I.
Известный в городе присяжный поверенный Звягин очень любил праздник Пасхи.
-- Это мне напоминает детство, -- сантиментально говорил он, и так сам себя уверил, что в пасхальную субботу таскал детей к заутрени, хоть они больше тянулись к своим постелям, чем к церкви, сияющей огнями.
-- И зачем только трепать здоровье и нервы детей? -- протестовала жена.
Звягин презрительно отвечал на это:
-- Видите ли, мадам... -- он всегда так обращался к жене, когда они были не в ладах. -- Если у вас нет в душе намека на поэзию, не отнимайте ее у других. Я хочу, чтобы дети впитали в себя одно из самых трогательных впечатлений.
И он не только вез их к заутрени, но и заставлял после заутрени разговляться, хотя бы те падали от сна.
И в эту пасхальную субботу Звягин решил проделать то же самое. Полночная толкотня с жандармами и полицией около церкви, куда допускались только избранные, да и духота и давка в самой церкви давно уже не пленяли его. Но он не хотел ни за что сознаться себе в этом и продолжал поступать по традиции.
По традиции же к Пасхе пеклось, жарилось и варилось то, что полагается, и большой стол, уставленный куличами, окороками, поросятами и пасхами, украшался цветущими растениями.
И вдруг, уже в сумерки, Звягин узнает, что цветы-то нынче и забыли заказать.
Он возмутился:
-- Это чёрт знает, что такое! Если сам не распорядишься, никто даже о таких вещах не подумает.
-- Ах, у меня и без того голова кругом идет, -- недовольно отозвалась жена. -- Все в доме с ног сбились: одно не дошло, другое подгорело; столько беспокойств и единственно из-за твоей блажи.
Звягин огорченно вздохнул и почти безнадежно махнул рукой. Он давно уже примирился с тем, что женился не совсем счастливо: жена его была особа, как она сама о себе любила выражаться, практическая, положительная и без всяких кислых предрассудков.
Но достаточно ему было заикнуться об этом недостатке её, как следовал язвительный ответ:
-- Ну, ты с избытком получаешь эту поэзию на стороне.
Приходилось поневоле умолкать, потому что он раза два неосторожно влопался перед ней самым неприятным образом.
Так или иначе, с поэтической стороны Звягин имел полное основание считать себя непонятым и одиноким. И все же, перебирая свой, как он мысленно определял, синодик, решительно недоумевал, на ком бы из всех женщин, с которыми был близок, он остановился. У одних были одни недостатки, у других -- другие. Жена, по крайней мере, была верна ему и, как мать, не оставляла желать лучшего, а, главное, она была, хотя и несколько обидно-насмешливо, снисходительна к его грешкам, и это представляло значительное удобство.
Вот у его товарища Вилковского жена так адски нетерпима в подобных обстоятельствах, что при малейшем намеке на ревность отравляется, и ее за шесть лет супружеской жизни уже одиннадцать раз спасали от самоубийства. Это в конце концов оказывалось безопасно, но уж очень беспокойно. А со стороны спокойствия Звягину за своей женой жилось, как за каменной горой. Да и капиталец за ней он взял порядочный.
Из всех, кого он вспоминал, одна еще несколько останавливала его внимание, но, во-первых, роман с ней у него был очень давно и, может быть, только потому она и представлялась ему необыкновенно привлекательной. Затем, он как-то слышал, что она пошла по торной дорожке. Это известие произвело на него столь неприятное впечатление, что, на днях, мельком увидев проехавшую на извозчике вызывающе одетую особу, он принял ее за ту и чуть не закричал не то от изумления, не то от испуга.
Но он знал, что та давно уже исчезла из родного города. Конечно, она могла вернуться, но этому почему-то не хотелось верить и особенно не хотелось верить тому, что она действительно стала такой.
II.
Цветы были заказаны.
Он вышел из магазина, где так пахло землей и цветочными ароматами, что становилось душно, и теперь вздохнул с особенным чувством и оглянулся во все стороны.
На западе небо было нежно-сиреневое, и почему-то казалось, что именно оттуда улыбается всей земле, и городу, и морю ранняя весна.
Эта улыбка таилась и в уличном движении, оттого и самому хотелось двигаться и даже дышать как-то по-весеннему.
Уже вспыхнули электрические огни, но свет их еще ничего не озарял. Сумерки покрывали тенью только западную половину неба над морем. Взгляд рассеянно скользил от бледно-алых облаков к домам с выставленными к празднику рамами и к людям. Везде чувствовался уют, и Звягину приятно было сознавать, что у него еще больше, чем у многих, сказывается этот уют и сияние Светлого праздника.
Но особенно почему-то привлекали женщины. В этот предпраздничный весенний день, они все казались необыкновенно оживленными, легкими и близкими.
У одной из них, шедшей впереди, Звягин заметил маленький беспорядок в костюме: кончик белой тесемки, выступавшей из-под короткой, изысканно модной и странно-знакомой, кофточки. Белая тесемка шла откуда-то извнутри туалета, в общем не только изящного, но даже подчеркнуто изысканного.
Эта мелочь до того непонятно его беспокоила, что хотелось подойти к ней и, извинившись, шепнуть об этом. Готовая фраза так назойливо просилась на язык, что Звягин с трудом ее удерживал. Будь помоложе, он непременно отважился бы на эту несколько рискованную выходку, сейчас же только хотелось взглянуть ей в лицо и продолжать путь.
Но едва он поравнялся с ней и увидел еще свежие, для чего-то напудренные, щеки, вздрогнуло сердце и захотелось броситься в сторону.
Это была она, несомненно она, и теперь уже стало ясно, что на извозчике на днях он мельком видел именно ее.
Но вместо того, чтобы бежать, Звягин остановился, глядя на нее во все глаза.
Она испуганно отшатнулась, но, взглянув на него чуть-чуть подведенными глазами, чего-то испугалась еще более, покраснела и, растерянная, не менее чем он, опустила ресницы.
И тут, назойливо просившаяся ему на язык, фраза сорвалась как-то сама собой:
-- Извините, у вас маленький беспорядок: кончик белой тесемки...
Она машинально и торопливо сделала невольное движение рукою вокруг талии, и кончик белой тесемки исчез.
Это было неожиданное и нелепое при такой встрече вступление, но оно дало им возможность несколько очнуться. Испуг уступил растерянности, с которой они глядели теперь друг другу в глаза.
-- Вы остались все такая же, -- сказал он, наконец, со странной улыбкой и задержал в своей руке её руку, которая чуть-чуть дрожала.
Что вы! Куда уж такая.
-- Нет, я не о том...
Она догадалась, жалко улыбнулась: поняла, что он вспомнил, как всегда подшучивал над неисправностью её туалета.
-- Ах, вы вот о чем! -- сказала она печально, опуская глаза, и лицо её стало бледным.
Оба в волнении молчали, не зная о чем говорить дальше; она тихонько освободила из его рук свою и пошла, видимо, не уверенная, последует ли он за ней.
Но он не мог так расстаться с ней после того, как они не виделись более десятка лет; тянуло узнать, как она жила эти годы и чем жила.
Нехорошие слухи об её жизни подтверждались отчасти этими подведенными глазами, этой пудрой, покрывавшей лицо и почему-то особенно заметной на носу и подбородке, и еще чем-то неуловимым, но обличительным, что сказывалось в её костюме и, может быть, даже в выражении все еще красивого, чуть-чуть начинающего блекнуть, лица.
-- Ведь вот какая странная встреча, -- сказал он, ступая не в ногу рядом с нею.
-- Почему странная? -- ответила она, избегая глядеть на него. -- Я знала, что вы здесь, и даже...
Она нерешительно приостановилась.
-- И даже? -- повторил он, побуждая ее докончить начатое.
-- ...Я видела вас раза два. Да, именно два. Один раз в театре, другой раз на улице, но вы...
-- Что я? Договаривайте.
-- Вы сделали вид, что не узнаете меня.
Он с искренней горячностью стал убеждать ее, что это неправда. И рассказал о том, как лишь раз мельком ее увидел, но сомневался.
Она, как будто не слушая его, продолжала свое:
-- Еще в театре, это я понимаю, вы были с женой. Но на улице...
-- Да нет же. Клянусь вам, нет. Будь я тысячу раз с женой, я не имел основания не поклониться вам.
Она взволнованно раскрыла свою сумочку, достала надушенный платок, торопливым движением стерла пудру с лица.
-- О, таким, как я, кланяются только в сумерки и без свидетелей, -- заявила она уже с горьким раздражением, и тем окончательно рассеяла последние сомнения относительно справедливости нехороших слухов.
Однако, у него не хватило духу принять это сознание с такой же искренностью, с какой оно было сделано, и он с фальшивым удивлением ответил:
-- Такой, как вы! Не знаю, о чем вы говорите, но для меня вы все такая же, как были раньше.
Она отлично поняла эту фальшь и нервно закачала головой.
-- Ах, не говорите, не говорите неправду. Вы знаете, видите, какой я стала...
У неё почти истерически задрожал голос, и эта мучительная дрожь голоса была также характерна в её положении.
У него не хватило духу продолжать притворство.
Она, не глядя на него, прибавила шагу, точно стараясь от него уйти или давая таким образом ему возможность незаметно отстать.
Но Звягину было как-то не по себе: теснила потребность в чем-то оправдаться перед нею и перед самим собою.
-- Bеpa, вы сердитесь на меня? -- нерешительно, мальчишески вырвалось у него.
Она обернулась и, как ему показалось, с некоторым пренебрежением на него взглянула. Сказала как-то монотонно холодно:
-- Вот вы, действительно, не переменились, все такой же. И это поважнее моих туалетных промахов.
Она, конечно, говорила тоже не об его наружности. Он понял, о чем она говорила, и как-то неловко съёжился.
III.
Это было двенадцать, нет, тринадцать лет тому назад.
Он жил на приморской даче на уроке и готовился к государственному экзамену с таким усердием, что зубы скрипели от напряжения.
Особенно трудно было заниматься потому, что сияла полная весна, и море, и земля, и небо как будто справляли страстную свадьбу.
По временам, когда голова вспухала от науки, он бросал на несколько минут лекции и бежал к морю, чтобы вздохнуть и осветить морской синью и ширью глаза, в которых рябило от черных строк и параграфов.
Так было и тогда.
Он даже не надевал своей студенческой фуражки, отрываясь от книг: только на минуту освежить голову и взгляд, и -- опять к книгам.
Устало сошел он вниз к морю и остановился на невысоком обрыве, у развалин.
За его спиной закатывалось солнце, а прямо перед глазами развертывалось широко и ясно море.
Был такой светлый покой и тишина, что золотисто-розовые от заката облака отражались в море неподвижно алыми столбами, рыбачьи лодки вдали скользили, как паучки.
Большой пароход взял курс на Константинополь и неосвещенный борт его был почти черен, в то время как освещённый сиял кованным золотом.
Вдруг он услышал плеск внизу. Сначала ничего не понял, потом взглянул и обмер.
В нескольких шагах от безлюдного песчаного берега, лицом к нему, стояла, немного больше, чем по колено, в воде девушка. Она сняла с себя купальную рубашку и стояла в воде совсем нагая, и вода была так прозрачна вокруг, что стройные ноги её на каменистом дне были видны ему сверху до самых пальцев.
Та прибрежная полоса воды, в которой она стояла, находилась в тени, падавшей на воду от обрыва; вода розовела и золотилась дальше за линией тени, но все её поразительно красивое тело, блестевшее от воды, было такого тёплого тона, что, казалось, оно уже успело впитать в себя всю золотистую теплоту заката.
Девушке было не менее семнадцати-восемнадцати лет, судя по её определившимся формам, но она забавлялась в своем одиночестве, как ребенок. Связав рукава и зажав в руках края своей белой рубашки, она сделала из неё таким образом что-то в роде пузыря и пыталась сесть верхом на этого импровизированного коня, но это ей никак не удавалось.
Едва она перебрасывала через пузырь легкую стройную ногу, как соскальзывала на сторону, сама смеялась над неудачей, но продолжала свою забавную игру, поворачиваясь к остолбеневшему студенту то лицом, то спиною, не подозревая того, что открывает перед ним все изгибы своей чистой весенней красоты.
Он узнал в ней соседку по даче, барышню, кончавшую в этом году гимназию. Даже её учебники валялись тут же на песке, рядом с её форменным платьем.
Но то была обыкновенная барышня гимназистка, на которую он не обращал внимания, а теперь перед ним двигалось светлое видение, почти божественное, по меньшей мере, сказочное по своей красоте.
Он не знал, долго ли длилось это видение: время ускользнуло от сознания, но он как-то сразу очнулся, испугавшись, что она, наконец, поднимет глаза и увидит его в нескольких шагах от себя, почти над собою. Испугался и, тихо пятясь, как вор, отошел в сторону.
Сердце его то неистово колотилось, то замирало и дух захватывало до того, что трудно становилось дышать.
Он чувствовал себя почти, как пьяный, и, шатаясь, шел по тропинке среди холмов, сам не зная куда. Только не обратно к книгам.
Он шел быстрее с каждым шагом, как будто пытаясь убежать от наваждения.
Но оно неотступно стояло перед глазами, было в самом сердце, в крови. Он чувствовал себя охваченным им, как огнём.
Тогда он побежал изо всех сил, инстинктивно желая погасить этот огонь, и бежал до утомления, до того, что упал на пахучую дикую траву, задыхающийся и вспотевший.
Так пролежал он, пока не вернулись силы. Тогда его опять потянуло назад, хотя он не думал увидеть ее такою же, как оставил.
Но, вернувшись, он уже не нашел её. Берег был совсем пуст. Можно было бы, в самом деле, подумать, что это было лишь видение. Но на песке не успели еще высохнуть следы её ног и, казалось, самая вода в ласковых намеках хранила отблески её красоты и продолжала чуть-чуть шевелиться, взволнованная её движениями.
Тогда он быстро разделся, стремительно бросился в эту воду и поплыл вдаль, рассекая своим сильным телом свежую упругость моря и плавно взмахивая своими мускулистыми руками.
Кажется, захоти -- и он мог бы доплыть сейчас до самого горизонта, до тех легких парусов, которые вспыхнули, как лепестки цветов, от последних солнечных лучей.
IV.
После купанья, успокоенный и освеженный, он взбежал на обрыв и уже хотел повернуть на дорожку, ведущую к даче, закутанной густым пахучим цветом сирени, когда увидел, вытянувшуюся на траве, фигуру в гимназическом платье.
Облокотясь обеими руками на землю и оперев ладонями лицо, она смотрела в даль моря на эти розовые паруса, забыв раскрытую перед ней книгу. Простая соломенная шляпа лежала в стороне.
Он узнал ее сразу, хотя платье опять превратило ее в обыкновенное существо. Но заметная влажность волос, пушившихся на её, успевшей загореть, шее возвращала ее к только что совершившейся сказке.
Его неудержимо потянуло прямо к ней.
Едва она заслышала приближающиеся шаги, насторожилась, повела темными зрачками в его сторону, однако, не изменила позы, только сделала вид, что погружена в учебник и что ей никакого нет дела до проходящих бездельников.
Им овладело дерзкое желание во что бы то ни стало познакомиться с ней сию же минуту и, остановившись в двух шагах от неё, он поклонился ей, как знакомый.
Она чуть-чуть подняла ресницы, но сделала вид, что не заметила поклона.
Он поклонился снова и прибавил к поклону:
-- Здравствуйте.
Ресницы поднялись немного больше, но и "здравствуйте" как будто прошло мимо её ушей.
Однако, он не упал духом и уж прямо обратился к ней тоном упрека:
-- Что же это такое, я кланяюсь вам и говорю: здравствуйте, а вы мне не отвечаете?!
Она притворно сурово шевельнула бровями и даже с недоумением повела плечами.
-- Странно, -- ответила она, не удостаивая его взглядом и точно в книге читая то, что произносили её губы. -- Я вас не знаю, значит, и отвечать мне незачем.
-- Ах, да, в самом деле, может быть и не знаете, хоть мы соседи. Это, действительно, непростительная оплошность с моей стороны. Позвольте представиться.
И он назвал свое имя, отчество и фамилию и даже прибавил, что он студент юридического факультета, вот-вот выдержит государственный экзамен.
-- Это все равно, во всяком случае, мы с вами не знакомы.
-- Не знакомы? -- переспросил он, как бы не веря этому слову. -- Вы сказали, не знакомы? Я не ослышался?
Она продолжала как бы читать по книге:
-- Нет, не ослышались.
-- Так вот и давайте познакомимся.
Она даже поднялась при этой дерзкой настойчивости. Теперь, уже сидя с раскрытой книгой на коленях, она ответила ему с сухим, как ей казалось, пренебрежением:
-- Извините, я не привыкла знакомиться таким образом.
Но и это его не испугало.
-- Вот как, -- сказал он. -- Таким образом. Гм... Неужели бы что-нибудь изменилось, если бы мы познакомились где-нибудь в четырех стенах, а не в этом господнем храме, под небесным куполом и я не сам бы назвал вам себя, а меня назвал бы вам какой-нибудь почтенный плешивый олух, или толстая кретинка-дама.
У неё чуть-чуть дрогнули уголки губ, но она не оставляла своей суровости и опять притворилась читающей в книге то, что произносил её язык:
-- Странно. Почему же непременно плешивый олух и толстая кретинка?
Он горячо ответил на это:
-- Ну, хорошо, я согласен. Пусть не олух и не кретинка, хотя таких господь, хранителей всяких предрассудков, большинство. Ну, пусть будут достойнейшие люди, первый сорт люди, но разве и тогда что-нибудь изменится?
Она опять шевельнула плечами, с неопределённой гримасой поджала губы и потянулась рукой к шляпе.
Тогда он приблизился к ней на шаг и взглянул в книгу, уже как знакомый.
-- Что это вы учите? А, Богослужение! И охота вам в такой удивительный час заниматься подобными пустяками.
Молчание. Она поднимается и хочет идти.
-- Вы скажете: это не пустяки, а Богослужение, -- фамильярно продолжает он за нее. -- Но вокруг вас совершается, действительно, настоящее богослужение, а вы не обращаете на него никакого внимания. Взгляните на небо, в котором догорает заря, на траву, которая светится от неё, на эти облака и паруса, которые точно молятся Богу. А то, что вы учите, это риторика, схоластика, догматика...
Он бы, пожалуй, и дальше продолжал эту еретическую характеристику, но она уже была не в силах сдержать улыбку, которая пробивалась у неё сквозь напускную суровость с того самого мгновения, как он упомянул об олухах и кретинках.
-- Да, да, довольно уж. Я знаю, что все студенты нигилисты, а вот, если я этой схоластики не выучу, мне влепят на выпускном экзамене кол.
-- А, это другое дело, это правда. Мне вот тоже приходится учить много всякой ерунды, чтобы сдать государственный экзамен.
Но она опять как будто испугалась этого товарищеского тона и оглянулась вокруг, не то ища выхода из своего затруднительная положения, не то опасаясь, что могли оказаться какие-нибудь свидетели этой не совсем уместной сцены.
-- Странно, -- опять сорвалось у неё с языка слово, которое, видимо, выручало ее во всех затруднительных случаях. -- Не со всеми же вы позволяете себе знакомиться таким образом.
-- Нет, не со всеми.
-- Ах, так, -- обидчиво сказала она и отвернулась.
-- А только с теми, кто мне особенно интересен, -- пояснил он.
-- Как же я вам могу быть интересна, когда вы меня совсем не знаете?!
-- Во-первых, интерес возникает не только тогда, когда знают, а, во-вторых, я знаю вас, может быть, больше, чем кто-нибудь другой.
Она выразила на своем лице неподдельное изумление.
-- То есть, как?
Тогда он рискнул на отчаянную вещь и рассказал ей, как он ее видел менее, чем час тому назад.
Для чего было сделано это признание, он и сам не знал, но едва она поняла его, лицо её загорелось таким стыдом, негодованием и даже злобой против него, что он тотчас же раскаялся в своей болтливости.
-- Это подло! это гадко! это... это бесчестно! -- закричала она, вскочив и топая ногой, при каждом новом определении. -- Это... это... это...
Но бранных слов не хватило и, топнув ногой еще более энергично и закрыв лицо руками, она бросилась от него в сторону, надев по пути шляпу задом наперед.
Если бы не этот маленький беспорядок, который до смешного резко бросился ему в глаза, он, пожалуй, не посмел бы последовать за ней, но пустяк, не идущий к делу, непонятным образом его о бодрил.
Он побежал за ней, стараясь ее успокоить, внушить, что все это вышло неумышленно с его стороны, что он ушел оттуда, как только опомнился, а главное, что в её наготе была такая святая чистота, что он любовался ею без тени дурной мысли, как любовался бы прекрасной статуей.
Но на все его уверения, она только отвечала голосом, дрожащим от слез:
-- Убирайтесь прочь! Оставьте меня! Это низко! Это подло!
И старалась убежать, но бежала сама не зная куда, только не домой. Не могла же она явиться домой плачущая, с таким лицом!
Но сил у неё становилось все меньше и меньше и, наконец, когда она прибежала к самому краю высокого обрыва, он испугался, что она в своём безумном порыве может броситься с обрыва вниз.
У ней, правда, мелькнула эта мысль и, пожалуй, если бы эта мысль явилась раньше, она могла бы броситься со стыда и на зло ему, но теперь на это не хватило решимости.
В полном отчаянии она остановилась, но уже не заплакала, а зарыдала и в изнеможении опустилась на траву.
Тогда он встал перед ней на колени и с настоящей искренностью, нежностью и раскаянием робко сказал:
-- Ну, простите меня, простите. Клянусь вам, что это, это только заставило меня полюбить вас. Полюбить в первый раз в моей жизни, самой хорошей, самой чистой любовью.
И сам не знал тогда, сказал ли он это, чтобы только успокоить ее, или так оно и было на самом деле.
Спустя месяц, не только он, но и она уже не сомневались, что так оно и было на самом деле. Что тут действовала рука самой судьбы, которая оторвала его от лекций государственного права и привела в роковой для неё час на обрыв, под которым она купалась.
Что тут было явное благоволение судьбы, ясно было уже потому, что и он и она превосходно выдержали последние экзамены и, таким образом, получили полные права гражданства. Она стала давать уроки, а он записался в помприсповы, как она шутливо сокращала в одно три слова: помощник присяжная поверенного.
V.
Померкли алые и золотистые тона и потускнела сиреневая туча.
Над городом рассыпались сумерки и ожили электрические огни.
-- Вера, -- обратился он к ней, после того, как они прошли молча несколько шагов.
Она удивленно обернулась на это обращение, но не протестовала против него.
-- Если вы никуда не спешите... -- нерешительно проговорил он и вопросительно на нее взглянул.
-- Мне некуда спешить, особенно нынче, -- ответила она печально, давая этим понять, что у неё нет никого из близких.
Он знал, что у неё были и отец и мать. Если они и не умерли, то она умерла для них. Об этом не трудно было догадаться по её грустному тону.
-- Тогда прошу вас, поедемте туда.
Ей не зачем было спрашивать, куда он зовет ее. Она только знакомо ему шевельнула плечами.
-- Зачем?
-- Я не знаю, зачем, но вот я увидел вас и мне мучительно захотелось поехать с вами туда.
Она подумала и сделала неопределенное, но тоже знакомое ему движение головой.
-- Пожалуй.
Он ужасно почему-то обрадовался и засуетился относительно извозчика.
По счастью, скоро попался лихач. Они сели и помчались за город к морю, где познакомились когда-то и полюбили друг друга.
Мелькали огни электрических фонарей, освещённые окна и предпразднично суетливая толпа.
Но скоро все это миновало, и они очутились за городом.
Было как-то особенно приятно мчаться по пустынному шоссе, где лишь два раза мелькнул электрический трамвай, да прогремели возвращавшиеся из города порожняки.
На заколоченных дачах было глухо и тихо, но уже пахло распускающимися листьями и обмокшей от теплых дождей и солнца землей.
Электрические фонари вдоль пути попадались здесь изредка, зато звезды светили здесь так ярко и дружно, как они никогда не светят над городом.
Он обнял её, пополневшую за эти годы, талию и был взволнован близостью её тела, которое знал когда-то таким чистым и совершенным.
Теперь это тело было осквернено грязными ласками многих, и это вызывало в нем острое тоскливое чувство, близкое к виноватости.
-- Зачем вы меня привезли сюда? -- обратилась она к своему спутнику, когда они сошли с экипажа и подошли к обрыву.
Здесь было глухо и пусто. Маленькие дачи, где они жили когда-то, были снесены. Вместо них понастроены большие. Деревья сильно разрослись, остались те же прибрежные холмы да море.
Оно было здесь перед ними темное и необъятное, смутно озаренное одними лишь звездами, которые отражались в нем кое-где бледными полосами. Слышно было, как море шелестит внизу, как бы влача по берегу свой царственный шлейф, и глубоко и властно дышит прямо на них солоноватой свежестью.
Он не сразу собрался ответить на её вопрос, потому что и сам не знал, какая сила его сюда потянула.
-- Мне хотелось вернуться к прошлому, -- ответил он, чувствуя, что говорит не совсем то.
Она вздохнула и прошептала:
-- Прошлое умерло.
-- А мне кажется, что мы зарыли его живым! -- вырвалось у него горькое признание.
-- Мы?
-- Нет, нет, -- поспешил он ответить на укор, который слышался в её тоне. -- Нет, я не хочу обвинять в этом тебя. Я один виноват во всем.
Она промолчала.
-- Не думай, что я так счастлив теперь, -- продолжал он, чувствуя потребность высказаться, многое объяснить не только ей, но и самому себе. -- Мне как будто не на что жаловаться: у меня семья, дети, но... но вспомни, ведь мы любили друг друга. Я любил тебя и это правда, что я любил в первый раз в моей жизни. Я не сумел воспользоваться нашей любовью, как должен был воспользоваться, как хотел, а ты была слишком горда и стыдлива, чтобы заставить меня сделать тот шаг, который заставила меня сделать другая, которую я никогда так не любил, как тебя.
-- Ну, я не думаю, чтобы вы теперь раскаялись в этом.
-- Теперь! Теперь! -- повторил он слово, которое она произнесла с особенным ударением и горечью. -- Именно теперь я раскаиваюсь в этом больше, чем когда бы то ни было. Именно теперь, когда ты... так несчастна... Вера! -- он схватил ее за руку и старался заглянуть в её лицо, зареянное сумерками. -- Вера, неужели это правда?
-- Правда, -- произнесла она как-то жестко и мрачно.
Тогда у него вырвался тот вопрос, который колол его с той самой минуты, как он услышал, чем она стала.
-- И я, я виноват в этом?
Она резко отняла у него свою руку.
-- Зачем ты мучишь меня? Зачем? Тебе хочется снять с себя даже тень, которая падает от меня на твое нынешнее благополучие. Ну, хорошо, ты ни в чем не виноват. Решительно ни в чем. А теперь довольно. Идем.
Но он остановил ее.
-- Постой. Умоляю тебя, не уходи. Ты мне бросаешь это отпущение, как подачку. Но я не хочу, я не могу так принять его.
-- Чего же тебе еще надо от меня?
-- Справедливости. Одной справедливости. Послушай, Вера. Вспомни, ведь я, несмотря на всю мою любовь к тебе, не тронул тебя.
-- Ах, ты вот о чем!
Она резко и как-то грубо рассмеялась, и этот грубый смех, как ему показалось, также выдавал её ужасное настоящее.
-- Ты вот о чем. Ну, да, конечно. Ты был слишком труслив даже для этого. Ты берег не меня, а себя.
Он хотел протестовать, но она как-то внезапно вспыхнула вся и не дала ему открыть рот.
-- Правда, я была стыдлива и горда, но я для тебя, для одного тебя цвела, как цветок, и горела, как пламя. И если бы ты, действительно, любил меня, ты должен был бы поступить, как надо. И может быть, может быть... даже наверно... даже наверно, тогда я не стала бы такой. Но трус не может любить, как мужчина. Труса могло хватить на любовную игру, но на любовь настоящую не хватило. А заставить тебя сделать этот шаг, который ты считаешь таким важным, может быть роковым, -- нет, уж это я предоставляю другим.
Он опять хотел ей возразить, но она не желала его слушать.
-- И если ты жалеешь о том, что этого не случилось... может быть, жалеешь... Я даже теперь... даже теперь, я... не жалею, нет, нисколько не жалею. Да, нисколько, хотя стала теперь тем, чем стала. Не жалею нисколько, потому что тогда же поняла, что ты не человек, а тряпка. И, как только поняла, швырнула то, что ты не решился взять из трусости, то, что принадлежало по праву тебе, тебе одному, я швырнула первому встречному, а потом десяткам других встречных. Да, да, вот... десяткам! -- выкрикивала она с каким-то мстительным злорадством. Я сделала это из злости на тебя и с отчаяния, что моя первая любовь принадлежала трусу.
Он был задавлен, уничтожен этим потоком унизительных для него слов, но где-то глубоко затаилось чувство, похожее на облегчение.
Пусть у него нет и не было настоящего счастья, зато есть покой. Правда, несколько затхлый и совершенно лишенный поэзии, но он чувствовал себя в нем, как в своем теплом халате. А с такой особой, как эта, вряд ли он мог бы жить спокойно.
-- Ты несправедлива ко мне, -- растерянно пробормотал он. Но уже не настаивал, чтобы она оказала ему ту справедливость, которой он жаждал раньше. Очевидно, время и ужасная жизнь ожесточили ее, и ему нечего было надеяться на её беспристрастие.
-- Ну, и хорошо. И пусть несправедлива, -- резко ответила она. -- Довольно с меня.
И нервно от него отвернулась и пошла к экипажу быстрой, порывистой походкой.
Он бросился вслед.
-- Вера! Вера! -- бормотал он, догнав ее и идя с ней рядом. -- Я не думал, что наша встреча примет такой... такой оборот. Что ты отнесешься ко мне так сурово и жестко.
-- Да, да, я знаю. Вы любитель чувствительных сцен, -- ответила она все с той же оскорбительной холодностью. -- Но я-то не такая. Все перегорело, все испепелилось во мне, потому что я не из тех, что тлеют всю жизнь, как гнилушки.
Она не видела, как он покраснел от стыда и раздражения на этот новый оскорбительный удар. Но вместо того, чтобы ответить на него также резкостью, которая просилась на язык, он стиснул зубы и -- вздохнул.
В его положении следовало быть великодушным по отношению к ней.
Пройдя молча несколько шагов, он опять сделал попытку заговорить:
-- Вера, послушай.
Экипаж уж был близко. Он темнел во мраке с лошадью и кучером большим фантастическим пятном, и казалось, что лошадь, и кучер, и экипаж составляют одно невиданное существо.
-- Послушай.
Она остановилась и, не глядя на него, ждала.
Он взял ее за руку и со всею мягкостью, на которую был способен в эту минуту, сказал:
-- Вера, я бы не хотел расстаться с тобой таким образом. Несмотря ни на что... -- многозначительно и с ударением произнес он, -- я бы хотел сохранить, хоть слабый, но живой отблеск в своей душе от прошлого.
-- Ну? -- торопила она его, -- чувствуя, что за этим вступительным словом кроется что-то другое.
-- Я бы хотел, чтобы и у тебя не оставалось против меня никакой злости.
-- Ну, ну... -- нетерпеливо кивала она головой.
-- ...Чтобы в трудные для тебя минуты жизни, ты вспомнила меня, как друга... как человека, которого все же когда-то любила.
-- Ну, ну, ну...
-- Ты знаешь, вероятно, что я много зарабатываю, -- дошел он, наконец, до сути. -- Если тебе нужны деньги, или понадобятся впредь...
Она резко прервала его.
-- Благодарю. Я в деньгах не нуждаюсь. Ведь, вам известно, какова моя профессия. Пока еще я достаточно молода, чтобы нуждаться. А когда состарюсь, тогда... тогда сумею тоже обойтись без подаяния.
И засмеялась зло и горько.
Он был опять оскорблен, особенно этим смехом. Что мог этот смех выражать? Относился ли он к нему? Кажется, смеха-то, во всяком случае, он не заслужил ничем.
Однако, в трогательную беседу он уже более вступить с ней не решался.
Почти весь обратный путь ехали молча и, когда он довез ее до гостиницы, они обменялись всего несколькими словами.
-- Вера, -- сказал он, подавляя свою обидчивость, -- увидимся ли мы когда-нибудь?
-- Зачем это? Разве не все сказано?
И вошла своей порывистой нервной походкой на площадку подъезда, а затем, не оглянувшись, скрылась за дверью.
Он огорченно вздохнул и поспешил домой.
У двери своего дома он увидел тележку с цветами, заказанными им на нынешний день.
Минута колебания.
Звягин посмотрел наверх, на кое-где освещённые окна своей квартиры: нет, оттуда ничего не могли заметить.
-- Вот что, -- торопливо сказал он цветочнику. -- Эти цветы ты доставь с моей карточкой по такому адресу,
Поспешно достал свою визитную карточку, написал на ней адрес и имя Веры и вручил с чаевыми посланному.
И хотя сам Звягин в этот торжественный вечер оставил свой стол без цветов, солгав жене, что все цветы в магазине разобраны, но сознание своего великодушия возместило этот праздничный пробел, и Звягин чувствовал себя и на этот раз недурно в недрах своего уютного семейства.
Ему и в голову не приходило, что Вера, получив эти цветы, заперлась в своих пошлых меблированных стенах и рыдала перед этими цветами всю ночь.
Источник текста: Сборник "Осенняя паутина". 1917 г.