Вот напечатать бы дружок про дружка, как мы всякие страдания страдали, как мы, не хуже волков, голодом выли, как мы и тело, и судьбу свою калечили. Чтобы знали люди, что не сладко через свою землю войну воевать, что прибыли нам не положено, что ради всех, а не для себя.

Вот семеро нас тута, а хоть бы семь тысяч и больше. Каждый знает, терпел, скорбел, боль всякая, и голод, и холод. Даже и нечеловеком бывали, разума портили. Знает же каждый твердо: по своей пути идет, для себя воюет.

Смутить меня теперь не легко. Это в ту войну я на боли да на недостатки сердце имел. А теперь всё за себя, всякая ноша плеч не гнет. А и согнет, так потом выпрямлю.

Жилы тянет боль тугая, жила в тифу перетянутая; голова играет трубой: не видят глаза чего есть, только видят глаза чего нету -- колеса катят в глаза огненные, сполохи играют. Глотка щеткой, сухая. Сила далеко за плечи позакинута, нету ее при тебе, слабей ты галчонка бесперого, а идешь и идешь, а идешь, потому что сладко лечь, да не на этой дороге.

На самом на лету я в тиф свалился. До того я ничего не боялся, до того я на старый строй облютел -- всего мне мало. Осталося мне только грамоте как следует выучиться, а тут тиф. Выздоровел я, ан глупой какой-то стал. Не идет ученье, и воевать скучаю.

Кабы я один, а то все в тифу были, не на кого сердце иметь. Разве что противу врага злее станешь, чтоб скорей войну кончить.

Уговаривают меня товарищи, чтоб не очень горевал, и слепым у нас место найдется, когда победим. А я одно знаю: не человек я теперь. Хорошо еще, что слезы как у людей, а то бы совсем пропал.

Ожгло, я обеспамятел, очнулся здесь -- на глазах повязка. Болело, болело, перестало. Прошу: снимите повязку, не болит "Погоди,-- говорят,-- повредить можешь". Чего-то страшно мне с тех слов. Я повязку скинул -- ночь! Черная ночь! Слеп. "Не пугайся,-- докторша говорит,-- сперва ты ничего не будешь видеть, понемножку приучишься". Ёкнуло сердце, ощупал глаза -- дырья! Чем я видеть стану?

На германской войне зрения я лишился, совсем слепой, не воюю, у людей под ногами путаюсь, помеха себе и людям. Теперь эта война, дело серьезное, кому моя музыка нужна? Водили меня за собой казаки какие-то, потом нажал на них, что ли, кто, ушли, меня тут кинули.

Врут про заразу. Мою рану знаешь, а мыл я ее хоть раз? Почитай, всю левую икру с голенищем сорвало, замотал я ее тряпицей потуже, чтоб кровью не сойти, да и шел со всеми. И теперь жив и хром мало. И сапог новый дали, вот!

Наша кровь горячая, красная, она сама лечит. У господ болячки больше из-за синей крови да белой кости, а еще больше -- от белых рук, бездельных, неженых.

Зубы у меня болели, ох, ох, проохал я атамана, пришел атаман. А у меня зуб как труба, хоть ты режь меня -- гудит зуб страшной болью. Тут меня к атаману, я за щеку держуся, атаман кулачищем -- зуба как не было. На свет я родился! Спину мне шомполами. И очень крепко меня драли, до того атаман обиделся, что не ору. Ну разве это с зубом в сравнение?

Снаряд ли загудит, гром ли, может, и бугай где над водой затоскует, а в моем ухе различия нет, надорвалось мое ухо от войны.

Я иду, тишь такая подозрительная, ажно потом теку я. Иду, иду и дошел. И прятаться там негде, и все видать насквозь, и ждешь беды от катышка навозного, до того тишине не веришь.

Не знаю, кто сахарин и без вреда, может быть, ел. А я от него болею. Во рту чистая медь, живот внизу болеет-жалуется, и жжет под сердцем.

Жую, как дедка, зубы мне враги выбили, голыми деснами жую. А мягкой пищи на ходу не достать, воды часто нет корочку размочить, сам же я молодой и до еды здоровый.

Совсем помирал, чуть и теплился, а свое сказывал: я, мол, что за важность, пусть легче людям.

"Видел,-- спрашивает,-- как женщина плачет? Это и есть нервы, и у тебя тоже". Баба плачет от побою, я же плачу от непонятной скуки и каждую минутку,-- какие ж это нервы?

Какой я здоровый, а есть такие слова: как скажет кто их нечаянно, так у меня и сыпанут слезы, на срам просто,-- чуть под себя не схожу. И сталось это с недавнего нехорошего случая.

Стал я суматошный и думаю -- не вылечусь я. Даже и на мирную работу не гожусь. Одна у меня утеха -- за хорошее пострадал, не мне, так людям.

Места живого не осталося. Сразу поранили, рана на ходу не дошла и теперь сырая; потом голод обеззубил; тут тиф, почитай, всю память отшиб; тут и сна не стало -- облысел я с того; а уж характер да сердце во мне -- только что по военному времени.

Очнулся я -- никого, бросили. Я кричать -- даже сипу не выходит, до того глотка перехвачена. Подобрал я с земли щепку, лоскутиком обмотал, и стал я тем квачиком себе горло прочищать. Кручу в глотке, кровь идет, а проткнул-таки хода, а не то задохнулся бы насмерть.

Взяли меня с койки, волокут куда-то, а я плачу, силы же противиться нету. Прокинулся я через сколько-то время -- лежу я в ванной комнате, а на мне лежит какой-то покойник. И силы во мне и мышиной нету. Пискнул было я -- сам себя не услышал. Опять обмер. Прокинулся еще и ночью, от мертвяка холод, наги мы с ним, силы же во мне не прибыло, а пить до того хочу -- хоть мертвяка лижи. Так я суток трое силы набирал, пока нашли меня.

Тифу, сказывали, срок две недели. Либо живой, либо скончится. Да потом отдыху две недели... чтобы к делу человек стал. Так взяли мы с пасеки двух дедков, а с ними меду количество. Привезли больных в лес, присадили к ним дедков и велели больных медом кормить, водой поить из ключика. И уехали. Вернулися -- все здоровешенькие. Вот это так лазарет -- ни один не помер.

Мы его холили, все наисмачное готовили, от себя отрывали,-- до того любили товарища, до того жалели. На ходу выходили, вот как старались.

Теперь болезнь чем страшна? Страшно врагу в руки достаться. Беспомощного возьмут, измордуют, надругаются да еще и воевать против своих заставят.

До чего жаль больных бросать. А что ты сделаешь, как у нас у каждого с конем шесть ног, а ни подводы, ни носилок. А кругом враги, и не знаешь, каким санитарам ты своего дружка в избу кладешь -- не белым ли, часом.

"Оставайся кто хочет, надо надеяться, не станут они больных мучить". Но никто не согласился, поползли за походом, веру врагу не дали.

Одна думка, один счет -- около тифу на ногах проходить. А ходить на ногах в тифу -- смертная боль, смертная тягота. А с ног спасть на ходу -- мука от врага, от дорожного человека издевка и грабеж, и смерть в голоде и грязи подножной, без жаления и без помощи.

Только тифом и спасалися мы, простые ребята. Кто с тифу помер, так разве ж это в сравнение, до чего издевку над нами делали? Для тифу в бараки летние поклали, топок нету, одеял нету, и голые совсем. Корму тоже нету. Плакал над нами доктор, плакал слезами.

И в прорубь по пояс. Затянуло меня ледком. И будто сперва грыз кто за ноги, а потом обтерпелся. А вытащили -- пришлось отнять те ноги, за негодностью.

Нога моя отмокла и сколько-то раз мороженная. Разве ж это нога? Гиря она мне тяжелая, а не правая нога. Я стойкий товарищ, ход у меня со всеми, а идет народ легкою стопою, я же -- по огню. Версты же мои не мною считаны, сколько их еще -- неизвестно.

Пальчиков немногих нету, так и без них проживем. Как всё наше станет, так и без них поработается.

Вернусь, не вернусь -- калека. Да и куда вернуться: дым да труба, вся худоба.

Рана в ногу серьезная. Боялся без ноги остаться. С культяпкой ходить не хотелось, за стыд считал, такой дурак был. Теперь привык, как и целый: при случае даже воюю, на все годен, только в конницу не гожусь.

Снимай, снимай тряпицу, только глаза не вырони. Он у меня тряпицей примотан, может, и прирастет еще.

Проснулся -- ни рук, ни ног. Кричать -- языка нет. Ах ты ж, судьба моя. Одна была думка -- и разума потерять. Так и вышло, на сколько-то время.

Пошла холера, да кабы у нас только,-- бросали бы в пути, на походе жалеть некогда. А то жители кругом мрут и мрут. И пошла нас холера косить. Нагнется человек, за гвоздем хоть к земле,-- лицом как земля станет. И выкорчит его в один часок до полной сухости.

Вот и я, говорит, перед смертью красно скажу: все равно смерти не минуть, так уж хоть за людей, чтобы им легче сталося.

Стала сыпь осыпать, стал я какой-то опасливый, по ночам скучаю, от скуки пот, и зуд сна лишил. А тут пошли на ночные казни, и замест развлечения стал я как бы неизлечимо порченный.

Отдых, говорит, и питание. Так. Отдыхать пришлося до следующего часа, когда насели на нас чьи-то бандиты. Питание же было положенное -- чужого куска огрызок, да и то силою отбитый. А силы во мне было -- мышьих плечиков не перегрузить.

Она как хрястнет меня двома копытами. Товарищи аж со смеху скисли. Я сам сперва посмеялся, а теперь этим местом смерть ко мне пробирается.

Есть у нас теперь одна боль, особая, прежде не бывало. Натрудится место какое от оружия. Пока носишь -- ничего, снять -- жжет огнем.

С нас теперь, от походных трудов, кожа слазит. Не то с грязи, не то с ветру, не то от солнышка. Лупится кожа, хоть вылезай из нее, ровно змея. Сойдет одна, другая лупится -- до дыр просто.

Кусок жизни моей прожран на войне той,-- того куска жаль. А что своя война к смерти близит, так есть за что; все людям легче будет.

Мне бояться не приходится. Моя судьба со всеми. Отвоюем -- возьмут меня в хорошую больницу, к своим докторам, и стану я здоровую службу служить.

Гражданская война -- не клушка на яйцах, клохтать не к чему. Вот на месте сядем, все заплатки заплатаем и на деле, и на теле.

А что, что болезнь? Мы поболеем, а может, многому миллиону здоровья сбережем.

Я вон выболел, выколел, места живого нет, а в главном цел, пойду до конца.

Вон я в прошлом году с ума сходил, измордовался. А теперь опять до конца достараюсь. Может, и сгиб бы, кабы не знатье, что людям легче будет.

Своя боль у нас, ее на чужие люди не выволочишь. Полотошимся, потрепыхаемся, а как кончится шуря-буря эта, каждый к делу приложится, и больной, и здоровый.