РОМАН
Я слышал, как он катился по камням со зловещим грохотом и стоном.
Пьер Лоти
I
13 августа 19...
Вчера, в пятницу, в девятый день моей новой, турецкой, эры, я был представлен после селямлика его величеству султану. Ничего особенного. Во время моей -- увы! -- скорее дипломатической, чем военной карьеры немало величеств принимало меня с точно такой же улыбкой на лице, в точно так же обставленных кабинетах. Повелитель оттоманов мало чем отличается от своих собратьев. Пожалуй, только у него более умное и менее заурядное лицо, чем у большинства из них. В остальном все то же, тот же церемониал, тот же протокольный разговор, соответствующий международному ритуалу. Я одинаково мог себя вообразить в Риме и Петербурге.
Зато перед аудиенцией случился довольно любопытный инцидент: в приемной, кроме меня с посланником, было человек двенадцать из дипломатического корпуса; перед окнами происходил пышный парад, предшествующий молитве султана в собственной его величества мечети...
В эту минуту в приемную вошел красавец-турок великого черкесского племени, в ослепительно расшитом золотом мундире. Он твердой солдатской походкой подошел прямо к посланнику и, пожав его руку, спросил, указывая на меня:
-- Ваше превосходительство, не окажете ли вы мне честь?..
Я был сейчас же представлен:
-- Мой новый полковник, маркиз Рено де Севинье Монморон.
(Нарцисс Буше, посол Республики, никогда не упустит случая блеснуть титулом и звучным именем, которых, к его глубокому сожалению, лишен сам.)
Это, впрочем, пришло мне в голову потом. В тот момент я видел только турка, который пронизывал меня своими темно-синими глазами.
-- Вы меня не узнаете, полковник? Мехмед-паша!..
"Мехмед-паша" здесь почти то же, что во Франции "граф Жан" или "маркиз Пьер". И потому посланник почтительно дополнил:
-- Его превосходительство маршал Мехмед Джаледдин-паша, начальник политического кабинета его величества.
Начальник политического кабинета, иначе говоря -- глава всех дворцовых шпионов?.. Нет, это решительно ничего не вызывало в моей памяти. Турок улыбался.
-- Вспомните... яхта герцога д'Эпернон -- "Лепесток Розы"!..
А! Я сразу вспомнил. Но здесь, в приемной султана, встреча была совершенно неожиданной.
Этой истории лет двенадцать: мое первое путешествие в Константинополь на борту "Лепестка Розы" за столько лет поблекло уже в памяти. Мы целую неделю стояли у Стамбула. И вот, накануне отъезда, д'Эпернон таинственно привел на борт какого-то странного человека, переодетого нищим. Это был впавший в немилость Мехмед-бей, считавший более благоразумным уехать из Турции. И вот Мехмед-бей снова в милости у султана! Он -- паша, он -- маршал и верховный начальник тайной полиции! Забавно!
Впрочем, Мехмед-бей мало изменился, и я его, наконец, узнал. Такого солдата нечасто встретишь. Он был строен, как копье, силен и гибок, как тигр, и смотрел на вас в упор своими дьявольски сверкающими глазами. При этом -- широкий и выпуклый, точно панцырь, черкесский лоб и пышная кудрявая шевелюра с едва пробивающейся сединой... Этому маршалу не было и пятидесяти лет. И он не только придворный. В 1877 году Мехмед-бей служил в гусарах, и при Плевне под ним убили четырех лошадей! Мне рассказал все это д'Эпернон.
И вот он -- глава шпионов! Удивительная страна!
Мы стояли в амбразуре окна. Мехмед-паша фамильярно опустил руку на мое плечо и заставил меня высунуться наружу. Перед окном дефилировали красные и зеленые зуавские полки.
-- Сознайтесь, вам неприятно видеть меня начальником политического кабинета... Да, да! Это вполне естественно... Вы, французы, не любите шпионов. А между тем вы сами кто? Военный атташе... Тот же замаскированный шпион -- не так ли? Послушайте, полковник, солдаты могут быть шпионами и все-таки оставаться честными людьми, где бы они ни были, во Франции или в Турции; их мундир издали выдает их врагу, всем врагам. Вы в своем небесно-голубом доломане не захватите нас врасплох; а Мехмед-пашу узнают за версту по его коню. Ну, я принужден с вами расстаться.
Его величество сейчас выйдет из Ильдиза. Я должен находиться у дверей экипажа. До свиданья!
Он сделал два шага к двери и вернулся:
-- Самое главное забыл. Двенадцать лет тому назад вы спасли мне жизнь! Вы и ваши друзья располагайте мною, как вам вздумается, господин полковник.
Он ушел.
Через четверть часа я заметил его в императорском кортеже. Султан проезжал мимо полков, выстроенных в боевой готовности, мимо склоняющихся перед ним малиновых знамен -- знамен Плевны, Кавказа, Фессалии. Великолепные лошади не хотели идти шагом. Их сдерживали изо всех сил. Экипаж был окружен сотней пашей с красными и зелеными лентами через плечо, и вся толпа бежала рысью, стараясь не отставать. Один только Мехмед Джаледдин не бежал. Ему достаточно было удлинить свой и без того огромный шаг.
Молитва султана окончилась. Муэдзин пропел с высоты минарета, и полки возвратились в казармы.
Почти без свиты промчался быстрой рысью экипаж султана. Я, наконец, дождался аудиенции, самой заурядной в мире...
У ворот Ильдиза стояла коляска посланника. Моей не было, она куда-то пропала.
Совершенно равнодушный к этому обстоятельству, Нарцисс Буше спокойно протянул мне руку.
-- До свиданья, полковник! Что, нет вашей коляски? Не унывайте, найдется. До скорого свиданья, не так ли?
Его кучер погнал лошадей.
Приятно думать, что мы когда-то были самой изысканно-учтивой нацией Европы... Правда, это было давненько, во времена моей прабабушки!
Единственное извинение этого господина в том, что ему со мной не по пути. Он доедет до Топ-Ханэ, где его ждет каик, чтобы подняться вверх по Босфору. Посольство помещается еще в летнем дворце, в Терапии. Я живу в городе, на улице Бруссы: дипломатические традиции требуют, чтобы военный атташе оставался в Пере как летом, так и зимой. Но улица Бруссы в нескольких шагах от Топ-Ханэ, и пришлось бы сделать только небольшой крюк...
Как бы там ни было, а мне предстояло отправиться домой пешком -- и в полной форме проделать двухчасовой путь. Пробило полдень -- пять часов по турецкому времени.
Солнце жгло вовсю, и никаких признаков какого-нибудь экипажа на горизонте. Весело!
Вдруг чья-то рука легла на мое плечо.
-- Как, полковник, вы пешком? А ваш посланник?
Мехмед-паша выходил в свою очередь из дворца. Его улан в каракулевой феске подвел ему коня.
-- Мой посланник поехал в Терапию, маршал.
-- Ага, правда.
Русский или немец не упустил бы случая съязвить по этому поводу. Но турки -- азиатский народ, и их спокойная вежливость стоит английской корректности. Мехмед-паша прекрасно все понял, но даже не моргнул глазом.
-- Вы поедете на моей лошади, полковник.
-- Вы смеетесь надо мной, ваше превосходительство.
-- Вы поедете на моей лошади. У меня во дворце есть еще две...
Он обратился к улану и отдал ему приказание.
-- Я поеду на той, которую сейчас приведут, маршал.
-- Нет. Вы окажете мне честь и поедете на этой. В память о "Лепестке Розы". Пожалуйста, господин де Севинье!..
В первый раз за эти девять дней, что я в Турции, меня назвали моим именем, не прикрашивая его титулом маркиза!
Мы помчались рядом через Нишанташ к предместью Таксим. Когда мы проезжали мимо артиллерийских казарм, Мехмед-паша сделал мне два кратких и быстрых, как удары клинка, комплимента, которые мне чрезвычайно польстили.
Один:
-- Неужели все французские полковники ездят так хорошо, как вы?
Другой:
-- Вам больше тридцати пяти лет или меньше?
Бесспорно, я хорошо держусь в седле и мне по виду дают на десять лет меньше, чем в действительности. Но услышать это из уст такого кентавра с острым, как бурав, взглядом было очень приятно.
В конце Таксима расположена Пера; Пера -- город посольства, клубов, гостиниц и кафешантанов, единственный район Константинополя, который мне определенно антипатичен. Но -- увы! -- именно здесь приходится жить! К счастью, моя улица -- улица Бруссы -- едва ли не самая приличная в этой части города.
-- Доедемте со мной до моста, -- сказал Мехмед-паша, не замедляя бега своей лошади.
Мы промчались татарским галопом по извилистому откосу, который огибает эту удивительную лестницу с провалившимися ступенями, так называемую улицу Юксен-Калдирим. Внизу Каракейская площадь, точно корсо карнавала, вечно кишит разноцветной толпой. Солдаты гауптвахты отдали нам честь: "Салаам дур!" И перед нами развернулся деревянный мост, пестрящий торопливыми прохожими -- сказочный Мост, перекинутый через Золотой Рог.
На середине моста Мехмед круто остановил лошадь; следовавший за ним с опущенной головой и рассеянным видом улан в каракулевой феске, однако, повторил его движение с такой точностью, что даже не уменьшил бывшего между ними расстояния.
Мехмед-паша протянул руку к турецкой столице, залитой сиянием полуденного солнца:
-- Вот, полковник, смотрите. Я полагаю, что вы приехали сюда для того, чтобы что-нибудь увидеть... Вы не похожи на тех, которые гоняются здесь за гречанками или армянками. Да. Так вот: все, что стоит видеть в Константинополе, находится по ту сторону моста, в Стамбуле. Позади вас Галата, Пера, Татаявла, Таксим... Все это -- помойная яма! Но впереди Стамбул.
Я вежливо поклонился:
-- Византия?
-- Нет, полковник, не Византия. Пять веков оттоманского владычества похоронили Византию. Не жалейте о ней: она была достаточно отвратительна. Посмотрите, что от нее осталось: эта громада Святой Софии, как неуклюжая крестьянка, неумело раскрашенная в красный и желтый цвета. Византия была богата, тяжеловесна и безвкусна. Это был дряхлый город дряхлой, прогнившей, нелепой империи. А наш Стамбул мы строили с энтузиазмом, потому что мы были молодым, здоровым народом. Посмотрите на его грациозный и строгий силуэт, подобный силуэту турчанки, закутанной в свой якман! Посмотрите, полковник; пятьсот лет тому назад мы вошли оттуда -- через Топ-Канэ, Пушечные Ворота, со стороны этой высокой развалившейся мечети, которая в виде клочьев тумана виднеется над горизонтом крыш! Вот Мирима Джами, построенная во времена Сулеймана Великого царицей луны и солнца. Наши победоносные минареты высятся над Византией, точно памятники славы. Взгляните направо: там минареты султана Селима, налево -- султана Ахмета. Впереди, направо, древняя мечеть султанши Валиде, над ней -- султана Сулеймана, друга вашего короля Франциска Первого; вон там -- султана Баязеда, Нури-Османа; дальше -- Мехмед-Фати, завоевателя, и внизу, напротив -- два белых острия -- мечеть Шах-Задэ, сына Хассеки, которого Рокселана приговорила к смерти. Обернитесь сюда: там мечеть ее брата Джи-ан-Джира, посреди Фундукли, над Босфором. Джи-ан-Джир тоже умер по велению Рокселаны... Все эти камни, которые высятся над Стамбулом, выросли из его почвы, воздвигнутые силою гнева, мужества и веры. Мы скрепили их своей кровью и кровью неверных. И вся эта кровь, которая лилась, как вода, заслуживает уважения и любви такого солдата, как вы, бравого франкского солдата, умеющего скакать на коне.
Он протянул мне руку.
-- До свиданья, полковник. Улан последует за вами и отведет лошадь... Ах! Подождите минуту! Посмотрите вот туда, на гребень Стамбула, налево от базарной мечети. Да, да, вот те квадратные крыши, огромные и безобразные... Это так называемый "Европейский Финансовый контроль"... Теперь сделайте полуоборот: смотрите на Галату -- над башней большое здание... Это банк. Видите? Золотой Рог стиснут между Банком и Финансовым контролем. Подумайте об этом, когда услышите, что Турция погибает. До свиданья! Инш'алла!
Он пустился галопом. Через мгновение я уже не видел ничего, кроме спины, перетянутой красно-зеленой лентой, рыжего крупа лошади и -- мгновениями -- четырех сверкающих на солнце копыт.
Я возвращался медленно, нарочно задерживаясь в кишащей, точно муравейник, толпе. Я не переставал любоваться этим мостом. Это, несомненно, самый чудесный мост на земле. Что за странные люди, что за своеобразные народности, какая смесь религий сталкивается здесь беспрестанно, стремясь из Стамбула в Перу и из Перы в Стамбул! Фески, тюрбаны, кепи, колпаки, шляпы с перьями -- те же ярлыки, отличающие происхождение всех этих мужчин и женщин, явившихся из самых неожиданных стран. На протяжении одного только полета я встречаю верховых и пеших солдат, носильщиков, согнувшихся под своей ношей, евнухов в красивой одежде; растерявшуюся толпу бухарских паломников, вытаращивших свои монгольские косые глаза; закрытую, точно гроб, гаремную повозку; четырех персов в каракулевых шапках; два несущихся галопом пожарных насоса; десяток турецких женщин, закутанных до смешного в вуали; шесть полицейских, пять имамов, трех дервишей, болгарского епископа, двух сестер милосердия и сотни обывателей, социальное положение которых от меня ускользает. Я забыл еще про неистовый шум, поднимаемый уличными торговцами, загромождающими все тротуары, во все горло выкрикивающими свои невообразимые товары: розовый лукум, анисовый симит, ангорский мед, дворцовую пастилу, клетчатые носовые платки, английские булавки, дамасские абрикосы, открытые письма, фотографии "для мужчин" и настоящую вишневую воду. Все это за один су, за один только су, за полсу: "Он пара, бех пара, бех парайа"...
II
Август.
Сегодня день моего рождения. Мне сорок четыре...
Только что я перед большим зеркалом делал себе строжайший смотр. Мне казалось, что этот лишний год должен очень заметно на мне отразиться. Оказывается, нет, не очень...
Мои волосы, правда, седеют, но меньше, чем у других. Главное, они еще настолько пышны, что могут вызвать зависть любого капитана. В обхвате моей талии без корсета 64 сантиметра, и хотя я невелик ростом, кажусь высоким, потому что держусь чрезвычайно прямо. Кроме того, из многих кокетливых привычек я придерживаюсь особенно одной: дочиста брею усы и бороду и среди своих современников похож на портрет времен моей прабабушки. Черт возьми! Ведь я -- де Севинье! Не могу же я походить на обыкновенного смертного! Короче, эти бритые щеки еще достаточно свежи...
Но тем не менее мне сорок четыре года! Сорокачетырехлетний блондин. Я цепляюсь за свою уходящую молодость, а это всегда ставит в смешное положение. Те, кто прочтет когда-нибудь мои мемуары, которые я листок за листком складываю в ящик письменного стола, хранившего письма покойной мадам де Гриньян, вволю посмеются над старым красавцем. Все же мне кажется, что моя грусть о наступающей старости несколько благороднее пошлого отчаяния мещан, сожалеющих о ножках разных Марго. Я лично жалею только о том, что напрасно, без величия и красоты, растратил силы того породистого животного, которым я был и буду едва ли еще несколько лет! Растратил свой гордый дух, не оставив о нем никакого следа в истории...
В этом виноват двадцатый век. Я был создан для века, более богатого приключениями. Не стоило, когда я был мальчиком, набивать мне голову героическим вздором, как это имели несчастие сделать мои родители. В двенадцать лет мои досуги разделяли герои Плутарха и Бюсси д'Амбуаз Дюма-отца. Потом что? Потом я был гусаром, и теперь я -- полковник. Но я никогда не видывал сражений, мои двадцать лет службы прошли между казармой и посольскими гостиными. Моими полями сражений были кутежи, а командовал я только котильонами. К сожалению, это не одно и то же! И когда, как сегодня, я вдруг замечаю, что мои волосы побелели от этих кутежей и котильонов, вместо того чтобы поседеть от битв, -- у меня становится нехорошо на душе.
III
Да, я живу на улице Бруссы... В первом этаже обитого железом старинного дома.
Улица Бруссы, идущая ступенями, точно лестница, удивительно похожа на генуэзские улочки, отвесно спускающиеся на via Бальби. Это узкий, крутой и темный коридор. Солнце никогда не гостит в этой улице. Прохожие ее обходят. Дождь превращает ее в бурный поток.
Мои апартаменты -- апартаменты военного атташе Республики -- состоят из двух огромных, как церкви, залов и из нескольких неудобных и маленьких комнат. Оба зала соединяются аркой с турецкими лепными украшениями. В моих глазах -- это единственное достоинство здания. К несчастью, дипломатический декорум требует, чтобы мои гостиные оставались гостиными, ввиду предстоящих приемов, и я не могу поставить мою кровать или письменный стол под этим маленьким сводом из черного дерева и фаянса. Я положительно начинаю ненавидеть улицу Бруссы.
Кроме того, эта улица находится в центре Перы. У меня в ушах еще звенят слова Мехмед-паши на Большом мосту: "Пера, Галата, Татаявла, Таксим -- помойная яма".
Пера, Галата, Татаявла, Таксим. Нет, это некрасиво!.. Я еще хорошенько не разобрался, потому что Константинополь -- огромный мир. Этот мир разделен Золотым Рогом на два континента, более различных между собою, чем Европа и Америка. С одной стороны -- турецкий город Стамбул, воспетый Лоти; с другой -- предместья левантинских паразитов: Пера, Галата, Татаявла и другие. Все эти предместья противны. Греческие, армянские или космополитические, христианские, -- во всяком случае, они слишком верно отражают жалкое христианство Востока. Улицы Перы, по которым мне волей-неволей приходится шагать каждый день, кишат самой противной толпой, какую только себе можно представить, и нисколько не походят на ослепительный круговорот на мосту через Золотой Рог. Главная улица Перы -- карикатурная претензия на наименее парижский из наших парижских бульваров -- обладает способностью выводить меня из себя. Все здесь по-обезьяньи подражает Западу: пятиэтажные дома, улицы с трамваями, лавки с английскими вывесками, мужчины в котелках, дамы в провинциальных платьях. Их левантинская внешность малопривлекательна. И я боюсь, что она скрывает за собой нечто еще менее привлекательное -- смесь из других, более отвратительных подражаний Западу: мелкой хандры, мелких сплетен, мелкой подлости, мелкого мошенничества и мелкой корысти.
Мой турок-маршал говорил правду: в Константинополе нет ничего, кроме Стамбула. Каждый вечер я с порога этого огромного моста любуюсь Турцией, так отчетливо вырисовывающейся своими минаретами на вишневом фоне заката. Мне еще не удалось туда сходить, потому что все шесть посольств еще на два месяца останутся в Терапии или Буюк-Дере на Верхнем Босфоре, в пяти милях отсюда. И я в качестве приезжего отбываю каждый день наказание, отправляясь с визитами по всем посольствам, переходя от секретаря к секретарю, оставляя свои визитные карточки у так называемых "людей света" -- константинопольского света, для которых загадочное происхождение является почти непременной отличительной чертой.
IV
К счастью, дорога от улицы Бруссы в Терапию не совсем неприятна.
В ней два этапа. Первый -- сухопутный, второй -- по воде. Нужно сначала спуститься с улицы Бруссы в самый низ, потом повернуть налево, по забавной, очень извилистой уличке, названия которой я не знаю. Приходится пройти мимо военного поста и кладбища. По ту сторону квартал совершенно турецкий: одни только деревянные двухэтажные домики с рядом окон, задернутых плотными белыми занавесками. Уголок Стамбула, попавший на улицу Перы. Это нисколько не походит на тот карикатурный европейский город, который расположен кругом. Здесь нет ни мужчин, одетых по лондонской моде, ни дам, одетых по-парижски -- по прошлогодним журналам. Одни только рослые, строгие турки и торопливые, закутанные мусульманки. И тишина кругом.
Моя турецкая улочка то извивается, как змея, то раздваивается, то разнообразится тупиками. На некоторых перекрестках, отмеченных фонтаном, я непременно теряюсь, как пройти дальше. Но через какие-нибудь полмили улица отвесно обрывается вниз и вливается в главную улицу Галаты. Галата -- это морское предместье Константинополя -- порт, арсенал, набережная, -- шумное, грязное, пользующееся дурной славой предместье, но, на мой взгляд, насколько оно симпатичнее пропитанной претенциозным снобизмом Перы! А в конце Галаты я попадаю на Каракейскую площадь и на большой деревянный мост, от которого отчаливают лодки.
Мне было бы втрое ближе и бесконечно проще не спускаться, а подняться по улице Бруссы, потом пройти по главной улице Перы до фуникулера, который в одну минуту доставит меня куда надо. Но идти по главной улице Перы -- нет, благодарю покорно!
Но мосту начинается второй этап. Я сажусь на большой колесный пароход, распустивший пышный султан черного дыма. Что за гнусный уголь в этой стране!..
Шесть часов по турецкому времени -- пятьдесят минут первого. Отчаливаем с точностью отходящего поезда: свистки, каскады воды, поднимаемые колесами парохода, разноязычный гул голосов и смятение среди лодок и барок перед всколыхнувшим воду судном. Золотой Рог вечно кишит такой массой суденышек, что удивляешься, как эти скорлупки не раздавят друг друга. Колесный пароход "Ширкет-хаирие", носящий имя своей компании, не задевает, однако, ни одного из них и меньше чем в пять минут, точно по мановению волшебного железа, рассеивает толпу лодок. Вот развернулась панорама: налево -- Пера, очень выигрывающая на дальнем расстоянии, направо -- великолепный Стамбул; впереди -- азиатский Скутари -- настоящая роща платанов, фиговых пальм и акаций, в листве которых прячутся маленькие фиолетовые домики. "Ширкет-хаирие" огибает Перу, и перед нами -- Босфор.
Босфор? Все представляют его себе сразу, не правда ли? Лазурные волны, мраморные дворцы, синее небо, и султанши, жемчужины Востока, склоненные над бездной, куда рано или поздно их бросят. Да? Так вот, как раз ничего подобного.
Вода не лазурна и небо не синее. На всем лежит серо-золотистый колорит, и нечто вроде дымки окутывает все очертания, смягчая оттенки. Попадаются мраморные дворцы, но их очень мало: какой-нибудь десяток дворцов разбросан по обоим берегам, тянущимся на верные двадцать километров. Босфор гораздо длиннее, чем его себе представляют. Это красивая извилистая река, обрамленная лесистыми холмами, близко подступающими к воде. У подножия этих холмов, вдоль реки, расположились селенья с вытянутыми в линию турецкими домами, с висящими над водой террасами на сваях. Там и сям на набережной -- остатки древних мостовых с отбитыми плитами; огромная фиолетовая вилла, ияли, из розового камня или старого дерева; белая мечеть с прекрасным куполом и минаретами, подобными свечам, и местами -- турецкое кладбище, ступенями спускающееся к воде... Кладбище в тени высоких кипарисов и прозрачных ив, под которыми мелькают маленькие мусульманские плиты с золотыми надгробными надписями. И над всем этим какое-то мягкое и неодолимое очарование, очарование гармонии, меры и покоя. Невысокие округлые холмы, широкие, низенькие дома, мягкая европейская зелень листвы, прозрачная дымка, присущая этой природе, как налет -- сливе, и солнце, которое золотит и не ослепляет, -- все это создает восхитительное и нежное целое, не врывающееся, а мягко проникающее в самую глубину души.
К несчастью, сюда впутались европейцы и застроили берега Босфора. Получилось то же, что и в Стамбуле: на Босфоре имеется своя Пера -- десятка три ужасных фасадов, заслоняющих расположенные за ними холмы и похожих то на детские постройки, то на шоколадные домики: это особняки и так называемые дворцы. Ох, если б мне попасть сюда с моими гусарами накануне сражения! Мы сразу поправили бы дело с помощью керосина и нескольких охапок хвороста!
Половина восьмого по-турецки -- четверть третьего. Налево -- большое селение Иеникей; направо -- маленький городок Беикос. Сзади, на азиатском мысе -- Канлиджа, самая очаровательная деревушка на всем Босфоре; впереди -- европейский берег: Терапия и Буюк-Дере, избранные места, летняя резиденция всех шести посольств. Там недурно: есть великолепные деревья. "Ширкет-хаирие" причаливает к восхитительному ияли цвета запекшейся крови, прислонившемуся к парку, уступы которого покрыты липой, каштаном, буком и кедром, таким красивым кедром, какого я не видел нигде. Это дворец французского посольства...
Набережная загромождена экипажами. Ворота. Лакеи и кавасы. (Кавасы, это приведенные к присяге слуги, имеющие право носить оружие и порой злоупотребляющие им.) Вся эта челядь бросается ко мне:
-- Господин маркиз...
Ну, теперь примем серьезный вид.
V
Вечером перемена декораций.
Отделавшись от тяжелой дипломатической и светской повинности, я возвращаюсь на "Ширкет-хаирие" к Стамбулу, зубчатый профиль которого выделяется на зареве заката бахромой своих синеватых копий -- минаретов пятисот мечетей.
На европейском берегу и на азиатском в деревянных домишках освещается окно за окном.
Мы движемся между двумя полосами света; но это не современное грубое электрическое и ацетиленовое освещение: это милые старинные свечи былых времен, это освещение Ватто, подобное рядам звезд...
Колеса парохода громко ударяют по спокойной воде. И Стамбул там, на горизонте, все ближе и ближе: маленькие голубоватые копья растут и становятся отчетливее.
Когда мы подъезжаем к мосту Старого Сераля, стоит уже темная ночь. Но Золотом Роге не остается почти ни одной лодки. И Большой мост, недавно кишевший толпой, кажется почти безлюдным: его неправильная и смутная громада непомерно разрастается во тьме. Причаливаем. Сходим на берег. И я каждый раз остаюсь здесь и, склонившись над перилами моста, долго любуюсь чудесным видом ночного Стамбула.
Он развертывается подо мною, спускаясь низко к морю. Трудно сказать, где кончается город и где начинается море, потому что местами дома стоят на сваях в самой воде и бесчисленные лодки теснятся у стен этих домов. Темная груда террас и лодок, переплетенных сваями и мачтами, почти без огней бесконечно тянется с запада на восток. Город спускается в море и поднимается в самое небо.
Передо мной как будто утес, покрытый теснящимися друг на дружку домами. На вершине утеса круглые мечети и остроконечные минареты там и сям выступают из тьмы, сливаясь со звездами. Однообразно синий колорит скрадывает все контуры: молочно-синий колорит, совершенно подобный синеве звездного неба.
Мне грезятся средневековые офорты: старинный замок, зубчатый редут, башни, башенки, подъемные мосты, часовые с алебардами и, притаившись под стенами замка, осаждающий его, вооруженный с ног до головы враг... Но офорт, который передо мною, неизмеримо прекраснее.
Босфор -- пастель, Стамбул -- офорт. Что за благородный фон для трогательной и кровавой трагедии в старинном вкусе, с нежными дуэтами и резней! Увы, время и дуэтов, и резни миновало.
VI
24 августа.
Сегодня я завтракал в Терапии, во французском посольстве, наедине с посланником, его превосходительством Нарциссом Буше.
Вот уже две недели, как я совершаю селям и пью чай в различных дипломатических салонах Перы и Босфора и по необходимости встречаюсь с огромным количеством разношерстных людей, среди которых попадаются и довольно своеобразные. И все-таки я отдаю пальму первенства этому чудаковатому, потрепанному, полинявшему субъекту, несмотря на его неприятную наружность и возраст, который исключает его из нынешнего века.
Нарцисс Буше... Какие чисто гофманские контрасты в этом старике с наружностью малообтесанного крестьянина! Кто сказал бы, что это всем известный французский миллиардер, соперник Вандерблитов и Рокфеллеров? Сын фермера из Франшконте, с десяти лет круглый сирота без гроша за душой, он вступил в жизнь простым крестьянским батраком. Каким образом оторвался он от земли, в которой, казалось, уже повязли и его ноги? Никто этого не знает. Но в двадцать лет Нарцисс Буше -- уже в Париже, в качестве воспитанника консерватории, и на первом же конкурсе получает первый приз за игру на скрипке. И вот он -- великий артист: может быть, он и был им на самом деле. Во всяком случае, его карьера уже намечена, его успех обеспечен... Но нет. Публичные концерты, светские выступления -- это не его сфера. Он слишком груб, от него слишком отдает его родной землей. Он проваливается. Отказывается от искусства. Он исчезает. Долгое отсутствие. Новое появление в новом воплощении, еще более таинственное, чем первое: Нарцисс Буше -- миллионер. Ему сорок лет. Он промышленник, коммерсант, финансист -- все вместе. Он задает пышные пиры в своем отеле, и иногда, перед тремястами гостей, насмешливо берется за скрипку, и богач наслаждается признаньем того самого Парижа, который освистал его, когда он был нищим. Его призывает политика. Партии стараются завлечь его к себе. Но он ловко уклоняется, дожидаясь своего часа. Держа в руках ренту, он сбрасывает министерства, если они ему не нравятся. Все это до того дня, когда заговорили об африканском конфликте и угрозах Германии, когда внезапно была объявлена мобилизация и внезапно же была приостановлена, ибо Нарцисс Буше бросил на чашу французских весов свое денежное всемогущество, и над головой Германии повисла угроза банкротства и голода. Мир продиктован. И Нарцисс Буше -- непобедимый дипломат -- честно заработал себе титул посланника, пышный титул, так льстивший его самолюбию.
Здесь он живет, как царь, в сказочном дворце, посреди сказочного парка. Вот он у себя в большом зале, заставленном чудесными вещами старинного персидского искусства -- подарками визирей и султанов. Вот он передо мной такой же, каким был всегда и везде: длинный, худой, дряблый, с крючковатым носом, свисающим на сухой подбородок, в черном лоснящемся сюртуке и галстуке, похожем на шнурок от башмака; жалкая фигура отставного классного наставника. Вдобавок спина его от старости согнута. Путь от двери к креслу он совершает брюзжа, хромая и задыхаясь. Но как только он уселся, он устремляет на вас взгляд -- и ни один художник всех веков не изобразит этого жесткого, хитрого, недоверчивого, властного и проницательного взгляда... Он заговорил -- новая неожиданность: провинциальный акцент, тягучий говор, почти крестьянский жаргон, тяжелые, простодушные фразы, в которых хитрость шита белыми нитками. А ведь именно этот мужицкий голос продиктовал отступление германским войскам, уже выстроенным к бою...
Странное, странное существо, тревожащее, сбивающее с толку, загадочное.
Сколько в нем мелочного, посредственного, порою карикатурного! Манеры мелкого рантье, подобострастное уважение к титулам и знатным фамилиям, странно настойчивое подчеркиванье своего низкого происхождения. Ни на грош интеллигентности или тонкости; а между тем как отчетлива его мысль, как она свободна от всего того мусора, который так затемняет человеческое сознание. Свободна и от излишней щепетильности в вопросах морали. Но тут замешана польза государства -- "дело короля". Во времена моей прабабки в это тоже не всматривались слишком пристально.
А вот и скрипка, чтобы окутать неожиданной гармонией и дипломатию, и финансы -- вот что парадоксальнее всего остального: Нарцисс Буше -- прежде всего дилетант!..
Мы завтракали наедине. У Нарцисса Буше никогда не было ни жены, ни детей, ничего такого, что обременило бы лишним грузом его корабль и могло бы открыть уязвимое место ударам врага. У него даже нет племянников -- редкое явление среди королей нашей Республики, у которых в большом почете родственные чувства.
Меня предупредили, что его превосходительство, раз лед уже сломан, говорит о себе и редко касается чего-либо другого. Ясно, что только моя роль приезжего заставила его отступить от своих привычек. С самой закуски до десерта Нарцисс Буше ни словом не обмолвился о себе самом, безостановочно и довольно живо рассказывая о турецкой стране и ее обитателях.
Его вступление было довольно оригинальным. Мы только что сели за стол, и через широко открытое окно я любовался Босфором и азиатскими холмами. Он повязывал салфетку вокруг шеи.
-- Полковник, -- сказал он мне внезапно, -- я вижу по вашим глазам, что вы уже влюблены в эту Турцию. Да, да, она недурна. Ну, так если вы ее любите, полюбуйтесь на нее хорошенько и используйте время, потому что вы недолго ее будете видеть: это -- обреченная страна.
Не знаю, почему мне внезапно пришли в голову слова Мехмед Джаледдина: "Золотой Рог стиснут между Банком и Контролем. Подумайте об этом, когда услышите, что Турция погибает". Мне захотелось высказать эту мысль Буше. Но он уже продолжал своим тягучим и дребезжащим голосом:
-- Обреченная. Я вам говорю. Вы еще этого не могли заметить. Может быть, вам трудно будет это заметить, это не военное дело. Но вы не глупы. И если я вам объясню, вы поймете.
Слушайте меня хорошенько! Турки -- очень отсталые люди. Они живут так, как мы жили до восемьдесят девятого года: у них есть армия, есть монарх, свой, так сказать, папа, Бог, и они верят, что это прочно, как железо. В довершение всего, Пророк запретил им давать взаймы под проценты. Этим самым им запрещено всякое коммерческое и промышленное дело. Они обрабатывают землю и занимаются мелким ремеслом. И точка. Впрочем, это честные, прямые и добрые люди. Вы в этом убедитесь сами: гуляя по Стамбулу, вы заметите, что турок никогда не ударит ни женщину, ни ребенка, ни прислугу, ни собаку. И я думаю, что это можно встретить только здесь.
Вы понимаете, конечно, что не с такого рода качеством современная нация может пробиться в жизнь. В наши дни народы, не желающие погибнуть, должны идти вровень с веком. Последние сто лет принесли много перемен. Я не скажу, что мы лучше наших прадедов или счастливее их; скорее -- напротив. В настоящее время отчаянно много мотов и масса дохнущих с голоду. Но зато уж мы, наверное, сильнее и хитрее прежних людей. Когда-то существовало одно только средство обобрать богача -- грабеж; и богачи защищали свои карманы оружием. Это было время войн и завоеваний... Царства солдатчины. Мы ушли вперед. Теперь уже больше не грабят, теперь играют на бирже и создают акционерные компании. Теперь век премий и дивидендов, царство дельцов. Против дельцов, полковник, солдаты бессильны. Вот почему Турция -- обреченная страна.
Я слушаю его, не спуская с него глаз. То, что он говорит -- общее место. Но он подкрепляет это свой упрямой убежденностью и своим тяжеловесным умом. Нет никакого сомнения в том, что ему доставляет удовольствие нанести сокрушительный удар всему моему сословию. Бедняк! Если бы он знал, до какой степени мне это все равно...
Он продолжает говорить:
-- Турки обречены. Приговорены к смерти. Уже издыхают. И на запах мертвечины давно слетелись вороны. Первыми были греки, потом пришли сирийцы, потом армяне, персы, евреи! Все накинулись на падаль и вонзили в нее свои когти и клювы. Тело Турции растерзано в клочья, в мелкие клочья: у воронов хороший аппетит; у них не хватает только размаха. Они пустили в ход мелкое ростовщичество, мелкий захват. На крупные действия они не решались. А между тем стая воронов расшумелась. Ее услышали издалека. В один прекрасный день Европа забеспокоилась. Европа, полковник, сделалась страшно прожорливой; куда прожорливей ворона, и больше него, и сильнее. Это нечто вроде коршуна или американского кондора. И этот кондор, паривший над Турцией целых сто лет, вдруг на нее набросился. Тут уж дело пошло быстрее. Заёмы, гарантии, конверсии, концессии, откуп, контроль, банк, акциз и фюиты... Нет больше Турции. Остался один скелет. О, будьте спокойны: все сделано по правилам, корректно, честно. Более того -- начали умерять аппетиты воронья... Я вам говорю!.. Постойте, в семьдесят шестом году группа банкиров Галаты дала взаймы султану не знаю сколько миллионов фунтов, не помню под какие, но довольно высокие проценты. И вот в восемьдесят первом Европа вмешалась: заем был консолидирован, но сокращен. Мы в делах люди твердые! Мы взыскиваем до последней копейки и берем только пять за сто. Только, не правда ли? Надо поощрять промышленность и торговлю... и вот мы требуем железных дорог, мы продаем броненосцы и насаждаем культуру в Македонии. Чтобы заплатить по счетам, султан принужден сделать новый заем. Новые заёмы, новые проценты. Новый круговорот. Нынешняя Турция -- почти не Турция. Это вас удивляет? Но это так: почтовые марки, соль, шелк, рыба, алкоголь -- все это у Контроля. Ему же принадлежат подати с Болгарии и контрибуция Кипра и Румелии. Акцизному управлению -- табак. Специальным обществам -- пристани Константинополя и Смирны. Анонимным обществам -- все железные дороги, обогатившиеся километрической гарантией. Что еще? Ах, да! Выплата военной контрибуции России. Само собой понятно, что греческое, армянское, персидское, сирийское и еврейское воронье налицо: они поедают остатки, и им нельзя помешать. Персы платят подать своему послу. Греки торгуют чем угодно. Евреи дают взаймы сто за сто. Эти разбогатели бы, если бы не армяне. Армяне разоряют даже евреев! Дальше идти некуда. Что касается болгар, они занимаются контрабандой, вооруженным грабежом и анархией!
-- Ах, полковник! Вот что значит не поспевать за веком. А эти несчастные умеют только скакать верхом и размахивать ятаганами. И когда у них занимаешь два су, у них даже не хватает ума спросить за них четыре!
VII
Пожалуй, мне здесь будет нескучно.
Вчера вечером я мечтал об античной трагедии, которая от пролога до катастрофы протекла бы в бесподобных декорациях Стамбула и Босфора. Не знаю, найду ли я когда-нибудь ее главных исполнителей. Второстепенные роли и статисты -- налицо. Сцена необычайно живописна. Это -- привилегированная страна...
Вчера я впервые вступил в местный буржуазный свет, само собой разумеется -- христианский. Я попал в греческий дом в Иеникейе, куда меня привел военный атташе Австрии, мой старый лондонский товарищ. И я нашел там массу комичного.
Было время визитов. Мы встретились в Терапии и вместе пошли вдоль Босфора по набережной, огибающей залив Календер и тянущийся вокруг старого императорского здания, где когда-то был подписан не помню какой по счету русско-турецкий договор. Дальше, за тяжелыми решетками, выстроились греческие и армянские дворцы. Гм! Нарцисс Буше говорил о воронах, разжиревших от турецкой падали... Эти дворцы подтверждают его слова. Да, они богаты, нагло и подозрительно богаты, эти восточные христиане, о которых вот уже целый век так чистосердечно жалеет добрая Европа.
Через сто шагов начинается Иеникейя: большое предместье, пересеченное садами из огромных деревьев. Дорога уходит в сторону от берега и тянется между двумя рядами домов.
Когда мы подошли к фасаду, разукрашенному в греческом вкусе горизонтальными полосами цвета ванили и лимона, мой австриец фамильярно кивнул головой:
-- Гостеприимное жилище Колури, знаете?..
-- Нет, не знаю.
-- Да ну? Пожалуйста, не втирайте мне очки.
-- Уверяю вас, я не знаю этих людей.
-- Вы не знаете мадам Колури? Вы не знаете девиц Колури? Красавицу Калиопу? Красавицу Христину? Действительно не знаете? Но, дорогой мой, что вы тут делаете целый месяц?
И он тянет меня в мгновенно раскрывшуюся дверь.
Внутри все похоже на любой дом в Смирне или Салониках. Это не пышное убранство банкира или судохозяина, имеющего собственные пароходы на Босфоре. Тут полуроскошь, лишенная комфорта; передняя, голая, как церковь; деревянная, дрожащая и пыльная лестница и гостиная. Гостиная насколько возможно заставлена безделушками: три маленьких столика, пять чайных столов, четырнадцать консолей или этажерок; все это загромождено претенциозными, будто бы художественными редкостями. Но это не самое оригинальное: безделушки -- ничто в сравнении с ширмами.
Ширмы в салоне Колури -- это альфа и омега всей обстановки. Они неожиданным образом размножаются. От одной стены до другой я насчитал восемь штук. Восемь ширм, турецких, персидских, китайских, японских, французских, восемь довольно высоких ширм, создающих своими зигзагообразными стенками восемь добавочных уголков, а вместе с четырьмя основными углами комнаты -- двенадцать восхитительных, остроумно скомбинированных тайников. Настолько остроумно, что, когда я вошел в эту комнату, полную гостей, я подумал, что она пуста! Но это -- минутное впечатление. Во всех двенадцати уголках болтали что есть мочи.
Стереотипное представление. При слове "маркиз" хозяйка дома, сначала совершенно бесстрастно сидевшая в своем кресле, вскакивает, как автомат. Я так и знал. Ведь мы в Константинополе.
-- Калиопа! Христина!
Третьи и седьмые ширмы задвигались. Появились Калиопа с Христиной.
-- Мои дочери, господин маркиз...
Сюрприз: Калиопа так походит на Христину, что я ни за что на свете их не распознал бы. Те же правильные, твердые черты, чуть-чуть тяжеловатые; те же красивые, бесконечные, длинные глаза, тот же матовый теплый цвет кожи, те же чувственные губы. И, конечно, одинаковый туалет. Возраст: между двадцатью и тридцатью. Более точно сказать абсолютно невозможно. Вероятно, двойни. Но как их не путают ухаживатели?
Между тем мною завладевает мадам Колури. Кресло отставлено, и мы оба на диване шахнишира. Шахнишир -- это закрытый стеклянный балкон, какие имеются во всех домах на Востоке. В гостиной Колури шахнишир образует тринадцатый загроможденный уголок, которому зеленые растения в кадках придают такой же укромный вид, как и у других двенадцати.
Нет больше ни Калиопы, ни Христины. Они скрылись снова за своими верными ширмами. Их, конечно, там ждали с нетерпением. Теперь гостиная снова кажется пустынной, несмотря на глухое журчанье в двенадцати клетках. И за зелеными растениями мы с мадам Колури совершенно одни.
Мадам Колури улыбается мне чрезвычайно томно. Она повернулась ко мне так, что ее правая нога касается моей левой от щиколотки до колена, и во время разговора ее рука чаще притрагивается к моим брюкам, чем к ее платью. Я не уклоняюсь: нужно приноровляться к обычаям страны. Мадам Колури вовсе не дурна: она сохранила больше чем остатки красоты, и в полумраке ей можно дать самое большое тридцать девять весен.
Она говорит. Но ее слова менее выразительны, чем жесты. Голос подлинной гречанки -- хриплый до последней степени.
-- Значит, вы из Франции, маркиз? Хорошо ли проехались?
Я наугад отвечаю "да", полагая, что она хочет спросить про мое путешествие.
-- Я знала по газетам, что вы приедете. Мне очень хотелось с вами познакомиться. Но я была уверена, что кто-нибудь из моих знакомых вас приведет, и я делала терпение.
"Делать терпение"? Здесь говорят на специальном языке. Я убедился в этом еще раз: седьмая ширма шумно отодвинулась. Мадемуазель Калиопа... или мадемуазель Христина? Которая из них?.. -- с громким смехом высунулась вперед:
-- Представьте, maman, мадам Филомен разошлась со своим старым зеленым платьем.
-- Ее муж сгорит, -- ответила, поднимаясь, мадам Колури.
Она направляется к седьмой ширме. Происходит мгновенный обмен: мадемуазель Калиопа замещает ее в шахнишире. Калиопа, а не Христина: я, не смущаясь, поставил этот вопрос -- и мне улыбнулись.
-- Да, мы с сестрой очень похожи. Иногда выходит очень забавно. Значит, вы из Франции? Вы хорошо проехались?
И все повторяется сначала до конца, чтобы не рассмеяться. Я наблюдаю за рукой, которая, несомненно по наследственности, ложится на мое колено. Это красивая, холеная, несколько крупная рука; крупнее моей; правда, не одна женщина пожелала бы иметь такую руку, как моя.
Мадемуазель Калиопа заметила мой взгляд.
-- Ах! Не смотрите! У меня ужасная лапа, не то что ваша... Не правда ли?
Она сует мне руку в самый нос для оценки. Я не могу уклониться от скромного поцелуя. Она подняла широкий рукав до самого плеча.
Да, требуется поцелуй, очень короткий. Впрочем, я свершаю его охотно. Позади одной из ширм шорох. Мадемуазель Калиопа разглядела сквозь листву, в чем дело.
-- О, пардон! Эмир Шекиб уходит, я должна с ним попрощаться...
Она бросается туда. Я не знаком с эмиром -- и смотрю в щель между занавесками... Конец улицы, какая-то стена, сад...
Но вот она вернулась -- девица с красивыми руками. Она снова садится, снова кладет свою руку на мое колено. Я продолжаю нашу беседу с того места, на котором мы остановились, несколько выше локтя. Она не сопротивляется и вздыхает.
-- Мадемуазель Калиопа...
-- Нет, не Калиопа... Христина. Калиопа была здесь прежде.
Черт возьми! Это забавнее, чем я думал!
VIII
30 августа.
Мне, как приезжему, начинают возвращать визиты. Каждый день с пяти до семи под маленьким лепным сводом, соединяющим мои два салона, -- международный парад. Я принимаю в менее огромном из моих двух залов, в который попадают, проходя через большой.
И вот атташе, секретари, советники и министры, члены Контроля, члены Банка, члены акциза, финансисты, богачи всех племен -- вороны, нет, коршуны всевозможного размаха приходят ко мне совершать селям. Мой слуга -- кроат, расшитый золотом, как того требует мода, -- продает им очень дорогой турецкий кофе, который, однако, много хуже кофе за десять пара -- один су -- в деревенских кофейнях на Босфоре.
И каждый прием приносит мне новое разочарование... Да, я разочарован, и разочарован до смешного.
Дело вот в чем. Я здесь -- в столице страны, ощипанной до нитки, обманутой, сжатой в тисках и растерзанной на куски. Я живу в самом стане эксплуататоров -- и сам эксплуататор, ибо я -- европейский чиновник. На каком основании я наивно надеялся, что эти люди, вооруженные когтями и клювами, будут чем-нибудь отличаться от моих парижских знакомых?.. Конечно, я не думал здесь встретить костюмированных корсаров. В настоящее время от Норд-Капа до мыса Горн мужчины, кто бы они ни были -- патагонцы, романцы или скандинавы, -- если только это позволяет им кошелек, по вечерам надевают одинаковые фраки и одинаково целуют руки женщин. Но под фраком и галстуком с жемчужной булавкой я надеялся разглядеть клеймо странной профессии этих людей, посланных Европой сосать турецкую кровь... Черт возьми, должны же где-нибудь да высунуться концы щупалец!
Ничего подобного! Напротив. Мои посетители -- финансисты, палачи Турции; посланники, сторожевые собаки финансистов -- все одинаково милы и воспитаны. Некоторые из них остроумны, другие просто умны, все культурны. Их жены любезны и иногда порядочны. Словом, мои коршуны симпатичны с ног до головы и имеют вид почтенных людей, даже деликатных для нашего грубого века.
Вот оно, мое общество! Вместо пиратов передо мной светские люди, не более живописные, чем асфальтовый тротуар. Очень хорошо! И в Константинополе, где Стамбул -- офорт, а Босфор -- пастель, посреди пестрой толпы, кишащей на Большом мосту, среди хаоса из пятнадцати племен и двадцати фанатических религий это кажется бледным, бесцветным пятном.
Exceptis exceptionibus [За исключением того, что следует исключить (лат.)],-- как говорили во времена моей прабабки...
IX
Воскресенье, 4 сентября.
Черт возьми, да! За исключением исключений. Я отдаю почетную дань дипломатам и финансистам. Выходящая от меня пара, пожалуй, является ярким пятном даже на фоне восточной декорации. Это двое мужчин. По справкам в словаре, слово "пара" применяется и к мужчинам, когда оно дополняет количественное представление "два" идеей "взаимной любви" или "общности интересов". Мне думается, здесь именно последний случай.
Эта пара позвонила ко мне в то время, когда я был погружен в чтение "Баязета", турецкой трагедии Расина. Я дошел до своего любимого двустишия:
Страшись безумия отчаянной влюбленной:
Лишь слово мне сказать -- и ты погиб.
Когда мой раззолоченный кроат просунул поднос с карточками между мной и Расином, я прочитал:
Сэр АРЧИБАЛЬД В. ФАЛКЛЭНД,
английский директор Dette Ottomane.
КНЯЗЬ СТАНИСЛАВ ЧЕРНОВИЧ,
второй секретарь русского посольства.
Обе карточки были отпечатаны на пергаменте одинаковым шрифтом. (Здесь пергамент в большой моде для визитных карточек.)
Я несколько удивился: Англия вовсе не так уж дружна с Россией, особенно в турецких делах, чтобы чиновники этих стран выступали сообща. Но, впрочем, это меня не касается.
Я приказал принять.
Англичанин вошел первым. Из глубины огромной гостиной мне показалось, что он вошел один. Под лепным сводом ему пришлось нагнуться: это -- великан; но он так пропорционально сложен, что на его рост обращаешь внимание, только когда "сэр" рядом с дверью или под низким потолком...
Он остановился за несколько шагов, церемонно отвесил поклон и назвал свое имя. Потом, отодвинувшись в сторону, открыл мне своего спутника, до сих пор невидимого за его спиной. И я был так поражен этим фантастическим явлением, что князь Чернович тоже успел мне поклониться и назвать себя раньше, чем я овладел собой.
Но я в ту же минуту отметил существенную характерную черту этой особы, так ловко умеющей стушевываться. Я уловил его физическую гибкость -- гибкость резинового плясуна. Он сумел скрыться за спиной этого колосса, как предатель из какой-нибудь мелодрамы: я увидел его только тогда, когда он сам этого захотел. И потом, без всякого перехода, он сделал точно такой же поклон и произнес такое же приветствие, как англичанин -- тот же короткий кивок головой, тот же британский акцент. Для этого славянина, похожего на кошку, было настоящим подвигом подражать этому отлитому из железа саксонцу.
Я указал им кресла. Они уселись и извинились за свой небрежный вид, вернее говоря, Чернович принес общие извинения, а Фалклэнд только поддержал его кивком головы. Они были в пиджаках и коротких брюках и отправлялись в Буюк-Дере играть в поло. Им не хотелось дольше откладывать возможность со мной познакомиться.
-- Мы так жалели о том, что вас не видали позавчера в Контроле и в посольстве!.. Мы уезжали на охоту в Азию.
Затем наступает молчание. Долг вежливости исполнен. Оба безмолвно и с большим вниманием смотрят на меня. Их глаза стоит отметить: у Фалклэнда они удивительно неподвижные и бесцветные. У Черновича -- очень живые и зеленые, как у филина: ночью они, должно быть, светятся...
Забавные субъекты; они особенно заметны на элегантно-сером фоне всех здешних карьеристов! Одного только спортивного одеяния достаточно, чтобы их отметить. И тот и другой, как видно, не очень церемонятся с этикетом и формуляром. Но на этом кончается их аналогия: я редко встречал таких различных людей. Фалклэнду можно дать сорок лет, и все в нем словно стремится подчеркнуть впечатление мощи и твердости, которым веет от его гигантской фигуры. Его лицо, широкое, как морда, заканчивается четырехугольным подбородком, сильным, как челюсть собаки. Кресло, в которое я его усадил, слишком узко для его тела, и крепко сжимающие одна другую руки похожи на тиски. Чернович, напротив, тонок, как шпага, и подобрался на стуле, точно готовый прыгнуть ловкий и хрупкий зверек. Его молодое, обрамленное шелковистыми усами лицо вызывает в памяти лица пажей на флорентинских картинах. Он грациозен, хитер и циничен. И если б я был женщиной, я боялся бы его, как огня...
Молчание не нарушается. Я вовсе не из робкого десятка, но этот дог рядом с этой кошкой-тигром создают такую странную комбинацию, что я теряюсь. Я поднимаюсь, звоню, чтобы подали кофе, и сажусь снова. За эти три секунды -- я не успел даже оглянуться -- "флорентинский паж" овладел моим Расином и принялся его перелистывать.
-- А, "Баязет"... Я отгадал, что вы -- знаток литературы...
Очарование пропало, и я едва удерживаюсь от припадка смеха. Но он продолжает и, право, говорит не так уж глупо:
-- Для того чтобы любить Расина, надо быть знатоком литературы и человеком Запада, человеком старой расы. Мы, поляки, представляем Запад на Востоке.
Ага! Он -- поляк. Теперь я понимаю, откуда эта змеиная гибкость и почему все его черты дышат такой предательской лаской...
-- Расин -- первоклассный поэт. Самый вкрадчивый, самый волнующий, самый...
Он дополняет свою мысль спиральным движением руки. Я слушаю. Я ожидал всего, только не реферата о Расине!
-- Он очаровательно безнравствен, он снисходителен ко всем жизненным порокам, адюльтеру, кровосмесительству, убийствам, предательству, западням, не так ли? В самом деле, этот милый, симпатичный Баязет, в сущности... (он произнес слово, которое я не решаюсь написать). Черт возьми! Ведь этот субъект живет за счет женщин. Без Роксаны он был бы ничтожеством. Добавьте к этому, что он нечистоплотен: в нем нет даже профессиональной честности, он отказывается платить... Хуже, он не отказывается прямо, он лицемерно прячется за лживыми доводами и расточает сладкие слова, вроде:
Со временем решусь на большее, быть может.
К чему спешить? Сначала дайте мне
Почувствовать в душе к вам благодарность...
-- Короче: плати, а там поговорим. Каков негодяй! Апаш с Монпарнаса и тот не поступил бы так!
Черт возьми! Он декламирует на память, закрыв книгу! И хорошо декламирует, с верными интонациями... Но вот он приходит в настоящий экстаз:
-- Расин -- развращенный и утонченный человек, такой же, как мы с вами. У него голубая кровь. Вы -- аристократ, мосье де Севинье, и это доставляет нам, мне и сэру Фалклэнду, большое удовольствие, потому что люди нашей касты редки в этой стране. Впрочем, страна хорошая, любопытная: масса искателей приключений, масса негодяев. Но не с кем вести знакомства. Мое имя Чернович. В нашем роду было пять королей.
Великолепное заключение, достойное начала. Расин первый позеленел бы от него. Но я совершенно забыл сэра Арчибальда В. Фалклэнда. Как вдруг слова "аристократ, каста, король" развязали и его немые уста:
-- Да, мы очень рады вашему приезду. Я лично не похож на князя: я равнодушен к поэзии. Я больше люблю геральдику. В Трансваале я все вечера, проведенные на бивуаках, читал вашего Николая Берея. Любопытно! Ваш герб -- серебряный четырехпольной щит -- я знаю. Мой тоже серебряный: зеленый тигр с открытой пастью. Я из шотландских Фалклэндов из графства Файф. Фалклэнды из Оксфордшира -- нам не родня. Тринадцать воинов нашей крови пали под Гамильдоном в тысяча четыреста втором году, и при Роберте Брюсе один из Фалклэндов нес его знамя в день Баннокбурна. Кроме того, в нашем замке умер король Карл Пятый. Несмотря на все это, мы -- не лорды, а только баронеты.
Он изъясняется на хорошем французском языке, но говорит страшно медленно. Ясно, что из них двоих не он главный оратор. Но когда дело идет о геральдике, его язык развязывается. Он оживляется, краснеет тем нахально-надменным английским румянцем, который легко выводит из себя нас, латинян. Красные пятна, испестрившие все его лицо, придают ему кирпичный оттенок.
...Значит, это могучее животное с руками преступника заполняет свои досуги перелистыванием геральдики господина Николая Берея...
-- Вы жили в Трансваале, сэр Арчибальд?
-- Не жил, нет. Я участвовал в экспедиции Джемсона.
Ага, вот оно что! В довершение всего -- разбойник с большой дороги. Он совершенно просто продолжает:
-- Я люблю охоту. Мы с князем охотимся на кабанов и медведей на земле Абраама-паши и в лесу Алемдага.
Похоже на то, что эта охота не стоит той, Джемсоновой, охоты на буров. Я подозреваю, что его настоящее призвание -- быть пиратом. Но спросить ли его об этом? Но уже некогда: они поднимаются. Поляк снова берет слово:
-- Время играть в поло. Извините нас. До свидания, мы еще как-нибудь поговорим о Расине.
Два пожатия, одно резкое, другое вкрадчивое, хотя тоже сильное. Этот гибкий славянин с шелковистыми усами обладает крепкими нервами и мускулами.
Они уходят. Сэр Арчибальд, как и раньше, наклоняет голову под сводом, Чернович скользит за ним неслышными шагами.
Ушли. Я гляжу на них из окна. Улица Бруссы кажется мне менее мрачной. Мне хочется выйти, слиться с толпой, потолкаться среди армян с клювообразными носами, полюбоваться на высоких и серьезных турок, случайно заблудившихся в Пере.
X
Пятница, 9 сентября.
Сегодня утром мне захотелось еще раз взглянуть на селямлик. Этот военный парад в самом деле прекрасен. Турки -- великолепные солдаты, я это знал. Но слишком часто -- в Фессалии, в Македонии -- я видел их оборванными, нищими и настолько лишенными всего, что на них больно было смотреть; от внешности солдата у них сохранились только гордый взгляд и начищенное оружие. Императорская гвардия, которую я вижу здесь, одета лучше; на сапогах подметки и мундиры без дыр. Все это выглядит так же блестяще, как у нас, и даже еще прочнее.
Мне хотелось снова взглянуть на этих солдат. И хотелось увидеть лучшего из них, моего великана-черкеса в шитом мундире -- маршала Мехмед Джаледдина. И я его увидел. Мехмед-паша, узнав о моем присутствии, пришел, как и месяц тому назад, в приемную пожать мне руку.
Солнце струило свет в открытые окна. Мечеть Гамидие, вся из белого мрамора, сверкала, точно снежный дворец. Вдали голубой и золотистый Босфор расстилался между Скутари и Стамбулом.
-- Прекрасный день, господин полковник, не правда ли? Это прощальные дни лета, которое у нас, в Турции, кончается внезапно. Может быть, сегодня будет последняя пятница на Сладких Водах. Вы там были? Нет? Тогда не откажите сегодня вечером разделить со мной мой "каик".
Я с восторгом принимаю приглашение.
Я знаю, что Сладкие Воды -- это речка, на которой летом, по пятницам, встречаются все изысканные каики Босфора. Мне еще не привелось видеть это зрелище. Я буду вдвойне рад участвовать в нем в компании с этим турком, который куда симпатичнее всех моих здешних знакомых. Он, по крайней мере, не из стаи коршунов и воронов.
Каик Мехмед-паши -- великолепный трехвесельный каик метров в двенадцать длины, широкий как раз настолько, чтобы в нем можно было усесться вдвоем. Это нечто вроде большой, вытянутой в длину пироги из лакированного дерева с чудесными лепными и золотыми украшениями. На веслах -- три албанца в легких белых костюмах. Сиденье устлано мягкими подушками и персидскими коврами, так что на него ложишься, точно в постель, и спокойно скользишь по воде с невообразимой быстротой.
Мы отчалили от Дольма-Бахчэ, ближайшей к Ильдизу пристани, в десять часов по турецкому времени (за два часа до заката солнца). Солнце еще высоко, а мы уже почти въезжаем в Сладкие Воды. За три четверти часа мы сделали три мили против течения.
Мехмед-паша сидит справа: в каике почетное место -- левое. Он не проронил и трех слов со времени нашего отъезда и молча смотрит на мелькающие мимо нас европейский и азиатский берега. Только назвал мне несколько красивых дворцов: Черахан, где умер султан Мурад V; Бейлербей, где жила императрица Евгения, которую любил султан Абдул-Азис. Турки -- народ, расположенный к созерцанию. А этот турок, такой разговорчивый в дипломатической гостиной Ильдиза, положительно немеет перед видом зеленых холмов, покрытых огромными деревьями и маленькими домиками. Но вот и мыс, за которым начинаются Сладкие Воды: река, скользящая в камышах. Мы въезжаем.
Направо -- мраморный киоск среди луга; налево -- несколько деревянных домиков прислонились к четырем старым-старым, обвитым плющом, башням.
-- Анатоли-Гиссар, азиатский замок: Мехмед-Фатих...
Ага! Понял. Это -- крепость, построенная завоевателем на азиатском берегу перед тем, как он перешагнул через Босфор, идя на штурм в 1453 году. Обожаю краткие объяснения.
Нам попадается навстречу первый каик с тремя европейскими дамами под зонтиками. Третья сидит на корточках, по-заячьи, весьма не изящно. Мы обгоняем несколько лодок, и я замечаю много красивых турчанок, грациозно завернутых в свой чарчаф из черного тюля. Я говорю, что они красивы, и сужу об этом не только по их тонким талиям и восхитительным рукам (таких тонких и прозрачных ручек нет ни у француженок, ни у испанок); чарчаф похож на вуалетки наших дам и так прозрачен, что сквозь него я свободно могу любоваться прелестными умными личиками, на которых блестят большие черные или мягкие синие глаза. Эта нежная турецкая красота щедро вознаграждает меня за Венер из Перы в стиле мадам Колури, всегда тяжеловатых и грубых. Я не могу удержаться, чтобы не высказать своей мысли Мехмед-паше, думая, что это польстит его патриотическому чувству. Но я попадаю неудачно. Мехмед-паша -- верующий.
-- Да, -- отвечает он кратко, -- наши женщины красивы, но я предпочел бы их видеть более скромными и не так бесстыдно обнаженными.
Я, конечно, принимаю это к сведению и не говорю больше ни слова: Мехмед-паша безупречно вежлив, но тем не менее он -- маршал, и, несмотря на нашу все растущую близость, военная иерархия сохраняет между нами свою силу.
Минута молчания. Мехмед-паша продолжает, уже не так сурово:
-- Впрочем, я напрасно сержусь на этих бедняжек, которые виновны только в том, что заразились западной болезнью. Да, полковник, это ваши христианские женщины подорвали добродетель наших женщин. Как можно требовать от мусульманки, чтобы она вернулась к своему густому покрывалу, когда она ежедневно сталкивается с голыми от волос до плеч дамами из Перы и видит, что мы относимся к ним с уважением.
Я скептически возражаю:
-- Господин Маршал, неужели вы думаете, что добродетель женщин измеряется плотностью их вуалей?
Он не улыбнулся. Его глаза смотрят печально.
-- Женская добродетель, господин полковник, подобна тем большим подносам, уставленным стеклянной посудой, которые фокусник удерживает в равновесии на острие шпаги. Не важно, каков поднос и какова шпага; но если поднос поднят, не дотрагивайтесь до него, иначе все разобьется. Наши женщины живут с закрытыми лицами; ваши не знают покрывал. Зато ваши девочки вырастают, не зная того, что наши знают уже с четырех лет. Какое это имеет значение? Никакого. Но я уверен, что было бы очень опасно для ваших детей одновременно с азбукой узнать, как они впоследствии будут рожать сыновей, так же как опасно для наших женщин выйти на улицу без чарчафа. Женщины и дети неразумны, и, чтобы руководить ими в жизни, необходимо их беспрестанно забавлять какой-нибудь игрушкой.
Он умолк, бросив вокруг быстрый и проницательный взгляд. Извилистая река протекает теперь по узкой и тенистой долине. На ней кишат лодки. Гораздо чаще, чем каики, встречаются обыкновенные, "экономные" лодки -- в них может усесться целых шесть человек, вместо двух. Здесь и там попадаются английские "ноли", очень красивые, но чуждые на этом азиатском фоне. Английские мисс с голыми руками гребут под завистливыми взглядами осужденных на праздность турчанок.
Мехмед-паша кладет свою руку на мою.
-- Посмотрите! Эти Сладкие Воды символизируют весь наш город. Здесь встречаются азиатские женщины с европейскими, оглядывают друг друга, сравнивают и завидуют. И трудно придумать что-нибудь более нездоровое для тех и других. Они подробно изучают здесь, как себя вести. Настолько, что в Стамбуле на улицах такой же позор, как и в Пере. Наши мусульманки, живущие в Бруссе или в Конии, совсем иначе чтут заветы пророка! И я нисколько не сомневаюсь, что ваши христианские женщины так же добродетельны в своем краю. Но здесь... Господин полковник, я -- глава политического кабинета его величества, и вы понимаете, что нет такого турецкого или франкского дома, куда мои обязанности не заставили бы меня заглянуть. И вот, как я ни стараюсь не видеть того, что не интересует ни империю, ни ислам, я слишком часто невольно являюсь свидетелем таких вещей, от которых я, старик, невольно краснею.
Мехмед-паша понижает голос:
-- Да, я видел это невольно. Посреди Стамбула есть большой квартал, называемый Абул Вефа. Когда-то этот квартал походил на все остальные. А теперь... Я предпочитаю не рассказывать вам о том, что в нем происходит теперь. Вот до чего довело Турцию подражание Западу. И все-таки, господин полковник, хоть наш Стамбул портится от соприкосновения с вашей Европой, но поверьте моему слову: ваши европейцы, переселившиеся к нам, хуже чем портятся: ваша Пера, может быть, еще гнуснее, чем квартал Абул Вефа.
Мы -- в самом красивом месте Сладких Вод. Оба берега превратились в холмистые луга, поросшие чудесными платанами, кедрами, дубами, ивами, кипарисами, тонкими, как стрелы. И под этой листвой, которая богаче зеленью всевозможных тонов и оттенков, чем полотна Коро, я вижу группы турчанок, сидящих на земле. Их шелковые платья, цвета розы, жасмина, сирени, мальвы, василька, пиона, лютика, фиалки, незабудки или иван-да-марьи, похожи на огромные яркие цветы, разбросанные по лугу. И эти платья-цветы, рассеянные под деревьями, необыкновенно красивы. Сельские жительницы одеваются здесь одним куском шелковой ткани, закутывающим их от затылка до пяток; даже волосы их скрыты под капюшоном из того же шелка; они напоминают богоматерь на старинных иконах. Я вижу много таких фигур на берегу, как будто немых и недвижных. Они задумчиво и сосредоточенно глядят на блестящую воду, на лакированные каики, на светлые платья и зонтики и бархатную даль лесов.
Между тем наш каик причалил к берегу. Мехмед-паша соскакивает на землю и предлагает мне последовать за ним.
-- Хотите погулять немного? Мне надо по делу, это в двух шагах отсюда.
Нет, мне не хочется. Мне так хорошо в этой большой удобной лодке, так приятно чувствовать свежесть реки и легкий аромат зелени. О, до чего невыразима прелесть летнего вечера на Босфоре...
Нужно немедленно завести свой каик. Никакой экипаж, никакое катанье с ним не сравнится.
Ноли, лодки всякого рода, продолжают бесшумно, мягко, сладострастно скользить взад и вперед. Сквозь прозрачные чарчафы, из-под навеса зонтиков глядят на меня прелестные лица, восхитительные глаза. В ста шагах от берега, у подножья платана, видна синяя туника Мехмед-паши. Перед маршалом стоят, вытянувшись, два солдата. Мехмед-паша держит в левой руке бумажку и набрасывает на ней какой-то приказ.
А! Необыкновенно изящный двухвесельный каик поднимается вверх по течению и сейчас проскользнет мимо меня. Это каик какого-нибудь посла или финансиста. На корме сидит на корточках кавас, в красной с золотом ливрее, в остроконечной шапке; сбоку у него -- палаш; если не ошибаюсь, это английская ливрея. Каик приближается. В нем -- дама, лица которой я не вижу за зонтиком. Но вот солнце спустилось за деревья и... Зонтик закрыт.
Какое восхитительное видение! Она так молода и хороша, эта дама в каике, хороша, несмотря на покрывающий ее личико налет какой-то таинственной грусти. Она прижимает к груди прелестного мальчика с большими темными кудрями. Больше я ничего не успеваю разглядеть. Все же я поймал на лету взгляд гордых и вдумчивых темных глаз. Каик промелькнул мимо.
Внезапный толчок: Мехмед-паша вернулся и, прыгнув прямо на подушки, уселся рядом со мной.
-- Господин маршал, заметили вы этот английский каик? Кто эта женщина?
-- Неужели вы не знаете? Ведь это дама вашего общества, господин полковник! Это леди Фалклэнд. Жена английского директора Контроля.
Я раскрываю рот от изумления... Как, мой шотландский дог, охотник на медведей и буров женат? И женат на ван-дейковской или тициановской принцессе? Не может быть!
Мехмед-паша смотрит на меня с любопытством. Но турок никогда не задает вопросов. Я изо всех сил стараюсь снова увидеть этот двухвесельный каик, который далеко впереди. Но вот он сделал полуоборот. Настал час, когда все покидают Сладкие Воды. Еще мгновенье -- и солнце скроется за Европейскими холмами. И в ту же минуту солдаты и полицейские, блюстители мусульманской добродетели, заставят сидящие на земле цветки-платья вернуться в свои экипажи, лодки и гаремы.
Наши гребцы не торопятся, каик с красной ливреей обгоняет нас, он направляется к берегу, причаливает. На берегу стоит торговец сладостями, собирающийся уже закрыть свой большой стеклянный ящик. Леди Фалклэнд подзывает его красивым звонким голосом:
-- Хельваджи!
Торговец бросается к ней. Я вижу, как красавец-мальчик восхищенно тянет к нему свои ручонки. Мать с веселой улыбкой наполняет эти ручки медовыми лепешками, похожими на блины, которые складывают вчетверо, прежде чем отправить в рот. Но этого еще мало. Слуга развернул большую бумагу, и в нее накладывают лукум из фисташек, дамасское абрикосовое тесто и огромный кусок халвы; турецкая халва -- это нечто вроде твердого крема из миндаля и меда.
Все эти вкусные вещи складываются в лодку на колени каваса в остроконечной шапке. Должно быть, леди Фалклэнд -- очень любящая мать.
Наконец, деньги за покупки отданы, и каик отталкивается от берега. Наш каик продолжает медленно идти вперед. Еще раз, задержавшись в толчее лодок, леди Фалклэнд проезжает мимо нас. Она улыбается Мехмед-паше, который поклонился ей по-турецки, приложив руку ко лбу.
Какая странная, детская и вместе с тем горькая улыбка! Она улыбается полуоткрытым ртом, как девочка. Но ее лицо не освещается улыбкой... Да, могу себе представить: не очень-то весело иметь мужем Арчибальда Фалклэнда.
Река становится шире. Гребцы замедляют ход. Слева луга, окружающие императорский дворец-киоск; справа -- разрушенные башни Анатоли Гиссар и деревянные домики, приткнувшиеся к их подножью. И вот перед нами развертывается Босфор.
Мы с невероятной быстротой мчимся к Стамбулу. Солнце зашло, и горизонт, только что весь покрытый охрой и пурпуром, начинает принимать свой подлинно турецкий карминный колорит, на котором Стамбул фантастически вырисовывает свой длинный синеватый хребет, ощетинившийся минаретами.
-- Господин маршал, что за женщина леди Фалклэнд?
-- Леди Фалклэнд, господин полковник, -- жена очень неприятного мужа. Сэр Арчибальд Фалклэнд, директор Финансового контроля, -- большой чудак: ему мало под супружеским кровом держать любовницу, он задается целью жениться на этой любовнице и путем развода избавиться от жены, украв у нее единственного, обожаемого ею сына. В ожидании этой близкой и неизбежной развязки, леди Фалклэнд живет, как чужая, в своем собственном доме, а любовница ее мужа, принятая в дом из милости, хозяйничает там и осыпает ее оскорблениями. Я, турецкий маршал и черкесский князь, редко кланяюсь женщинам без вуали. Но я всегда низко кланяюсь леди Фалклэнд.
XI
Воскресенье, 11 сентября.
Вчера вечером состоялся бал в Summer-Palace. Мой первый бал в Константинополе. Важное событие: я был представлен леди Фалклэнд.
Summer-Palace -- это лучшая гостиница на Верхнем Босфоре: огромное пятиэтажное здание, безвкусное, но несколько замаскированное букетом великолепных зонтичных сосен. Другое смягчающее обстоятельство: там есть широкая терраса, с которой открывается прекрасный вид на Босфор.
Летом каждую субботу Summer-Palace устраивает для своих клиентов, так же как и для избранных окрестных жителей, закрытые вечера, доступные, но тем не менее в достаточной мере элегантные ввиду социального положения живущих здесь иностранцев. Конечно, больше всего здесь дипломатов, способствующих блеску или, по крайней мере, корректности здешнего общества. Короче -- субботы в Summer-Palace вполне приемлемы.
Я там был вчера. Я охотно хожу на балы, для меня -- это грустное паломничество к дням моей молодости. Конечно, я не танцую. Но я люблю смотреть на обнаженные плечи дам, на их тонкие талии, изгибающиеся в вальсе. Впрочем, иногда удостаивают пофлиртовать и со мной в укромном уголке балкона. Я знаю: я смешон. Но иногда надо быть снисходительным к старикам!
Представьте, вчера флирт даже сам шел мне навстречу. Правда, он появился в образе Христины Колури или, может быть, Калиопы? На этот раз я не решился задать вопрос. Да, меня взяли за руки и увели будто бы силой в самый темный угол огромной террасы. За неимением ширмы, должно быть... В скобках: не решаюсь сознаться, но после зрелого размышления я понял, что девицы Колури скорее полудобродетельны: вчерашняя, в ответ на мое шутливое предложение похитить ее и увезти в первом попавшемся каике, не нашла другого ответа, как: "Не соблазняйте меня!" Честное слово, я почувствовал ледяной ужас!
Но на балу Summer-Palace были женщины более интересные, чем девицы Колури.
Посреди террасы я заметил дипломатическую группу, образовавшую кружок соломенных кресел. В числе других особ там находился Нарцисс Буше; было также несколько дам, закутанных в шарфы и бурнусы, так как ночь была довольно свежа. Чинно передав матери так легко соблазняющуюся дочь, я вернулся на террасу, чтобы отдать дань почтения посланнику.
-- Здравствуйте, полковник! Садитесь. Нет, сюда, вот кресло.
Нарцисс Буше был чрезвычайно любезен. В частной беседе -- я в его глазах немногого стою: обыкновенный солдат, не больше. На людях -- другое дело. Я -- маркиз де Севинье, и можно, представляя меня кому-нибудь, назвать вслух мое громкое имя.
К его сожалению, я был уже почти всем представлен. Здесь были одни только карьеристы и две-три важных персоны из акцизного управления или банка. Я сел рядом с князем Виллавичиоза, итальянским посланником, и сразу забыл окружающее в беседе с этим остроумным и, пожалуй, самым учтивым из европейских вельмож.
Однако вскоре нам пришлось расширить круг для вновь пришедших. Это были сэр Арчибальд Фалклэнд и князь Станислав Чернович. Я их не видел со времени их визита на улице Бруссы. Встретились мы очень сердечно. Тем не менее у меня из головы не выходило то, что рассказывал о нем Мехмед-паша, и невольно рука моя осталась неподвижной в руке баронета.
Между тем славянский князь уселся между мной и князем итальянским. И с места в карьер стал говорить о Расине...
Я не знаю ничего смешнее литературного диспута в салоне, в присутствии щебечущих дам. Я круто оборвал. Князь Виллавичиоза пришел мне на помощь, принявшись расспрашивать поляка о его последней азиатской охоте. Но общий разговор уже завязался. Госпожа Керлова, русская дама, читающая Бурже и напивающаяся три раза в неделю, пронзительным голосом требовала от каждого присутствующего "определения любви".
-- Позвольте, господин посланник, вы мне не ответили. Что такое любовь?
Нарцисс Буше насмешливо пожал плечами:
-- Если кто-нибудь здесь это знает, так это только вы, мадам!