Слуга очень высокого роста, одетый в синий и обутый в черный шелк, появился на пороге и смерил взглядом посетителя.

-- Чеу-Пе-и? -- произнес Фельз.

И он протянул слуге длинную полоску красной бумаги, покрытую черными буквами.

Слуга поклонился по-китайски, соединив кулаки над лбом. Потом он почтительно принял бумажку и исчез за дверью.

Фельз, оставшийся снаружи, улыбнулся.

-- Этикет не изменился, -- подумал он.

И стал терпеливо ждать.

Внутри раздался звук гонга. Послышались торопливые шаги, шорох циновки, которую волокли по полу. И снова наступила тишина. Но дверь еще не открывалась. Протянулись пять минут.

Было довольно свежо. Весне не было еще и четырех недель. Фельз вспомнил это, чувствуя, как холодный ветерок пробирается под его плащ.

-- Этикет не изменился, -- повторил он, разговаривая сам с собой. -- Но в такую ночь, чреватую насморками, бронхитами и плевритами, нелегко так мерзнуть на крыльце, в то время, как хозяин, заботясь об учтивости, приготовляет, как следует, прием. Право же, этот холод убеждает меня: Чеу-Пе-и оказывает мне слишком много чести...

Но дверь в конце концов открылась.

Жан-Франсуа Фельз сделал два шага и поклонился, как только что кланялся слуга, по-китайски. Хозяин дома, стоявший перед ним, ответил таким же поклоном.

Это был гигант, роскошно одетый в платье из парчи и в шляпу с шариком из гладкого красного коралла, признака самого высокого мандаринского достоинства. Двое служителей поддерживали его, потому что ему было по меньшей мере семьдесят лет, и его тело было слишком огромно для его старческих сил; к тому же его чин и положение принудили его с того возраста, когда он стал ученым, передвигаться лишь в колясках-паланкинах.

Чеу-Пе-и, бывший посланник и вице-король, почетный наставник сына первой наложницы императора, член многих государственных и научных советов, был одним из двенадцати высших сановников китайского двора. И Жан-Франсуа Фельз, связанный с этим ученым-сановником тесной дружбой, не без удивления получил этим утром приглашение, в котором Чеу-Пе-и просил его прибыть "в жалкое жилище, выпить, как бывало, со снисхождением чашку плохого горячего вина"... Чеу-Пе-и -- вне Пекина? Это казалось ему необычайным.

Но все же, это был Чеу-Пе-и; Фельз с первого взгляда узнал странное лицо с впалыми щеками, рот без губ, тощую бородку цвета олова и, главным образом, глаза: без определенной формы и цвета, заплывшие, почти не видимые, но излучающие две острых иглы, которых нельзя было забыть тому, кто однажды был ими пронзен.

Чеу-Пе-и, поклонившись, оперся на плечи своих двух служителей и сделал четыре шага вперед, чтобы выйти из дома навстречу гостю. Потом, кланяясь снова и указывая на левую сторону двери, он произнес соответственно ритуалу:

-- Окажите честь войти первым.

-- Как я осмелюсь? -- возразил Фельз.

И он поклонился еще ниже. Ибо некогда он изучил "Книгу церемоний и внешних отличий", которые -- как говорит Конфуций -- "украшение сердечных чувств". Это изучение необходимо всякому, кто хочет приобрести истинную дружбу китайского ученого.

Чеу-Пе-и, услышав надлежащий ответ, довольно улыбнулся и поклонился в третий раз:

-- Окажите честь войти первым, -- повторил он.

-- Как я осмелюсь?.. -- После чего он вошел, как его просили.

В глубине передней четыре ступени вели в первую залу. Чеу-Пе-и пересек ее наискось и, указывая гостю на западную сторону, как того требовала учтивость, произнес:

-- Удостойте пройти с этой стороны.

-- Как я посмею?.. -- возражал Фельз.

И на этот раз он прибавил:

-- Разве вы не старший брат мой, очень мудрый и очень старый?

Чеу-Пе-и протестовал:

-- Вы слишком возносите меня!

Но Фельз воскликнул, как надлежало:

-- О, нет, нисколько! Что же касается до возраста вашего, то я слышал, что вы уже достойно прожили более семидесяти трех лет в то время, как я, ваш младший брат, суетно прожил не более пятидесяти двух.

Чеу-Пе-и указал на украшение своего пояса:

-- Вот, -- сказал он, -- яшмовая табличка, совершенно новая. А прежде я носил алебастровую, очень старую! Но до меня дошел разговор -- Кэмг-Фу-Тзы [Конфуций] с другим достойным человеком: оказывается, яшма почитается мудрецами, а алебастр нет. Не ясно ли, что эта новая табличка драгоценна, а старая -- нет? Я сравниваю вас с яшмовой табличкой, а себя с алебастровой.

-- Я не достоин этого! -- заявил Фельз.

Но после троекратного отказа, он согласился пройти с указанной стороны и взошел по ступеням.

В конце первой залы, по японскому вкусу, занавес скрывал вход во вторую.

Чеу-Пе-и приподнял край занавеса и сказал:

-- Благоволите идти очень медленно! [Идти медленно разрешается только знатным особам. Идти им навстречу быстро -- знак почтения к ним.]

-- Я пойду очень скоро, -- возразил Фельз.

Но, переступив порог, он сделал только один шаг и остановился.

Вторая зала, чудесно обставленная, разукрашенная и омеблированная в китайском вкусе, не давала возможности идти вперед, потому что пол исчезал под великолепной грудой бархата, парчи, шелка, атласа, серебряного и золотого шитья. Вся зала была одним сплошным диваном, огромным и царственным ложем отдохновения.

Стены были обтянуты желтым шелком и вышиты с потолка до пола длинными, философскими изречениями, начертанными вертикальными столбцами черных шелковых букв. С потолка спускались девять фиолетовых фонарей, изливающих свет витража. В северном углу бронзовый Будда, больше человеческого роста, улыбался среди курительных палочек над осветительной гробницей, изукрашенной драгоценными металлами и каменьями.

На трех столиках -- из черного дерева, из слоновой кости и красного лака -- стояли курильница, сосуд с горячим вином и удивительный тигр из древнего фаянса. А посреди шелков, разбросанных на полу, серебряная подставка, поставленная на перламутровый поднос, поддерживала лампу для курения опиума, пламя которой, загражденное бабочками и мухами из зеленой эмали, сверкало, как изумруд. Трубки, иглы, чубуки, коробочки из рога и фарфора окружали лампу. И запах священного зелья царил и властвовал повсюду.

Чеу-Пе-и протянул руку:

-- Удостойте, -- сказал он, -- избрать место, где постлать вашу циновку [Ритуал требует, чтобы даже в зале, устланной коврами, гостю предлагалась циновка.].

-- Все места слишком лестны, -- ответил Фельз.

Два мальчика, сидевшие на корточках около ламп с опием, тотчас же положили одну на другую три циновки, более тонких, чем полотно. И Фельз сделал вид, что хочет снять одну из них, чтобы протестовать против не заслуженного им почета. Но Чеу-Пе-и с довольной улыбкой воспрепятствовал ему.

Затем мальчики разложили рядом с циновками гостя циновки хозяина дома. После чего они преклонили колени, держа почтительно по трубке в левой и по игле в правой руке.

Но прежде чем занять место на циновках, Чеу-Пе-и подал знак. И тогда слуга, более высокого ранга, о чем свидетельствовал бирюзовый шарик на его шапке, взял сосуд с горячим вином со столика черного дерева и наполнил чашу.

-- Удостойте выпить, -- сказал Чеу-Пе-и.

Чаша была из нефрита; не из зеленого нефрита -- "яо", а из белого, прозрачного, именуемого "ию"; из того нефрита, пользование которым по ритуалу предоставлено только князьям, вице-королям и министрам.

-- Я соглашусь пить только из деревянной чаши, лишенной украшений, -- сказал Фельз.

Но после троекратного настояния он все же выпил из нефритовой чаши. И после того, как, вслед за гостем, выпил и Чеу-Пе-и, оба они улеглись лицом друг к другу, разделенные перламутровым подносом.

Теперь церемониал был закончен. Чеу-Пе-и заговорил:

-- Фенн Та-дженн [Та-дженн -- "важный человек", почетное обращение к знатным особам на уровне первых классов мандаринов (чиновников). Между тем как имя своего гостя хозяин попросту не может выговорить, так как в китайском языке нет равнозначного "льз".] -- сказал он, -- когда мне только что подали вашу высокочтимую карточку, сердце мое забилось от великой радости. Тридцать лет тому назад я встретился с вами впервые, в Римской Академии, которую задумал посетить я, скромный путешественник, стремившийся увидеть в вашей великолепной Европе что-либо, кроме солдат и орудий войны. Пятнадцать лет тому назад я во второй раз встретил вас, в Пекине, который вы удостоили длительным пребыванием во время мудрого путешествия по всем странам, обитаемым людьми, которое побудила вас предпринять ваша мудрость. В первую встречу вы предстали предо мной учтивым юношей, мудрым и рассудительным, как немногие старцы. А во вторую -- вы уже были философом, достойным сравнения с старинными учителями. Прошло еще пятнадцать лет. И вот я вижу вас вновь. И я радуюсь, зная, что в вашем обществе наслажусь неизреченным блаженством разговора.

Он довольно чисто говорил по-французски; но его глухой гортанный голос медлил, отдаляя фразу от фразы, потому что он думал по-китайски и переводил свои мысли. Он продолжал:

-- Я слушаю и жду ваших слов, как пахарь ждет урожая ржи в первый месяц лета и урожая клейкого проса в первый месяц осени. Однако прежде покурим, чтобы опий рассеял тучи нашего разума, очистил наше суждение, сделал бы более музыкальным наше ухо и освободил бы нас от деспотических ощущений тепла и холода, источников многих крупных заблуждений. Я знаю, что люди этой страны, объятые страшным духом нетерпимости, запретили опиум строгими законами. Но этот дом, хотя и весьма скромный, не подчинен никаким законам. Давайте же курить! Эта трубка сделана из орлиного дерева -- "ки-нам". Его смягчающее влияние особенно ценится курильщиками вашего благородного белого Запада, более нервных, чем сыновья темной расы Чунг-куо [Срединной (Центральной) империи (Китая).].

Жан-Франсуа Фельз молча принял трубку, которую подносил ему коленопреклоненный мальчик. И всею силой своих легких он потянул в себя серый дым, в то время, как мальчик поддерживал над лампой маленький коричневый цилиндр, приклеенный к головке трубки. Опиум шипел, таял, испарялся. И Фельз, исчерпавший одной затяжкой все содержимое трубки, откинулся обоими плечами на циновку, чтобы удобнее было расширить грудь и дольше сохранить во всем своем существе волны философического и доброжелательного зелья.

Но через минуту, в то время, как Чеу-Пе-и закурил в свою очередь, Фельз заговорил:

-- Пе- и Та-дженн, -- сказал он, -- ваши слишком благосклонные уста произнесли слова гармоничные и согласные с разумом. Поистине, мудро приписывать безумие юношам и здравый смысл -- людям пожилым, если они даже, подобно мне, прожили суетную жизнь. Но между тем, я припоминаю те времена, которые вам угодно было воскресить в вашей памяти; я припоминаю Римскую Академию и ваш город Пекин, славный среди всех городов. И вот замечаю я мое настоящее безумие, безумие пожилого человека, худшее, чем мое безумие юности, худшее, чем безумие раннего отрочества...

Он остановился, чтобы выкурить вторую трубку, которую подносил ему коленопреклоненный слуга.

-- Пе- и Та-дженн, -- продолжал он, -- в Риме я был глупым школьником; но я с почтительностью изучал традиции старинных мастеров. В Пекине я был неразумным путешественником; но я стремился открыть свои глаза зрелищу Неба, Земли и Десяти тысяч первозданных вещей. Теперь я больше не изучаю, глаза мои разучились видеть, и я живу, как живут волк и заяц, отдавая управление моими шагами случаю и бесстыдным страстям. Ученые и сановники страны моей были неправы, наградив меня многочисленными наградами и почестями, не заслуженными мною. За несколько картин, написанных грубо и неискусно, эти люди, лишенные правильного суждения, выделили меня, направив на меня внимание толпы и восторг невежд. Голова моя была слаба. Горячее вино славы опьянило ее. И тогда-то передо мной предстали нечистые наслаждения и низменные страсти. Я не сумел оттолкнуть их. И я стал их рабом. Из уважения к целомудренному дому хозяина моего я не остановлюсь на них подробнее.

-- Мне совершенно невозможно, -- произнес Чеу-Пе-и, -- согласиться с вашей строгостью по отношению к вам самим.

Он подал знак, и коленопреклоненный слуга заменил трубку из орлиного дерева трубкой из темной черепахи.

-- Мне невозможно, -- повторил Чеу-Пе-и, -- согласиться с вашей строгостью, потому что ни один человек не свободен от заблуждений и потому что только очень добродетельные люди имеют мужество беспощадно обвинять себя. Впрочем, мудрость ваша согласна с преданиями: ибо написано в Ли-Ки: "То, что должно быть сказано на женской половине, не должно быть сказано вне ее [Благовоспитанный китаец никогда не говорит о женщинах, разве только отвлеченно, например, цитируя изречение философа. Чеу-Пе-и одобряет сдержанность гостя, намекнувшего ему замаскированными словами на то, что женщины играли и продолжают играть в его жизни чрезмерную роль.]. А ученый, который соблюдает добрые нравы в своих речах, не способен оскорбить их в своих действиях.

Он выкурил трубку из темной черепахи и выпустил из ноздрей дым более густой и более крепкий по аромату.

Фельз кивнул:

-- Мой старший брат, очень мудрый и очень старый, не погружался в то грязное болото, в котором презренно барахтается его младший брат. Мой старший брат и не видел всего этого своими очами и поэтому он в неведении.

-- Я -- не в неведении... -- покачал головой Чеу-Пе-и.

Фельз приподнялся, чтобы разглядеть своего хозяина. Китайские глаза, едва видимые в прорез век, сверкали ироническим и проницательным блеском.

-- Мне все ведомо, -- сказал Чеу-Пе-и. -- Ибо я здесь по августейшему приказу сына Неба. И я, его ничтожный подданный, обязан здесь, в этой стране несовершенной цивилизации, видеть все, знать все и обо всем в точности докладывать. Таким образом, исполняя мою миссию неразборчиво, но со рвением, я знаю, что вы прибыли вчера в Нагасаки на белом пароходе с тремя медными трубами. Я знаю, что вы давно путешествуете на этом белом судне, приятном на вид. Я знаю, что судно это несет цветной флаг ["Xоа-Ки" цветной флаг -- пестрый флаг Америки.] американской нации и принадлежит женщине. Мне все известно.

Фельз слегка покраснел, склонился щекой на одну из кожаных подушек и стал глядеть на лампу для опиума. Двое коленопреклоненных мальчиков поспешно разогревали и приклеивали к головкам трубок большие зеленоватые капли, которые в огне мало-помалу окрашивались золотом и янтарем.

-- Удостойте курить, -- посоветовал Чеу-Пе-и.

Тем временем двое других слуг вошли неслышными шагами, неся чайник из простой коричневой глины и две удивительных чаши из старинного розового фарфора.

-- Это тот самый чай, -- сказал Чеу-Пе-и, -- который Августейшая Высота [Августейшая Высота (Хоанг-Чан) -- одно из именований императора.] принудила меня принять при моем отъезде из Пекина.

Это была прозрачная вода, едва окрашенная в зеленоватый цвет, в которой плавали маленькие листочки, узенькие и продолговатые. От нее поднимался аромат, сильный и свежий, как от распустившегося цветка.

Чеу-Пе-и выпил.

-- Императорский чай, -- сказал он, -- должен быть заварен в воде горного источника, вскипяченной на открытом огне. Надлежит пользоваться чайником, подобным чайникам простых землепашцев, дабы подражать древним императорам, которые заваривали этот чай еще в те дни, когда не было известно искусство эмали.

Он закрыл глаза. И его желтое пергаментное лицо казалось теперь совсем бесстрастным, равнодушным и почти уснувшим.

Но мальчик, стоявший возле него на коленях, повинуясь едва заметному жесту, заменил черепаховую трубку трубкой чеканного серебра.

Курильня медленно наполнялась ароматным дымом. Все теряло ясность очертаний, и смягчились блеск и краски материй на стенах и на полу. Одни только девять фонарей струили с потолка все тот же свет, потому что пары опиума тяжелы и стелятся по земле, не подымаясь кверху.

Фельз в четвертый раз курил трубку чеканного серебра. В четвертый или в пятый...

А сколько раз перед тем -- трубку из темной черепахи? И сколько раз -- трубку орлиного дерева? Он уже не помнил этого. Легкое головокружение овладело им... Некогда в Пекине, а затем в Париже он довольно регулярно прибегал к зелью... Его лучшие картины относились к этой поре. Но когда приближаются пятьдесят лет, мужчина, даже крепкий, должен сделать выбор между опием и любовью. И Фельз не избрал опиума.

И вот покинутый опиум мстил ему. О, это не было опьянение в том грубом смысле, который придают этому слову алкоголики. Это было тяжелое ощущение в мозгу и мышцах; мозг как-то растворился, стал легким, мышцы трепетали активной жизнью, возросшей, умножившейся. Фельз, неподвижный, закрыв глаза, не ощущал больше веса своего тела, простершего на циновке. И быстрые мысли бороздили его мозг, в то время, как ткани, повивающие человеческий рассудок, рвались одна за другой...

Медленный и хриплый голос Чеу-Пе-и нарушил внезапно тишину.

-- Фенн Та-дженн, обычаи воспрещают гостю задавать вопросы хозяину. И ваша мудрая учтивость соблюла обычай. Но, в воздаяние, хозяин обязан открыть посетителю вслед за дверями дома и двери души... Только женщин должно выслушивать, не отвечая им. Фенн Та-дженн, когда мне подали вашу почтенную карточку, сердце мое забилось великой радостью. И в этой радости было не только эгоистическое удовольствие встречи после пятнадцатилетней разлуки с моим досточтимым братом; но более того -- надежда быть ему смиренно полезным в этой стране, потрясаемой преступным безумием и представляющей взорам философа зрелище горестное и досадное.

Фельз медленно поднял левую руку и взглянул сквозь расставленные пальцы на один из девяти фиолетовых фонарей.

-- Пе- и Та-дженн, -- сказал он, -- я не смогу в достаточной мере отблагодарить вас. Но, поистине, ваш свет чудесно озарит мою тьму. Эта ночь всего только вторая моя ночь в Японии. А между тем Япония уже показала мне много вещей, которых я не смог понять и которые вы объясните мне, если ваша проницательность удостоит меня этой услуги.

Уста без губ Чеу-Пе-и искривились в полуулыбке.

-- Япония, -- сказал он, -- уже показала вам мужчину, забывшего сыновнюю почтительность, и женщину, пренебрегающую женской скромностью.

Фельз, удивленный, пристально посмотрел на хозяина дома.

-- Япония, -- продолжал Чеу-Пе-и, -- показала вам домашний очаг, откуда изгнан дух предков; кров, под которым десять тысяч безрассудных новшеств заняли место традиций и угрожают гармоническому будущему семьи и расы.

-- Вам, значит, известно, -- спросил Фельз, -- что сегодня, после обеда, я был у маркиза Иорисака Садао?

-- Мне все известно, -- ответил Чеу-Пе-и.

Он тоже поднял свою руку к фонарям потолка. И фиолетовые лучи играли на его чрезмерных, длинных ногтях.

-- Мне все известно. Не сказал ли я вам, что нахожусь в этих местах, чтобы повиноваться приказу Августейшей Высоты?

Он пояснил:

-- В доме Иорисака Садао вы увидели сидящим на западной стороне [Западная сторона -- сторона почетных гостей.] чужеземца из нации красноволосых [Красноволосый -- Хуонг жао джен, прозвище англичан.]. Этот чужеземец прислан сюда своим владыкой, пожелавшим узнать, каким оружием и какими стратегическими приемами маленькая Страна восходящего солнца старается победить огромную страну Оросов [Оросы -- русские.]. Тайна, впрочем, мало любопытная, выяснить которую не старался бы мудрец древности. Более вразумленный Небом, Августейшая Высота послал меня, своего раба, исследовать: в какой мере это новое оружие и новая стратегия способны исказить цивилизацию, которая до сих пор повиновалась философическим наставлениям Срединной империи. Этому исследованию посвящены мои слабые силы. Чтобы помочь моей неумелости, необходимо собрать многочисленные сведения. Много верных шпионов служат мне глазами и ушами, и, не жалея сердца, помогают мне в моей задаче. Таким образом все тайны этого города и этой страны раскрываются вот здесь, на этих циновках. И таким образом ничто не остается мне неведомым.

Фельз склонил щеку на кожаную подушку...

-- Пе- и Та-дженн, -- сказал он, -- ваши слова содержат сокровенный смысл. В чем Иорисака Садао отступил от сыновнего почтения?

Сверкающие глазки еще раз закрылись, и хриплый голос произнес торжественно.

-- Написано в Та-Хио [Tа-Хио -- "Великое учение", первая из четырех классических книг Срединной империи.]: Человек должен сперва исследовать природу вещей; затем расширять свои познания; затем укреплять свою волю; затем -- овладеть движением своего сердца; потом -- достигнуть совершенства; затем установить порядок в своей семье. Тогда страна будет хорошо управляема, и империя насладится миром. Тсен Тзе, комментируя эти восемь положений, учит нас, что они не могут быть разделены. Таким образом, человек, его семья, его страна и империя -- одно целое. Сыновняя почтительность распространяется на всех предков, на всю страну, на всю родину. Иорисака Садао, отрекаясь от памяти своих предков и вредя таким образом своей родине, отступает от сыновнего пиетета.

Мальчик, преклонивший колени около Фельза, протянул ему приготовленную трубку. Фельз взял в руку тяжелый черепаховый чубук и прильнул губами к мундштуку из потемневшей слоновой кости. Опиум закипел над лампой, и серый дым тяжелым облаком поплыл по циновкам.

Тогда Фельз, все существо которого было пропитано придающим отвагу зельем, осмелился возразить философу:

-- Пе- и Та-дженн, когда вторжение варваров угрожает Империи, не надлежит ли, прежде чем соблюсти обычаи, отразить вторжение? Конечно, сокровище старинных предписаний бесценно. Но не есть ли империя -- сосуд, содержащий это сокровище? Если империя подпала игу, если разбитый сосуд разлетается вдребезги, не рассеется ли навсегда и сокровище древних правил... Сыновняя почтительность распространяется на всех предков, на всю страну, на все отечество, но действительно ли Иорисака Садао отступает от сыновней почтительности, отрекаясь, быть может, только для видимости, от памяти предков и изменяя правилам своей общины с высшей целью спасти независимость своей родины?

Чеу-Пе-и курил молча.

Жан-Франсуа Фельз закончил:

-- Пе- и Та-дженн, когда необходимость заставляет мужа уклониться от прямого пути, то преступает ли, действительно, жена его против женской скромности, если она тоже вслед за ним вступает на извилистую тропинку, чтобы идти по следам того, следовать за кем она поклялась до самой смерти?

Чеу-Пе-и отложил трубку чеканного серебра. Но только для того, чтобы протянуть указательный палец к трубке из черного бамбука с нефритовым мундштуком. И он продолжал молчать.

Тогда Жан-Франсуа Фельз поднялся с циновки и обернулся лицом к своему хозяину.

-- Пе- и Та-дженн, -- сказал он вдруг, -- я выкурил сегодня больше трубок, чем мог сосчитать. И, быть может, опиум возвысил мой слабый рассудок до понимания вещей, обычно для него не понятных... Да, я видел сегодня очаг, от которого изгнан дух предков. Но не написано ли, что людей должно судить не по делам их, а по намерениям? Тот, кто унижается, чтобы возвысить империю, не должен ли быть оправдан?

Трубка из черного бамбука была приготовлена. Чеу-Пе-и затянулся глубокой затяжкой и закутался в густое, сильно пахучее облако.

Затем он заговорил торжественно:

-- Предпочтительно вовсе не судить людей. Поэтому мы не обвиним и не оправдаем Иорисака Садао. Мы не обвиним и не оправдаем маркизу Иорисака Митсуко. Но философ Менг Тзе, отвечая однажды на вопросы Ванг-Чанга, сказал, что ему никогда не приходилось слышать, чтобы кто-либо поправил других, ухудшив себя самого; а еще менее того -- чтобы кто-либо возвысил империю, обесчестив себя самого.

-- Не полагаете ли вы, -- спросил Фельз, -- что усилия японцев тщетны, и что Восходящее Солнце должно неизбежно пасть в борьбе с Оросами?

-- Я ничего не знаю, -- ответил Чеу-Пе-и. -- Да это, впрочем, и не имеет никакого значения.

Он засмеялся странно и громко...

-- Никакого значения. Мы на досуге еще поговорим об этом пустяке, когда наступит час.

Дитя, коленопреклоненное возле Фельза, приклеивало маленький цилиндр опиума к головке бамбуковой трубки.

-- Удостойте закурить, -- заключил Чеу-Пе-и. -- Этот черный бамбук был некогда белым. Доброе зелье само окрасило его так после тысячи и десятка тысяч курений. Никакое дерево, никакая черепаха, никакой драгоценный металл не достоин этого бамбука.

Оба они курили очень долго.

Над туманом опиума, все густеющим, девять фиолетовых фонарей сверкали теперь, как звезды в ноябрьскую ночь. И шипенье коричневых капелек, испаряющихся над лампой, еще более подчеркивало абсолютную тишину.

Холод, предшествующий заре, уже пал на поля, когда пропел далекий петух.

И Фельз тогда стал мечтать вслух:

-- Поистине, весь реальный мир замкнут в этих стенах желтого шелка. Вне их лишь немного обмана. И я не верю больше в существование белой яхты с медными трубами, где живет женщина, сделавшая меня своей игрушкой.