время последнего моего пребывания в Петербурге, император Александр Павлович посетил Новороссийский край в мае месяце. В Одессе он удостоверился о незабвенных заслугах на пользу этого края герцога Ришелье, бывшего тогда уже первым министром во Франции, и послал ему при лестном рескрипте орден Андрея первозванного. Из Одессы путь Государя пролегал в Крым через Молочанские колонии. Пред этим временем только Контениус вышел вовсе в отставку, но поехал в Молочанские колонии, чтобы благодарить Государя за пожалованный ему пенсион. Государь остался чрезвычайно доволен устройством колоний и успех в том приписал, главнейшим образом, трудам и попечениям Контениуса, как это и было на самом деле. Государь его обласкал, расцеловал, заставил согласиться снова возвратиться на службу и быть помощником Инзову, насколько мог по слабому своему здоровью и, при выезде из колонии, надел на него собственноручно ленту со звездой Св. Анны 1-ой степени, Эта награда поразила всех своей необычайностью, так как Контениус находился всего в чине статского советника; тогда ее имели только он и Карамзин. Она возбудила зависть и негодование враждовавших против него многих мелких душ: но добрый старик продолжал трудиться, сколько мог, и приносил пользу своею службою до последнего дня своей жизни.

За выбытием навсегда за границу из России герцога Ришелье, генерал-губернатором Новороссийского края был назначен граф Ланжерон. Он олицетворял собою настоящего «chévalier loyal» времен Генриха IV: храбрый генерал, добрый, правдивый человек, но рассеянный, большой балагур и вовсе не администратор. Рассеянность его простиралась до того, что в бытность Александра Павловича в 1818-м году в Одессе, и квартировавшего в генерал-губернаторском доме, занимаемом Ланжероном, этот последний, выходя из кабинета, запер его на ключ, позабыв, что в то время хозяином кабинета был Государь, а не он. Но правление графа Ланжерона, хотя и непродолжительное, прошло не без пользы для края, по крайней мере тем, что в важнейших предметах он следовал постоянно предначертаниям и наставлениям герцога Ришелье.

В 1818-м году, посетили Новороссийский край два знаменитых квакера, один — англичанин Аллен, а другой — американец Грельет. Цель их путешествия состояла в обозрении тюрем в России и в желании удостовериться, точно ли наши духоборцы находились в единомыслии с ними по вере, в чем их уверяли. Это были люди истинно почтенные и благонамеренные. Они привезли мне рекомендательные письма из Петербурга, и я с ними познакомился довольно близко, так что по отъезде своем, они вели со мною переписку из-за границы в течение нескольких лет. Относительно духоборцев они совершенно разочаровались, как о том подробно будет сказано далее в моих воспоминаниях по поводу духоборческих поселений в Закавказском крае.

Осенью того же года, я снова ездил на южный берег с женою. Ее болезненное состояние, происходившее от ревматических страданий, все усиливалось и доктора обнадеживали, что поездки и морские купания доставят ей облегчение. Однако, если облегчение и последовало, то в самой слабой степени, а сам я возвратился из Крыма с сильной лихорадкою.

В 1819 году, я много разъезжал по колониям, обозревал пустопорожние степи, предназначавшиеся для водворения вновь большего числа немецких колонистов, чего, впрочем, не состоялось. Пришлось опять заехать в Крым. Там я познакомился с новым губернатором, Александром Ивановичем Барановым. Это был губернатор, каких я более и не знал. Молодой человек, сделавшийся известным по своим отличным качествам и достоинствам Императору Александру Павловичу, который узнал его с такой хорошей стороны, как особенно даровитого чиновника, что, не смотря на то, что ему было всего двадцать три года от роду, назначил его губернатором в Крым, собственно для устройства Таврической губернии, в коей беспорядки от прежних неспособных губернаторов были весьма большие. Своею необыкновенною деятельностью, способностью к делам и благонамеренностью он оправдал вполне доверие к нему Государя. По, к сожалению, убил себя непосильными трудами в два года и умер на двадцать шестом году. Место его заступил Димитрий Михайлович Нарышкин, женатый на графине Растопчиной — человек добрый, но самый ничтожный и для службы бесполезный.

В этом же году я также побывал в Бессарабии, по случаю переезда генерала Инзова на жительство в Кишинев. Он был назначен к исправлению должности наместника в Бессарабии. Там я познакомился и с Пушкиным, сосланным в Кишинев на покаяние за свои шалости, под руководство благочестивого Инзова, у которого в доме и жил. Шалости он делал и саркастические стихи писал и там. Помню, между прочим, как он, однажды поссорившись за обедом у Инзова с членом попечительного комитета Лановым, человеком хорошим, но имевшим претензию на литературные способности, коими не обладал, и к тому еще толстую, неуклюжую фигуру, обратился к нему с следующим экспромтом:

Кричи, шуми, болван болванов,

Ты не дождешься, друг мой Ланов,

Пощечин от руки моей.

Твоя торжественная рожа

На … так похожа,

Что только просит киселей.

Инзов велел им обоим выйти вон. Ланов вызывал Пушкина на дуэль, но дуэль не состоялась; Пушкина отправили в отдаленный город истреблять саранчу, а Ланов от огорчения заболел.

При возвращении из Бессарабии, я объезжал в Херсонской губернии еврейские колонии. Жиды продолжали торговать землею, тайно шинкарствовать и бродяжничать. Быв водворены отдельно от русских, особыми поселениями, они сильно враждовали и ссорились между собою, жалобам их друг на друга не было конца. Из семисот семей, оказалось только три или четыре сносных хозяев земледельцев, да и то занимавшихся хозяйством не своими руками, а соседних русских поселян.

В одной из еврейских колоний, между Херсоном и Николаевом, я познакомился с помещиком Акимом Степановичем Якимовичем, человеком весьма почтенным. При небольшом состоянии, заключавшемся всего в восьмидесяти душах, он умел сделаться в тех местностях образцовым хозяином. Деятельный, толковый и вместе с тем добродушный, кроткий, он мирно проживал в своей деревушке вдвоем с старушкою женою, такою же доброю, как и он. Они были бездетны и очень походили на известную чету — Афанасия Ивановича и Пульхерию Ивановну Гоголя, с тем преимуществом, что, кроме гостеприимства и радушия, отличались еще необыкновенной благотворительностью: несмотря на свои небольшие средства, помогали всем бедным и нуждающимся в их окрестностях в продолжении многих десятков лет. Старик знал хорошо сельскую медицину и снабжал безвозмездно лекарствами всех приходивших к нему больных. Евреи, соседние с ним своими поселениями, часто употребляли во зло его добродушие и надували его разными способами, но он только улыбался и продолжал им благотворить.

С 1820-го по 1825-й год, занятия мои, как бюрократические, так и по разъездам, были многочислены. Не могу пожаловаться, чтобы они оставались без внимания: я получил в это время два креста и несколько денежных вознаграждений. Генерал Инзов оказывал мне тогда вполне свое доброе расположение. Семейство мое умножилось рождением дочери Екатерины в 1819-м году и сына Ростислава в 1824-м[25]. Домашних хлопот, всякого рода, было довольно. В марте 1824-го года скончалась бабушка жены моей, Елена Ивановна Бандре-дю-Плесси, к крайнему огорчению и соболезнованию жены моей, так же, как и всего нашего семейства. Покойная бабка была вполне этого достойна по прекрасным качествам души ее, и утрата эта для нас была очень тяжела и прискорбна.

В 1822-м году, генерал Инзов, по возникшим недоразумениям и столкновениям, касательно распоряжений, относившихся к водворению колонистов в Южном крае, нашел нужным отправить меня в Петербург для лычных по этому предмету объяснений в министерстве. Тогда управлял министерством внутренних дел покойный князь Виктор Павлович Кочубей, замечательный государственный человек. В нем было то большое достоинство, что он терпеливо выслушивал всех, даже и возражения от кого бы то ни было. Заученных, отрывочных фраз, как я встречал у других министров впоследствии, фраз, которые дела не объясняют, а только говорятся, чтобы скорее отделаться от призванных ими чиновников, — у него не было. Я имел случай сделаться ему ближе известным в 1823-м гиду, когда он по болезни своей дочери приезжал в Крым и провел зиму в Феодосии. Мы с Инзовыми, объезжая иностранные поселения, заехали тогда в Феодосию, где прожили более трех недель и каждый день обедали и проводили вечера у князя Кочубея. Там я много слышал рассказов, суждений и личных мнений князя, всегда здравых, правильных, показывавших большое знание им России. Весною 1824-го года я его сопровождал при посещении им Молочанских колоний, и затем, по его приглашению, гостил у него в Крыму, где он в то время проживал в имении Бороздина «Саблях» между Симферополем и Бахчисараем; а осенью того же года был у него в прекрасном его имении Диканьке.

О Кочубее судили различно. Все почти отдавали должную справедливость его неоспоримым, высоким дарованиям, как государственного деятеля, но многие также указывали на его темные стороны как человека. Говорили, что он большой эгоист, что он своекорыстен; говорили, будто он всегда продавал свое вино откупщикам, а испанскую шерсть суконным фабрикантам дороже обыкновенных цен, потому что они нуждались в его покровительстве; что он обременял подчиненные ему лица поручениями по собственным делам и проч. и проч. Может быть, была здесь и доля правды, но нет людей без слабостей, а князь Кочубей покрывал их своими обширными познаниями, благотворною деятельностью и высшими административными способностями.

В эту же свою поездку в Петербург я познакомился с графом Николаем Семеновичем Мордвиновым, по рекомендации тестя моего, давнишнего его приятеля. Нельзя было не полюбить этого почтенного старца, кажется, одного из последних представителей вельмож века Екатерины II. Я часто у него обедал и бывал запросто. Он дома всегда одевался в шлафрок со звездами и в башмаках. Беседа его, занимательная, умная и часто поучительная, оставляла очень приятное впечатление.

Во время этого пребывания моего в Петербурге, я имел случай видеть, как у нас в министерстве ведутся даже и самые важные дела. Осенью 1821 года, переселяли несколько тысяч семейств из Малороссии и Херсонской губернии, кажется, чтобы очистить места для Чугуевских военных поселений, в Черноморье, со всем их имуществом. Этот 1821 год был в Екатеринославской губернии неурожайный, и в корме скота на зиму предстояла крайняя скудость; а скот препровождался с малороссиянами огромной массой, в количестве многих тысяч. Тогдашний Екатеринославский губернатор Шемиот, представил министерству о необходимости закупить на казенный счет фураж для кормления всего скота у малороссиян, в отвращение его гибели от недостатка корма и, притом присовокупил смету о потребности ассигнования нескольких сот тысяч рублей на этот предмет. Надобно знать, что губернатор Шемиот был человек весьма заботливый о своих интересах, хотя добрый, неглупый и вполне порядочный во всех других отношениях. Смета его, представленная довольно поздно, залежалась и в министерстве, по причине огромности требования. Помню, как теперь, что именно в Благовещение, 25-го марта, директор департамента прислал звать меня к себе по экстренному делу. Объяснив мне это самое дело, он мне сказал, что министр поручил ему просить меня сообщить мое мнение по поводу этой сметы, не слишком ли она преувеличена против действительной потребности. Я попросил его доложить министру, что по моему мнению в настоящее время уж ничего делать не надобно, ибо последовало одно из двух: или весь скот у малороссиян передох от голода, или же они нашли средство покормить его сами; а теперь, с 25-го марта, в Новороссийском крае, скот в подобных случаях уже начинают выгонять для корма в степь, и потому ассигнование нескольких сот тысяч рублей на прокормление скота, окажется излишним. Мнение мое министр нашел вполне резонным, и ходатайство губернатора Шемиота, вместе со сметою, принято к сведению.

В Петербурге меня задержали более нежели я рассчитывал; приехал недели на три, а пришлось прожить более трех месяцев. Привезенные мною деловые бумаги министр просматривал не торопясь, затем представил на разрешение Государя Императора. Министр часто призывал меня к себе, был ко мне, по обыкновению, очень благосклонен, но для подробного разъяснения дел требовались довольно продолжительные аудиенции, следовательно, много времени, которым он не всегда мог располагать по своему произволу. Несколько раз он мне назначал часы, почти всегда вечером, для переговоров со мною, и всякий раз случалось какое нибудь препятствие, расстраивавшее дело. Большею частью посещения мои ограничивались разговором с швейцаром или секретарем, объявлявшими мне, что граф извиняется, должен ехать во дворец или на бал и просит в другой раз. А если никуда не ехал, то по какой то роковой случайности непременно внезапно являлся граф Сперанский, и когда я уже входил в кабинет министра, торопливо перегонял меня и сидел у него так долго, что ничем нельзя было заняться. Впрочем, если бы не разлука с семейством, я бы не скучал в Петербурге. Множество знакомых, родных моих и жены моей, занятия по делам дома и в министерстве, разные поручения из Екатеринослава, преимущественно покупок, визиты и разъезды по городу не оставляли минуты свободной. Приятно проводил время с добрыми приятелями, Анастасевичем, директором Румянцевского музея, Джунковским, директором департамента, князьями Салтыковыми Александром и Димитрием Николаевичами и многими другими. Бывал также у известного митрополита Сестринцевича, старинного, более чем полувекового друга покойного деда и бабки Бандре-дю-Плесси. Он все мне рассказывал о давно прошедшей красоте бабушки Елены Ивановны (она тогда еще была жива), которую он знал с самых ее молодых лет[26] ) По соседству от моей квартиры жила тоже известная M-me Криднер, и каждое воскресенье у нее происходило нечто вроде обеден, по ее образцу, под названием эдифиций. На масленице, не бывая в театрах и маскарадах, я зашел из любопытства посмотреть на это зрелище, и нашел что оно стоило хорошего спектакля. Такие проделки были тогда в моде в Петербурге; замечательнейшими из них считались молитвенные сборища у некоей Татариновой, сопровождавшиеся такой скандальной обстановкою, что трудно придумать что нибудь более комичное или безобразное. Конечно я сам их не видал и не имел к тому ни малейшей охоты. Заходил также в католическую церковь послушать модного проповедника Госнера, который ораторствовал всегда по четвергам в восьмом часу вечера. Так дни шли за днями, пока наконец я, начав уже тяготиться долговременностью и тунеядством моего пребывания в Петербурге, решился атаковать министра просьбой отпустить меня поскорее, так как служебные дела необходимо требуют моего обратного возвращения. Он обещал не задерживать меня более и приказал в департаменте писать бумаги для моего отправления. Однако продержал меня еще недели две и только в начале апреля, после очень любезной аудиенции, объявив, что несколько раз говорил обо мне Государю с самой отличной для меня стороны, разрешил отправиться к месту моего служения, что я конечно не замедлил исполнить.

Выехал я на святой, в дилижансе, удобной четырехместной карете и без всяких остановок и препятствий доехал до Москвы на четвертые сутки. Здесь мне надобно было пробыть дня три по некоторым делам и чтобы повидаться с несколькими лицами. Встретил много старых знакомых, в том числе Лазарева, очень богатого армянина, заставившего у него обедать. В этот день мне пришлось видеть поразительную разницу между разбогатевшим мещанством и оскудевшею знатностью. У Лазарева я удивился богатству дома, великолепию убранства комнат, роскоши обстановки, гастрономической тонкости обеда. Передняя была набита лакеями в раззолоченных ливреях, залы как во дворце; беспрестанно приезжали с визитами генералы, графы и камергеры. А вечером в тот же день, поехал я к нашему родственнику и другу, князю Ивану Михайловичу Долгорукому, некогда известному поэту, и едва отыскал его ветхий дом, почти за городом. Недостаток средств проглядывал во всем: комнаты убраны бедно, люди одеты плохо, а самого князя застал в поношенном, стареньком тулупчике. Он мне очень обрадовался, не отпускал до поздней ночи и принудил дать слово приехать к нему завтра на целый день. К сожалению, мне невозможно было исполнить данное слово, потому что на другой день, покончив дела, я поспешил продолжать свой путь.

В последних числах апреля, добрался я наконец до Екатеринослава, где несколько дней отрадно отдохнул среди своей семьи, от трехмесячной столичной суматохи. Поездки в Петербург не мешали мне по возвращении, почти немедленно, возобновлять мои разъезды по колониям. Молочанские колонии и Крым я посещал ежегодно, и эти путешествия, за исключением служебных занятий, не были лишены для меня интереса и даже иногда удовольствия; особенно приятно я всегда проводил время в колонии Нейзаце, находящейся между Симферополем и Карасубазаром. Кроме прекрасного, живописного местоположения колонии, меня к ней привлекало знакомство с умным и почтенным аббатом Меслиотом, поселившимся к одной версте от нее. Этот аббат был духовником принца Конде, сопутствовал ему во время командования корпусом для действий против революционной Франции, много видел, много читал и был во всех отношениях весьма любезный француз.

Также во время моих побывок в Молочанских колониях, я часто виделся с тогдашним начальником ногайских поселений, графом де-Мезоном. Это был умный и замечательный француз, одушевлявшийся настойчивостью и терпением, не всем его соотечественникам свойственными. Он эмигрировал из Франции в революцию, путешествовал по всем странам, по всем морям, и в бытность герцога Ришелье в Одессе приехал к нему в гости. Ришелье, с обычною ему проницательностью, тотчас понял его способности быть хорошим администратором над кочующим народом: предложил ему поступить на службу и поручил его управлению ногайцев, в числе нескольких тысяч семей, кочевавших близ Азовского моря, по соседству с Молочанскими колониями. Граф де-Мезон вполне оправдал надежду своего земляка начальника. Сначала он старался приобрести доверие ногайцев справедливостью, терпением, внимательностью к их нуждам; когда же в том успел и довел их до сознания, что оседлая жизнь лучше кочевой, то созвал их старейших и объявил им, что для их же счастия, они должны тотчас же приступить к исполнению этой реформы. В тот же день все их кибитки были сожжены. Приготовительные же меры к назначению мест для их поселений, обмежеванию и проч. были заблаговременно приняты и уже сделаны. В течение двух-трех лет устроилось несколько десятков селений, основаны сады, мельницы, и ногайцы благословляли своего доброго, попечительного начальника. К сожалению, он не успел, за смертью своей, довершить свое полезное предприятие. При нем, конечно, ногайцы никогда бы не пожелали переселяться в Турцию.

В этот год я ездил еще в Бессарабию. В Кишиневе Инзов всегда приглашал меня останавливаться у него в доме. Пушкин, в продолжении своей Кишиневской ссылки, тоже жил сначала у Инзова. Дом был не особенно велик, и во время моих приездов меня помещали в одной комнате с Пушкиным, что для меня было крайне неудобно, потому что я приезжал по делам, имел занятия, вставал и ложился спать рано, а он по целым ночам не спал, писал, возился, декламировал и громко мне читал свои стихи. Летом, разоблачался совершенно и производил все свои ночные эволюции в комнате, во всей наготе своего натурального образа. Он подарил мне две свои рукописные поэмы, писанные им собственноручно. Бахчисарайский фонтан и Кавказский пленник. Зная любовь моей жены к поэзии, я повез их ей в Екатеринослав вместо гостинца, и в самом деле оказалось, что лучшего подарка сделать ей не мог. Она пришла от них в такое восхищение, что целую ночь читала и перечитывала их несколько раз, а на другой день объявила, что Пушкин несомненно «гениальный, великий поэт». Он тогда был еще в начале своего литературного поприща и не очень известен. Я думаю, что Елена Павловна едва-ли не одна из первых признала в Пушкине гениальный талант и назвала его великим поэтом.

Однако, великий поэт придумывал иногда такие проделки, которые выходили даже из пределов поэтических вольностей. До переезда Инзова в Кишинев, Пушкин находился при нем несколько времени в Екатеринославе, впрочем недолго, заболел лихорадкою и уехал с генералом Раевским лечиться на Кавказ. В Екатеринославе он конечно познакомился с губернатором Шемиотом, который, однажды, пригласил его на обед. Приглашены были и другие лица, дамы, в числе их моя жена. Я сам находился в разъездах. Это происходило летом, в самую жаркую пору. Собрались гости, явился и Пушкин и с первых же минут своего появления привел все общество в большое замешательство необыкновенной эксцентричностью своего костюма: он был в кисейных панталонах! В кисейных, легких, прозрачных панталонах, без всякого исподнего белья. Жена губернатора, г-жа Шемиот, рожденная княжна Гедровиц, старая приятельница матери моей жены, чрезвычайно близорукая, одна не замечала этой странности. Здесь же присутствовали три дочери ее, молодые девушки. Жена моя потихоньку посоветовала ей удалить барышен из гостиной, объяснив необходимость этого удаления. Г-жа Шемиот, не доверяя ей, не допуская возможности такого неприличия, уверяла, что у Пушкина просто летние панталоны бланжевого, телесного цвета; наконец, вооружившись лорнетом, она удостоверилась в горькой истине и немедленно выпроводила дочерей из комнаты. Тем и ограничилась вся демонстрация. Хотя все были возмущены и сконфужены, но старались сделать вид, будто ничего не замечают. Хозяева промолчали, и Пушкину его проделка сошла благополучно.

В течение 1824-го и 1825-го годов, я занимался составлением инструкций для управления колониями. Труд этот, но данной программе, был обширный, хотя мало полезный. У нас и теперь, а тогда еще более, для полезного служения нужны достойные и смышленые люди, а не огромные инструкции. Контениус не имел почти никаких инструкций, а был полезнее исполнителей обширных начертаний графа Блудова, Киселева и Перовского.

При возвращении в одном из этих годов из Бессарабии, я свернул с дороги и сделал маленькое путешествие по Каменец-Подольской губернии, чтобы повидаться с братом моим Павлом Михайловичем, находившимся тогда во второй армии, при главной квартире, и погостить у него несколько дней. Там я видел в первый раз генерала Киселева, с которым впоследствии, имел так много сношений; а также встречался и познакомился с некоторыми лицами, сделавшимися вскоре важными декабристами. Суждения их и тогда уже отличались такою смелостью и резкостью, что удивляли меня; они, по-видимому, одобрялись высшими людьми, как например, генералом Киселевым. На обратном пути, проездом через Умань, я посетил знаменитый сад Софиевку, принадлежавший тогда еще графине Потоцкой. Сад этот, по крайней мере в России, действительно, замечателен, как по прекрасному местоположению, так и по изящному вкусу учредителей его. По приезде в Екатеринослав, занялся обычными делами, до новой обычной деловой поездки.

В этом году (1824-м) мы с женою были обрадованы рождением сына Ростислава, — о чем я уже упоминал выше, — единственного нашего сына. И радость наша не обманула нас. Теперь, уже в старости, могу сказать, что в нем Бог нам даровал доброго сына, достойного человека и верного слугу отечества своего[27].

Летом 1825-го года, я сопровождал генерал-губернатора Новороссийского края графа Воронцова по колониям. Он путешествовал вместе с графинею; и он и она были тогда еще в цвете лет, очень любезны и приветливы.

По возвращении моем из разъездов осенью этого года, я узнал, что император Александр Павлович с Государыней прибыли в Таганрог, дабы там зимовать, по расстроенному ее здоровью. Десятого октября я получил эстафету от графа Воронцова, в коей он меня извещал, что Государь едет в Крым, и будет проезжать через Молочанские колонии и потому просил меня сделать нужные приготовления. Я немедленно отправился и исполнил все, что следовало.

Путешествие Государя было направлено из Таганрога чрез Мариуполь и ногайские поселения. С 21-го на 22-е октября он ночевал в главном из этих поселений, Обыточной, близ Азовского моря, у графа де-Мезона, в сорока верстах от колонии, и 22-го октября прибыл в колонии, ровно за четыре недели до горестной своей кончины.

Первое поселение менонистов[28] на этом пути состояло в ферме одного менониста, именуемой Штейнбах. Государь прибыл туда в 12-м часу пополуночи. При выходе из коляски, у подъезда дома. Его Величество был встречен мною с старшинами менонистов; по выслушании словесно рапорта о благосостоянии колоний, и принятии письменного о народонаселении в них, и хозяйственном обзаведении с планом Молочанского округа, изволил спросить у меня: «с кем я имею удовольствие говорить?» — и получив ответ: — «а где Контениус?» — «В Екатеринославе, нездоров». — И с этими словами я представил Его Величеству письмо от него[29]. Потом Государь обратился к старшинам и принял от них с милостивою улыбкою поздравительное, письменное приветствие, следующего содержания:

«Всемилостивейший Государь! Провидение даровало нам счастие видеть Ваше Императорское Величество, нашего Всемилостивейшего Государя и отца, вторично посреди нас. Под Твоим милосердным правлением, под Твоим покровом и защитою, мы живем здесь счастливо и покойно. Прими, Всепресветлейший Монарх, излияние чувств благодарности, преданности и любви; прими удостоверение нашей сердечной и всегдашней мольбы ко Всевышнему: да Господь увенчает тебя, весь твой Августейший дом и все Твои великие и благодетельные предначинания благословением своим».

Подписано духовными и светскими старшинами менонистского общества.

Государь вошел в комнаты, призвал хозяина и хозяйку и милостиво приветствовал их. Я удостоился приглашением к обеденному столу. Когда я вошел в столовую комнату, Государь уже сидел за столом. Пригласив меня сесть русским изречением: «милости просим садиться», Его Величество, обращаясь ко мне, начал следующий разговор:[30]

— Чем болен Контениус?

— Грудною болезнью, Ваше Величество, — ответил я.

— А я думаю старостью. Сколько ему лет?

— Семьдесят шесть.

— Кланяйся ему, братец, от меня и скажи, что я очень жалею, что не мог его видеть и особенно о причине, по которой он не мог сюда приехать. Скажи ему, что я душевно желал бы снять ему лет двадцать, но это свыше моей власти.

Сделав затем несколько вопросов о генерале Инзове и других начальниках колоний, Государь сказал:

— В этой колонии только два дома?

— Это не колония, В. В., — отвечал я, — но хутор, основанный при земле, пожалованной Вашим Величеством бывшему менонистскому старшине Винцу, за его усердное общественное служение и за основание первой в здешних местах лесной плантации. Теперешний хозяин дома — зять его.

Государь, указывая в окно, спросил меня:

— А чьи это маленькие малороссийские домики?

— В них живут работники хозяина.

— А менонисты, кажется, не строят домов на этот манер?

— Никак нет, Ваше Величество.

— Сколько вышло менонистов из Пруссии сюда в прошлом году?

— Пять семей.

— В чем состоят главные упражнения менонистов?

— В улучшенном скотоводстве, хлебопашестве, в разных ремеслах.

— Какой у них рогатый скот?

— Большею частью смесь немецкого с малороссийским.

— А лошади?

— Также, потому что первоначально вышедшие менонисты приводили с собою рогатый скот и лошадей из Пруссии.

— Какой они высевают наиболее хлеб?

— Пшеницу.

— Много ли они потеряли в прошлую зиму от падежа скота?

— Пятую часть.

— Была ли у них так же, как и у прочих здешних жителей в то время, снята с крыш солома на прокорм скота?

— У некоторых.

— Бывают ли за ними недоимки в податях?

— Весьма редко.

— Есть ли фабрики?

— Одна небольшая, суконная, которую В.В. в 1818 году изволили удостоить посещением.

— А! Помню.

Лейб-медик Виллие, сопровождавший Государя и находившийся за столом, заметил:

— Кажется, что в 1818 году мы здесь не ехали.

— Нет, — подтвердил Государь, — мы проехали из духоборческой деревни, где ночевали, на село Токмак и оттуда прямо в Мариуполь. — Затем обратился снова ко мне. — Бывают ли между менонистами важные уголовные преступления?

— В продолжении восьмилетнего управления моего случилось одно только.

— Какое?

— Один менонист в нетрезвом виде, задавил ребенка, переехав его повозкою на дороге.

Государь, сделав знак головою, сказал:

— Это неумышленно! Но разве бывают между ними наклонные к пьянству?

— Весьма редко.

— Это хорошие люди. — И потом Государь шуточно спросил у Виллие — N’est ce pas que vous êtes ici chez vos confrères, en fait de religion?

— Non, sire, — отвечал Виллие, — je suis de l'église épiscopale.

— Et dans quelle église allez-vous à Pétersbourg?

— Dans la chapelle anglicane.

Государь продолжал, обращаясь ко мне:

— Мирно ли они живут с ногайцами?

— Ногайцы иногда несколько беспокоят их, но местное начальство старается всемерно прекращать своевольство ногайцев.

Все окна были усеяны менонистками из ближних колоний, в их праздничных платьях. Началась сильная буря и дождь. Государь, посмотрев в окно, сказал: — Шквал! Шквал! pauvres femmes, elles seront toutes mouillées! — И потом спросил меня: — Всегда ли здесь в октябре бывает такая погода?

— Напротив, Ваше Величество, ветры и дожди здесь гораздо чаще бывают в сентябре, прежде и после равноденствия; а в октябре, большею частью, дни ясные, теплые и тихие и только по утрам и по вечерам случаются туманы».

Государь обратился с вопросом к Виллие и генералу Соломке, у кого они ночевали в Ногайске, и хорошие ли у них были квартиры. В это время повар Государя, Миллер, подал блюдо с зеленью. Государь спросил: — Ces légumes sout ils d'ici? — Non, sire, — отвечал Миллер: mais je les ai trouvées ici.

Государь увидел костяной нож, которым Виллие резал хлеб, поданный ему Миллером из другой комнаты и, взяв его в руки, посмотрел на надпись и сказал: «Написано « Москва» латинскими буквами! Наши фабриканты имеют страсть или писать на своих произведениях «Лондон» и «Париж», или хотя Москву и Петербург, но всегда и непременно латинскими буквами!

Виллие меня спросил, не здесь ли сделан нож? Я отвечал отрицательно.

— Знаете ли вы, — обратился Государь ко мне. — швейцарца, поселившегося между ногайцами?

— Несколько знаю.

— А как вы о нем знаете?

— Сколько мне известно, он кажется хорошей нравственности и имеет добрые намерения.

— В чем состоят они?

— В том, чтобы узнать совершенно характер, образ мыслей, правы, дух ногайцев и сообщить свои сведения Базельским миссионерам, имеющим целью обращение магометан в христианскую веру, для облегчения им в том успеха.

— Да! — сказал Государь. — так точно: в Базеле есть институт, где воспитываются миссионеры. Я желаю ему успеха, но сомневаюсь в том.

Государь посмотрел на часы и встал из-за стола. Кроме Государя, за столом находились генералы, барон Дибич и Соломка, лейб-медик Виллие и я. После обеда Его Величество вышел в другую комнату. Чрез несколько минут позвали менонистских старшин. Государь спрашивал их, всем ли они довольны и не имеют ли каких жалоб? Получив в ответ, что они счастливы, довольны во всех отношениях и что им остается только благодарить Государя за все его щедрости и милости, он сказал им: «Я также доволен вами за мирную жизнь и трудолюбие, но желаю, чтобы вы основали лесные плантации, особенно из американских акации, очень успешно произрастающих в этих местах, по 1 / 2 десятины на хозяина». Затем, отпустив их, призвал вновь хозяина и хозяйку, поблагодарил их, щедро одарил и вышел для отъезда.

Получив дозволение проводить государя до ночлега, назначенного в последней менонистской колоний Альтонау, я поехал следом за Его Величеством. Вне колоний, которые встречались по пути, государь приказывал ехать очень скоро, в колониях же тише. До первой станции, колонии Рикенау, в 17-ти верстах от Штейнбаха, государь проехал через новые колонии, Прангнау, Нейкирхи и близ колонии Лихтерфельд. В Рикенау Государь разговаривал с хозяином дома, подле, которого переменяли лошадей; спросил его довольны ли они всем и проч.

В колонии Орлове, лошади переменялись возле одного менонистского дома, отличавшегося от прочих обширностью и устройством. Государь вышел из коляски и пошел один в дом. Хозяин этого дома, ехавший верхом передовым, пред экипажем государя, весь промоченный дождем и испачканный грязью, побежал переменить кафтан. Оробевшая хозяйка стояла, прижавшись у передних дверей, — а две мои малолетние дочери, приехавшие из Екатеринослава с знакомой дамой, чтобы видеть государя, стояли в другой комнате, дверь которой была отворена. Государь вошел в комнату и, увидев их, подошел к ним и спросил у них, кто они? Затем милостиво расспрашивал маленьких дочерей о их матери, есть ли у них братья, сестры и проч.

Возвратясь в переднюю комнату и узнав от вошедшего хозяина, что в углу стоявшая женщина, жена его, хозяйка дома, Государь подошел к ней и взял ее за руку: хозяйка, думая, что Государь по менонистскому обычаю хочет пожать ей руку, свободно протянула ее; но Государь поцеловал ей руку. Это снисхождение, свыше всякого чаяния, так поразило ее, что она отступила несколько шагов назад, побледнела, зашаталась, готовая упасть в обморок и не была в состоянии произнести ни слова. Его Величество сделал хозяину несколько вопросов о доме его: давно ли построен, во что обошелся и проч. — И поклонясь, вышел из комнаты.

В сенях государь увидел меня и спросил ласково:

— Твое семейство здесь?

— Здесь, Государь, — ответил я: — две дочери, желавшие иметь счастие удостоиться лицезрения Вашего Величества.

— А твоя супруга где?

— В Екатеринославе, Государь.

— Дети твои мне говорили, что она урожденная княжна Долгорукая?

— Так точно.

— Какого Долгорукого?

— Князя Павла Васильевича.

— Не того ли, что служил в уланах?

— Никак нет. Тесть мой имел счастие служить августейшей бабке Вашего Величества генерал-майором, и в начале царствования родителя Вашего Величества вышел в отставку.

Государь поднял глаза, припоминая его, и потом, пожав плечами, сказал:

— Не помню.

Садясь в коляску, Его Величество сказал мне:

— У здешнего хозяина дом лучше чем у других.

— Он достаточнее других — ответил я.

— А это какой дом в конце колонии, против школы, отдельный?

— Молитвенный.

— Будет ли он выштукатурен?

— В будущем году менонисты намереваются непременно выштукатурить.

— Так, как этот? — указывая на дом, где он изволил быть.

— Так точно.

Государь, кивнув головою с улыбкой одобрения, велел кучеру ехать. По прибытии в колонию Альтонау Государь вошел в дом, предназначенный для ночлега его, и тотчас призвал хозяина с хозяйкой, детей и мать их, говорил с ними осведомлялся о их положении, хозяйстве, летах и проч.

Ночью стражу при экипаже и квартире Государя составляли по собственному своему желанию, сами старшины и почетнейшие из хозяек. На другой день, 23-го октября, пред выездом, узнав, что дети мои приехали сюда, Государь изволил приказать привести к нему их. Генерал Соломка, посланный за ними, видя, какие они еще маленькие (старшей было десять лет[31], а второй всего шесть), напомнил им, чтобы они не забыли поклониться Государю, — что они конечно исполнили. Государь разговаривал с ними очень милостиво, шутил, расспрашивал подробно о их матери, деде, занятиях, учении; обласкал их, при прощании поцеловал у них обеих руки и просил поклониться от него их матери. Уходя, девочки никак не могли отворить двери: Государь ходил по комнате и, заметив их затруднение, подошел к ним, засмеялся и, толкнув ногою дверь, выпустил их. Потом призвал он хозяина и хозяйку, поблагодарил за ночлег и щедро одарил деньгами. Соломка мне говорил, что Государь желал сделать подарки моим детям; но оказалось, что в дорогу ничего не взяли для этой цели.

Я ожидал выхода Государя для отправления в путь у дверей дома. Поровнявшись со мною, Его Величество остановился и сказал мне:

— Благодарю тебя; я весьма доволен, что познакомился с тобою. Кланяйся от меня своей супруге. — И потом голосом отеческого соучастия: — Скажи мне, счастлив ли ты в своем семействе?

С чувством умиления и благодарности к истинному Отцу-Государю, произнес я совершенно утвердительный ответ. Его Величество поклонился и сел в коляску. В это самое время, один ногаец сунул в руки барона И. И. Дибича несколько ассигнаций старого достоинства. Государь, взглянув на них, сказал: «А, это старого достоинства! Их выменивать уже запрещено законом. А сколько их?» Дибич доложил: «Двести пятьдесят рублей». Государь приказал: «Дать ему!» что Дибич и велел исполнить Соломке. Затем Государь поклонился и отправился в дальнейший путь.

В пяти верстах от последней колонии Государь проезжал чрез главное духоборческое селение, под названием «Терпение». Духоборческие старшины ожидали Государя с хлебом и солью. Но Государь, узнав от квакеров Аллена и Грельета, что духоборцы не признают божественности Христа, и потом из доходивших к нему донесении о разных преступлениях и беспорядках между ними, — взглянул на них с видом негодования и приказал кучеру, не останавливаясь, ехать вперед.

В этот день Государь обедал на хуторе помещика Прудницкого, около реки Утлюка, отъехав шестьдесят верст от колоний. Генерал Соломка, с которым я впоследствии времени виделся, говорил мне, что за столом зашла речь о менонистах. Соломка сказал Государю, что просил меня о приискании ему семейства менонистов в его Тамбовскую деревню для управления ею. Государь на это заметил «Может быть, Фадеев исполнит твое желание, но я сомневаюсь в успехе. Всякий менонист, поселясь здесь, ищет положить основание благосостоянию не только собственному, но и потомства своего; в кругу своих собратий он находится как бы в коренном отечестве твоем; соотечественники его помогают ему в нуждах его, знакомят его с местным положением, обстоятельствами и так далее. А у тебя, в отдалении от них, он будет лишен всех этих удобств. Сверх того, я не думаю, чтобы их общество и согласилось отпустить от себя хорошего человека, из опасения, чтобы он не испортился в нравственности и не сделал навыка к обычаям и порокам, кои до сих пор им чужды. А в дурном, тебе мало будет пользы». Последствия совершенно оправдали это прозорливое заключение Государя, так как при всем моем старании, я не мог уговорить ни одного из известных мне по хорошим качествам менонистов принять предложение, даже с самыми выгодными условиями.