I.
Макс Лихонин, или, как его для сокращения звали приятели -- Макс-Ли, шел через парк по направлению к Ланжерону с девушкой, которая была мало похожа на его прежних возлюбленных.
Макс-Ли пользовался большим успехом даже и у дам местного общества.
Он не хвастался своими победами, но как-то так случалось, что об этом все в конце концов узнавали и все завидовали ему.
Секрет его успеха, однако, заключался не столько в его красоте, сколько в той репутации, которую создала ему молва. Он был спортсмен и игрок. Быть может, шулер. Несколько раз он выходил из весьма затруднительных положений только благодаря изумительной дерзости и самообладанию. Что-то было, но осталось тайной для большинства.
Тайна скользила за ним по тонкому канату.
Вот-вот сорвется и увлечет его в пропасть.
А пока что -- Макс-Ли герой в глазах дам, Максу-Ли легко достаются его победы.
Но в последнее время он был явно разочарован в них. Или они утомили его. Он лениво и вяло говорил:
-- Эти дамы, будь они из общества, или с кафешантанной эстрады, в сущности -- одно и то же. У них нет ничего за душою, кроме тряпок, перьев и тому подобного вздора. Они скорее птицы, чем люди. Или я постарел, но мне скучно с ними.
Конечно, упоминание о старости было не более, как кокетство со стороны Макса-Ли. Ему нельзя было дать и тридцать лет. Другой на его месте, правда, мог бы и в эти годы потускнеть и поблекнуть. Но Макс-Ли знал цену жизни и очень берег себя.
Охлаждение к тем особам было налицо. Макс-Ли, не боясь унизить свою репутацию в глазах случайных свидетелей, шел рядом с простенькой девушкой, нисколько не похожей ни на даму из общества, ни, еще менее, на артистическую звезду.
Правда, место было довольно диковатое: в парке в это время прогуливались только влюбленные, которым решительно нет никакого дела до посторонних, если те не мешают им, да босяки, ищущие приюта среди деревьев и милостыни от размягченных любовью сердец.
Маркс-Ли глядел на милое лицо девушки, такое ясное и доверчивое, как будто она несла в себе душу этого дня, и с рассеянной улыбкой слушал ее простую, неуверенную речь:
-- Боже, как хорошо! И как я люблю это время. А вы?
-- О, да, я тоже.
-- Потом, когда все деревья распустятся, тогда уж не так хорошо. Правда ведь?
-- Да, тогда уж совсем не то.
-- Я рада, что у нас один вкус... то есть, в этом отношении... к природе. Мне просто целовать хочется эти деревья, почки, даже самую землю... От нее так вкусно пахнет!.. Знаете, мне кажется, что так же пахнет от маленьких чистеньких деток, чем-то теплым и нежным... А эта трава... какая она пушистая, свежая! Так бы поцеловала.
Он обернулся к ней и прямо посмотрел в ее растроганное лицо и серые влажные глаза.
-- И я... так бы и поцеловал вас!
Она покраснела.
-- Ну, что ж... Поцелуйте. Здесь никто не видит.
И, не дожидаясь движения с его стороны, сама поцеловала его прямо в губы. Она совсем не умела целоваться: поцелуй ее был легкий и как будто закрытый. Как не похож он был на поцелуй тех, которые не только умели целоваться, но даже вносили в поцелуи удивительное искусство, придавая им какую-то волнующую обнаженность, острый намек на близость, проникающий в кровь.
Это было так ново и интересно для него. Ведь и прежде бывали подобные случаи, но как он не чувствовал той прелести, которая очаровывала его сейчас! Как он мог предпочитать им ласки искусных и искушенных особ, от которых в конце концов оставался только осадок мути.
Или для этого нужно было пожить?
Нет, все, наверное, сделал удивительный весенний день; собственно говоря, первый весенний день в этот запоздалый сезон.
Он взглянул на землю с молодой, золотисто-зеленой травой и черными, еще голыми, но уже ожившими деревьями на небо, такое глубоко-синее между белыми облаками, и ему показалось, что все это он видит в первый раз.
Море сверкнуло фиолетово-зелеными тонами вдали, меж черных древесных стволов и красных крыш -- и это он как будто видел в первый раз.
Он сам был удивлен этим открытием. Оно доставило ему непривычное удовольствие. Его надо было закрепить. Он еще не знал, как, но ему смутно представлялось, что все это тесно связано с этой простой, доверчивой девушкой, и он сказал ей настойчиво и вместе мягко:
-- Нет, послушайте. Вы непременно нынче вечером должны прийти ко мне.
Она потупила глаза.
-- Зачем?
-- Я хочу поцеловать вас за все, что я сейчас от вас слышу, что я чувствую. Словом, вы должны.
Он как бы обещал ей награду за свое настроение, но она как-то испугалась его великодушия.
-- Но зачем же к вам? Разве здесь вы не можете поцеловать меня? Разве я не поцеловала вас сама?
Это не была наивность с ее стороны. Она отлично знала, зачем он звал ее, но у ней не было других отговорок и возражений, кроме этого невинного притворства.
-- Здесь каждую минуту могут появиться люди... А я хочу вас поцеловать так глубоко-глубоко и долго. -- Никто не должен нарушить такого поцелуя. Слышите...
Он говорил уже с некоторой дрожью в голосе и наклонялся к ней, и его дыхание шевелило и сушило ей ресницы. Да, она слышала, слышала не только ушами, но и нервами, кровью, глазами, перед которыми эти слова пролетали, как огненные птицы.
В ней сразу что-то вспыхнуло, осветило ее всю и почти сожгло тот терновый куст, который ограждал ее чувства от последнего взлета в ту пугающую высоту, за которой все было темно и жутко.
Он сжал ее пальцы, требуя безмолвно и нетерпеливо согласия.
Она обратила к нему умоляющий взгляд.
Он выпустил ее пальцы и с лицом, сразу ставшим недовольным и холодным, сказал: -- Ты не любишь меня.
-- Я приду, -- твердо сказала она.
-- Милая! -- Он оглянулся кругом -- никого не было. Он обеими руками взял ее головку и поцеловал прямо в губы.
II.
Они уже давно миновали парк и шли теперь по холмам над морем.
Оно было тут, рядом с ними и дальше -- всюду, величественное, спокойное, пустынное... Казавшееся еще более пустынным от одиноких парусов, которые пропадали в нем, как призраки.
Но тайна вечной жизни и движения сообщала ему великую неизъяснимую красоту. И, может быть, благодаря близости этой красоты не хотелось говорить.
Солнце было уже низко. Его сияние легко и воздушно стлалось по воде и по холмам, темно-красным на осыпях и покрытых нежной травкой всюду вплоть до обрыва. Одинокие деревца, кустики с белыми цветочками, даже прошлогодняя, кое-где уцелевшая трава, -- все дышало первой чистотою и трепетом возрождения.
В открытых дачах раздавался стук топора и молотка: спешно готовились к сезону. Ученик художественного училища в фуражке, сдвинутой на затылок, сидел прямо на земле и писал этюд. Какие-то пестрые птицы пролетели щебечущей стаей. Изредка раздавались голоса, но они вместе с шорохом моря вливались в тишину, которая распахнулась здесь в прощальном сиянии солнца.
Да, говорить не хотелось. И о чем было говорить. Макс-Ли победил и через несколько часов будет увенчан за победу. Он иногда, торжествуя, взглядывал на нее, а она уже больше не принадлежала себе. У нее не было ни колебаний, ни сомнений, но ей казалось, что она, как во сне, летит по воздуху и будет лететь, пока продлится этот сон, а дальше -- бездна... тьма...
Сердце билось... захватывало дух. Она останавливалась иногда, чтобы перевести дыхание.
Детские голоса раздались в стороне, у холма, где топорщился мелкий кустарник. Человек десять детишек чем-то там оживленно и хлопотливо были заняты. Они потянулись к детям.
Малыши, старшему из которых было лет тринадцать, выпускали из клеток птиц на свободу. Птицелов был старший, гимназист.
Большая клетка с различными пестревшими и бившимися в ней птицами была в его руках, и он, видимо, чувствовал свою необыкновенную исключительность и важность.
-- Не сразу, не сразу выпускать! По одной! -- раздавались возбужденные голоса.
-- Непременно по одной.
-- Ну, вот еще! Всех сразу! Им веселей лететь будет.
-- Нет, по одной интересней.
-- Вот ту, синичку, надо поскорей выпустить: она драчунья, она клюет других птиц.
Гимназист-птицелов, заикаясь, внушительно заметил:
-- С-с-инички в-с-егда та-а-аккие! Они н-не уживаются с с... другими птицами... Иногда н... на смерть их забивают... в... выклевывают мозг и и... поедают его...
-- Вроде как людоеды, -- заметил востроглазый мальчуган, который, по-видимому, перед тем изображал индейца, так как в картузике у него было воткнуто перо, а из-под картузика торчала зеленая трава, изображавшая волосы.
Другой индеец с такими же волосами стоял, сосредоточенно наблюдая, с шевелившимся пальчиком в носу. Оба были с палками, очевидно, заменявшими им мустангов.
-- А у нас в Лунькове эта птица зовется старчик, --тоненьким голоском вставил свое слово круглоголовый мальчуган в шапке с надписью Герой -- и страшно покраснел.
-- Г... где это -- у вас?
-- В Лунькове, -- еще гуще краснея и переступая с ноги на ногу повторил Герой.
-- Сам-то ты старчик! -- со смехом отозвались другие, видимо заискивая перед гимназистом, и даже не поинтересовались узнать, где это Луньково. Гимназист прикрикнул на окружавших его детей.
-- Ч... что же вы с...стоите со всех сторон. Т...так через вас и птицы не полетят.
Но, по-видимому, тут у него было другое соображение: ему льстило, что двое взрослых людей, красивая девушка да еще такой важный франт, интересуются его делом, и он хотел им показать все, что мог.
Дети с любопытством взглянули на взрослых, но тотчас же забыли о них.
Гимназист отворил дверцы клетки. Птицы продолжали биться в ней, но ни одна не верила и не догадывалась о своей свободе.
-- Они не хотят лететь! Они не хотят лететь! -- закричали дети и захлопали в ладоши.
Индеец номер 2-ой, вынул пальчик из носа и тоже захлопал в ладоши, уже после того, как все перестали.
Но на него никто не оглянулся: из клетки вылетела маленькая птичка с зеленовато-оливковой спинкой и серыми крылышками, отчеркнутыми зеленоватыми каемкам. Она была так слаба, что села на нижнюю веточку ближайшего куста и чирикнула: чек-чек, -- как будто спрашивая, правда ли, что она свободна.
Дети радостно засмеялись и запрыгали. Испуганная птичка пробовала полететь, но опустилась только на соседний куст.
-- Это п...пеночка, -- важно пояснил птицелов. -- Она редко выживает в неволе... В... вон как ослабела... Н-ну д...да... оправится...
-- Оправится! Оправится! -- подхватили дети.
-- Только как бы коршун ее не съел, -- выразил кто-то опасение.
-- А у нас в Лунькове ее зовут не пеночка, а дерябка, -- снова отозвался Герой, и опять покраснел, как мак.
-- С... сам ты дерябка! -- снова сострил гимназист, и опять все захохотали над мальчиком. Но в это время из клетки вылетела третья птичка... и все обратили глаза к ней.
-- Чижик...
Чижик, пыжик, где ты был --
На фонтанке водку пил...
запел кто-то из детей.
-- A y нас в Лунькове... -- послышался было опять тоненький голосок. Но тут кто-то докончил за него, подражая ему:
-- Чижики водку не пьют.
Все так и покатились со смеху. Даже гимназист-птицелов, относившийся с снисходительным пренебрежением ко всем замечаниям приезжего из Лунькова, засмеялся.
Тот окончательно переконфузился и спрятался за спину молчаливого флегматичного карапуза с зеленой коробкой, висевшей на ремешке, перекинутом через плечо. На коробке было написано -- "Естествоиспытатель".
-- Вы что это собираете? -- постукав по коробке пальцем, спросил естествоиспытателя Макс-Ли.
Тот солидно ответит:
-- Цветов, бабочков, тараканов и других зверей.
Макс-Ли весело расхохотался. Естествоиспытатель уже хотел обидеться, но девушка быстро наклонилась к нему и поцеловала в надувшиеся губки.
-- О, милый! милый!
За чижиком вылетел снегирь, за снегирем -- красношейка.
О каждой из этих птиц их владетель сообщал что-нибудь поучительное.
Легкие красивые птички, вылетавшие на свободу из своей тюрьмы после долгого зимнего плена, радостно приветствовались этими детишками, которые сами были беспечны и трогательны как птички.
Было что-то, до такой степени чистое, радостно-светлое, почти святое в этом освобождении птиц на закате первого весеннего дня, что даже Макс-Ли был умилен и взволнован. И как всегда, когда видишь что-нибудь истинно прекрасное, ему казалось, что он видел это в детстве и, главное, переживал то же, что переживали эти дети. Он, растроганный, смеялся и торжествовал заодно с ними и, взглядывая иногда на свою спутницу, испытывал к ней настоящую нежность, безотчетную благодарность за эту свежесть забытых переживаний.
Она это чувствовала и была бесконечно счастлива.
Редко какая из птичек сразу улетала далеко. Большинство, помахав отучившимися от полета крылышками, садились на соседние деревца и кустики. Они вопросительно и отрывисто чиликали, как будто пробовали свои голоса или благодарили за освобождение.
Только одна, последняя, с шиловидным клювом, очевидно, долго не верившая раскрытой дверце, наконец сразу выпорхнула из клетки, стремительно метнулась в пространство и, ныряя низко над землею, скоро исчезла.
-- Прощай -- сказал гимназист и вздохнул. -- Она лучше всех поет. Тех я осенью и зимой ловил, а эту недавно поймал, когда холода были.
-- Зачем же ловить, коль выпускать, -- положительно заметил мимо шедший парень-рыбак с веслами за плечами. -- Уж лучше продать.
Гимназист заволновался и стал заикаться еще больше.
-- З... зачем?.. К... как зач...чем! Зимой они замерзли бы... Это больше отсталые. Да и корм зимой им трудно разыскивать. А продать?.. Я и... не нуждаюсь.
-- Доброту свою хочут показать... Баре! Делать-то нечего, так и выдумывают... -- фыркнул рыбак и пошел дальше.
Дети как-то присмирели и с недоумением, почти с испугом поглядели ему вслед.
-- Животное! -- пробормотал Макс-Ли и, чтобы загладить неприятное впечатление, спросил растерявшегося гимназиста:
-- Скажите, пожалуйста, а как называлась последняя птичка?
-- Славка, -- радостно ответил тот.
-- А у нас в Лунькове ее пестрогрудкой зовут, -- быстро выпалил тоненький голосок, но прежде, чем вокруг раздался взрыв детского смеха, он расхохотался сам и, весь красный, присел от смущения за естествоиспытателем.
Смущение, вызванное грубым вторжением рыбака, сразу разлетелось без следа, и детьми овладело еще более радостное и беспечное настроение. Индейцы вскочили верхом на мустангов и помчались по холмам.
Естествоиспытатель, переваливаясь, пошел собирать "тараканов, цветов, бабочков и прочих зверей".
Другие дети также стали расходиться. Гимназист с пустой клеткой уже потерял свое обаяние, но зато, по-видимому, сам чувствовал себя как нельзя лучше.
Макс-Ли посмотрел на него, потом на девушку, и лицо его стало еще мягче и привлекательнее.
Она стояла задумавшаяся, и в ее лице, обвеянном закатом, была покорная печаль и ласка.
-- О чем ты думаешь? -- тихо спросил он ее и взял за руку.
-- Я думаю... я думаю... -- смешалась она, не сразу отдавая себе отчет. -- Я думала, что должна чувствовать птица, когда ее выпускают на волю... Глупо... Не правда ли?
Он покачал головой: нет, меньше всего он видит в этом глупость.
-- Ты милая... славная... А знаешь, о чем думал я?.. Что должен чувствовать птицелов, выпускающий птицу на свободу.
Она, еще ничего не подозревая, засмеялась.
Тогда он положил ей руки на плечи и, стараясь подавить волнение, сказал серьезно, почти строго:
-- Ты нынче не должна приходить ко мне... Не нынче, никогда... Слышишь...
-- Ты не любишь меня? -- вырвалось у ней прежде, чем она задумалась над его словами и волнением.
-- Нет, именно потому, что сейчас, понимаешь ли, сейчас... Я люблю тебя, моя птичка... Мы останемся друзьями.
Источник текста: Сборник рассказов "Королева". 1910 г.