Из записок художника.
I.
Старые художники говорят, что прежде чаще встречалось женское тело стройное, как мелодия, но, вероятно, под влиянием уродливой городской жизни и мод красота вырождается, как лишенные свободы цветы.
Совершенную натурщицу так же трудно найти, как жар-птицу. Ведь, в натурщицы идут не по призванию, а больше всего из-за нужды. Ну, а нищета мало способствует сохранению и поддержанию красоты, а если такая красота и имеется, -- она, по легкости наших нравов, находит более выгодный заработок, чем позирование у художника.
В последнее время объявились особы, под видом натурщиц расхваливающие в газетах свои идеальные формы. Ясно, с какой целью делаются подобные объявления. Настоящая натурщица никогда не прибегает таким средствам, точно так же, как никакой художник не соблазнится такой объявительницей, да и не было случая, чтобы такая особа пришла на объявление художника, ищущего натурщицу.
В последний раз нам необыкновенно повезло: по объявлению явились сразу две натурщицы, обе молодые и, насколько можно было угадать их в бедных их платьях, обе были недурно сложены.
Первой явилась худощавая еврейка, очень бойкая, с большим, очевидно, всегда готовым к смеху ртом и беспокойными черными глазами; что-то в роде неудавшейся швейки или цветочницы.
Она сказала, что уже позировала не раз.
Вторая -- русская, темноволосая, с серыми, пугливыми глазами, лихорадочно и несколько болезненно блестевшими.
Несмотря на то, что было уже начало мая, на голове ее белела старенькая теплая вязаная шапочка, а бедное платье скрывалось под дешевым серым пальто, которое, очевидно, она носила и зимою.
Эта нравилась больше, но отдать ей предпочтение так вот сразу было неловко, да и несправедливо.
Предложить им раздеться и отказать той, которая окажется менее подходящей, на это как-то не решались: мы были еще слишком молоды, чтобы видеть в натурщице только модель и совершенно игнорировать человека.
Но наше коллективное рисование предполагалось надолго, и, пошептавшись, пришли к тому, что лучше всего устроить им очередь.
Волошин, самый молодой из нас, обратился к конкуренткам:
-- Кто вытянет узелок, будет позировать с нынешнего дня в первую очередь.
И он весело протянул натурщицам кончики платка, точно заячьи уши, торчавшие у него из сжатых в кулак пальцев.
Две руки не сразу взялись за платок: обе огрубевшие, истыканные иголками, с небрежно обрезанными ногтями.
Я заметил, как рука второй дрожала, и прежде, чем она несмело коснулась платка, еврейка дернула и вытянула узелок.
-- Я-таки да, знала! -- весело воскликнула она с резким акцентом. -- Мене всегда везет.
И с торжеством взглянула на конкурентку.
Та стояла, опустив руки, и ресницы ее заметно вздрагивали.
Произошло неуловимое, краткое замешательство.
Проницательный еврейский взгляд как-то изумленно вспыхнул. Но это было лишь мгновение; вслед за тем взгляд этот странно просветлел, и она, как бы спохватившись, хлопнула себя по бедрам:
-- Вот так! Я и забыла, что я нынче -- нет, не могу позировать.
Ресницы другой опять вздрогнули, и недоверчивый взгляд ее обратился в сторону соперницы.
Еврейка, как бы перед нами извиняясь, быстро-быстро сыпала словами:
-- Это-таки все равно. Мы поменяемся... -- она запнулась, затрудняясь творительным падежом слова "очередь", -- очередьями. -- Тут же со смехом поправилась: -- Очередью-ми! -- и тряхнула головой. -- Вы будете нынче позировать, а я -- следующим разом.
И не допуская со стороны той никаких возражений, стала уславливаться с нами самым деловым образом относительно платы, дня и часа.
Другая стояла смущенная и, когда та подала ей на прощанье руку, сильно покраснела и простилась, не поднимая глаз.
Волошин преувеличенно-бодро обратился к натурщице:
-- Ну-с, так будем раздеваться.
Он подбросил уголь в железную печь, от которой шло сухое тепло.
-- Хоть теперь и весна, а все-таки вам веселее будет позировать около печки. Вот вам ширма, -- указал он в уголок мастерской, где скрывался отлив. -- Пожалуйте.
Она торопливо и покорно двинулась туда и спряталась за маленькой ширмой, а мы занялись приготовлением бумаг и угля для рисования.
За ширмой слышалось легкое движение и шорох. Голова ее раза два поднималась и опускалась над ширмой, точно она тонула и выныривала.
Уж по одному тому, как она долго раздевалась, видно было, что натурщица неопытная.
Вот опять появилась над ширмой голова, и осветилось голое плечо. Почти испуганный взгляд вопросительно обратился на нас.
Но в эту минуту прислуга внесла самовар. Плечо и голова мгновенно нырнули вниз и скрылись.
II.
Как бы художник ни привык, в первом моменте появления перед глазами обнаженной натурщицы всегда есть своя острота, -- то получувственное волнение, которое не может не сказываться и в работе. Не говоря о том, что красивую натуру приятнее рисовать, несомненно и то, что при этом с большим упорством и охотой преодолеваются все тонкости рисунка живого тела.
И вот, когда, наконец, она появилась из-за ширмы, мы едва не ахнули от восторга.
За какие-нибудь полчаса до того перед нами стояла бедно-одетая, смущенная девушка, которую плохой костюм делал банальной и жалкой. И естественно, сам собою напрашивался тогда вопрос: кто она? Каково ее положение, профессия?
Теперь, нагая, она могла спорить своей красотой с королевой, и мы жадно следили за каждым переливом ее тела, в то время, как она торопливо и как-то боком подвигалась к софе, стоявшей возле печки.
-- Браво! -- сорвалось одобрительное восклицание у Волошина.
-- Да, это, действительно, -- подхватил Троцкий -- Настоящая Венера Медицейская.
-- Пода ты с твоей Венерой. Мертвечина твоя Венера и больше ничего.
В самом деле, казалось, не только тело, но и лицо ее, также заурядное раньше, стало прекрасным, когда она сбросила платье. Темные, красивые волосы получили при этом особый блеск и силу. Но что было всего удивительнее, так это то, что тон ее лица оказался одинаковым с тоном ее тела: это был теплый тон слоновой кости, как бы отшлифованный на плечах и ногах и чуть-чуть тронутый местами розовым.
Молчаливый Степанов, никогда не выражавший своих восторгов не то по застенчивости, не то по своему презрению к словам, отрывисто заметил:
-- Вместо того, чтобы разливаться в пустословии, вы нарисуйте.
И с деловым видом он попросил натурщицу стать на диван, как можно свободнее.
Она поспешно встала, стараясь побороть свой стыд и неловкость, и дрожь, мелкую дрожь, от которой вибрировало все ее тело.
-- Вам холодно, что ли? -- спросил он ее с обычной суровостью, в которой, однако сказалось, прежде всего, товарищеское внимание и сочувствие.
-- Нет, это так, -- поспешила ответить она еле слышно, и голос ее при этом вибрировал, как и ее тело.
Едва успела она встать на софе, как художники один за другим воскликнули:
-- Именно так останьтесь! Так хорошо.
-- Да, лучше не надо. Чудесно!
Поспешно схватились за карандаши и угли и впились глазами в эти переливающиеся изгибы линий, которые в самом деле, являлись чудом. Так ясно всем было в эту минуту, что ничего в мире не могло быть благороднее человеческого тела, когда оно воистину красиво.
Она застыла неподвижно, но и в этой неподвижности была жизнь и трепет, которые нас очаровывали. Даже самый солидный из товарищей, художник Локтев, прозванный за свою внушительность и серьезность профессором, легкими, верными линиями набрасывая рисунок, не мог сдержать своего восхищения.
-- Воистину, Божий цветок. Ведь, пошлет же Господь такое богатство человеку!
-- Именно богатство, -- подтвердил Волошин. -- Это -- прямо бесценный подарок природы.
Восторгались, почти не обращая внимания на то, как она сама относится к этому, точно перед нами был действительно цветок, художественное создание природы, которому или должны быть чужды слова, или он выше их.
III.
Но работа мало-помалу захватила всех, и слова иссякли.
Сквозь закрытые ставни шум города доносился смягченными и неравномерными приливами. В то время, когда он стихал, слышно было сначала бурливое, а затем все более сдержанное, меланхолическое кипение самовара да шорох и как бы легкое посвистывание угля о бумагу. Изредка кто-нибудь вздыхал, бормотал что-то про себя или довольно, а то досадливо крякал.
Но вот взгляд стал замечать, как постепенно слабеет упругость ее мышц, и заметно было, как линии ее тела теряют свою легкость и певучесть.
Мы работали мало. Если она так скоро утомилась, -- ясно, что это -- неопытная натурщица.
-- Вы, видимо, устали? -- обратился я к ней.
Но она не хотела в этом сознаться.
-- Нет, я еще могу постоять.
-- Так, пожалуйста.
Трудно было оторваться от работы. И опять зашуршали по бумаге угли и карандаши.
Она крепилась, но с каждым мгновением ей приходилось все больше и больше напрягать свои силы.
Тут возвысил голос Степанов.
-- Я прошу, постарайтесь еще хоть пять минут. Не более пяти минут, -- бормотал он, почти не отрывая от бумаги послушного угля.
Видно было, как она перевела дух, собрала последние усилия, последние, и вытянулась.
Прошла минута... другая...
И вдруг тело ее заколебалось.
Все вскочили с мест. Степанов крикнул:
-- Довольно! -- и бросился к натурщице.
Она совсем без сил опустилась на диван, тяжело дыша, с побелевшими губами. Голова ее упала на грудь, руки мертвенно опустились.
-- Да ей дурно.
Волошин бросился, чтобы налить воды.
Степанов, растерянно разведя руками, стоял около нее, смущенно повторяя с виноватым видом:
-- Но, черт возьми... Но, черт возьми, ведь, она стояла не более двадцати минут. Не более двадцати минут. Я сам заметил часы.
Она очнулась и слабо пыталась успокоить нас. Еле шевеля губами, она говорила:
-- Нет, нет, ничего, ничего. Это так. Это пройдет. Я буду потом позировать дольше.
И она дрожащей рукой старалась прикрыть наготу своим стареньким серым пальто, которое валялось тут же на софе.
И едва прикрыла, опять из чудесного Божия создания, которое могло спорить дарованным ей милостью Неба богатством с королевой, превратилась в бледную, жалкую девушку, с побледневшим, смущенным лицом и испуганными глазами.
Тогда мне вдруг вспомнились первые минуты ее в нашей мастерской: конкурентка-еврейка, жребий на узелки и внезапный, показавшийся тогда непонятным, отказ соперницы, больше похожий на великодушную уступку.
Прежде чем Волошин успел ей подать холодную воду, я налил стакан чаю, положил в него сахар и подал ей вместе с бутербродом.
-- Может быть, вы не откажетесь.
Она сделала торопливое движение к хлебу с маслом и колбасой, но тут же ей стало стыдно этого движения.
И, порывисто дыша, опустив свои длинные ресницы, как бы нехотя принимая дрожащими от голодной слабости руками, прежде всего, хлеб, а затем чай, она еле слышно пробормотала:
-- Да, пожалуй; благодарю вас.
Источник текста: Сборник "Осенняя паутина". 1917 г.