На пятый день моей летаргии или моей спячки, или всего, чего вам угодно -- доктора, как водится, не пришли к соглашению относительно моего случая, -- итак, на пятый день, в полночь, Амлэн, который вот уже двое суток без перерыва весьма благоразумно, смею сказать, весьма буржуазно бредил, вдруг сразу переменил голос, тон, даже выражение, до такой степени, что при этой перемене я подскочил, как козленок... в мыслях, само собою разумеется, потому что в ту ночь я все еще продолжал уподобляться трупу. Амлэн, подпрыгнув на своей постели, как он делал это уже не раз, повернул ко мне голову, посмотрел на меня, и я услышал его голос, все такой же хриплый, каким он был все это время.

-- Любопытно! Он умер... Командир умер... Черт дери, да каким же образом я еще не видел его здесь?.. Я видел всех остальных... даже этого Ареля... Шшш... Об этом, об этом я не имею права говорить...

И вот тогда внезапно его голос изменился, изменился, как я сказал... хуже, чем я сказал... хуже, чем я когда-нибудь мог бы сказать!.. Это уже не был человеческий голос...

Это началось какой-то дрожью, полной мучительного страха. Он сказал:

-- Ага... теперь я? Это моя очередь?..

И он молчал в течение довольно долгого времени.

Когда он вновь заговорил, его первоначальный страх сменился ужасом, который буквально оледенил меня до мозга костей. Он прошептал:

-- Да... Амлэн, это я... прости!.. Некоторое время спустя, отрывистее:

-- В виду неприятеля, ты хорошо знаешь... На миноносце... на посту... прости! прости!..

Опять молчание. Казалось, он слушал теперь вопросы невидимого существа, потом на них отвечал. И в то время, как он слушал и отвечал, его ужас все возрастал до такой степени, что наполнил меня самого суеверным, непонятным и оттого еще более невыносимым страхом. Я, мнимый мертвец, думаю, что я по-настоящему умер бы, если бы Амлэн слушал и отвечал еще хоть пять минут.

Насколько я помню, а я помню это достаточно ясно... -- немало воды утечет, пока я об этом позабуду -- вот, слово в слово, то, что я услышал:

Амлэн только что пробормотал слова, которые я передал:..."На миноносце... на посту"... после чего, почти сейчас же, он опять с усилием заговорил:

-- Гордость? Да, это была гордость, потому что поста уже не было! Потому что не было уже ни руля, ни румпеля, ничего... Но...

Внезапный перерыв, как бы скачок. Молчание. Затем:

-- Да... конечно... я об этом думал... о дисциплине... о примере... обо всем этом... Но потом... только потом... и затем пример. Для кого? Потому что все те, которые там находились, должны были умереть... значит, это ни к чему не служило, пример... Конечно, это была гордость... только гордость... Я каюсь...

Опять перерыв. Опять молчание. Потом Амлэн завопил весьма, весьма униженно:

-- Ну, конечно, я совершал всякие грехи... Я был горд, всегда... и развратен, и гневлив... Да, я согрешил против отца... однажды... я ударил его... по лицу... потому что он отказывал мне в женщине, которую я хотел... я каюсь!..

Молчание. Молчание.

-- Мать?.. нет! нет! Я так любил ее, что не мог бы выказать ей неуважение: ей... маме. Это невозможно!.. как бы можно было это сделать? Тогда это в счет не идет: нет у меня заслуги. Все-таки помилуй, помилуй! Прости! Прости!..

Он не произнес эти слова, а прорыдал. Во всю мою жизнь не слыхал я, даже не воображал такой жалобной мольбы, как мольба этого сурового человека, которого я не считал способным когда-нибудь о чем-нибудь умолять.

Он сказал еще:

-- Прости за все! Во всем каюсь! Сжалься! Ох! сжалься, сжалься надо мною!..

Тогда я понял.

Я понял, что Амлэн, блуждая между небытием и бессмертием, соответственно фазам своего таинственного бреда логически приходил наконец к своим первоначальным строгим верованиям и испытывал в это мгновение самые ужасные муки того, что люди, в поисках ужасающего их Бога, называют страшным судом...

И Амлэн продолжал слушать, продолжал говорить; словом, продолжал отвечать на тот страшный допрос, который, согласно всем богословским теориям, отделяет время от вечности.

Воистину зрелище должно было быть довольно странным: этот мертвец Амлэн, -- в сущности действительно умерший, потому что Бог говорил с ним лицом к лицу, но по мнению людей живой, потому что его тело еще не остыло, и губы еще говорили, -- этот мертвец Амлэн исповедывался вслух во всех самых сокровенных тайнах своей жизни перед этим живым, передо мною, Фольгоэтом, которого люди считали мертвым, и который настолько не был мертв, что не мог заглушить в себе даже одного чувства, свойственного живому человеку: не мог не слышать.

Амлэн говорил:

-- Нет, клянусь честью мужчины! Относительно жены и ребенка я сделал все, что мог... Но и здесь тоже нет заслуги: я их любил! Нет заслуги, прости!

Он колебался несколько секунд, затем, как будто говоря с самим собою:

-- Какой вздор! я все еще об этом думаю -- о жене и о ребенке... Этого не должно быть!.. Здесь не полагается, здесь нельзя думать о людях того мира... Что это, разве я ошибаюсь? Или я не... Но нет! Вот здесь все, чему нужно быть... Все люди... Одни стоят по правую сторону, другие стоят по левую сторону... а посредине я его ясно вижу...

Он закончил, словно падая на колени:

-- Прости! Сжалься!

На этот раз молчание было очень долгое. И когда голос Амлэна послышался снова, он был несколько сильнее, несколько тверже: первый раз с тех пор, как продолжался необыкновенный диалог. Амлэн говорил с некоторой уверенностью. И мне заранее показалось, что он не сожалел о том, что он готовился исповедаться:

-- Убил ли я?.. Убил ли?.. Я... Клянусь, нет... Я никогда никого не убивал, только когда это требовалось службой... или в таком случае я не помню. А здесь, однако, чертовски вспоминаешь обо всем!

Он молчал, он слушал и, мне кажется, он пожал плечом, раньше, чем ответить:

-- Как! Этого?.. И меня стали бы упрекать за то, что я его убил, его?.. Невозможно: здесь справедливы!..

Он опять слушал. И довольно отчетливо ответил:

-- Конечно, я не имел права его убивать... но если бы люди всегда делали только то, на что имеют право, с такими вещами в этом мире недалеко бы уехали... Я не имел права, но я был обязан. Я сейчас объясню: был некто... некто, находящийся здесь, рядом... Ну, хорошо, вот я и не знаю теперь, что такое говорю... Здесь рядом никого нет! Здесь только те, которые стоят по правую сторону, те, которые стоят по левую... Нет! Был некто... некто, который умер, потом... умер раньше меня... и его положили в госпитале на постель, рядом со мною... вот почему... Одним словом, тот человек, это был хороший человек... очень хороший... Например: за минуту до того он мне обещал, он, которого это совсем не касалось, который меня почти совсем не знал, помочь мне отыскать мою жену и мальчика... Видишь, хороший человек и справедливый... справедливый, это еще лучше, чем хороший. Так, был справедливый человек, и этому человеку плевали в рожу... и он это видел. Он хорошо знал все, что ему нужно было знать, слишком хорошо даже знал... Он ничего не говорил. Ничего, потому что гордые люди никогда не должны ничего говорить. Они смотрят, не правда ли, плюют и уходят! Но я, я, который также знал, я, который также видел, разве мог я перенести то, что переносил он? В нем это было гордостью; во мне это было бы низостью? И вот, когда я увидел другого, который его оскорблял, и когда я увидел, как он сжимает кулаки и отходит в сторону, потому что дело было перед неприятелем, а он был командиром, когда я это увидел, я взял мой пистолет, прицелился, старательно прицелился, выстрелил, и другой упал, убитый наповал. Его звали Арель. -- Да, да. Это я его убил, Ареля. -- Я не раскаиваюсь.

Начиная с первого слова, первого ответа, голос вопрошаемого звучал ясно, без сожаления, без страха.

Наступило последнее молчание, которое мне показалось тяжелым, как гробовая плита. Может быть, судья произносил приговор.

И затем Амлэн заговорил в последний раз: он сказал тоном крайнего изумления:

-- Как так? Значит он будет меня судить?.. О, я согласен! Потому что это справедливый человек... только он... Как же это можеть быть?..

Фраза сразу оборвалась. И все было кончено.