Вместо предисловия
Ранней весной в глубину Восточного Саяна, через мёртвую тайгу двигалась геодезическая экспедиция: люди прорубали проходы, разбирали завалы и, с тяжёлыми котомками за плечами, тянули по снегу гружёные нарты. Упавшие деревья преграждали путь, звенели топоры, и люди упорно, шаг за шагом, шли к намеченной цели.
Позднее по просеке пройдут лошади и забросят весь груз экспедиции в дебри тех таинственных гор, зубчатые вершины которых виднелись на далёком горизонте. А пока люди тянули на себе всё — от продовольствия до палаток и инструментов.
Впереди экспедиции шёл человек среднего роста, с продолговатым обожжённым ветрами лицом; от его внимательных глаз ничто не ускользает. Он неослабно наблюдает за природой, собирает всё, что ново, интересно, неожиданно. Он замечает и мельчайших букашек, выбравшихся в полдень из-под снега, чтобы погреться на солнышке, и лесного труженика дятла, живущего в тайге, погибшей от лесных вредителей, и нежную щёточку зелени, пробившуюся где-нибудь на южном склоне крутояра, и многое-многое другое. Этот человек, ведущий экспедицию в неисследованную часть Восточного Саяна, — инженер-геодезист Григорий Анисимович Федосеев.
Люди устали, промокли, оборвались и, как только увидели зелёную площадку, сейчас же свернули туда и занялись устройством лагеря. А Григорий Анисимович, вскинув на плечо штуцер, с любимой собакой Черней поднимается на первую возвышенность, чтобы среди нагромождений горных кряжей, гольцов, цирков и бурных рек наметить дальнейший путь экспедиции.
До поздней осени работает экспедиция в живописной и богатой тайге Восточного Саяна, среди недоступных и почти ещё не потревоженных гор.
Рядом с инженером Федосеевым идут его замечательные спутники: Прокопий Днепровский (рассказы: «Нимелен», «Неожиданная встреча», «Кабарга»), Василий Мищенко («Нимелен», «Казак», «Непокорённый»), Трофим Пугачёв («Нимелен», «Последняя песня»), Кирилл Лебедев («Нимелен»), старик Павел Назарович Зудов («Кабарга») и многие другие, работающие с Григорием Анисимовичем более десяти лет в экспедиции. С этими отважными людьми и знаменитыми следопытами он прошёл сотни километров по Восточному Саяну и побывал во многих других районах нашей обширной Сибири.
Из тридцати лет геодезической работы Григорий Анисимович двадцать лет посвятил исследованию Сибири. Он поднимался на высочайшие горные хребты с вечно заснеженными вершинами, побывал в величавой девственной тайге и суровой тундре, переходил бурные горные реки и огромные пространства болот и марей. За выполнение большой и сложной работы Григорий Анисимович Федосеев награждён правительством орденом Трудового Красного Знамени.
Григорий Анисимович никогда не расставался с дневником, занося в него всё, что поражало своей неожиданностью или обрадовало.
Все рассказы, вошедшие в этот сборник, появились из дневниковых записей. Язык их прост и понятен. Автор любит тайгу, умеет не только наблюдать, но и передавать свои впечатления, показывать своеобразную суровую красоту сибирской природы. Его рассказы правдивы и насыщены событиями, которые автору приходилось наблюдать в обстановке походной жизни по малоисследованным местам родного края.
Много интересного найдёт в книге Г. А. Федосеева и юношество, и молодой любитель-охотник, и молодой инженер, учёный, собирающийся впервые проникнуть в сибирскую тайгу.
К. Урманов.
Нимелен
Более десяти лет назад наша небольшая геодезическая экспедиция направлялась в верховья реки Амгунь. Нашей задачей было — разобраться, какое в действительности пространство занимают мари[1], озёра, леса; куда, какие реки впадают, и в каком направлении идут хребты, заполнившие территорию севернее Амгуни. Словом, мы должны были положить начало исследованию этого края.
Скучное пространство прорезает река Амгунь, пока её вода не сольётся с Амуром. Глаза поражает контраст: то мари и зыбуны, то горы — седые великаны, то, как море, бескрайние хвойные леса. Тогда всё прилегающее к Амгуни пространство было ещё не исследовано, не тронуто, дико. Девственная природа ещё ожидала человека.
Может быть и не сохранился до наших дней тот скромный памятник, на берегу реки Амгунь, который мы поставили на небольшом кургане, справа от дороги, ведущей на Главный Стан. Но, вероятно, пешеходы и теперь останавливаются там, чтобы передохнуть и посмотреть с крутого берега на реку Амгунь. Вряд ли знают они историю трагической гибели человека, похороненного под этим курганом…
Моими спутниками, кроме двух инженеров и группы сезонных рабочих, были ещё четыре человека, уже много лет сопровождающие экспедицию.
Трофим Пугачёв пришёл к нам в 1930 году за Полярный круг в Хибинскую тундру мальчишкой. Мы тогда делали новую карту, жили в палатках на берегу шумной речки Кукисвумчёр. Теперь на том пустынном месте раскинулись шумные улицы города Кировска, а тогда был выстроен только первый домик для экспедиции Академии наук; путейцы нащупывали трассу будущей дороги, а геологи горячо спорили, подсчитывая запасы руды.
Помнится, как-то вечером, когда все спали, я сидел за работой. Порывы холодного ветра качали тайгу; шёл дождь. Неожиданно и совсем бесшумно откинулся борт палатки, и у входа появился подросток. Я его раньше не видел. С его одежды стекала вода, он весь дрожал от холода.
— Погреться зашёл, — произнёс он тихим, почти детским голосом.
Я молча рассматривал его. Незнакомец снял котомку, мокрый плащ и, подойдя к раскалённой печи, стал отогреваться.
— Ты откуда? — наконец, не выдержал я.
— Пензенский.
— А как сюда попал?
— Мать не пускала, сам ушёл. Охота северный народ посмотреть…
Пока я ходил в соседнюю палатку, чтобы принести ему поесть, он свернулся у печи да так в мокрой одежде и уснул. Это был Трофим Пугачёв.
Начитавшись книг, он стремился на Север, в глушь, в леса, которые он, не видя, полюбил. И вот, убежав от матери из далёкой пензенской деревни, он появился в Хибинской тундре.
Мальчик был зачислен рабочим в геодезическую партию. Просторы тундры, жизнь в палатках и даже скучные горы Кукисвумчёр и Юкспарьёк, окружавшие наш лагерь, полюбились парню.
Так началась трудовая жизнь Пугачёва, жизнь, полная борьбы, тревог и успехов.
После окончания работы в Хибинах наша партия переехала в Закавказье. Пугачёв вернулся домой. В своей памяти юноша увёз в деревню свежие впечатления о северном сиянии, о тундре, о работе.
Каково было наше удивление, когда в апреле следующего года он разыскал наши палатки в далёкой Муганской степи (Азербайджан).
В тундре Пугачёв видел, как только что родившийся телёнок оленя мог следовать за матерью по глубоком) снегу и даже спать в снегу. Это его удивило. Тогда же он поделился своими впечатлениями со старым саами.
— Тебя удивляет, почему телёнок не замерзает? — спросил житель тундры. — Говорят, есть на юге такая страна, где на солнце в песке яйца пекутся, вот там как люди могут жить?
В самом деле, как живут люди в жарких странах? Это так заинтересовало любознательного мальчика, что он приехал к нам на юг, чтобы увидеть страну жаркого солнца.
С тех пор прошло много лет. Жизнь Трофима Васильевича слилась неразрывно с жизнью нашей экспедиции. Быть первым на вершине пика, переходить бурные горные потоки, жить трудом и постоянной борьбой, — вот что пронёс этот человек сквозь многие годы работы в экспедиции по исследованию белых пятен.
Также случайно попал в экспедицию и Кирилл Родионович Лебедев. Закончив действительную службу в Советской Армии, он возвращался в свою родную таёжную деревню Нижние Куряты (за Минусинском). В Новосибирске он должен был пересесть в абаканский поезд; ожидая его, Лебедев бродил по городу и случайно увидел объявление о найме рабочих в геодезическую экспедицию. Он явился по указанному адресу.
Рабочих, набирал Пугачёв, и тогда между ними произошёл такой разговор:
— А ты тайгу знаешь? Ведь мы не прохлаждаться, не на курорт едем, а работать. Там придётся пудовые поняжки на гору таскать, — говорил он.
— Мы привычные, — невозмутимо отвечал Лебедев. Пугачёв посмотрел пытливо на человека в серой шинели и сердито продолжал:
— И реки бродить, и голодать, и спать на снегу!
— Привычные!
— Что ты мне — «привычные, привычные!» А если придётся по реке на шестах подниматься?! — настаивал Пугачёв.
У Лебедева где-то в складках губ промелькнула чуть заметная улыбка, и он тем же спокойным тоном ответил:
— У нас бабушка на всю округу первой рыбачкой была. Отец — тоже рыбак; с пятнадцати лет и меня приучили лодкой управлять.
Пугачёв сдался, и Лебедев, забыв зачем пришёл, стал рассказывать ему о тайге своего края, о рыбалке…
Они условились, что Лебедев съездит домой к старикам и к двадцатому апреля будет в Иркутске.
С того года Пугачёв и Лебедев сдружились. Они выросли в разных деревнях, первый — в пензенской, а второй — в сибирской. Проснутся ли они ночью, разбуженные воем пурги, присядут ли отдохнуть на минуту при подъёме на пик, — у них всегда были темы для разговора. И тот и другой одинаково любили свои родные места, но рассказывали по-разному — Пугачёв с азартом, а Лебедев спокойно.
Остальные двое из моих постоянных спутников были люди другого склада — это типичные сибирские охотники-промышленники. Прокопий Днепровский — забайкалец из посёлка Харагун и Василий Мищенко — из Агинска, расположенного в предгорье Восточного Саяна. Оба они скромные, молчаливые, всегда тоскующие о тайге и предпочитающие сон у костра домашней постели.
Все они: Пугачёв, Днепровский, Лебедев, Мищенко, кажется, рождены для этой, поистине тяжёлой, полной лишения и невзгод, но и захватывающе-интересной работы. Их не пугают тёмные ночи, бурные реки, заснеженные пики, наоборот, в этой борьбе и в лишениях они находят для себя величайшее удовлетворение.
По Амгуни мы ехали на пароходе «Комиссар». Это было поздней весною, в июне. Уже отлетели к северу неугомонные стаи уток, гусей и на токах смолкли песни глухарей. Обмытая вешними дождями тайга принарядилась, похорошела. Зашумели ключи. Мутной водою вспухла река. Всё давно пробудилось, и в этом суетливом мире не осталось и следа от суровой зимы.
Пароход, покряхтывая от старости, на четвёртый день вышел, наконец, из последнего кривуна, и мы увидели в долине небольшой приисковый посёлок, расположившийся на левом берегу Амгуни. Пёстрая толпа, покрывавшая берег, всё увеличивалась и увеличивалась, пока «Комиссар» не бросил якорь. Мы выгрузились и разместились в просторном зимовье, стоявшем на берегу Амгуни, и, не теряя времени, начали готовиться к выходу в первый маршрут. Оборудовали лодки, упаковывали продовольствие, инструменты, делали вьюки для оленей. Мне, с моими четырьмя спутниками, предстояло посетить Диерские гольцы, каменистые отроги Луча, Мунали, побывать на марях Нимелена и пересечь сланниковые сопки, что лежат от Амгуни; до Охотского моря; двум инженерам предстояла работа в верховьях Амгуни. Лето там короткое, нужно было торопиться, и мы на третий день покинули посёлок.
Прошёл месяц. Мы уже успели испытать все прелести таёжной жизни: загорели, оборвались, набродились. Чтобы продолжать работу, нам нужно было вернуться в посёлок, сменить оленей, запастись продовольствием, одеждой. Как раз в день нашего возвращения в посёлок из второго рейса прибыл пароход «Комиссар». Было поздно, но мы не стали нарушать традицию посёлка и тоже вышли на берег. Толпа, удовлетворив своё любопытство, уже расходилась, но среди детей и грузчиков, оставшихся на берегу, мы увидели мужчину и женщину. По одежде и по багажу, состоявшему из вьючных ящиков, инструментов и спальных мешков, мы догадались, что это люди из какой-то экспедиции и что у них, видимо, нет приюта.
После приветствий и коротких расспросов я предложил им разместиться в нашем зимовье. Они охотно согласились, и мы, захватив багаж, покинули берег.
Он был ботаник, а она — топограф. Они имели задание — обследовать береговую полосу реки Нимелена и к осени должны были присоединиться к своей экспедиции.
Долго в ту ночь горел в зимовье огонёк. Мы сидели за развёрнутой картой, горячо обсуждая их маршрут. Я с любопытством наблюдал за ними. С каким неудержимым желанием они стремились в тот суровый, полный неизвестности край! Они не хотели задерживаться, чтобы основательнее подготовиться к походу.
— Зря торопитесь. Что вас гонит? — в один голос говорили им Лебедев и Мищенко, когда мы уже укладывались спать. — Не просто найти туда проводника, а без него — куда пойдёте?
В памяти моей ясно сохранилась обстановка того вечера и светлые образы молодых энтузиастов — исследователей богатств Родины, словно это было только вчера. Николай Петрович, так звали ботаника, был выше среднего роста и крепкого сложения. Слегка вьющиеся волосы небрежно спадали на высокий лоб. Ему было не более 27 лет.
Его спутницу все мы называли просто Верой. Она была комсомолка. Солнце и ветер сделали её лицо бронзовым. Когда она смеялась, а смеялась она заразительно и громко, мы любовались белизной её зубов и игрой маленьких глаз. Она была очень подвижна, заботлива. Утром она стала хозяйничать в зимовье. Сразу в помещении стало уютно, исчезли признаки холостяцкой жизни. Закончив приборку, она принялась упаковывать инструменты, приборы, проверять по списку, что нужно было отложить на первый случай, затем стала перебирать в ящиках, доставая банки, рыболовные снасти, соду для выпечки хлеба, иголки и всякую мелочь, необходимую в тайге. Но что бы Вера ни делала, она не теряла своей обаятельности. Все мы невольно подтянулись, и каждый старался чем-нибудь угодить ей. Как приятно звучал её голос в кругу закоренелых таёжников! Все мы стали необыкновенно ловкими и очень предупредительными. Но, когда я наблюдал за ней, мне казалось, что эта, на вид хрупкая и нежная девушка, попав в обстановку дикой природы, не выдержит борьбы с ней и не перенесёт невзгоды.
Готовились они поспешно. Нужно было достать хорошую лодку, собрать от местных эвенков сведения, запастись продовольствием, учесть всякие неожиданности, да мало ли что нужно знать, иметь с собою и помнить человеку, отправляющемуся в такое далёкое путешествие! Мы чем могли поделились с ними, и на третий день они были готовы отправиться в путь.
В посёлке им не удалось так быстро найти проводника, гребцов, и смелые путешественники решили плыть вдвоём, рассчитывая нанять их по пути в Тугурском стойбище.
Помню хорошо день их отъезда. Ранним утром, когда ещё на камнях, на траве и листьях берёз лежала влага — остатки ночного тумана, мы стояли на берегу против устья Нимелена и, прощаясь, крепко жали друг другу руки. Они отплывали в долблёной лодке — оморочке, и как только стали скрываться за обрывистым берегом реки, послышался мягкий бас Николая Петровича:
— До сви-дань-я!..
— До сви-дань-я!.. — будто эхо, разнёсся по реке звонкий голос Веры.
Из-за далёких хребтов выглянуло солнце. Всё вокруг встрепенулось, ожило, алмазным блеском заиграла роса на траве, на цветах и листьях деревьев. Отовсюду доносилось пение птиц и, казалось, ничто не омрачало нашим друзьям начало их интересного пути…
Прошло пять дней. После проливного дождя на долину легла тёмная ночь, и только изредка чёрное небо освещалось далёкой грозой. Мои спутники все уже спали. Я сидел за работой. Вдруг кто-то тихо постучал и дверь отворилась. В полосе света, словно привидение, показалась женщина. Она с трудом перешагнула порог и прислонилась к стене зимовья. Я вскочил и, от неожиданности, ещё несколько секунд стоял, не зная что делать. Женщина беспомощно продолжала опираться руками о стену. Ещё секунда и, не удержавшись, она медленно опустилась на пол и зарыдала.
Все вдруг проснулись и вскочили. Я подбежал к ней и узнал… Веру. Она продолжала рыдать. Казалось, много дней девушка терпеливо несла своё горе через испытания и муки, несла сюда, в зимовье, чтобы излить его нам.
Днепровский, Мищенко и Лебедев приподняли и перенесли её с пола на походную кровать. Не успел Пугачёв снять с неё промокший плащ, как я увидел на сером платье ужасный рисунок, — это были следы почерневшей крови.
— Он в лодке, может быть, ещё жив, спасите его… — чуть слышно, сквозь рыдания проговорила Вера.
Какое-то страшное, непередаваемое чувство вдруг охватило всех нас. Мои товарищи немедля бросились из зимовья, а я остался с нею и, путаясь, в догадках, ещё долго не мог прийти в себя от всего случившегося.
Тусклый свет керосиновой лампы освещал внутренность зимовья. Где-то далеко всё ещё продолжали бушевать раскаты грома, сверкала молния, и разгулявшийся на просторе ветер со свистом носился по равнине. Я сидел у изголовья Веры. Она не плакала. Всё бледнее становилось её лицо. Скоро глубокий сон овладел ею.
Прошло полтора томительных часа, когда, наконец, послышались тяжёлые шаги; отворилась дверь, и товарищи внесли в зимовье безжизненное тело ботаника. Они положили его на пол, и мы долго стояли, охваченные чувством глубокой скорби, ещё не зная причин, так безжалостно оборвавших молодую, полную сил и стремлений жизнь.
Ворвавшийся в зимовье шум, а затем и наш говор разбудили Веру. Она открыла глаза и, устремив взор в пространство, долго лежала без движения, только изредка у неё дрожали обветренные губы. Вскоре девушка снова впала в глубокий сон.
Мы развели костёр, вскипятили воду, и пока обмывали погибшего, наступило утро. Оно было серое, неприветливое, как и окружающая нас действительность. Умолкла и гроза, только холодные волны реки, предвещая ветреный день, шумно плескались о берег.
Вера просыпалась изредка и ненадолго. На наши вопросы и на уговоры съесть что-нибудь она отрицательно качала головой. Мы были серьёзно обеспокоены состоянием её здоровья.
В тот же день Николая Петровича похоронили под тем курганом, что стоит у самого берега Амгуни, справа от дороги, идущей на Главный Стан.
Население посёлка помогло нам тогда же соорудить небольшой деревянный обелиск и обнести его оградкой.
Медленно спускались в долину сумерки, затихала суета в посёлке; всё готовилось к ночи, словно ничего и не произошло.
Вера почти не приходила в сознание. Мы сидели у её постели, наконец, она проснулась, и после нескольких глотков горячего чая лёгкий румянец освежил её лицо. Рассказывала она тихо, почти шёпотом, развёртывая перед нами картину трагического случая.
— Мы, не торопясь, плыли по Нимелену, останавливались у каждой поляны, заходили в тайгу, осматривали мари, — говорила она, стараясь сдерживать волнение. — Николай Петрович собирал цветы, травы, стрелял птиц, ловил грызунов, а я вела маршрутную съёмку и в свободное время помогала ему нумеровать растения, снимать шкурки и упаковывать коллекцию. Дни стояли солнечные. Николай Петрович с увлечением отдавался работе. То он подолгу рассматривал кочки, выбирая корешки растений, то, как пионер, стремительно бросался за какой-нибудь бабочкой. Нужно было видеть, сколько удовлетворения приносили ему те минуты, когда он держал в своих руках экземпляр, чем-нибудь удививший его…
Она на минуту оборвала свой рассказ и, выпив несколько глотков чая, снова продолжала:
— Всё это случилось на третий день, когда мы были уже далеко по Нимелену. Места там суровые, скучные, почти сплошь заболоченная низина. Уже вечером мы остановились на небольшой косе, поставили палатку и пошли собирать растения. И случись же так, что в это самое время недалеко от берега бродил медведь. Мы его увидели, отойдя километра полтора от косы. Я и до сих пор понять не могу, почему у Николая Петровича вдруг появилось желание убить его, ведь он никогда не был охотником. Оставив меня у перешейка, он с ружьём бросился по перелеску догонять зверя.
— Зря, конечно, — перебил её Днепровский, — ведь в это время медведь худой и голый, словом, бесполезный.
— Не послушался, я говорила ему, — продолжала Вера. — Я подождала немного, собрала цветы и решила итти к палатке. А тут как на грех наступила темнота, и небо затянулось тучами. Вдруг послышался выстрел, а затем и крик. Мне показалось что Николай Петрович зовёт меня, и я, не раздумывая, поспешила к нему. Но в перелеске его не оказалось, и на мой окрик никто не ответил. Я стала звать его громче, и какая-то неясная тревога вдруг овладела мною. Тишина показалась зловещей, а окружающая природа — чужой. Меня охватило чувство одиночества. Мне стало как-то неловко в лесу, но я продолжала ходить, всё звала его, прислушивалась к каждому шороху, и вдруг откуда-то донёсся странный звук, будто где-то далеко прокричала сова. Звук повторился несколько раз, и совсем неожиданно я уловила в нём человеческий стон. Но разве могла я подумать тогда, что так ужасно закончится эта охота?
Вера умолкла и задумалась, словно что-то вспоминая…
— Я нашла его на краю перелеска, — продолжала она свой рассказ. — Он лежал ничком под толстой колодой. Медведя возле него не было. Самые невероятные мысли закружились в голове. Страшное предчувствие чего-то непоправимого охватило меня. Мне с трудом удалось повернуть его на спину, и я увидела на животе у него ужасную рану.
«Не бросай меня…» — произнёс он умоляющим голосом.
Ошеломлённая этой страшной картиной, я первую минуту не знала, что мне делать, куда итти, кого позвать на помощь! Ведь я была одна среди дикой, безлюдной природы. Я сорвала с себя платье и перевязала рану. А вокруг творилось что-то непередаваемое: уже шёл дождь, от сильных разрядов гудело в лесу, вздрагивала под ногами земля. Кругом была тёмная ночь. Казалось, природа восстала против меня, и чем только была она способна напугать человека — всё это сразу обрушилось на меня. Но что я могла сделать? Я знала, что нужно спасти его, нести в палатку. Не помню, как я тащила его, как перелезала с ним через колодник. Я спотыкалась, падала в ямы, но сейчас же вскакивала и, не сдаваясь, продолжала тащить раненого. С каждым шагом он становился всё тяжелее, мои силы слабели. Мне казалось, что вот-вот я увижу Нимелен, палатку, а там, может быть, и его спасение. Но река ещё долго не появлялась, и я всё шла, вернее ползла с непосильным грузом, уже не веря, что когда-нибудь кончится этот ужасный путь… — И Вера снова прервала свой рассказ.
В зимовье стало тихо-тихо. Кто-то из товарищей подлил ей в кружку горячего чая.
— Оно и понятно, — чуть слышно сказал Мищенко, — не будь этого желания и веры, никогда бы ты не вытащила его из перелеска.
Вера не ответила ему. На её смуглом лице попрежнему лежал отпечаток пережитых дней. Теперь перед нами была не хрупкая изнеженная девушка, какой она показалась нам при первой встрече, а человек, сумевший противопоставить свои силы дикой и необузданной стихии, которая так неожиданно обрушилась на неё… Несомненно, Вера была представительницей нашей молодёжи, воспитанной комсомолом. Ему она и обязана закалкой волевого характера, которому могли позавидовать даже такие закоренелые таёжники, как мои товарищи.
С каким вниманием они слушали её рассказ!
Она выпила кружку чаю и снова заговорила:
— Только под утро я увидела Нимелен и обрадовалась, словно родного человека увидела. Николай Петрович ни о чём уже не просил, руки и ноги свисали, как плети. Добравшись до палатки, я перебинтовала рану, обсушилась, и, погрузившись в лодку, поплыла с ним вниз по реке. День оставался серым, солнца не было. Николай Петрович долго находился в бессознательном состоянии, а я всё гребла и гребла. Но силы мои уже иссякали, руки не держали вёсел, болели плечи. Позже Николай Петрович пришёл в себя и попросил пить. Я подсела к нему и, положив его голову к себе на колени, дала ему несколько глотков воды. Его лицо было совсем бледное, восковое. На лбу лежали мелкие крупинки пота, но глаза были ясные, и я верила, что он будет жить…
Так мы плыли долго. Никем не управляемую лодку несло течение. Непосильной тяжестью навалился на меня сон, и, как ни боролась с ним, как ни крепилась, — всё же уснула. Когда проснулась, на лице Николая Петровича уже не было пота, но глаза попрежнему смотрели на меня. Только они были странные, какие-то не живые, словно стеклянные. Я принялась будить его, звать, но он уже был мёртв. Мне стало страшно, я не знала, что делать, куда и зачем плыть. Снова надвигалась ночь. Вдали слышались грозовые разряды. Река от ветра всколыхнулась, и скоро по лодке забарабанил дождь. Теперь я была одна. Мне не с кем было поделиться, рассказать о своём горе! И вдруг впереди блеснул огонёк. Я вспомнила о вас, о зимовье и стала грести. У меня ещё нашлись силы причалить к берегу и добраться сюда…
Вера опустила голову на подушку. Мы ещё долго сидели молча, не в силах освободиться от впечатления, которое произвёл на нас её рассказ.
— Как могло всё это с ним случиться? — вдруг оборвал молчание Днепровский.
Она долго смотрела на него и тихо ответила:
— Не знаю… Не знаю, что там произошло в перелеске…
Так мы и уснули тогда с этой загадкой.
Медленно гасли в небе звёзды. Где-то за пологим хребтом вот-вот должно было народиться утро.
Я проснулся рано и вышел на берег. Воздух был настолько чист и прозрачен, что даже далёкие горы казались совсем рядом. Отовсюду доносились птичьи песни. Всё жило и радовалось наступающему дню.
Пока я умывался, взошло солнце, яркое, большое. Ослепительным блеском осветился лес, и сейчас же закачался нависший над Амгунью туман.
В этот день мы должны были выступить во второй маршрут, чтобы исследовать долину реки Тугура и проникнуть к берегам Охотского моря. Путь наш шёл частично по Нимелену.
Вера встала последней. Её лицо оставалось грустным; впалые глаза смотрели устало, а губы, казалось, никогда больше не улыбнутся.
Когда мы завтракали, яркая полоса солнечного света уже заглянула внутрь зимовья и в помещении стало уютнее. За чаем мы все стали уговаривать Веру отказаться от дальнейшей работы и вернуться в Хабаровск.
— Ни за что! — отвечала она серьёзно. — Если вы не возьмёте меня с собой до первого эвенкийского стойбища, я доберусь туда сама… Вы же любите тайгу, свою работу, почему хотите лишить меня этого? Ну, почему, скажите?! — вдруг обратилась она к моим товарищам. — Знаю, — продолжала она, — вы смотрите на меня, как на девчонку, но ведь я тоже люблю природу, и у меня есть задание, которое я должна выполнить… Ну, что из этого, что я ещё не приспособлена, что не имею опыта, — время поможет мне. Я должна закончить свою работу, а о Хабаровске сейчас и слышать не хочу.
Мы согласились с ней.
После завтрака всё в зимовье пришло в движение. Мои спутники грузили лодки, вьючили оленей, а я и Вера вошли к кургану, чтобы проститься с Николаем Петровичем. По пути мы набрали полевых цветов. Я украсил ими ещё пахнувшую сыростью могилу, а Вера, подсев к обелиску, тихо плакала…
В два часа мы покинули посёлок. День был солнечный. После ночного дождя Амгунь взволновалась, по ней плыли карчи, мусор. Река вышла из берегов и, затопляя мари, разлилась по равнине. Мы плыли на лодках вверх по Нимелену, плыли медленно, гружёные лодки с трудом преодолевали течение.
На третий день Вера узнала косу, где они останавливались последний раз.
Мы хотели избавиться от назойливого вопроса, мучившего нас. Мы должны были разгадать, что же в действительности произошло с Николаем Петровичем в перелеске?
Решено было остановиться на ночь на косе. Мищенко, Днепровский, я и Вера сразу же пошла искать ту колоду, под которой она подобрала Николая Петровича. Нам не пришлось блуждать по перелеску, от берега шёл хорошо заметный след: помята трава, вырван пластами мох, перевёрнут валежник. След был почти свежий и, вероятно, ещё много времени оставался хорошо заметным. Скоро мы подошли к колоде. Днепровский и Мищенко стали внимательно рассматривать следы разыгравшейся там трагедии. Всё вокруг было примято. На мху, толстым слоем покрывавшем колоду, ясно выделялись два отпечатка сапог. Ружьё лежало по другую сторону этого полусгнившего дерева, вот и всё, что нашли мы на месте происшествия.
Мищенко приподнял дробовик, переломил его и, вытащив пустую гильзу, заглянул внутрь ствола. Он ещё раз посмотрел на два следа, оставшихся на верху колоды, переглянулся с Днепровским и заявил:
— Случайно застрелился, как я и предполагал.
Я стал присматриваться к следам, но ничего не мог найти такого, что подтвердило бы выводы моих товарищей.
— Что тут непонятного, — сказал Днепровский, заметив мой недоверчивый взгляд. — Вот видите эти два следа? Здесь, наверное, высматривая зверя, Николай Петрович встал на колоду; ружьё у него было на взводе, иначе оно не могло выстрелить. Одно может вызывать сомнения — для чего он повернул ружьё стволом к себе, но в таком положении он не мог достать руками спуска, чтобы ружьё выстрелило. Видите? — сказал он, указывая на небольшое углубление в земле, сделанное прикладом дробовика. — Значит, спрыгивая с колоды, он хотел опереться на него, но от удара о землю боёк сорвался, и выстрел угодил ему в бок.
— Вот до чего может довести неосторожность, а всё от неопытности, — заключил Мищенко.
На следующий день я с Днепровским, Пугачёвым и Лебедевым ушли на оленях в глубь равнины, а лодки с Мищенко и нанятыми в посёлке гребцами должны были доставить весь наш груз и Веру в Тугурское стойбище. Мы прощались на берегу.
— Спасибо!.. Бывает ли ещё в жизни человека чувство большей благодарности, чем то, которое испытываю я, прощаясь с вами, — говорила она. — Мы, может быть, больше не встретимся, но во мне никогда не угаснет любовь к вам, таёжники. До свиданья, милые товарищи…
Они уплыли. От Тугурского стойбища Вера с проводниками-эвенками ушла по своему маршруту.
— А ведь она любила его! — сказал Днепровский, когда лодка скрылась за кривуном.
Прошло несколько лет. Вернувшись из очередной экспедиции, я был в Москве. Однажды вечером, в вагоне метро я увидел у соседней двери женщину. Она стояла ко мне спиной. На её плечи спадали светлые волосы. Осанка и ещё что-то необъяснимое напомнили мне Веру. Сразу встало передо мной всё, что было когда-то пережито в далёком зимовье на Амгуни. Я уже хотел было подойти к ней, но поезд, замедлив ход, остановился и вместе с пассажирами она стала выходить из вагона. Нужно было остановить её, но как? Мысли закружились, и неожиданно возникло то слово, которое должно было поразить её, если это действительно была Вера.
— Ни-ме-лен! — крикнул я громко.
Женщина мгновенно повернулась ко мне, а в это время автоматические двери вагона захлопнулись. Послышался гудок, и поезд тронулся.
На панели стояла Вера. Она подавала мне знаки ждать на следующей станции, и через несколько минут мы встретились. Она протянула мне обе руки, и мы долго стояли молча, но мысли и мои и её были там, далеко, на Нимелене.
Когда прошли первые волнующие минуты встречи, мы разговорились.
— А вы знаете, я уже не топограф, — сказала Вера. — Вот уже год, как работаю аэросъёмщиком.
— Это замечательно! — сказал я, пожимая её руку, — а мы часто вспоминали вас, думали, что вы уже сдались…
— Что вы, что вы! — воскликнула она с улыбкой, — как видите — забралась высоко, до самого неба! А где ваши спутники? — вдруг спросила она. — Где Пугачёв, Лебедев, Днепровский, Мищенко? Видите, как хорошо я помню их всех?! Никогда не забуду я этих замечательных следопытов. Вы знаете, — продолжала она, — я ведь в этом году побывала в районе Нимелена… — И лёгкая грусть легла на её лицо.
Она провела рукой по лицу, как бы отгоняя воспоминания прошлого.
— …Время идёт и делает своё дело… Теперь я замужем. Муж у меня лётчик, и мы вместе с ним покоряем пространства…
Мы долго гуляли в метро, вспоминая далёкий Нимелен.
Последняя песня
I
В тот год ранней весною наша экспедиция пробиралась в глубь Восточного Саяна. Шли тайгой. После ночного урагана всё окружающее нас пространство покрылось свежей белизною. Под ногами похрустывал, скованный ночным морозом, снег. Лошади, вытянувшись гуськом, шли навстречу наступающему дню, и часто мы слышали ободряющий голос Днепровского:
— Ну, ты, Бурка, шевелись!
К полудню дорога размякла. Бедные лошади! Сколько мучений принёс им этот день! Они беспрерывно проваливались в глубокий снег и нам то и дело приходилось вытаскивать их, переносить на себе вещи и сани. Но нужно представить себе нашу радость, когда, ещё далеко до захода солнца, мы увидели впереди ледяное поле Можарского озера. На противоположной стороне, там, где протока соединяет два смежных водоёма, показалась струйка дыма. Это была Можарская рыбацкая заимка. Лошади, выйдя на лёд, прибавили шагу, и скоро мы услышали лай собаки.
Нас встретил рослый старик с большой седой бородой. Он молча подошёл к переднему коню, отстегнул повод и стал помогать распрягать лошадей. Старик часто покрикивал на людей, торопил всех; можно было подумать, что мы его давнишние знакомые.
— Вот и к нам люди заглянули, — наконец, сказал он, когда распряжённые лошади стояли у забора. — Добро пожаловать, человеку всегда рады! — продолжал старик, поочерёдно подавая нам свою большую руку. Это был рыбак из Черемшанского колхоза, дед Родион.
Люди расположились в поставленных на берегу палатках, а вещи сложили под навес, где хранились рыбацкие снасти.
Хозяин гостеприимно предложил мне и моему помощнику Трофиму Васильевичу Пугачёву поселиться в избе. Это было старое зимовье, стоявшее на пригорке у самого обрыва. Когда мы вошли в него — уже вечерело. Тусклый свет, падающий из маленького окна, слабо освещал внутренность помещения. Зимовье было разделено дощатой стеной на кухню и горницу. В первой стоял верстак, висели сети, починкой которых до нашего прихода занимались жена и дочери рыбака. Горница содержалась в такой чистоте, будто в ней никто и не жил. Пол, столы, окна были добела выскоблены, как это вообще принято в Сибири, и все остальные вещи носили отпечаток заботливости хозяйки.
Через полчаса горница была завалена вьючными чемоданами, свёртками постелей и различными дорожными вещами. Нам предстояло прожить на заимке несколько дней, перепаковать груз, приспособив его к дальнейшему пути, и обследовать район, прилегающий к Можарскому озеру.
Распаковывая на полу вещи, я случайно заметил выглядывавшие из-под занавески чёрные лапы какой-то большой птицы. Это оказался белый лебедь. Он, будто испугавшись шума, который мы принесли с собой в горницу, забился в угол. Птица была крупных размеров, с роскошным оперением. Я знал, что в этих местах лебеди не живут, и, любопытствуя, сейчас же спросил о нём старика.
— С прилёта остался, — был его короткий ответ. После того, как вещи были распакованы и горница приняла совсем другой вид, мы сели ужинать. Хозяйка подала на большой сковороде сочно изжаренных на масле с луком свежих сигов. Запах этого вкусного блюда уже с полчаса дразнил наш аппетит. Ну, конечно, не обошлось и без стопки водки — с дороги было положено!
Сиги, как известно, рыба вкусная, а тут и приготовлена она была замечательно, по-таёжному, а посему — пришлось выпить по второй. Старик повеселел, стал разговорчив, и хозяйка, видя, что дело может затянуться, стала налаживать вторую сковороду рыбы.
— Лебедь-то этот в прошлом году на озере жил, — вдруг почему-то вспомнил рыбак про птицу. Мы насторожились, и обычный застольный разговор сразу оборвался.
— Вот уже и много времени прошло, как его с озера принесли, — продолжал он, — а забыть не можем. Жалко птицу…
И старик стал рассказывать нам печальную историю этого лебедя.
Зная хорошо природу и жизнь птиц, он рассказывал красочно, а то, что он сам был свидетелем происшествия на озере, делало его повествование правдивым. Рассказывал он взволнованно, не обрывая фраз, видно было, что старик не впервые вспоминал об этом, и, вероятно, всегда, как и в этот раз, пригорюнившись, слушала его рыбачка…
Поздно, уже ночью, я вышел из избы. В палатках было тихо. Отдыхали лошади, спала тайга. Сквозь ночную тьму на востоке вырисовывались белые гряды Саянских гор. Они, как и всё окружающее, спали под покровом темноты.
Я вернулся в горницу и, находясь под свежим впечатлением, написал тогда же рассказ про лебедя так, как сложился он в моём воображении.
II
В предутренней прохладе дремали седые вершины Саян. Ещё робкие, но уже яркие лучи утреннего солнца играли по безоблачному небу. Склоняясь, они падали на горы и, ломаясь, то исчезали в цирках, то внезапно появлялись, освещая скалы и снежные вершины гольцов.
Внизу, прикрывая равнины, лежал густой туман. От прикосновения лучей солнца он дрогнул, качнулся и будто в испуге стал отступать в глубь гор. Там, раздираясь о выступы скал, он редел и спускался на дно глубоких ущелий.
В это майское утро, под тенью вековых пихтачей, дремало Можарское озеро. Природе угодно было создать это озеро у подножья гор, у самой границы с равниной. Оно состояло из трёх водоёмов, как близнецы, похожих друг на друга и соединённых между собою неширокими протоками. Величавый голец Козя, круто спадая к озеру, питал его бесчисленными ручейками. Они зарождались в узких щелях гольца, у снежных лавин и надувов и, переливаясь по камням, с шумом бежали всё лето. А вам голец, как страж, неподвижно веками стоял у Можарского озера, охраняя его от восточных ветров и снежных буранов.
На запад от озера раскинулась равнина, покрытая мёртвой тайгой, погибшей от лесных вредителей. Всепоглощающая тишина постоянно царит над этой скучной низиной. Разве только ранней весной на старом забытом току защёлкает глухарь, да поздно осенью случайно забредёт туда изюбр, в поисках самки, и рёвом своим разорвёт тишину.
Озеро было тёмноголубого цвета и с высоты казалось кусочком неба, запрятанным в тайге. Вся пролётная птица знала его. Где бы ни лежал путь стаи, — по Енисею или через снежные вершины Саян, она, непременно, заглянет на это озеро, чтобы покормиться и отдохнуть.
Много там сбивается птицы ранней весной. Лишь только солнце скроется за равниной, как, вереница за вереницей, потянутся утки, закружатся стаи гусей, лебедей. И долго потом слышится на озере крик, драка, возня. Но с полночи говор стихает, засыпает уставшая птица. Не спят только сторожа, и в тишине весенней ночи, то близко в камышах, то где-то далеко, слышится их перекличка.
На крутом берегу, там, где протока соединяет два южных водоёма озера, с давних лет приютилась заимка. Она состояла всего из нескольких избушек, старых, сгорбленных и почерневших от времени. В этой дальней заимке жили колхозники-рыбаки. Лето и зиму они проводили на озере, ловили сигов, щук, окуней, а ранней весной бросали рыбачить и занимались промыслом птицы.
В тот майский день жители заимки проснулись рано. Ещё не успел исчезнуть с озера туман, как задымились трубы и во всех дворах засуетились люди. Весенний перелёт птицы уже закончился, и рыболовецкая артель готовилась к весенней путине. Весь день мужики были заняты работой: проверяли сети, плели корчажки, возились у лодок, а вечером, когда солнце, прячась за далёким горизонтом, убирало с гор свои последние лучи, они собрались на пригорок поговорить о предстоящей рыбалке.
Но не успели они переброситься и несколькими словами, как вдали послышался крик птиц. Все прислушались. Крик становился слышнее и слышнее. Всматриваясь в уже наступившие сумерки, рыбаки увидели стаю белых лебедей. Покружились они над озером, покричали и сели на ночёвку.
Все были удивлены таким поздним появлением птиц. Одни говорили, что лебеди заблудились и ищут свой путь к северу, другие видели в этом дурную примету. Но, пока мужики спорили между собою, рыбак Архип взял ружьё и пошёл скрадывать птиц. Уставшие птицы отдыхали недалеко от берега. Подкрался он к ним и выстрелил. Стая шумно поднялась в воздух и исчезла в темноте. Только один лебедь долго бился о воду. Он был тяжело ранен и скоро умер.
Поздно вечером вернулся охотник с добычей.
— Негоже стрелять лебедей, беду в дом накликать, — ругала Архипа жена. — Неси, куда хочешь!
Недовольны были и все рыбаки. Не принято было у них промышлять лебедей.
Ровно в полночь, когда все спали, над озером вдруг послышался лебединый крик. Он разбудил жителей заимки. В избах зажгли огни. Все так и решили — кричит убитая птица. А утром, когда вышли на пригорок, увидели на том самом месте, где Архип добыл птицу, большого белого лебедя. Он бросил в пути стаю и вернулся, чтобы разыскать свою подругу.
Из-за гольца Козя вырвались первые лучи солнца и ослепительным снопом света упали на озеро. Взоры рыбаков были прикованы к сидящему на воде лебедю. Он, вытягивая шею, всматривался в камыши, прислушивался к плеску волн и всё кричал, звал подругу.
— Янг… Янг… Янг… — доносилось из водоёма.
Иногда до слуха лебедя долетал крик, видимо, похожий на тот, которого он ждал. И тогда лебедь плыл вперед, навстречу этому звуку, и рыбаки слышали тихую, еле уловимую песню. Он пел её весной на далёком севере своей подруге. Только ей и были понятны эти звуки, в которых было столько любви и нежности.
Но лебедь ошибался. Это было только эхо его крика, изредка доносившееся от гольцов. Оно не повторялось, и песня любви смолкала. Он возвращался на прежнее место, и рыбаки вновь слышали его печальный крик:
— Янг… Янг… Янг…
Во вторую ночь пуще прежнего кричала птица. Она часто подлетала к избам, и её крик всю ночь до зари висел над заимкой. Понял Архип, да поздно, что зря погубил птицу, напрасно обездолил птицу.
Так лебедь и не улетел. Он будто забыл про север, про родные озёра и просторы тундры. Он не верил уже звукам, не бросался на шелест камыша и в плеске волн не улавливал знакомого призыва. Чем и когда он питался — никто не видел.
А дни безудержно летели. Наступило жаркое лето. Лебедь начал линять, он совсем не летал и, как памятник, маячил на месте гибели подруги.
В напряжённом труде рыбаки забывали об одиноком лебеде. В его крике, который они теперь редко слышали, угасала надежда.
За летом незаметно подкралась и осень. Смолкали звуки в тайге, повяла трава. Предупреждая о грядущих днях, на вершине гольца выпал снег, а горы всё чаще и чаще стали покрываться туманом. Холодные ночи взбудоражили птиц, по-осеннему зашумела тайга.
Ещё несколько дней — и курчавые берёзы, украшавшие всё лето склоны гор, пожелтели. В этих осенних красках уже не было блеска, игры, жизни.
Перекатываясь по тайге, летели на юг стаи мелких птиц. Следом за ними летели журавли, и на озере рыбаки уже не раз видели пролётных чаек. Они были первыми вестниками начинавшегося перелёта птиц.
Не замечал наступившую осень только лебедь. Он оставался на том же месте, совсем не летал, и только изредка его одинокий крик нарушал тишину водоёма.
И стая уток, уже появившаяся на озере, казалось, была бессильна пробудить в нём могучий инстинкт перелёта.
Как-то, совсем нежданно, тёплый день сменился холодной осенней погодой. С неудержимой силой повалила птица на Можарское озеро. День и ночь шли табуны, летели отставшие от своих стай одиночки. Пережидая непогоду, вся эта масса птиц оседала на озере. Огромные табуны шилохвости, красноголовых свиязей, кряковых покрывали берега. Купаясь в волнах водоёмов, плавали стаи крохалей, нырков и других птиц, покинувших родной север. В камышах и по заливчикам шныряли чирки.
Позже появилась белолобая казарка.
— Гонк… Гонк… Гонк… — перекликались вожаки.
Эти осторожные птицы долго кружились над озером, затем спускались на воду и терялись в общей массе птиц.
Лебедь будто потерял зрение и слух, он попрежнему оставался равнодушным к перелёту. А ведь ежегодно осенью, как и все перелётные птицы, он был охвачен желанием лететь на юг. Теперь присутствие на озере даже казарок, с которыми не раз его стая делила невзгоды в пути, казалось, не нарушило его покоя.
И вот, уже на закате дня, когда всё окружающее готовилось к ночи и на озере затихал птичий шум, в небе появилась первая стая лебедей. Завидев озеро, вожак отрывистым звуком предупредил стаю о предстоящем отдыхе. Крик радости вырвался у других птиц. Рыбаки, наблюдавшие за стаей, видели, как сидевший на воде лебедь порывисто бросился навстречу.
— Куу… Куу… Янг… Куу… Куу… Янг… — чуть слышно кричал он и метался по озеру следом за стаей. В этих гортанных звуках будто снова проснулась надежда.
Не ломая стройного перелёта, стая сделала большой круг и пошла на посадку.
Лебедь торопливо плыл к ней, но чем меньше становилось расстояние между ними, тем неувереннее были его движения. Он чаще останавливался, прислушивался к звукам, доносившимся до него, и всё реже и реже кричал.
Стая, заметив одинокую птицу, недоверчиво насторожилась. Лебедь не присоединился к ней, да и птицы не проявили к нему заметного гостеприимства. Они, не задерживаясь, отплыли к берегу, и густые заросли камыша упрятали их от недоуменных взглядов рыбаков.
Лебедь долго смотрел им вслед. Но вот снова послышался лебединый крик, ещё и ещё. Стройные цепочки белых птиц, непрерывно подлетали к озеру, смешивались, кружились и с криком опускались на воду. Лебедь бросался то к одной, то к другой стае, прислушивался к их говору и, не переставая, кричал:
— Куу… Куу… Янг… Куу… Куу… Янг…
Он не присоединился ни к одной стае, хотя каждая из них, появляясь над озером, вызывала в нём беспокойство. И рыбаки понять не могли, что искал одинокий лебедь. Им тогда казалось, что его глухой и отрывистый крик был непонятен стаям, вот почему ни одна из них не приняла его в свою семью, будто не было между ними родства.
Прошло ещё несколько дней — и с тайги слетел красочный наряд. Умолкли ручейки, впадающие в озеро, и не раз над водоёмами уже кружились белые пушинки снега. Заканчивая перелёт, всё реже и реже летели птицы. Теперь в их полёте была заметна поспешность. Они садились на озеро, чтобы только отдохнуть часок — другой и, не задерживаясь, исчезали за южным горизонтом. Только осиротевший лебедь не проявлял беспокойства, и в наступавшей после отлёта птиц тишине уже никто не слышал его крика.
Все жители заимки были обеспокоены странным поведением птицы, они не понимали, почему лебедь не летит в тёплые края, чего ждёт он, прислушиваясь к безмолвию уже умирающей природы? Рыбаки снова ругали Архипа за выстрел, принёсший лебедю так много страданий, и сами лишний раз убедились в том, что нельзя убивать этих красивых и нежных птиц, которых природа одарила сказочным чувством любви.
И вот однажды, на закате дня, рыбаки услышали отрывистый и чёткий крик. Он был похож на тот, который издавал лебедь. Люди вышли на пригорок. Купаясь в лучах заходящего солнца, летела последняя стая лебедей. Плавно махая крыльями, птицы приближались к озеру.
— Куу… Куу… Янг… — прокричал ещё раз вожак, и стая молча стала разворачиваться у дальних островов. Это был условный крик. Он обозначал, в зависимости от интонации голоса вожака, перекличку, подъём или предупреждение об опасности.
Будто вспугнутый выстрелом, лебедь бросился на этот крик. Он узнал родную стаю, ту, которую покинул ещё весной, и в его ответном крике ясно слышалась радость. Он торопился, пытаясь взлететь, хлопал крыльями и всё громче и громче кричал. Ведь он давно поджидал свою стаю, искал её в несчётных табунах и в хоре голосов перелётных птиц. Наконец, он узнал знакомый голос вожака, близкий и родной ему клич.
Стая услышала его зов. Она вдруг повернула и закружилась над ним. Одинокий лебедь продолжал хлопать крыльями и громко кричать. Он, видимо, боялся, что стая не услышит его и улетит. Но вожак подал спокойный, ободряющий звук — и белые птицы шумно опустились на озеро.
Рыбаки долго стояли на пригорке. Они видели, как торопливо подплыл лебедь к стае, и долго слышали его одинокий голос. Постепенно к его голосу присоединились другие, их становилось всё больше и больше и, наконец, они перешли в непонятный птичий гомон.
— Стая узнала лебедя… — говорили рыбаки, и у них спокойнее становилось на душе.
Холодная ночь подкралась тихо, незаметно. В густом мраке уснуло озеро. У берега тихо настывал лёд. Сквозь ночную тишину беспрерывно просачивались таинственные звуки. Они зарождались в дальнем углу озера, там, где ночевала последняя стая лебедей.
Близилось утро. Сквозь нависшие тучи белел рассвет. Где-то, за зубчатым горизонтом, нарождался день. Стая ещё до рассвета покинула место ночёвки. Она готовилась к отлёту. Все жители заимки в это раннее утро были на пригорке. Они вышли проводить любимую птицу.
— Куу… Куу… Янг… — вдруг послышался голос вожака, и сейчас же поочерёдно ему ответили все птицы.
— Куу… Куу… Янг… — повторил он громко и, развернув тяжёлые крылья, пошёл на взлёт. Следом за ним, взбивая шумно воду, стали подниматься остальные птицы. Только последний лебедь долго бежал по воде, хлопал полураскрытыми крыльями, кричал, но оторваться от озера не смог. Стая, поджидая его, сделала в воздухе небольшой круг и стала набирать высоту.
— Куу… Куу… Янг… Куу… Куу… Янг… — кричал ей вслед оставшийся на воде лебедь, будто просил стаю не оставлять его одного.
Лебеди не вернулись. Они потянули на юг и затерялись в сером облачном небе. Одинокая птица долго ещё кричала, прощаясь со стаей, затем она вернулась на своё место и, как прежде, стала молчаливой.
В этот день рыбаки ждали непогоду. Усилился ветер, шумела тревожно тайга. Висевшие над горами тучи вдруг нахмурились, закачались и понеслись в неведомую даль. Это был первый день наступившей зимы. Природа отметила его большим снегопадом.
Крупные хлопья снега вначале падали редко, неуверенно, но затем повалили с невероятной силой. Всё кругом побелело, повисло, прижалось. Под снегом упрятались последние признаки осени, и лишь озеро, теперь совсем потемневшее, ещё сопротивлялось зиме.
К вечеру затих ветер и прекратился снегопад. Звёздное небо предвещало мороз. На озере было спокойно, только изредка потрескивал, настывая прозрачной коркой, лёд. Он всё ближе и настойчивее подступал к лебедю. Теперь в бескрайнем снежном поле он остался один.
— Янг… Янг… — в тиши морозной ночи слышался его одинокий голос. Протяжные звуки волнами разносились по всем уголкам водоёма. Они повторялись чаще и громче и были очень похожи на те, которые лебедь издавал весной. Встреча со стаей, видимо, с новой силой воскресила в его памяти подругу, и в беспрерывных звуках, которые стали похожи на песню, не угасала печаль. — Янг… Янг… та… та… та… Янг…
Эти звуки то замирали, сливаясь в одну тоскливую мелодию, то возрождались с невероятной силой. И тогда рыбакам, слушавшим песню лебедя, чудилось, будто плачет он, прощаясь с подругой. Печальная песня становилась всё тише и тише и в полночь оборвалась. Её сменили глухие удары крыльев о воду. Это птица отбивалась от наседавшего льда.
Утром в небе блеснуло яркое солнце. Алмазными искрами заиграл иней на льду уже замёрзшего озера. Рыбаки вышли на пригорок и удивились — на озере не было птицы. До прибрежного камыша тянулась тёмная полоска изломанного льда. Это был след лебедя. Там, в густом камыше, где кончался след, лежал, распластав по льду крылья, лебедь. Он не добрался до берега, обессилел и умер. Только тогда и догадались рыбаки, что в эту холодную осеннюю ночь он пел свою последнюю лебединую песню.
Рыбаки принесли мёртвого лебедя на заимку, а дед Родион сделал из него чучело, которое мы и увидели в его зимовье.
Неожиданная встреча
Мартовские ночи были ещё холодными. Наша геодезическая экспедиция с невероятными трудностями продвигалась в глубину мало исследованных гор Восточного Саяна и тащила на себе и на нартах всё своё продовольствие и снаряжение. За день люди так изматывали свои силы, что рады были краткому отдыху, а после ужина тотчас же засыпали крепким сном.
В эту ночь нас приютили старые кедры, растущие группой под одним из многочисленных отрогов.
Ветерок, не переставая, гулял по тайге. Он то бросался на юг и возвращался оттуда с теплом, то вдруг, изменив направление, улетал вверх по реке и приносил оттуда холод. Он-то и взбудоражил под утро наших собак. За час до рассвета меня разбудил их лай. Днепровский, был уже на ногах. Я вскочил, торопливо натянул на себя верхнюю одежду и, отойдя от костра, прислушался. Злобный лай собак доносился из соседнего ложка. Не было сомнения: Лёвка и Черня держали зверя. Но кто этот зверь, к которому так азартно рвались собаки? Порой до слуха доносился не лай, а рёв и возня, и тогда казалось, что собаки уже схватились «врукопашную». Мы бросились к ружьям. Лагерь уже не спал. Днепровский заткнул за пояс топор, перекинул через плечо бердану, не торопясь, стал на лыжи. Я, с трудом сдерживая волнение, последовал за ним.
Собаки продолжали лаять. Мы бесшумно подвигались к ложку. Светало; всё яснее вырисовывались горы, ущелья и лес. Перевалив небольшую возвышенность, мы увидели впереди тёмное пятно. Это небольшим оазисом рос по северному склону ложка ельник. Оттуда-то и доносился лай, попрежнему злобный и напорный. Задерживаемся на минуту. Нужно было определить направление ветра, чтобы, скрадывая зверя, не спугнуть его раньше, чем увидим. Пришлось правой вершинкой обойти ложок и спускаться к ельнику против ветра. А вокруг всё больше и больше светлело. Высоко над горизонтом повисла зарница, вестница наступающего утра.
Теперь собаки были совсем близко, но зверя ещё не было видно. Мы подвинулись вперёд и были у самого ельника. В этот момент мысль, зрение и слух работали напряжённо. Зашатайся веточка, свались пушинка снега, всё это не ускользнуло бы от нашего взгляда и слуха. Сколько волнений, действительно, порождают эти минуты! Какая огромная выдержка требуется от охотника в такой момент! Пожалуй, в зверовой охоте подобные минуты самые сильные. Их всегда вспоминаешь с наслаждением, и, наоборот, развязка всегда является обычным делом.
Ещё несколько шагов — и мы у края небольшого ската, но и теперь в сквозных просветах ельника ничего не видно.
— Что за дьявольщина! — сказал Днепровский, выпрямляясь во весь рост. — На кого они лают?..
Минуты напряжения оборвались. Совсем близко за колодой лаяли Лёвка и Черня.
— Наверное, соболь, — произнёс Прокопий тоном полного разочарования.
Мы вскинули ружья на плечи и стали спускаться к собакам.
Те, увидев нас, стали ещё больше неистовствовать. Тесня друг друга, они с отчаянным лаем приступали к небольшому отверстию, видневшемуся под корнями нетолстой ели. Я подвернул к ним лыжи и, любопытствуя, хотел заглянуть в отверстие. Вдруг собаки отскочили в сторону, отверстие увеличилось, разорвалось, и из-под нависшего снега вырвался чёрный медведь, показавшийся мне в этот момент невероятно большим.
Я почти бессознательно сделал прыжок в сторону, лыжа подо мною сломалась, но мне удалось удержать равновесие. Отчаянный крик Днепровского заставил меня оглянуться. Зверь молниеносным наскоком сбил его с ног и, подобрав под себя, уже готов был расправиться с ним, но в этот, почти неуловимый момент Лёвка и Черня насели на медведя и, вцепившись зубами, трепали его зад. Зверь с рёвом бросился на собак. Те отскочили в разные стороны, и медведь опять насел на Днепровского. Но и собаки не зевали, они снова принялись трепать зверя, отвлекая его от Прокопия. Так повторялось несколько раз.
Я стоял, держа в руках готовый к выстрелу штуцер, но стрелять не мог. Прокопий, собаки и зверь — всё это одним клубком вертелось перед глазами. Наконец, разъярённый дерзостью собак, медведь бросился за Лёвкой и наскочил на меня. Два, раз за разом, выстрела прокатились по ельнику и эхом унеслись далеко по тайге.
Всё это произошло так неожиданно, что я ещё несколько секунд не мог уяснить себе всего случившегося. В пяти метрах от меня в предсмертных судорогах корчился медведь, а Лёвка и Черня, оседлав его, изливали на нём всю свою злобу. Я бросился к Прокопию. Он сидел в яме без шапки, с разорванной фуфайкой и окровавленным лицом, но улыбался, правда, принуждённой улыбкой, за которой скрывался только что пережитый момент напряжения.
Я помог ему встать. Он не дал мне осмотреть раны и, шатаясь, медленно подошёл к убитому зверю. Тот лежал уже без движения, растянувшись на снегу. Собаки всё не унимались. Прокопий, с трудом удерживаясь на ногах, поймал Черню, затем подтащил к себе Лёвку и обнял их. Крупные слёзы, скатывавшиеся по лицу, окрашивались кровью и красными пятнами ложились на снег. Впервые за много лет совместных скитаний по тайге, я увидел, как этот прославленный забайкальский зверобой расчувствовался до слёз.
Мы не зря считали его человеком без нервов. За его плечами сотни убитых зверей, много опасных встреч. Я был свидетелем рукопашной схватки, когда раненая медведица, защищая своих малышей, бросилась на Днепровского и уснула непробудным сном от его охотничьего ножа. А он был спокоен; мне казалось тогда, что даже пульс его оставался неизменным.
Сейчас собаки растрогали охотника. Он обнимал их и действительно плакал. Я стоял, умилённый этой картиной, и не знал, что делать: прервать ли трогательную сцену или ожидать, пока Прокопий, успокоившись, придёт в себя. Собаки, видимо, вспомнили про медведя, вырвались из рук Днепровского, и снова их звонкий лай катился по тайге.
Зверь разорвал Днепровскому плечо и избороздил когтями голову. При падении Прокопий неудачно подвернул ногу и вывихнул ступню. Я достал зашитый в фуфайке бинт и стал перевязывать раны.
Издали послышались голоса. Нашим следом шли товарищи, они тащили с собой, на случай нашей удачи, двое нарт.
Медведь оказался крупным и довольно жирным. Внутренние органы были залиты салом, за которым не было видно ни почек, ни кишок. На спине, вдоль хребта, и особенно к заду толщина сала доходила до трёх пальцев. Все мы радовались, что Днепровский остался жив, и были очень довольны добычей. У нас не было мяса, а предстояла большая физическая работа по переброске груза на реку Кизыр.
Пока товарищи укладывали на нарты мясо, я осмотрел берлогу, устроенную медведем под елью, затем мы с Арсением Кудрявцевым взяли под руки Прокопия и медленно повели его на бивуак. Следом за нами шли усталые Лёвка и Черня.
Только теперь мы заметили, что солнце уже оторвалось от гор. Тайга проснулась. Было необычно светло и радостно.
Табор внезапно преобразился. Больше всех был доволен наш повар Алексей Лазарев.
— А ну, товарищ повар, разворачивайся! — приказывал он самому себе, позвякивая ножами. — Нынче клиенты пошли требовательные. Похлёбочкой да мурцовочкой не довольствуются, подавай говядинки да не какой-нибудь, а медвежатинки, дуй их горой!
Теперь ему не нужно было за завтраком и ужином рассказывать нам о вкусных блюдах, чем он в последнее время и разнообразил наш стол. На костре закипали два котла с мясом, жарилась печёнка, топился жир, и тут же, у разложенного по снегу мяса, товарищи расправляли медвежью шкуру. Словом, картина, достойная кисти художника…
Слёзы зверя
Была осень. Сумрачно качались по ветру оголённые берёзы. Неслышно шумела река, нигде не было заметно птиц. Всё отлетело, угомонилось и молча, тихо ждало зимы. Такой кажется всегда осень в тайге. Но это обманчиво. На самом деле в эту пору тайга жила большой жизнью. Была брачная пора парнокопытных. По хребтам и скалистым отрогам ревели изюбры; по тайге и марям мотались лоси-быки, а по заросшей ягелем тундре — дикие олени. Жизнь этих животных в осеннюю пору совсем необычна — брачная пора озлобляет быков, они ожесточённо дерутся из-за подруг.
Мы пробирались в свой лагерь, расположенный далеко в вершине реки Ямбуй. Моими спутниками были Василий Мищенко и Прокопий Днепровский — оба испытанные зверобои и знатные промышленники. С нами разделяли путешествие две промысловые собаки — Лёвка и Черня.
Миновав последний прижим по реке, мы вышли из узкого ущелья, и перед нами открылась широкая падь, поросшая густым ерником[2]. Звериная тропа, по которой мы шли, то прижималась к реке и змейкой вилась по чёрному ернику, то выходила к тайге, и тогда наш путь шёл по увалам.
Неожиданно собаки заволновались. Идущий впереди Прокопий остановился. Василий Мищенко снял шапку и прислушиваясь, долго смотрел по сторонам.
— Обманывают… — сказал он.
Но собаки настойчиво тянулись к реке. Мы ещё раз осмотрелись. Кругом было тихо, ничто не нарушало покоя.
— Не иначе где-то зверь жирует, придётся итти… — сказал Прокопий, снимая котомку.
Оставив пожитки на тропе, мы, сдерживая разволновавшихся собак, свернули к реке. Впереди шёл Черня. Я тогда впервые увидел работу этого замечательного кобеля. В нём всё было подчинено моменту; с большим знанием дела, с толком и темпераментом он выполнял свои обязанности. Всё в нём — глаза, нервы, слух — в этот момент представляло одно целое и было устремлено к зверю, которого он своим замечательным чутьём улавливал на далёком расстоянии. Его раздутые ноздри жадно втягивали воздух. Он торопился, крутил от возбуждения хвостом и изредка посматривал на Мищенко. Тот сдерживал его, натягивал поводок и привычными словами бранил собаку:
— Смотри ты мне, ишь негодный парень!
После окрика Черня немного успокаивался и послушно шёл впереди. Скоро он подвёл нас к реке, мы перешли её и, выйдя на борт, звериной тропой свернули влево. Моему любопытству не было предела. Я наблюдал за Черней и восхищался им.
У ключа Черня задержался. Подняв высоко морду, собака длинным вдохом потянула воздух и со всех ног бросилась в сторону.
— Держи, — шепнул Прокопий.
Черня до хрипоты натянул поводок, но после угроз Мищенко — затих.
Я стоял и не понимал, что случилось. Кто-то близко ломал лес.
— Наверное, медведь? — обращаясь к промышленникам, спросил я. Прокопий, не отвечая, передал мне Лёвку, снял с плеча бердану и подал знак следовать за ним.
Близился вечер, клочьями по небу ползли облака. По тайге шумели ещё не опавшие листья берёз. Крадучись, мы вышли на стрелку и, подобравшись к обрыву, прислушались. Кто-то бросился в чащу, затем послышался протяжный стон и возня.
Что могло быть?
Не в силах сдерживать любопытство мы привязали собак и поползли вперёд. Моему взору представилось необычное зрелище. Буквально в ста метрах от нас, на маленькой поляне у ручья, дрались два сохатых. Сцепившись рогами, они с чудовищной силой напирали друг на друга. Из-под ног клочьями летела земля, трещал, ломаясь, лес, оба зверя громко стонали. Это была схватка, в которой не было пощады. Бились насмерть.
Стон, треск и стук рогов наполняли долину. Борьба с каждой минутой становилась всё ожесточённей, яростней.
Одно обстоятельство привлекло моё внимание: один зверь был заметно крупнее другого. Он легко отбивал удары противника, с большой ловкостью сам нападал и, будто шутя, иногда отступал. Меньший же бык был слабее и имел несколько ран. Видно, неудачи обозлили его, он торопился, падал, стонал, но не сдавался.
Рядом с поляной, прикрываясь кустами, стояла самка. Не отводя глаз, она следила за дракой самцов, и всякий раз, когда драка превращалась в яростную схватку и рёв озлобленных быков нарушал безмолвие тайги, её охватывало беспокойство. Она вытягивала шею и, насторожив уши, мотала своей несуразной комолой головой.
Так летели минуты. Не щадя себя, дрались быки — лесные великаны.
Но вот наступила развязка. Меньший бык стал заметно сдавать. Он ослаб и уже совсем перестал нападать. Но какая-то внутренняя сила заставляла его ещё сопротивляться. Из кустов ближе к дерущимся вышла самка, и большой зверь яростнее набросился на противника. Он выбил его с поляны и, напирая всей силой, стал теснить соперника к ключу. Отступая, побеждённый валил лес, ломал колодник, припадал к земле.
Мы приподнялись и, забыв про осторожность, подошли к обрыву.
Заканчивая бой, большой зверь, наконец, сбил сильным ударом противника, но, поскользнувшись, сам упал на колени. В одно мгновение меньший зверь ловким прыжком бросился в сторону и со всего размаха всадил два острых конца рогов в бок соперника. Тот вздыбил, мотнул в воздухе рогами и со страшным рёвом свалился на землю.
Не успели мы прийти в себя от неожиданной развязки, как на поляне залаяли собаки. В березняке уже не было матки, следом за ней исчез и меньший бык.
Мы спустились к зверю. Кругом земля была взбита ямами, всюду — клочья шерсти, поломанный лес. Лёвка со злобой рвал шерсть на спине быка, а Черня настойчиво добирался до морды. Зверь с трудом приподнимал голову, отмахивался от Черни и силился сбить Лёвку со спины.
Перед нами лежал лесной великан. Зверь был необычных размеров, в полной силе и красоте. Могучие ноги, носившие его с лёгкостью птицы по лесным просторам и зыбунам, теперь беспомощно лежали на траве. Красивые большие рога своей тяжестью клонили голову к земле. Из глубоких ран, обливая землю, стекала чёрная кровь.
При нашем появлении зверь не попытался вскочить, не выразил испуга. Он тяжело дышал и последними усилиями боролся со смертью.
Из-за туч прорвалось солнце и тёплыми лучами осветило поляну. Мы стояли молча, каждый по-своему переживая трагедию зверя.
Но вот бык, будто разбуженный солнцем, медленно приподнял голову и чёрными выразительными глазами посмотрел на нас. Две мокрых полоски шли от глаз до подбородка. Он продолжал смотреть на нас, и капля за каплей слёзы катились по этим полоскам. Умирая, бык плакал.
Я посмотрел на своих спутников-зверобоев. Их прошлое — сотни убитых зверей, десятки медвежьих берлог, риск, смелость… Слёзы зверя смахнули с их лиц это прошлое. Они стояли перед плачущим зверем приниженные, охваченные чувством жалости.
Зверь плавно опустил голову, глубоко вздохнул, потянулся и умер.
Страх
В один из осенних дней наша геодезическая экспедиция пробиралась к Диерским гольцам.
Когда мы подъехали к устью реки Диер, был уже вечер и тени гор заливали всю долину. Много лет назад большим пожаром был уничтожен лес при входе в Диерское ущелье, и теперь чёрные, безжизненные стволы гигантских лиственниц низко склонились к земле, как бы преграждая путь в ущелье. С большим трудом люди прорубили дорогу, провели оленей и, подойдя к Диеру, расположились на ночёвку. Эхо от ударов топора нарушало тишину тайги. Мы поставили палатки, и сейчас же костёр осветил наш маленький лагерь. Я заметил отсутствие двух собак, имевших привычку всегда вертеться около костра.
— Где Чирва и Качи? — спросил я пастуха-эвенка, работавшего в нашей экспедиции.
— Наверно, рыбу пошёл ловить, это место кета должно быть много, — ответил Демид.
— А разве собаки могут ловить рыбу? — переспросил я, удивлённый ответом эвенка.
— Хорошо может ловить, иди смотри… — и старик кивнул головой в сторону реки.
Было ещё светло. Стремительный поток прозрачной воды скатывался между крупными валунами. В трёхстах метрах ниже лагеря шумел водопад… Река там делает огромный прыжок и, падая с высоты, обдаёт скалы густой пеной. Ниже водопада образовался тихий водоём. Я подошёл к краю скалы и выглянул из-за неё. Качи и Чирва стояли в воде и, запуская морды, старались что-то схватить; третья собака — Залёт — сидела на берегу и следила за ними. И каждый раз, как только одна из собак вытаскивала морду из воды, Залёт настораживался, ожидая, не появится ли пойманная рыба. Вдруг Качи внезапно сделал прыжок, завозился в воде и, приподнимая высоко передние лапы, выволок на каменистый берег большую кету. Залёт бросился к нему, сбил его с ног и тут же торопливо стал расправляться с добычей. А Качи отряхнулся и, слизав с морды рыбью чешую, неохотно зашёл обратно в воду. В это время Чирва, пятясь задом, тащила за хвост к берегу большую рыбу. Меня эта «рыбалка» заинтересовала, и я спустился к водоёму.
Если бы не предупреждение эвенка Демида, никогда бы мне не узнать в вытащенной рыбе кету, серебристую красавицу больших морей. Её круглый жирный корпус был тонким и почти бесформенным. Вся она была в ранах и имела жалкий вид.
Я стал рассматривать мелкий водоём, в котором кета покрывала почти всё дно. Часть её, удерживая равновесие, ещё плавала, но большинство проявляло слабые признаки жизни и чуть-чуть шевелилось.
Я видел, как ниже водоёма, где река переливалась между крупных камней, плавало много кеты. У некоторых были повреждены глаза, многие не имели плавников. И почти вся она была покрыта тёмнофиолетовыми пятнами. Рыба пыталась преодолеть течение, пробиться вперёд, но у неё уже не было сил, и короткие плавники плохо служили.
— Странная рыба, — думал я, — в ней почти не было жизни, она потеряла внешний вид, изранилась, а всё-таки лезла и лезла вверх по реке.
Быстро наступающая темнота заставила меня вернуться на бивуак. Большой костёр, шумно рассыпая искры, освещал поляну. Близко у огня сидели люди, у кромки леса паслись олени. Чёрные тени лиственниц уже легли на палатки.
— Хороша тайга, — подумал я, глядя как мои спутники аппетитно утоляли голод. — Хороша и простота её, когда после дневной работы или утомительного перехода, садишься в дружный круг и ешь всё, что приготовит неискусный повар. И кружка чаю, выпитая к концу дня, поистине, кажется божественным напитком.
После ужина, нарушая тишину, гремел посудой повар. Я прилёг к костру и долго писал. Водоём с гибнущей кетой приковал мои мысли, и я невольно вспомнил про жизнь этой рыбы.
Ещё не успеют осенние туманы покрыть берега Охотского побережья, как большие косяки кеты уже подходят к ним и, распрощавшись с морем, устремляются вверх по рекам. Перегоняя друг друга, забыв про корм и отдых, пробивается кета к самому верховью.
И чем выше поднимается она, тем больше препятствий и тем сильнее обессиливает её голод. Вот она уже достигла горной части реки и там, на мелких перекатах, в порогах и шиверах[3] сбивает свои плавники, а густые речные завалы наносят ей раны.
Но она будто не замечает их, не чувствует и с неудержимой силой стремится вперёд, к тем местам, где родилась.
Там кета мечет икру и, сбившись в тихих водоёмах, почти вся гибнет от голода и бессилия. На этом рыбном кладбище, задолго до прихода кеты, птицы-хищники, нарушая тишину тайги, уже дерутся, чуя лёгкую добычу. Туда же проторит тропу и медведь. Ежедневно, поджидая рыбу, он зло ворчит на крикливых птиц.
Рано утром всех нас разбудил холод. Шёл крупными хлопьями снег. Я встал и после завтрака, пока вьючили оленей, пошёл ещё раз посмотреть водоём. Собаки были уже там и, окружив меня, сытыми глазами смотрели на кету, которую я без труда достал из воды. Рыба была тёмного цвета с торчащими вперёд зубами. У неё был повреждён хвост и под передними плавниками виднелись раны. Она не проявляла особенного беспокойства, расставшись с родной стихией, и не билась в руках. Мне захотелось отнести её в реку Керби и пустить в большой водоём, чтобы течение унесло её обратно в море. Но я знал, что инстинкт в ней сильнее смерти.
Я бережно опустил кету в воду. Её подхватила струя и понесла по каменистому руслу вниз.
Когда я возвратился на бивуак, олени уже были готовы двинуться в дальнейший путь. И вскоре мы тронулись. Нам надо было в этот день выйти на Диерский голец.
Тропа то поднимала нас высоко к скалистым горам, то опускала вниз к бурлящему потоку Диера. Спуски и подъёмы были скользки от падающего снега, который, не переставая, шёл с утра. Тайга стала мокрой и неприветливой. Идущие впереди олени то и дело стряхивали с себя мокрый снег. Вытянувшись длинной вереницей промеж еловых зарослей, мы шли медленно и молча. Следом за нами, опустив низко мокрые хвосты, плелись собаки.
Часа в два дня сделали привал. Нужно было обогреться и обсушиться, так как скоро должен был начаться наш подъём на голец, а там нет леса, следовательно, не будет и костра.
Не успели развьючить оленей, как приятным треском вспыхнул костёр. Готовили обед, а на жарких углях выпекали эвенкийские лепёшки. Вдруг недалеко от лагеря залаяла Чирва.
— Рябчик, — подумал я. — Хорошо бы поджарить их несколько штук к горячим лепёшкам.
Как бы угадывая мои мысли, пастух Илья взял ружьё и пошёл на лай. Илья с весны в нашей экспедиции. Он моложе и крепче Демида. Охота и скитания по тайге были для него привычным и любимым делом. Через несколько минут я услышал окрик Ильи на эвенкийском языке, и сейчас же сидевший у костра Демид взял топор, ловким взмахом срубил длинную жердь, привязал к её тонкой вершине приготовленную из ремешка петлю и пошёл на зов. Я не утерпел и поспешил за стариком. У молодой ели усердно лаяла Чирва. Там, невысоко от земли, на сучке сидела серая птица. Но, странно: наш приход не встревожил её; она даже не выразила испуга и тогда, когда Илья поднёс жердь с петлей к её голове, — птица слегка вытянула шею, эвенк накинул петлю и сдёрнул её с ели.
Через несколько секунд я держал её в своих руках, но и теперь у неё не было испуга, будто она не понимала той опасности, какая грозила ей.
Это была каряга, — так называют местные жители каменного рябчика.
— Ну и глупая птица, — сказал я, выпуская её из рук.
— Ево ум есть, только одной капли страха нет. Напрасно отпустил карягу, мясо его шибко сладко, — сказал Демид недовольным тоном.
— Если нет у неё страха, так можно её опять поймать, — оправдывался я.
— Можно-то можно; зачем два раза лови, когда один раз довольно? — отозвался Илья.
Высвободившись из рук, каряга отлетела метров на пятьдесят и снова уселась на дерево. Мы все подошли к ней. Чирва с Залётом уже облаивали её. На этот раз я сам решил испытать этот странный способ ловли каряг и убедиться в отсутствии у неё страха.
Подражая эвенкам, я взял жердь и подошёл к ели. Птица не улетела, она спокойно смотрела на меня и, переступая с ноги на ногу, топталась на сучке. Я поднёс к ней конец жерди, каряга, глубоко втянув голову, продолжала сидеть. Я накинул на неё петлю и, захлестнув ею ноги, снял с сучка.
Снова она оказалась в моих руках, но на сей раз я принёс её в лагерь. Все мы долго рассматривали странную птицу, у которой действительно не было страха. И, освобождённая вторично, она села недалеко на ветку.
— Что за край! — сказал удивлённый Прокопий Днепровский, исходивший на своём веку немало болот и тайгу. — У нас птица человека на выстрел не подпускает, а эта сама в петлю лезет. Вот и рыба — разобьётся вся, уже пропадает, а всё вверх лезет, — продолжал он, обращаясь к старику Демиду.
— Моя русски хорошо говорить не могу, скоро придёт Афанасий, он будет говорить эвенкийскую сказку — зачем кета вверх ходи, зачем каряга не боится… — ответил ему эвенк.
Старик Афанасий был из Салавлинского колхоза. Он ещё хранил в себе следы былой силы, был не по возрасту ловким и у эвенков считался лучшим рассказчиком.
Все мы с нетерпением стали ждать Афанасия, нашего проводника-эвенка из стойбища Салавли. Два дня тому назад, около реки Мунали, из нашего стада потерялись три оленя, он остался искать их и рассчитывал догнать нас не позднее сегодняшнего дня.
После отдыха мы перешли реку и стали подниматься к видневшемуся вдали Диерскому гольцу. Скоро лес остался позади нас. Скучные россыпи, покрытые лишайниками да влажным ягелем, сменили мягкую зелень тайги. Теперь нас окружала безмолвная природа, освещенная серым осенним днём. В тайге чувствуешь себя лучше, там особая жизнь: то пенье птиц, то шелест листвы, то журчание ручья. Но в тайге нет того простора, который окружает тебя на открытых горах. Как легко там дышится после тайги и каким большим кажется человек среди той тишины, что царит над горами! Безусловно, и там, в серой и скучной природе, есть много величественного и красивого.
Мы с Днепровским поднялись на ближайший пик, чтобы наметить кратчайший путь к главной вершине гольца. Я был поражён той панорамой, что представилась нашему взору. На огромном пространстве, подпирая своими вершинами небо, виднелись величавые пики, а между ними лежали глубокие лощины. Они упрятали в своих невидимых глубинах реки, долины и зелёную тайгу… Всё до самого горизонта было изрезано, порвано и обнажено. Я долго смотрел и не мог налюбоваться глубокими цирками, окаймлёнными отвесными скалами, хаотической структурой гольца, всё вокруг было необычно красиво. Разорванные ветром облака низко ползли над гольцом, а следом за ними ползли их тени. Они то исчезали в глубине лощин, давая простор солнцу, то снова появлялись, покрывая тёмными пятнами голец.
К вечеру мы уже были у последнего подъёма. Крупные обломки пород и выступы скал лежали на нашем пути. Подъём был крутой и скользкий от утреннего снега. Мы дали передышку оленям, поправили вьюки и, собрав все свои силы, пошли на штурм.
Падали уставшие люда. Не отставая от нас, карабкались по россыпям олени. Шли не отдыхая, молча, и скоро были под вершиной Диерского гольца.
Солнце уже коснулось ближайших пиков и, утопая в зубчатом горизонте, медленно покидало видимую даль.
У скалы, что гранитным поясом оберегает подступ на вершину Диера, мы разбили лагерь.
Старик Афанасий пришёл поздно, когда мы уже собрались разойтись по палаткам на отдых. Но желание послушать сказку было настолько велико, что мы, не пощадив старика, всё же упросили его поведать нам тайну столь странных явлений природы, что наблюдали в последние дни.
Желающие послушать сказку собрались в моей палатке. Пришли и все пастухи-эвенки. Сырой мох горел дымно. На печи тихо кипел чай. Старик Афанасий плотно закрыл вход в палатку, затем, не торопясь, выпил большую кружку крепкого чаю и закурил. Сейчас же задымились трубки и у остальных эвенков.
— Вы хотите знать, почему каряга живёт без страха и почему кета всё вверх ходит? Это знают только эвенки, и это не сказка, потому что ещё никто не сказал, что это было не так, как я сейчас расскажу, — начал Афанасий, поглядывая на нас. — Давно, совсем давно это было, а когда — даже старики не помнят. Всё тогда кругом было не то, что теперь. Тогда все реки текли навстречу солнцу, не было ночи, а там, где теперь мари, там были большие и глубокие озёра. В то время и тайга была совсем другая. Всякого разного зверя в ней было много. Волки, олени, кабарожки — все звери жили вместе, в одном стаде. Они не умели бояться друг друга, тогда тайга жила совсем без страха. Что такое страх, — ни звери, ни птицы понимать не могли, одной капли страха не было у них!
Как теперь, так и тогда, одни звери питались травою, а хищники, живя вместе с ними, поедали их детей, и те не знали, как им спасать своё потомство. По рекам и озёрам жила рыба разная, сиг, карась, ленок и другие гуляли вместе с выдрой. Они не умели бояться её, и выдра завтракала хариусом, а обедала тайменем. Белка тогда жила в дружбе с соболем, и соболь не гонялся за ней, как теперь. Он играл с ней и, как бы в шутку, съедал её. Тогда шибко много было в тайге разных таких шуток, передать даже всех не могу. Совсем не как теперь жили тогда все звери. Они не имели хитрости, потому что у них не было страха.
Так жила тайга по нашим сказкам. Худой, совсем худой закон был в ней. Животных, которые питались травой, становилось всё меньше и меньше и, может быть, их не осталось бы совсем, если бы не случилось то, о чём я сейчас расскажу.
Тут на Диере, за вершиной гольца, есть глубокая яма. Старики говорят, что в ней теперь нет дна, а тогда там было большое озеро, а рядом с ним — пещера. В ней жил в то время большой и страшный Чудо-зверь, другого после такого не было. Он был хозяин над рыбами, зверями и птицами. Все подчинялись ему. Это он дал закон — жить всем без страха.
Чудо-зверь в пещере жил один. Ни зверь, ни птица в пещере Чудо-зверя не бывали, да и не было тогда ни троп, ни проходов туда, на Диере всегда лежал туман.
Но настало время, когда хищников стало шибко много, а у других животных совсем не осталось терпения. Собрались они и решили послать гонцов своих к Диерскому гольцу, к Чудо-зверю, просить защиты.
Долго ходили они туда-сюда вокруг гольца, и никогда бы им не увидеть Чудо-зверя, если бы не сжалилось над ними солнце. Оно разогнало туман, и они поднялись на голец. Не прогнал их Чудо-зверь и терпеливо всех выслушал.
Большие звери говорили, что хищники поедают их телят и что они совсем не знают, как бороться с ними. Птицы жаловались на то, что они вовсе не видят своего потомства, что хищники уничтожают их яйца и поедают птенцов. А от всех рыб говорила кета, она рассказала о том, что уже никого не осталось метать икру, что хищники совсем кончают рыбу и что пустеют моря, озёра и реки. И много разных других жалоб было передано ему. Молча выслушал их Чудо-зверь, а когда все кончили, сказал:
— Хорошо, я дам вам другую жизнь, зовите всех сюда, к Диерскому гольцу.
Крикливые гуси понесли эту новость далеко на север, в тундру и к большому морю. По горам бегали быстроногие олени и торопили всех зверей и птиц к Диеру. Неутомимые белки разбрелись далеко-далеко по тайге и всех, кто жил в ней, звали сюда, к гольцу. По всем морям и рекам плавала кета и всех рыб посылала к озёру, где жил Чудо-зверь.
Повсюду разлеталась новость. Разным говором зашумели леса, воды, все тронулись, пошли, полетели к Диерскому гольцу, где Чудо-зверь должен дать им новую жизнь.
Одни говорили, что хищникам пришёл конец. Другие уверяли всех, что Чудо-зверь запретит им питаться мясом и заставит есть траву, но были и такие, которые говорили, что он их переселит за море, в другие земли. Однако точно никто не знал, что хотел сделать Чудо-зверь.
С разных сторон, отовсюду, к гольцу подходили звери, прилетали птицы, приплывала рыба. Шли сюда и хищники. Их было так много, что и сказать даже не могу.
Первыми к озеру прилетели лебеди, и как сели на воду, сейчас же запели. Нет больше таких красивых звуков на земле, только тогда Диерские гольцы и слышали эту песню.
А в то время в своей пещере Чудо-зверь думал, как изменить худой закон тайги. Лебеди своей песней пробудили от дум Чудо-зверя, и он появился на самой вершине гольца, когда уже все были в сборе.
Кого только там не было: волк, медведь, олень, лиса, козёл, песец и даже бурундук там был — все они толпились вместе под вершиной. На выступах у скал, на маленьких полянах, сидело много-много птиц: утка, кобчик, коршун, дрозд — все сидели тесно, мирно, дружно. В озере и по большим ключам сбились рыбы, они, как другие, пришли сюда за новым законом. Все собрались Диерскому гольцу: тут были и малыши, что уцелели от хищников, были взрослые и старики. Среди всех птиц не было каряги, она жила на берегу реки и на голец не торопилась.
Как только Чудо-зверь появился на вершине гольца, — все притихли, и он сказал:
— Вам, добрые животные, обиженные законом, звери, птицы и рыбы, я дам страх, и вы будете всех бояться; а вы, хищники, получите зло, оно посеет между вами вражду…
Никто тогда понять не мог, что такое страх и боязнь, что такое зло и вражда.
Между большими камнями стали пробираться звери к вершине гольца, где стоял Чудо-зверь. Каждому хотелось первому получить дар, но заяц проскочил раньше всех. И Чудо-зверь дал ему столько страха, сколько хотел дать большим зверям. Заяц шибко перепугался, когда увидел около себя много разных зверей, все они показались ему теперь большими и страшными. Он бросился вниз, наскочил на лису и чуть не умер от испуга, затем сбил с, ног глухаря, затоптал горностая и, не оглядываясь убежал в тайгу. Все звери понять не могли, что с ним стало.
После зайца к Чудо-зверю подошли и остальные звери и птицы. Всем им Чудо-зверь дал страх, а остаток отдал рыбам. Не забыл он и про хищников, он дал им слишком много зла.
Сказать нельзя, что было тогда тут на Диере! Звери испугались друг друга, не знали, что делать. Одни убегали в хребты, другие бросились в тайгу и начали прятаться, где попало: в чаще, на деревьях, в россыпях. И никогда с тех пор они вместе уже не собирались. А птицы? Они долго-долго летали, закрывая собой небо. Они боялись сесть на землю — так много было у них страха.
Не убегали долго с гольца хищники, они в большой драке познали то, что дал им Чудо-зверь.
И вот в то самое время, когда Чудо-зверь смотрел на всех, кому он дал страх и зло, к нему подлетела каряга.
— Ты где была? — спросил Чудо-зверь беззаботную птицу.
— Я на берегу реки в камешки играла, — ответила каряга.
Шибко сердито посмотрел Чудо-зверь на ленивую птицу и сказал:
— Останешься ты, каряга, совсем без страха…
Повернулся Чудо-зверь и ушёл к себе в пещеру. За ним спустился туман и закрыл навсегда проходы к нему.
С тех пор и поныне живёт каряга без страха и напоминает всем, как в далёкие времена жила тайга.
Но там, на Диерском озере никто не видел кету; её путь был далёк-далёк, вокруг морей, и она не поспела к озеру даже к концу раздачи страха. Чудо-зверь, уйдя в пещеру, разрушил путь к себе, и осталась кета по другую сторону гольца. Она ищет и по сегодняшний день проход в то озеро, где Чудо-зверь должен был дать ей другую жизнь. Она и сейчас не знает о том, что озеро давно-давно пропало под гольцом, что под ним погиб и Чудо-зверь тайги. Каждую осень приходит сюда кета и всё ищет проход к Диерскому озеру, но вместо озера находит здесь себе могилу.
На этом сказка оборвалась, и снова задымились трубки эвенков.
— А где та вершина, на которой Чудо-зверь раздавал страх? — спросил я рассказчика.
— Вершину, — ответил старик Афанасий, — ты завтра увидишь, только к себе она никого не пускает, её крутые скалы скользки и не доступны, там постоянно дует ветер. А где было озеро, туда смотреть страшно, там нет дна и нет света.
Рано утром, как только блеснул первый луч солнца, я уже стоял на одном из высоких пиков Диерского гольца и любовался, поистине изумительной, картиной окружающих гор. Только красота этого чарующего хаоса с цирками, высокими пиками и глубокими кратерами помогла людям создать такую замечательную сказку. Я долго любовался гольцом, и мне казалось, что я видел в глубине бездны тот сказочный водоём, где жил Чудо-зверь тайги, только всё уже было разрушено временем и утонуло в царящей вокруг тишине. Мне казалось, что я даже видел и те каменные ступеньки, по которым звери поднимались за новым законом, только они теперь были прикрыты толстым слоем мха.
Как бы оберегая тайну, голец нахмурился и на моих глазах окружил себя туманом; только пик, на котором я стоял, был ярко освещён солнцем.
День прошёл, а к ночи Диер гневно хлестнул на нас бураном, вероятно, за то, что мы познали его тайну.
Укрываясь от холода и снега, мы разошлись по палаткам. Темнота застала всех уже спящими. Холодные порывы ветра трепали углы брезента, и долго было слышно сквозь сон, как олени стряхивали с себя липкий снег.
Непокорённый
По Саянам бушевали снежные бураны. Я с охотником Василием Мищенко возвращался из своего лагеря, расположенного на Сухом Логу, в жилые места. Шли Чёрным Белогорьем. Всюду на необозримом пространстве лежала снежная белизна гор, окаймлённая по склонам чёрной границей леса. Белизна будто скрадывала бугры, ложки и шероховатую поверхность белогорья — всё казалось гладким, ровным. Мы торопились. Хотелось к вечеру добраться до верховья реки Кингаш и там, в кедрачах, заночевать. Лыжи легко скользили по отполированной поверхности надувов. Встречный ветер обжигал лицо, стыли руки, и мы с трудом отогревались на ходу. За последним подъёмом недалеко показался и лес Кингаша. Мы прибавили шаг и через чао уже скатывались к реке.
В верхнем ярусе, у границы с белогорьем, лес мелкий, чахлый — это от постоянных ветров и сильных морозов, но ниже он рослый, стройный, а у реки нас встретила густая кедровая тайга. Как только мы спустились туда, сейчас же стали подыскивать место для ночёвки. В такой тайге приют найти нетрудно. Почти под каждым старым кедром можно укрыться от непогоды, но нам удалось найти такой, под которым не было снега, и мы сейчас же развели костёр и приступили к благоустройству своего ночлега. Уже нарубили хвои для постелей, сделали заслон от непогоды, как снизу послышался лай собаки. Мищенко долго и внимательно прислушивался.
— Однако, это Петрухин кобель лает, Соболь, — сказал он и, несколько подумав, добавил: — Давайте пойдём туда. Недалеко где-то, видно, промышленник остановился.
Мы надели котомки и, с надеждой на лучший отдых, пошли вниз по Кингашу. Сумерки уже окутывали тайгу. Крепчал мороз, и всё окружающее нас готовилось к длинной ночи. Вдруг пахнуло дымом, и скоро мы увидели на небольшой поляне примостившуюся между двух елей палатку. Тут же рядом, у саней, кормилась лошадь. Чёрный кобель, выскочив из-под саней, о лаем бросился на нас, но, узнав Мищенко, по-приятельски облапил его. Нас встретил пожилой, слегка сгорбленный человек. Мы подошли и поздоровались. Это был известный саянский промышленник из деревни Абалаково — Петруха Кормильчик. В колхозе он был сторожем маральника. На Петрухе, подвязанная широким ремнём, висела старая, уже выбитая дошка. Глубоко сидящая на голове шапка, сшитая из козьих лап, тоже была старая, и только унты с длинными голяшками не потеряли своей новизны.
— Заходите, раздевайтесь, — проговорил он после минутного молчания. — Чай готов, будем ужинать. — И старик засуетился.
В палатке было тепло и уютно. От кедровой хвои, которой толсто был устлан пол, шёл запах смолы. На железной печи, шумно играя крышкой, кипел чайник. Мы сняли котомки, разделись и стали отогреваться.
За чаем из разговоров я узнал, что Мищенко и Кормильчик — близкие люди. Мищенко рос и, как говорят в Сибири, поднимался на ноги у Кормильчика, он-то и сделал из него прекрасного охотника и незаурядного следопыта. Василий расспрашивал его о своей семье, которую покинул ещё весной, уходя в экспедицию, и только несколько позже спросил:
— Неужто зверя ближе нет? Что за неволя заставила ехать так далеко?
— Как нет, везде он есть, да только там ближе не с моей теперь силой взять его, снега мелкие…
Кормильчик допил чай и отставил чашку.
— Неделю назад, — сказал он, — беда стряслась над нашим маральником. Заскочили волки и шесть зверей загрызли окаянные. Ведь случая не было, чтобы хищники могли перескочить через этакую высокую изгородь. Вызвали меня и деда Леваху в правление. «Ну, — говорит председатель, — как же вы, деды, добро колхозное просторожили?» Хотя и не совсем наша вина, но оправдываться не стали. Вот и пришлось ехать добывать зверя, сами знаете, его в сельпо не купишь… Дневать бы завтра остались… — вдруг обратился он ко мне.
— Как Василий, он ведь домой торопится, а мне всё равно, можно и отдохнуть, — ответил я.
— Да не отдыхать, — перебил меня Кормильчик, — пусть Василий поможет мне зверя поймать, всё же вдвоём легче и надёжнее.
— Живьём зверя? — переспросил я. Это меня заинтересовало, и я решил принять участие в этом необычном промысле.
Морозная ночь опускалась над тайгой; ещё не успела темнота упрятать долину, как всё кругом нас закуржавело. В лесу стало тихо, и только однотонно похрустывал конь, прожёвывая зелёное сено. После утомительного перехода через Чёрное Белогорье спали крепко, но недолго. Ещё до рассвета нас разбудил старик. Завтрак уже был готов. Мы быстро оделись, освежились холодной водой и, закусив, стали готовиться в путь.
Мищенко и Петруха взяли с собой в котомки по большой мягко выделанной сохатиной коже, камусы и по нескольку концов верёвок. На мою долю выпало нести продукты, топор и котелок. Меня удивило: почему они не берут с собой ружья? Кормильчик ответил:
— К чему они, лишняя тяжесть…
Тонкая полоска света уже окрашивала восток. Впереди шёл Мищенко, за ним Петруха. Куда девалась его старость? Как только он пошевелил лыжами, сразу исчезла сгорбленность, он стал подвижным, ловким, и я с трудом поспевал за ним.
В тайге становилось всё светлее и светлее, скоро из-за гор показалось и солнце. Мы обошли несколько вершинок и без результата уже подходили к вчерашнему своему следу, как вдруг идущий впереди Мищенко круто повернул вправо и, заправив лыжи, рванулся вниз. Следом за ним свернул и Кормильчик. У поворота я увидел три свежих следа изюбрей. Промышленники уже были далеко и, мелькая между кедрачей, скрылись с глаз. Там, в ключе, они подождали меня, покурили, подтянули юксы на лыжах и, не торопясь, тронулись дальше.
Звери шли густым кедрачом и, кормясь на ходу, срезали острыми зубами тонкие ветки берёз и рябины. Мы подвигались их следом. Меня удивляло странное поведение промышленников. Они будто забыли про осторожность, громко переговаривались; иногда, сбивая с лыж снег, стучали батожками, и вообще шли шумно, тогда как всякая охота требует от охотника исключительного уменья передвигаться бесшумно и держать себя незамеченным. Их поведение было для меня непонятным.
От первой разложины звери пошли крупными прыжками, видимо, они услышали нас. Идущий впереди Мищенко прибавил шагу, но Петруха сейчас же крикнул:
— Не торопитесь, пусть идут своим ходом…
Звери, почуяв опасность, быстро удалялись; верные привычке убегать от врага в гору, они и на этот раз пробивались к белогорью. Мы неотступно шли за ними. Часа через полтора кедровая тайга стала редеть, появились невысокие ели и прогалины чистого снега. Вдруг впереди мелькнула серая тень, затем вторая, третья. Промышленники задержались.
Уже больше двух километров звери шли одним следом, пробивая себе дорогу по глубокому снегу. Но чем круче становился подъём, тем глубже был снег и тем всё медленнее и медленнее они уходили от нас. Теперь мы чаще стали видеть их остановки и даже лёжки.
Покурив, охотники выбили трубки, заткнули за пояс кисеты и, не торопясь, продолжали свой путь. Солнце уже было за полдень. Прошло ещё немного времени, и на небольшой поляне мы увидели изюбрей. Сбившись в кучу, они смотрели на нас. Позади всех стоял крупный бык. Развернув перед нами красивые десятиконцовые рога, он, как изваяние, оставался на минуту неподвижным. Что-то непередаваемое, величественное было в его позе.
— Неужели он сдастся? — подумал я, рассматривая зверя. Не верилось, чтобы этот гордый красавец Саян мог распрощаться со своей свободой. Рядом с быком стояла матка. Не отводя от нас взгляда, она топталась на месте, а из-за её спины, подняв голову, со страхом выглядывал нинян (телёнок). Помахивая маленькими рожками, он, казалось, больше всех был возмущён нашим преследованием.
Неожиданно Мищенко стукнул батожком о берёзку, и сейчас же бык огромными прыжками рванулся вперёд. Следом за ним бросились и остальные. Теперь все они шли от нас не более как в ста пятидесяти метрах. Мы видели, как, утопая до полбока, бык бороздил грудью снег. Он шёл тяжело, часто останавливался, нервничал и прыгал. Иногда охваченная страхом, вперёд выскакивала матка, тогда ещё медленнее шли звери. Бык злился, бил матку передними ногами и, если это не помогало, отталкивал её и сам выскакивал вперёд. Теперь было ясно, что глубокий снег сломил их силы, и звери всё чаще и чаще стали останавливаться. Казалось, что под действием усталости у них исчез и страх. А мы теперь нарочно не давали им передохнуть. Охотники стали покрикивать на изюбрей, махать и стучать батожками, словом — подгонять их. Те вначале пугались и, не щадя себя, бросались вперёд, но затем привыкли к крику и уже кое-как, через силу, лезли вверх.
Но вот мы скоро оказались на границе леса. Дальше круто вверх уходило чистое снежное поле. Звери остановились. Из открытых ртов свисали длинные красные языки. Звери тяжело дышали и уже, казалось, без страха смотрели на нас. Петруха подал знак — итти вперёд. Мы обошли зверей и, как только все оказались выше их, Василий крикнул:
— Пошёл! — и его лыжи, легко скользнув по снежной поверхности, покатились прямо на изюбрей.
— По-шё-ёл! — повторил Кормильчик громко и протяжно.
Звери рванулись вниз и крупными прыжками стали уходить своим следом. Теперь под гору им бежать было легче, и они быстро удалялись. Вихрем взметнулся под лыжами снег, мелькали кедрачи. Два с лишним километра продолжалась эта гонка. Мне казалось, что к зверям вернулась их сила и что они теперь вне опасности.
— Хватит! — вдруг крикнул Кормильчик, и мы остановились. Звери сейчас же замедлили ход; бежавший впереди бык пошёл шагом, затем встал.
— Пусть немного отдохнут, а то как бы не запалились, — сказал Петруха.
Промышленники, присев на снег, снова закурили. Звери, не дожидаясь нас, минуты через две, шагом тронулись дальше. Мы оттолкнули лыжи и тихо пошли. Теперь, глядя на зверей, можно было сказать, что они окончательно выбились из сил и, пожалуй, готовы сдаться.
Через несколько сот метров нинян стал отставать и уже кое-как плёлся по следу.
— Управляйтесь с ним, а я потихоньку пойду дальше, — сказал Кормильчик.
Мы отбили ниняна от остальных зверей. Он тяжело дышал, недоуменно смотрел на нас и, угрожая, изредка махал головой. Мищенко, торопясь, снял котомку и стал доставать кожу, верёвки и камусы. Нинян внимательно наблюдал за ним. Вдруг пошатнулся, раз, другой и, забросив зад, свалился в снег. И сейчас же из его груди вырвался вздох облегчения, похожий на тот, которым выражают полное удовлетворение.
Через минуту мы уже возились около него. Я с любопытством следил за Василием. Он быстро обмотал каждую ногу пониже колен камусом, затем сложил их вместе и связал верёвкой. Нинян вначале бился, вырывался, но скоро сдался и только стонал.
— Камусом обматываем ноги, чтобы их не поморозить, — вишь, какая стужа, — ответил на мой вопрос Василий. Затем он развернул кожу, разостлал её вниз шерстью, и мы уложили на неё пленника. Нинян не сопротивлялся. Он как бы смирился, и через минуту мы уже тащили его вниз по следу.
Несколько дальше мы увидели необычную картину: Кормильчик, сидя на толстой валежине, докуривал трубку. Вид у него был спокойный, а рядом в 20 метрах от него стояла матка. Услышав шорох, она вдруг повернулась к нам и, насторожившись, долго смотрела на наш груз, вероятно, узнав в нём своего сына.
— Будем ловить матку, чего зря гонять её, — сказал Петруха, когда мы подошли к нему. — А вот с быком, не знаю, придётся повозиться.
Когда мы стали окружать матку, чтобы поймать ее, она вдруг заволновалась, но не успела сделать и одного прыжка, как в воздух взметнулся аркан Мищенко, и петля туго стянула ей шею. Одно мгновенье — и она вздыбилась, сделала огромный прыжок в сторону и, как обезумевшая, рванулась напролом по снежной целине. Проскакав метров пятьдесят, она остановилась. Глубокий снег теперь был для неё непреодолимым препятствием. Мищенко подкрался и поймал конец выпущенного аркана. Матка всполошилась, но силы уже окончательно покинули её, она захрипела, зашаталась и медленно свалилась в снег. Не теряя времени, промышленники засуетились около неё. Тут было на что посмотреть и даже позавидовать, как ловко и привычно они управлялись. Матка сопротивлялась, отчаянно билась головой, вырывала ноги, но через двадцать минут, связанная, уже лежала на коже.
— Теперь бы с тем управиться, — сказал довольным тоном Кормильчик, подсаживаясь ко мне и выпуская изо рта тонкую струйку дыма. Отдыхая, он сделал из верёвки узду, надел её на голову матки и крепко притянул к ногам.
Мы вытащили свой груз на тропу; благо, что она оказалась совсем близко. Мищенко сейчас же отправился за лошадью, чтобы на ней подтащить зверей к палатке. Мы с Кормильчиком пошли ловить быка, который уже вышел на соседний хребет и лёг под старым кедром отдыхать. При нашем приближении он вскочил и, как бы встречая, сделал несколько шагов вперёд. Он стоял на небольшой площадке, окаймлённой с трёх сторон отвесной скалой. От нашего взгляда не мог ускользнуть его воинственный вид. Он не собирался сдаваться, а скорее предупреждал нас, что силы его ещё не покинули и что он готов обороняться. Его большие глаза, в которых играли отблески заходящего солнца, были полны решимости. Он грозно мотнул рогами и приготовился к прыжку.
— Смиришься, неправда, — бурчал Кормильчик. Он подал мне знак итти вперёд, и мы, осторожно передвигаясь, преградили зверю выход с площадки. Бык заволновался. Он вдруг понял, что попал в западню. Он стремительно бросился вперёд к нам и со всего размаха ударил рогом о кедр, за которым едва успел скрыться Кормильчик. Рог от удара сломался у основания и, описав в воздухе круг, упал на снег. Зверь отскочил назад. Теперь он стоял в профиль ко мне, расставив задние ноги. Горящий злобой взгляд был попрежнему полон решимости. Кормильчик, не торопясь, но всё время с опаской поглядывая на зверя, снял котомку, достал аркан и набрал его небольшими кругами в руку. За тем он медленно вышел из-за кедра и ловким броском поймал быка. Одно мгновенье — и зверь заметался по площадке. Он бросился в одну сторону, в другую, но конец аркана Петруха успел захлестнуть за кедр, и зверь, до хрипоты затянув на шее петлю, упал в снег. Казалось, наконец-то, он сдался. Но вдруг бык вскочил и рванулся к обрыву. Ещё одно мгновенье, и мы увидели, как он огромным прыжком бросился вперёд. Аркан лопнул, и зверь, свернувшись в комок, полетел в пропасть. Сейчас же снизу послышался грохот камней и треск сломанного дерева.
Мы спустились под утёс и подошли близко к зверю. Он лежал комком, приваленный валежником и снегом. В его помутневших глазах теперь не было ни гнева, ни беспокойства. Зверь умирал. Его дыхание становилось всё реже, глаза скоро перестали закрываться, и мы увидели, как погасла в них жизнь.
— Не покорился… — произнёс с глубоким сожалением Кормильчик. Он достал кисет и, не торопясь, закурил.
В моей памяти надолго остались: смертельный прыжок, чёрный неприветливый утёс и умирающий на окровавленном снегу бык.
…На другой день вечером мы добрались с живым грузом до маральника. Через час после того, как гружёные сани въехали во двор, изюбры были освобождены и от радости заметались по маральнику.
«Казак»
Был октябрь. Наша палатка стояла рядом с озером, у подножья одного из многочисленных отрогов Восточного Саяна. Всё вокруг нас покрылось снежной белизной, и только не застывшее ещё озеро было тёмнобирюзового цвета, да густая кедровая тайга, окаймлявшая его со всех сторон, стояла в потемневшем осеннем наряде. Два высоченных хребта, обнимающие с двух сторон этот водоём, образуют в его изголовье гигантский цирк, пугающий человека постоянной тишиной, крутыми откосами и глубиной. В нём ничто не растёт, всё завалено обломками скал — россыпью, и только летом, в знойные дни, когда под тенью кедров не остаётся прохлады, заходят в это мрачное убежище звери, чтобы спастись там от гнуса.
С вечера шёл крупными хлопьями снег. Порывы холодного ветра качали развесистый кедр, прикрывший своей густой кроной нашу палатку.
Когда я проснулся, мой спутник, Василий Николаевич Мищенко — известный саянский соболятник, много лет работавший со мной в геодезической экспедиции, — уже затопил печку и, подсев поближе к теплу, наслаждался трубкой. Не спал и Черня — наша любимая лайка; предчувствуя охоту, он нервно зевал, потягивался и умными глазами смотрел то на меня, то на моего товарища, как бы поторапливая нас.
Василий Николаевич был жителем Агинского колхоза Саянского района и знал свою родную тайгу вдоль и поперёк. Я часто удивлялся его выносливости, смекалке, умению читать следы зверей. Он был как бы рождён для тайги — плотный, коренастый и «лёгкий» на ногу. Его чёрные глаза, казалось, никогда не были спокойны. Он знал повадки всех зверей, и это тянуло меня к нему.
— Пороша сегодня, поднимайся, чайку попьём да и в поход, — говорил Василий Николаевич, принимаясь за приготовление завтрака.
Мы торопливо закусили и стали собираться. В свою котомку я положил продукты, котелок и полотнище брезента, а мой спутник завернул в плащ обмёт[4] да разную мелочь промышленника, и всё это, вместе с топором, привязал к поняжке. Затушив в печке огонь и захватив Черню, мы покинули палатку.
Тёмная ночь окутывала горы. По долине тихо шумел ослабевший ветерок. Снег перестал. Будто спугнутые кем-то, за чуть заметным контуром хребта прятались облака.
Небо над нами было усыпано звёздным блеском, отражая их, миллиарды блестящих крупинок светились на только что выпавшем снегу. Над тайгою властвовала ночь, и ничто ещё не предвещало утра. Было морозно и тихо, но иногда от озера доносился шёпот последней волны, да изредка, будто под тяжестью снежных гирлянд, стонала старая лесина. Всё вокруг нас было объято непробудным сном. И только мы одни, готовясь к охоте на соболя, нарушали общий покой.
— Да ведь это зарница! — вдруг радостно воскликнул Василий Николаевич, показывая рукой на звезду, только что появившуюся над зубчатым гребнем хребта.
Мы надели лыжи и покинули свой ночлег.
Впереди, горячась, шёл Черня. Сколько гордости и уверенности было в его походке! Кобель изредка останавливался и, приподнимая морду, медленно, будто с наслаждением, втягивал воздух. Среди многочисленных запахов, доносившихся до него, он искал тот, который с необъяснимой силой будоражил его и тянул вперёд. Ни запах, оставленный в предутренней прогулке белкой, ни следы горностая и колонка так не тревожили Черню, как запах соболя. Его-то, жадно принюхиваясь, он и старался уловить.
Мы шли, не торопясь, ожидая наступления утра. Уже заметно посветлело. Одна за другой стали меркнуть в небе звёзды. Прячась в складках гор, исчезала темнота, и только озеро не в силах было сорвать с себя ночной покой, да старая тайга стояла не шевелясь, будто зачарованная свежестью наступающего утра. Наконец, в полуовале хребтов, словно зарево далёкого пожара, загорелся восток.
Озеро, вдоль которого мы пробирались, представляло собой обычный горный водоём, с трёх сторон увенчанный скалистыми хребтами. Оно питается прозрачной, как алмаз, водою, скатывающейся к нему по крутым, ещё не промёрзшим ложкам, но цирк, что расположен в изголовье озера, давно перестал платить ему эту дань — вытекающий из-под его отвесных скал ручей уже был скован крепким льдом, а прикрывающая его россыпь да упавшие в глубину цирка обломки скал были покрыты толстым слоем снега. Густая кедровая тайга, что растянулась вдоль озера, оберегает его от снежных обвалов. Между отрогами хребтов, узкими перелесками, тайга ушла далеко вверх и там растерялась в бесконечных котловинах. Ещё выше, за зоной леса и скал, раскинулось белогорье, теперь покрытое безукоризненной снежной белизной. Всю эту, окружающую нас, картину прикрывало, совсем посветлевшее от наступившего утра, небо.
Мы идём, внимательно всматриваясь в бугроватую поверхность снега. Нигде ни единого следа: ни птица, ни зверь ещё не дотронулись до его девственного покрова, словно в этой долине, кроме нас, никого не было. Но Черня, принюхиваясь, отмечал в воздухе подозрительные запахи. Он то останавливался и, внимательно прислушиваясь, разбирался в звуках, неуловимых для человека, то на ходу обнюхивал веточку, выступ скалы или упавший с кедра комочек снега. Для нас долина казалась безжизненной, а для Черни она была переполнена самыми разнообразными звуками и запахами, которые он улавливал своим замечательным слухом и поразительным чутьём.
Вот мы миновали первый ключик и только вошли в кедровую заросль, как Черня, охваченный непонятной тревогой, внезапно остановился и, подняв голову, влажным носом стал втягивать воздух. И вдруг — прыжок, второй… и он снова замер.
— Звери!.. — сдерживая собаку, шепнул таинственно Василий Николаевич.
Я прислушался. Вокруг было тихо. Напрасно я шарил глазами по лесу и всматривался в заснеженный берег, — нигде — ни единого живого существа. А взбудораженный Черня выходил из себя и, бросаясь вперёд, молча натягивал поводок.
— Где-то тут близко, — продолжал шептать промышленник. И, действительно, вскоре мы увидели стадо диких оленей. Животные, не замечая нас, пересекли редколесье и, спустившись в ложок, исчезли.
Этой встречи мы больше всего боялись, почему и вели Черню на своре. У него было две страсти: крупные звери и соболи. Если ему попадался первым след марала или кабарги, он уходил на весь день и возвращался только ночью. Так и с соболем. Попадись раньше его след, так уж ни лоси, ни дикие олени не могут заглушить в нём страсть к этому зверьку. Черня не отступится от него, будет гонять сутками, разве только голод заставит вернуться к палатке.
Сдерживая кобеля, мы продолжали свой путь и, всматриваясь в заснеженное поле, искали на нём соболиный след.
Вдруг… Ф-р-р-р… и лёгкий свист крыльев прорезал тишину. Это небольшая стайка белокурых куропаток поднялась впереди нас и с шумом скрылась в кедровой чаще…
Идём дальше, пробираясь под густой кроной столетних кедров. Предательские ветки! Не успеешь дотронуться до них, как гора снега валится на тебя. Он сыплется за воротник и страшным холодом обжигает тело. Подбираемся ближе к отрогу. Лес поредел, итти стало легче да и глазу — шире кругозор.
Черня с необъяснимым азартом натягивал до хрипоты поводок, рвался и тянул к озеру.
Идём не более ста метров. Собака вывела нас на небольшую поляну; там-то мы и увидели взбитый снег. Черня с ходу ткнул морду в снежную лунку, отфыркнулся и, взвизгивая, нетерпеливо завертелся возле товарища. Нужно было видеть в эту минуту нашего кобеля, как он смотрел на Василия Николаевича! Тот, наконец, не выдержал и отпустил Черню. В одно мгновение собака пересекла поляну, задержалась у кромки леса, понюхала воздух, прислушалась и исчезла в чаще.
— Не мы ли спугнули соболя, он ведь только что пробежал? — указывая на след, проговорил Василий Николаевич.
Мы перешли поляну. След привёл нас к высокому кедру и там оборвался, но метров через тридцать он снова появился на снегу. Зверёк, спустившись на землю, крупными прыжками пробежал ещё метров пятьдесят и снова поднялся на дерево. Видимо, он кого-то гнал по кедрам. Мы не успели ещё разобраться в следах, как из глубины леса донёсся лай собаки.
Трудно, да, пожалуй, и невозможно описать то чувство, которое овладевает охотником в эти минуты. Как будто какая-то неведомая сила подхватывает и бросает тебя вперёд; бежишь и удивляешься той ловкости, с которой перепрыгиваешь через колоды, той быстроте, с которой проносишься по чаще, по россыпи, — словом, не узнаёшь себя. И надо отдать справедливость, эти минуты доставляют охотнику много полезного: встряхнётся весь организм и освежатся мысли. Охота, пожалуй, самый полезный и увлекательный спорт: он помогает выращивать физически выносливых людей, смелые и сильные натуры.
Мы перебежали небольшую россыпь, спускающуюся узкой полоской от отрога до озера, пересекли ручей и, прибавив ходу, снова стали пробираться сквозь чащу леса, а лай всё громче разносился по долине. Наконец, впереди, в просвете между деревьями, показался Черня. Он вертелся на одном месте и, отбрасывая ногами снег и куски смёрзшейся земли, пытался проникнуть в пустоту толстого валежника, который и был предметом его ревностной работы. Но отверстие было слишком мало, и кобель, не жалея зубов, грыз и отбрасывал куски полусгнившей древесины.
Мы подбежали к нему и, сбросив котомки, стали осматривать валежник. Соболь, негодуя, злобно, как кошка, ворчал, это ещё больше раздражало собаку. Мы уже радовались, что так легко могла достаться нам добыча.
— На всякий случай, придётся обметать колоду, а то, чего доброго, уйдёт, зверишка хитрый, — произнёс Василий Николаевич, снимая телогрейку и затыкая ею отверстие. Затем он отвязал топор и, с присущей ему поспешностью, побежал вырубать тычки[5], а мне повелительным тоном приказал готовить обмёт. Черня неистовствовал, а из колоды ему злобно отвечал соболь.
Я развязал поняжку, и, как только в моих руках заиграли бубенчики обмёта, из-под колоды вдруг вырвался чёрный шарик и, высоко подпрыгивая, покатился по снежному полю. Следом за ним уже мчался Черня. Слева из-за кедра выскочил Василий Николаевич и стремительно бросился им наперерез. Но Черня и соболь скоро скрылись в чаще, оставив после себя взбитый снег да ошелом ленного случившимся промышленника. Горю Василия Николаевича не было предела. Он охал, вздыхал и ругал себя за непоправимую ошибку, что не осмотрел, как следует, колодник.
— Какого «казака»[6] упустили! — говорил он, усаживаясь рядом со мной и закуривая трубку.
— Такой зверёк редко попадается здесь, в Заозёрном. Ну, как не обидно, ведь это не белка и не колонок, — отвечал он на мой уговор — не отчаиваться. — Добудь его, вот и оправдался бы: Гошке, старшему-то сыну, сапоги праздничные купил бы, ведь парню уже 15 лет, да, правду сказать, и жене Надюше пальто присмотрел в Заготпушнине. А бобрик там какой лежал на прилавке! Отродясь не видел! Словно бархат блестит!.. Фу, что же это я разболтался! — вдруг спохватился промышленник. — Не поймал, а уже шкурку продаю…
Из-за ближайшего хребта медленно поднималось солнце. Мы его ещё не видели, но стало совсем светло. Прошло ещё немного времени, и над зубчатыми вершинами; гор засияло яркое ослепительное солнце.
Оно заглянуло в глубину долины и, оторвавшись от горизонта, стало медленно подниматься по голубому своду. День начался.
— Что же это мы сидим? — спохватился Василий Николаевич. Он выбил о сучок трубку и торопливо стал; увязывать поняжку. Я надел котомку, и был готов отправиться вдогонку за соболем, Мищенко вдруг задержался и, нагнувшись, стал рассматривать снег. Я подошёл к нему.
Его внимание привлекла неглубокая бороздка в снегу, которая шла к самому валежнику, где прятался соболь. Присматриваясь, я только теперь заметил в ней полоски и капли застывшей крови.
— Кого это он тут тащил? — разговаривал сам с собою промышленник. И мы, не снимая котомок, пошли по бороздке. Она привела нас к толстому кедру и под ним оборвалась окровавленной лункой, присматриваясь к которой, не трудно было угадать, что там произошла какая-то лесная трагедия.
Рядом с лункой мы увидели два следа белки. Она, видимо, спрыгнула с дерева и, не успев добраться до соседнего ствола, была накрыта соболем. И невольно хотелось спросить: почему же она не ушла от него верхом, ведь ветки соседних деревьев были совсем близко и вполне доступны для её прыжка?
Многие полагают, что соболь, преследуя белку, гоняет её до тех пор, пока она не выбьется из сил и не потеряет способность передвигаться по веткам деревьев. В тайге нет равного ей зверька по той ловкости и смелости, по той быстроте, с какой она может итти по верху деревьев. Используй она это преимущество, и соболь никогда не лакомился бы её мясом. Белку губит другое — при малейшей опасности она теряется и забывает про свои способности. Не поддайся она при виде соболя, совы или филина паническому ужасу, и мы бы не были тогда свидетелями трагической развязки.
Соболь, заметив белку, не скрадывает её, а, наоборот, бросается шумно преследовать, стараясь как можно скорее вызвать у неё страх. Произойдёт ли это в редколесье или в густой тайге, где она пытается удирать от врага верхом, во всех случаях кончается тем, что белка забирается на самую вершину или на край ветки и там замирает, охваченная паническим страхом. Она теряет равновесие, лапки скользят по коре, и она вот-вот упадёт. А соболь и не пытается поймать её именно там, на вершине. Он злобно ворчит, крутится близко, и белка, вместо того, чтобы перепрыгнуть на соседнюю веточку, теряется и прыгает на землю. Это-то и нужно хищнику. Одно мгновение — и он там; два-три прыжка — и белка в его цепких лапах.
Так же берут белку и пернатые хищники. Они стараются согнать зверька на землю и ловят его или на лету, или на «полу».
Удовлетворив любопытство, мы вышли на след Черни и, не теряя его из виду, налегли на лыжи. Удирая от со баки, соболь шёл «полом» вдоль озера, но километра через два он внезапно свернул влево и повёл Черню вверх по крутому распадку, сплошь заваленному россыпью. У верхней границы леса, куда мы добрались через час, он задержался и, потоптавшись немного на месте, бросился по откосу на верх отрога. Как только мы вышли туда, до слуха долетел лай Черни. Василий Николаевич, опередив меня, свернул на звук и, глубоко бороздя лыжами снег, ринулся вниз. Я еле поспевал за ним.
Через несколько минут мы уже были на дне соседнего ложка и, спустившись ниже, увидели Черню. Он неистовствовал возле развесистого кедра, прыгал, злился и до хрипоты надорвал голос. Мы не добежали ещё метров пятьдесят до кедра, как соболь, сорвавшись с места, пошёл верхом. Сбивая с веток снег, он с удивительной быстротой уходил всё ниже и ниже в долину, а Черня бежал под ним и, задирая кверху морду, спотыкался, падал, но сейчас же вскакивал и мчался дальше. Мы отстали. Лай, не умолкая, доносился всё тише и тише. Валежник и россыпи не позволяли нам скатываться на лыжах.
Кроме того, от такой гонки всё на нас отяжелело, телогрейки казались ненужными, котомки — слишком загруженными. Наша одежда была мокрой от тех усилий, которые пришлось приложить, переваливая отрог. Ниже нам чаще стали попадаться крупные обломки скал, скатившиеся с боковых отрогов в глубину распадка, а упавшие деревья так переплели между ними проход, что мы с большим трудом продвигались сквозь эти нагромождения. Но дальше распадок становился круче, всё опаснее казался спуск и, наконец, он оборвался. Небольшие скалы, ступеньками спадающие в долину, были совершенно недоступны для нас.
Мы остановились в раздумье: что делать? Вдруг где-то внизу, под скалами, снова залаял Черня. Соболь, видимо, дал большой круг и вернулся к распадку. Тут уж некогда было размышлять. Василий Николаевич бросил мне свои лыжи, крикнул, чтобы я не торопился, а сам свернул вправо и стал карабкаться на верх отрога, намереваясь через него спуститься в долину. Я видел, как он, взбираясь по россыпи, падал, скатывался вниз и снова карабкался. Из-под ног у него срывались камни, они по пути сбивали другие и все вместе с грохотом летели вниз. Мне пришлось итти его следом, Только человек, захваченный страстью охоты, способен преодолевать те препятствия, которые природа нагромоздила на его пути. Я и теперь, спустя много лет, со страхом вспоминаю, как мы не свалились с крутых скользких скал, что спадают в глубину распадка. В другое время, пожалуй, посчитал бы свой поступок безумным.
Когда я спустился в долину, мой спутник уже суетился возле кедра, растущего у самого входа в распадок. Это было толстое дерево, полузасохшее, видимо, уже отжившее свои годы. Не одно столетие простояло оно там на пригорке, обнимая цепкими корнями россыпь, и если бы не этот случай, приведший нас к нему, кедр простоял бы ещё много лет.
Солнце уже миновало полдень. По долине разгулялся ветерок, и от его шума всё всполошилось.
Я снял котомку и на минуту присел отдохнуть, а Мищенко принялся топором выстукивать кедр. Ударит обушком и прислушается; затем ударит с другой стороны — выше, ниже — и опять послушает, — ответа не было. Тогда он стал выстукивать корни, и после первого же удара засевший там соболь пришёл в ярость. Он сердито заворчал и завозился у самого основания дерева.
Скоро вокруг кедра кольцом замкнулся обмёт, и порывы ветра чуть слышно играли бубенчиками. Я стал готовить обед, а Василий Николаевич рубил корни, откуда всё громче и злобнее доносилось ворчание соболя. Черня ни на минуту не отходил от кедра. Он стоял против отверстия застывший, как изваяние, и только уши от нервного напряжения чуть заметно дрожали, да играли блеском глаза. Малейший шорох внутри — и он подступал ближе, готовый рвануться туда или поймать зверька на лету.
Наконец, всё обрублено, и, казалось, вот-вот из пустоты выскочит чёрный клубок и сейчас же победным звуком заиграют бубенчики обмёта.
— Ну, чего ты жмёшься, выскакивай, — уговаривал притаившегося зверька промышленник и, обратившись ко мне, добавил: — Не вздумай хватать его рукой, он ведь скользкий, хуже налима; как попадёт под обмёт, им его и накрывай.
Но этого не случилось. Соболь умолк, будто исчез куда-то. Мищенко забеспокоился. Он усердно выстукал ещё уцелевшие корни, внимательно осмотрел за обмётом россыпь, но нигде никаких признаков, ни звука, ни следа.
На огне уже давно бушевал котелок с чаем. Садясь, обедать, промышленник, как бы с досады, всадил остриё топора в кедр, и вдруг неожиданно изнутри его долетело глухое ворчание. Соболь прогрыз отверстие в дупло кедра и теперь отвечал нам почти со средины дерева. Тут уже было не до обеда. Василий Николаевич внимательно осмотрел ствол и неодобрительно покачал головой.
— Вишь, дятел сколько дыр наделал, дымом его тут не возьмёшь, — сказал он, продолжая осматривать дерево.
Мы решили свалить кедр. Пока я разводил концы обмёта, освобождая место для кедра-великана, Василии Николаевич уже стучал топором. Стенки этого дупляного дерева оказались нетолстыми. Когда оно было подрублено и могло вот-вот свалиться, мы ещё раз прислушались. Соболь продолжал ворчать далеко вверху. Ещё один удар топора, небольшое усилие рук, и старый кедр качнулся и, ломая соседние вершины деревьев, упал на россыпь. Он с грохотом ударился о камни и лопнул пополам. Я растерялся, не зная, какую дыру затыкать: у комля или у перелома? В это время Черня прорвался вперёд и завозился около вершины, туда же бросился и Василий Николаевич. Произошло неожиданное замешательство, кто-то пикнул, затем взвизгнула собака, и мы снова увидели, как чёрный шарик покатился по снежному полю. Следом за ним, стелясь низко над землёю, мчался Черня.
С минуту мы стояли молча, как бы не веря случившемуся.
— Вот он, соболиный промысел, — сказал Мищенко, махнув безнадёжно рукой. — Попадётся такой отбойный, не захочешь и бобрика.
Он присел к костру, и из его груди вырвался глубокий вздох. Действительно, мы изрядно измотали свои силы, а конца промысла не было видно.
Двух жирных кусочков отварного мяса дикого оленя и кружки сладкого чая было для нас достаточно, чтобы с новой силой продолжать охоту. Мы надеялись на Черню. Неудачи ещё больше обозлили кобеля, теперь он ни за что не расстанется с соболем. Но одно обстоятельство омрачало наши надежды — навстречу солнцу с запада надвигались мутные облака, вестники непогоды. Заметно усилился ветер, холодом повеяло от цирка. Всё это могло усложнить наш промысел.
Пока Мищенко докуривал трубку, неизменную спутницу промышленника, разделяющую с ним минуты радости и тревоги, я, вскинув на плечи котомку, прощальным взглядом смотрел на сваленный кедр. Так закончил свою жизнь этот седой великан. Сколько лет, сто, а может быть, и больше, он служил приютом для соболей. Сколько тайн похоронил он с собою? Он был свидетелем неписаной истории долины, а теперь лежал перед нами весь изломанный, раздробленный, и только пень ещё долго будет стоять на пригорке, напоминая об умершем старом кедре. Возможно, когда-нибудь сюда, так же, как и мы, забредут промышленники, увидят на пне следы топора, остановятся на минуту, заглянут в пустоту, у перелома, догадаются и улыбнутся нашей неудаче.
— Пошли, — вдруг, обрывая мои думы, сказал Василий Николаевич. Мы покинули пригорок. Солнце скатившись низко к горам, потускнело, и скоро вокруг него образовался оранжевый круг. Будто предчувствуя непогоду, всё вокруг нас заметно приуныло. Под напором ветра, разгулявшегося по долине, застонала тайга, от озера, не умолкая, доносился плеск волн.
Соболь шёл вверх по долине. Можно было наверняка сказать, что «казак», возбуждённый непрерывным преследованием, пойдёт далеко. А тут, как на грех, ожидался снегопад, и нам нужно было непременно засветло его догнать, иначе в непогоду он может сбить со следа собаку и уйти.
Впереди шёл Мищенко. Он часто оглядывался, как бы поторапливая меня, и не выпускал из вида след соболя. А погода всё больше свирепела. В тёмных облаках, медленно надвигающихся на долину, исчезло солнце, и по вершинам гор заиграла снежная пыль — готовился буран. Стало ещё холоднее.
Ветер дул нам вслед, поэтому мы не могли рассчитывать скоро услышать лай Черни, да и трудно было уловить его голос в шуме ветра. Идём час, второй, позади осталось озеро, а впереди, совсем близко, утопал в вечерних сумерках скалистый цирк.
Мы выбились из сил, но продолжали торопиться, хотелось обогнать ночь, которая вот-вот должна была спуститься в долину.
Вход в цирк прикрывали два отрога боковых хребтов, близко подошедших друг к другу. Образовавшаяся между ними узкая щель является как бы продолжением долины, а сам цирк — это мрачное убежище скал — считается родиной её. По щели в цирк проник кедровый лес, но не распространился по нему, а так остановился у входа. Жалкий вид имеют эти деревья. Они низки, корявы, с полузасохшими вершинами — всё это оттого, что к ним почти никогда не заглядывает солнце.
Щель, по которой мы пробирались, идя следом соболя, была завалена обломками пород и свалившимся лесом. Много усилий нам пришлось положить, пробираясь по этим завалам, но мы были сторицей вознаграждены, когда, поднявшись в цирк, снова услышали лай Черни и, забыв про усталость, бросились на долгожданный звук.
Соболь засел в россыпи, ёлочкой спускающейся в глубину цирка. Она была прикрыта толстым слоем снега и только один камень был виден на его поверхности, под ним-то и скрылся «казак». Видимо, много лет он служит ему убежищем, под ним он прятался от дневного света, непогоды и в минуты довольства, когда желудок переполнен пищей; теперь же он торопился сюда, чтобы спастись от преследования назойливой лайки.
Промышленник, не доходя до Черни, остановился и прислушался. Сквозь ветер, что со свистом проносился мимо, доносилось всё то же ворчание, выражающее протест и злобу. Василий Николаевич подал мне знак разбрасывать обмёт.
— Налаживай выше камня, да аккуратнее, не шуми и близко не подходи, в россыпи соболь чуткой, — произнёс он шёпотом и, сбросив поняжку, побежал собирать тычки.
Разложив обмёт, я бесшумно протоптал по кругу след, а затем, уже вместе с товарищем, подвесил его верхнюю тетиву с бубенчиками, где на тычки, где на кусты. Мы ещё раз проверили, нет ли где лазейки под обмётом, и немедленно приступили к устройству ночлега. Мокрая от пота одежда теперь застыла и огрубела, а ветер, проникая под неё, ледяной струёй окатывал тело. Руки отказывались работать, зубы стучали, словно в лихорадке.
К нашему счастью, близко от обмёта мы нашли два засохших кедра. Пока рубили их да таскали, немного согрелись. Но, прежде чем развести огонь, нам пришлось много потрудиться, чтобы сделать себе на ночь приют. Мы должны были расположиться в ушах обмёта, которые, как правило, делаются в верхней части россыпи, если, конечно, местность представляет собой какой-то склон. Соболь, выскочив из своего укрытия, обычно бросается вниз, а там уж всегда промышленник более тщательно подвесит обмёт. Пришлось нарубить гору хвои и ею обложить с трудом натянутый брезент. Ветер стал проникать к нам меньше, хотя всё вокруг ревело.
В такую ночь нужно было очень много дров, а мы не могли сделать большие запасы и решили коротать время у надьи.
Правда, около неё не скоро высушишься, надья не горит пламенем, а только тлеет, и нам пришлось вначале воспользоваться костром, благо дрова были сухие, и мы скоро почувствовали на себе его живительное тепло.
Всё это отняло у нас более часа времени, но мы ни на минуту не забывали о «казаке» и не раз, когда налетевший ветер вдруг заигрывал бубенчиками, бросались к обмёту, в спешке спотыкались и падали, купаясь в снегу. Только неутомимый Черня оставался всё там же под камнем, его голос смешивался с воем ветра и вместе с ним уносился в потемневшую бездну цирка.
Когда мы несколько освоились с обстановкой, обсушились и, признаться, воспрянули духом (так велика сила костра!) — ветер вдруг начал слабеть, и на огонь стали падать хлопья снега. Василий Николаевич ещё раз осмотрел обмёт, затем стесал кору с двух кедров, чтобы соболь не мог взобраться на них, и привёл к огню Черню. Мы стали ужинать.
Будто под тяжестью падающего снега, ветер почти совсем затих, и только иногда, откуда-то сверху, доносились его последние порывы. Непроглядная тьма окутывала цирк. Надья горела вяло, и снова холод стал проникать под нашу одежду.
Предстояла неприятная ночь.
Мы разделили ночь пополам. Я должен был караулить обмёт с вечера, а мой соболятник на это время — уснуть. Но что это за сон без постели, на таком холоде да ещё к тому же в снегопад. Он беспрерывно вертелся, обогревал то один бок, то другой, а когда холод начинал овладевать им, он вскакивал, закуривал трубку; проходила минута — другая, и трубка падала изо рта, а вслед за нею валился на хвою и сам охотник, но спал не долге, снова вскакивал и, прижавшись к надье, отогревал руки, грудь, спину и подолгу искал затерявшуюся трубку.
Я сидел близко у надьи. Усталость брала своё, тепло нагоняло сон, хотелось свернуться клубком и отдаться блаженным минутам отдыха, но мысль, что можно прозевать «казака», не на шутку тревожила меня, и я то тихо пел, то вставал и начинал выбивать ногами дробь, а когда и это не помогало, брал горсть снега и натирал им лицо.
Измотал свои силы и Черня. Чтобы быстрее соболь выскочил из россыпи, Василий Николаевич привязал собаку к пню, находящемуся рядом с надьёй, и она, положив морду на вытянутые лапы, казалось, дремала. Присмотревшись же внимательно, я убедился, что она отдыхала, ни на минуту не забывая ту обстановку, которая окружала нас. Её глаза изредка приоткрывались и внимательно всматривались в темноту, влажный нос, не переставая, втягивал воздух. Но больше всего у Черни работал слух. Казалось, природа нарочно создала у лайки слишком подвижные уши; они всё время были настороже, поворачивались в одну, в другую сторону, то подвигались вперёд и замирали, то вдруг становились, и казалось, их острые концы вот-вот соприкоснутся. Черня не надеялся ни на нас, ни на обмёт, он верил в свой слух, в своё замечательное чутьё и в силу своих ног. Это непревзойдённое качество сибирской лайки и сделало её лучшим другом человека в тайге.
В полночь снегопад ослабел. Мищенко проснулся, и, пока отогревался у огня да прочищал трубку, я осмотрел обмёт.
— Не ушёл ли, что-то никаких признаков? — возвратившись к огню, спросил я промышленника.
— Кто его знает. Я и сам подумываю, нет ли у него под россыпью другого хода. По времени ему пора показаться, ведь голодный же, бестия, — ответил спокойно Василий Николаевич, не глядя на меня.
Пришла моя очередь отдохнуть. Я ещё несколько минут был в состоянии мыслить, говорить, но усталость окончательно овладевала мною, и стоило только прилечь, как я немедленно уснул. Это не были минуты сладостного отдыха — холод неотступно напоминал о себе, и я так же, как и мой товарищ, не просыпаясь, вертелся и всё ближе подвигался к надье, пока не загорелась телогрейка.
Вначале, сквозь сон, я почувствовал приятное тепло, которое скоро перешло в физическую боль. Огонь быстро проник сквозь всю одежду и немилосердно обжигал тело. До моего сознания дошло, что где-то пожар, что я уже горю, но пробудиться не было сил, и только когда Василий Николаевич почувствовал запах горящей ваты и стал засыпать прогоревшую дыру снегом, я проснулся.
Прогорела телогрейка, гимнастёрка и бельё. Хорошо что мы всегда носили с собой сумочку с нитками, иголками, дратвой и прочим. Мне пришлось немедленно заняться починкой.
Всё вокруг нас от выпавшего снега повисло, отяжелело, под ним упрятались и наши вечерние следы. Ночь попрежнему была тёмной, и казалось, ей не будет конца, а снег всё шёл и шёл. Я пришивал заплаты к телогрейке, а Мищенко о чём-то рассказывал. Вдруг будто пушечный выстрел разорвал нависшую тишину; вздрогнули скалы цирка, посыпался с хвои снег.
Мы вскочили. Поднялся и Черня. Шум усиливался и с нарастающей быстротой надвигался на нас.
— Обвал! — произнёс промышленник, и в его голосе прозвучал не то испуг, не то растерянность.
Весь цирк вдруг заполнился невероятными звуками. Всё грохотало, трещал лес, словно грозовые разряды, слышались удары скатывающихся по крутым откосам цирка каменных глыб.
Мы стояли в оцепенении, не зная, что делать. Звуки, смешиваясь между собою, стали постепенно замирать, и вскоре глухая тишина окутала цирк.
Закончив починку, я снова уснул.
Не помню, сколько времени я находился в забытьи, но, пробудившись, я не нашёл возле себя надьи: она успела истлеть. Нашу стоянку освещал небольшой костёр, в котором догорали остатки дров. На востоке нарождалось утро; чуть заметный рассвет уже оконтуривал рубцы нависших над нами скал. Как привидение, один за другим, появлялись перед нами кедры, и скоро стали заметны заиндевевшие нитки обмёта.
Промышленник, уронив голову на грудь, похрапывал. Я встал. Черня сидел на задних ногах, напряжённо всматриваясь в глубину обмёта, несомненно, там что-то привлекало его внимание. Только теперь я заметил, что Василий Николаевич привязал Черню к своей ноге. Ну, как тут было не прийти в восторг от нашей лайки! Она должна гонять соболя, облаивать его, караулить, да ещё и будить промышленника! Растроганный этой картиной, я уже готов был броситься к нему, обнять и излить свои чувства, как вдруг всполошились и загремели бубенчики. Черня изо всей силы рванулся вперёд. Василий Николаевич упал и, разметав руки, потащился по снегу за Черней. А бубенчики, захлёбываясь, играли тревогу.
Я подбежал к чёрному шарику, вертевшемуся в обмёте, и стал накрывать его. Подполз и промышленник с привязанным к ноге Черней. Ещё минута, вторая — и «казак» пойман…
Нет у промышленника радостнее этих минут! С лица слетела усталость, не осталось и следа от бессонной ночи. А сколько торжества было в поведении Черни! Его я отвязал, и теперь он, добираясь до зверька, без устали лаял, заполняя пространство радостными звуками. Даже хмурое утро, казалось, посветлело.
Василий Николаевич стоял зачарованный исключительной красотой «казака». Он держал его перед собою вытянутым во всю длину, зажав в кисти левой руки шею с передними лапками, а в правой — задние ножки с хвостом. Утренний ветерок нежным прикосновением играл седыми остьями, украшавшими тёмную шерсть соболя, отчего вся его шубка переливалась блёстками. Природа щедро наградила его, одев в такой наряд.
Мищенко, не отрываясь, продолжал смотреть на дорогую добычу.
Мне казалось, что он уже видит себя на приёмном пункте Заготпушнины; видит, как восхищаются его добычей приёмщики, как раскатывается бобрик по прилавку, как откладываются сапоги Гошке и пальто — жене… Но вот что-то вдруг пробудило промышленника от дум. Он осмотрелся и, размахнув соболем, хотел было ударить его головкой о дерево, стоявшее рядом с нами. И тут случилось неожиданное: «казак» выскользнул из правой руки, перелетел обмёт и был таков!..
Промышленник бросился за ним, но тут же упал, запутавшись в обмёте.
— Что же это мне, дурню, в голову взбрело соболя о дерево бить?! Отродясь этого не было… — ругал себя Василий Николаевич.
Бедный Черня! Он уже мчался по следу и скоро скрылся в редколесье.
Сколько горестных минут принёс промышленнику этот необдуманный поступок. Он долго, пока мы увязывали котомки, ругал себя за оплошность. Нам ничего не оставалось как снова пуститься вдогонку.
Соболь не пошёл своим следом; чтобы попасть снова в долину, где у него, видимо, было бесчисленное количество убежищ, он решил перевалить отрог, замыкающий цирк с правой стороны. Когда мы подошли к подъёму, то увидели на широкой полосе взбитый снег, — это Черня, взбираясь на отрог, падал, сползал и снова лез, пока всё же не преодолел препятствие. Мы и думать не могли подняться по надуву, которым обрывался отрог к цирку; пришлось вернуться на свой вчерашний след и им спускаться в долину.
Мы шли медленно, прислушиваясь к тишине, царившей вокруг нас, и вдруг совсем близко, в первом ложке, услышали голос Черни. Василий Николаевич сейчас же свернул вправо и, налегая на лыжи, пошёл полным ходом.
На этот раз «казак» засел в дупле тонкого кедра, куда попал он по пустотелому корню. Промышленник долго осматривал дерево.
— Будто нет отверстий, попробую выкурить его, — говорил он, выстукивая ствол и прислушиваясь к ворчанию соболя.
Прежде всего мы заткнули мохом и забили снегом входное отверстие в корнях; затем, на высоте меньше метра, прорубили небольшое окно в дупло, такое, чтобы свободно пролезала внутрь рука, и от этого отверстия до основания дерева всю пустоту тоже забили снегом. Окончив с подготовкой, Василий Николаевич достал кисет с самосадом, закурил и передал его мне.
— Твоё дело только подсыпать табачку в трубку, а с остальным я управлюсь и сам, — говорил он, надевая на левую руку лосёвую рукавицу и просовывая её через прорубленное отверстие внутрь дерева.
Я с любопытством наблюдал за промышленником. Усевшись поудобнее, он стал жадно сосать трубку, пуская дым в дупло. Соболь сразу завозился и разразился страшным гневом. Он бросился выше, но именно туда и шёл дым, заполняя вначале верхнюю часть пустоты, тогда «казак» стал спускаться ниже, а промышленник всё продолжал дымить, и я еле поспевал подсыпать в трубку самосад. Мы хорошо слышали, как соболь всё ближе и ближе спускался к отверстию и скоро Василий Николаевич заулыбался — это «казак» коснулся лапкой рукавицы. Трубка сделала последний вздох и выпала изо рта. Ещё секунда — и «казак» забился в руке промышленника.
Он вытащил его из дупла и, держа левой рукой за загривок, достал нож. Одного удара обушка ножа по переносице оказалось достаточно, чтобы оборвалась жизнь «казака».
В полдень мы вернулись к палатке. День был мрачный, по долине гулял ветер, и серые облака окутывали горы. Но на душе было легко и радостно…
Кабарга
Чем дальше мы отходили от Кизыра, подбираясь к водораздельному хребту, тем глубже становился снег. В последние дни было тепло, снег размяк, стал водянистым, и мы буквально плыли по нему. Так и не удалось нам в этот день выбраться на перевал.
Мы шли к зубчатому гольцу Чебулак. Мои спутники — Прокопий Днепровский и Павел Назарович Зудов — были людьми испытанными, не боящимися трудностей. Прокопий Днепровский — прекрасный охотник и замечательный следопыт — много лет сопровождал наши экспедиции по разным районам Сибири. Слегка сгорбленная фигура, крупные размашистые шаги придавали этому человеку особую силу и уверенность. Природа наградила его шестым чувством, пользуясь которым, он никогда не блуждал в горах и часто выручал нас из беды.
Под пару ему был и наш проводник в экспедиции по Восточному Саяну — Павел Назарович Зудов. Он был жителем Можарской заимки, много лет промышлял в этой тайге и хорошо мал её. Седой, но ещё крепкий старик, он бодро шагал впереди нас, погружённый в свои думы.
Четвёртым спутником был Лёвка — зверовая лайка, весёлый и ласковый пёс, верно служивший нам много времени.
Можно представить нашу радость, когда мы, промокшие и изрядно промёрзшие, наконец-то, были обогреты костром. Мы заночевали в небольшом сыролесье, сохранившемся от лесных вредителей в вершине перевального ключа. А небо всё продолжало хмуриться, и ветер не стихал. Лёвка, зарывшись в мох под старым кедром и воткнув морду в хвост, спал.
— Собака опять непогоду чует, голодная уснула, — сказал Павел Назарович, поглядывая на потемневшее небо.
И, действительно, ещё не успел свариться ужин, как на огонь стали падать мокрые пушинки снега. Ночь обещала быть холодной и неприятной. Шесть толстых брёвен попарно сложенных концами друг на друга, должны были обогреть нас. Я постелил вблизи огня хвойные ветки, положил под голову котомку, и укрывшись плащом, уснул раньше всех.
Ночью, не переставая, шёл снег. Спали неспокойно. Если повернёшь спину к огню, то мёрзнет грудь или наоборот. И так всю ночь, то один бок греешь, то другой.
В полночь меня всё же разбудил холод. Днепровский и Павел Назарович спали. С одной стороны они были завалены снегом, а с той части одежды, которая была обращена к огню, клубился пар. Несмотря на то, что они находились одновременно под действием высокой и низкой температуры и спали в сырой одежде, всё же они отдыхали, — это привычка.
Я поправил костёр, пододвинул поближе к нему свою постель и тоже уснул.
Пасмурное, неприветливое утро предвещало плохой день. Наскоро позавтракав, мы тронулись дальше на север и в 10 часов были на перевале. Отсюда хорошо были видны долины рек Кизыра, Нички. Всюду — серое поле безжизненной тайги да уходящие в безграничную даль белогорья. Вблизи перевала нет нагромождений, всё пологое, и только вдали, с левой стороны, был виден зубчатый голец Чебулак, приковавший наше внимание своей грандиозностью.
На перевале пришлось задержаться. Мои спутники развели костёр, и пока грелись, я сделал необходимые мне записи, дополнил маршрутку.
К Ничке спускались крутым ключом, забитым глубоким снегом. Неприятное впечатление оставила у нас эта река. Какая стремительная сила! Сколько злости в её потоке, несущемся неудержимо вниз по долине! Её перекаты завалены крупными валунами, всюду на поворотах — наносник и карчи. Мы и думать не могли перейти её вброд. Пришлось сделать плот.
Три часа мы трудились над устройством этого примитивного судёнышка, которое нам нужно было всего лишь для того, чтобы пересечь реку шириной не более восьмидесяти метров.
Когда плот был готов, мы оттолкнулись от берега и, подхваченные течением, понеслись вниз по реке. Я и Днепровский стояли на гребях, а Павел Назарович командовал.
— Бейте вправо, камни!
Плот, отворачивая нос или корму, проносился мимо препятствия. Не успевали мы прийти в себя, как он снова кричал:
— Скала, гребите влево, разобьёт! И мы всей силой налегали на вёсла.
Река не давала нам передышки. Плот то зарывался в волны, то, скользя, прыгал через камни, бился о крутые берега, а мы гребли и гребли что было сил.
Наконец, справа показался пологий берег, там было устье неизвестного ключа, и мы решили прибиться к нему, И вот у последнего поворота плот совсем неожиданно влетел в крутую шиверу. Все растерялись. Никто не знал, куда отбиваться: справа, слева и впереди, словно ожидая добычу, торчали из воды крупные камни. Вода вокруг них пенилась, ревела, плот, как щепку, бросало в стороны, било о камни, захлёстывало волнами. По какой-то случайности, всё обошлось благополучно, мы уцелели и уже готовы были благодарить судьбу, как снова услышали команду Зудова:
— Залом!.. бейте!.. — и, не досказав последнего слова, старик бросился ко мне, схватил за гребь, но уже было поздно.
Впереди неожиданно вырос огромный наносник. Он делил реку пополам и принимал на себя всю силу потока Плот с невероятной скоростью летел на него. Развязка надвигалась быстрее мысли. Я выхватил нож и только успел перерезать на Лёвке ошейник, как раздался треск. Плот налетел на наносник, и от удара — нас как не было на нём. Я повис на бревне, а Днепровского выбросило далеко вперёд. Разбитый плот, приподняв высоко переднюю часть, вывернулся как бы на спину и, ломая греби, исчез под наносником.
— Помогите!.. — услышал я сквозь рёв бушующей реки. Только теперь я увидел Павла Назаровича. Он, держась руками за жердь, висевшую низко над водою, пытался вскарабкаться на неё, но поток уже тащил его под наносник. Он захлёбывался, бил ногами, пытаясь приподняться, но напрасно — силы его покидали. Пока я добрался до старика, у него оборвались ослабевшие руки, и я уж в последний миг поймал его за фуфайку. На помощь подоспел Прокопий.
Как только голова Павла Назаровича появилась не поверхности воды, он стал умолять:
— Братцы, табачок за пазухой мокнет, достаньте, слышите!
Но разве до табаку было в эти минуты! Мы с большим трудом вытащили его из-под наносника и усадили на брёвна. Придя в себя, он прежде всего достал кисет и, награждая нас обиженным взглядом, стал охать и вздыхать.
«Вот они, сибиряки, — подумал я, поглядывая на Павла Назаровича. — Какое спокойствие! Быть на волосок от смерти и в последнюю минуту думать не о спасении своём, а о табаке, который он боялся намочить…»
Павел Назарович так застыл в воде, что пришлось оттирать его руки и ноги. Он с трудом разговаривал и еле двигался. Мы поделились с ним сухой одеждой и помогли выбраться на верх наносника. В таких случаях обычно в первые минуты ещё ясно не представляешь того, что случилось. Но как только жизнь Павла Назаровича была вне опасности, мы вспомнили про нашего четвёртого спутника, Лёвку. Его с нами не было, не видно было к на берегу.
«Неужели он попал под наносник?» — с ужасом подумал я.
— Лёвка!.. Лёвка!.. Лёвка!.. — кричал Днепровский, но всё было тщетно. Звук улетал по реке и терялся в шуме и плеске волн.
С нами на наноснике оказалось только два рюкзака, о которых в последнюю минуту вспомнил Прокопий в которые вместе с ним были выброшены на брёвна. Не нашли рюкзака с теодолитом и частью продовольствия; не оказалось сетки, ружья и двух шапок. Река всё забрала в свои тайные кладовые, видимо, в счёт той оплаты, которую она привыкла брать со всех, кто пытался пересечь её стремительный поток. Позже я вспомнил и о ноже. Его я, видимо, выронил в момент «перелёта» с плота на наносник.
Этот странный остров, на который нас выбросил поток, был сплетён из тысячи брёвен, самой различной толщины и всех пород, какие росли на берегу реки Нички. Основанием ему служила небольшая мель, теперь покрытая водой.
Мы собрались наверху. Утрата инструмента и продовольствия не так нас удручала, как гибель собаки. Мы не могли смириться с мыслью, что Лёвку больше не увидим.
Несмотря на всю неприятность нашего положения, мы не находили его безнадёжным. Мы были даже рады, что нас выбросила река на наносник, а не на камни в шивере, тогда пришлось бы крепко подумать, как выбраться из её плена.
В одном из спасённых рюкзаков оказался топор; это открытие окончательно рассеяло зародившееся вначале сомнение в благополучном исходе нашей переправы. Даже Павел Назарович повеселел и, достав из рюкзака сухой табак, закурил трубку. Мы сразу приступили к поделке нового плота, надеясь всё же перебраться на правый берег реки. У нас не было ни верёвки, ни гвоздей, чтобы связать или скрепить брёвна. Пришлось отпороть все ремни на рюкзаках, снять пояса, подвязки на ичигах, но и этого не хватило, чтобы мало-мальски связать наше новое судёнышко. Пришлось снять бельё. Мы готовы были пожертвовать всем, лишь бы скорее покинуть этот ужасный остров.
Тот пологий берег, куда мы стремились попасть, начинался метров на четыреста ниже нас и тянулся не более как полкилометра. Успех переправы зависел от того, успеем ли мы пересечь реку раньше того места, где кончается пологий берег. Река может оказаться слишком гостеприимной и не выпустить нас из своих объятий, тем более, что наш новый плот не был способным преодолеть длительное путешествие. От первого удара о камни, даже от качки в шивере он рассыплется, и мы будем отданы во власть потока. Нам неоткуда было ждать помощи, и только риск мог ускорить развязку: или мы, достигнув берега, продолжим свой путь, или ценой жизни рассчитаемся с рекой.
Как только мы уселись на плот и оттолкнулись от наносника, нас подхватило течение и стремительно понесло вниз по реке. Мы работали шестами, стараясь изо всех сил тормозить ход, но сила потока увлекала плот всё ниже и ниже. Мелькали камни, шесты то и дело выскакивали из воды, чтобы сделать гигантский прыжок вперёд. Нас захлёстывало валом. Борьба продолжалась не более двух минут. Все работали молча, будто каждый надеялся только на себя.
Наконец, — мы у цели. Плот с разбегу ударился о береговые камни, лопнул пополам и, развернувшись, снова понёсся, подхваченный течением. Но нас на нём уже не было. Следом за плотом, спотыкаясь по камням, бежал Павел Назарович, пытаясь опередить его.
— Что же вы стоите? Бельё-то уплыло! — кричал он нам, продолжая по-молодецки прыгать по камням. Но плот, мелькая по волнам, был уже далеко впереди.
— Штаны-то у меня домотканные, грубые, как же я без белья ходить в них буду? — говорил безнадёжным голосом возвратившийся Зудов.
Мы развели костёр, и только тогда вспомнили про голод. Было четыре часа дня. Небо попрежнему оставалось затянутым облаками, и по реке тянул холодный низовик. Пока варили обед, я прошёлся берегом, ещё надеясь найти след Лёвки. Но нигде никаких признаков не было.
Отогревшись у костра и подкрепившись рисовой кашей, мы накинули рюкзаки и пошли дальше, взяв направление на северо-запад. Теперь вместо ремней к рюкзакам мы привязали верёвки, сплетённые из тальниковой коры (лыка), они же заменили нам пояса. Крутой ключ, по которому мы поднимались, скоро кончился, и мы оказались на верху правобережного хребта. Я ещё не успел осмотреться, как до слуха долетел знакомый лай, и все вдруг насторожились. Прокопий даже шапку снял.
— Лёвка жив! — вырвалось у него от радости. — Ниже залома лает.
Ещё с минуту мы прислушивались к звукам, затем, как по команде, бросились на лай, обратно к Ничке.
По лаю Лёвки, в зависимости от интонации голоса и настойчивости, мы обычно угадывали, кого облаивает он, — медведя или сохатого, или загнанную на дерево росомаху, — но на этот раз мы терялись в догадках: таким голосом он никогда не лаял.
— Наверное, попал между скал и выбраться не может, вот и орёт, — заявил Павел Назарович.
Минут через тридцать мы уже были на реке, километра на два ниже наносника. Спустившись ещё ниже, мы за поворотом увидели Лёвку, и нашей радости не было предела. Он стоял у скалы, зубчатый гребень которой спускается к Ничке, и, приподняв морду, продолжал лаять. Оказалось, на одном из остроконечных выступов этой скалы, на самой его вершине, стояла небольшая кабарожка.
Она-то и была предметом его раздражённого внимания. Увидев нас, Лёвка бросился к скале и, пытаясь взобраться наверх, падал, лаял, злился. А кабарга стояла спокойно, удерживаясь всеми четырьмя ножками на вершине выступа. Справа, слева и спереди скала обрывалась стеной и только к хребту от выступа шёл каменистый гребень, весь изорванный уступами. Мы были удивлены, какой рискованный и рассчитанный прыжок нужно было ей сделать, чтобы попасть на тот выступ, который кончался площадочкой буквально величиной в ладонь.
— А это кто там? — крикнул Днепровский, заглядывая на другую сторону скалы. — Да ведь это кабарга, — добавил он и скрылся.
Мы поспешили к нему. Там, за поворотом, в россыпи, как раз против выступа, на котором продолжала стоять кабарожка, лежала, корчась в муках, более крупная кабарга. Заметив нас, она приподнялась, чтобы сделать прыжок, но тотчас же беспомощно упала на камни. У неё были сломаны передние ноги. Её глаза, чёрные как уголь, метались из стороны в сторону, точно она откуда-то ждала облегчения.
— Упала, бедняжка, с утёса, — сказал Павел Назарович.
Сомнения не было: кабарга, спасаясь от Лёвки, хотела вскочить на выступ, но не рассчитала прыжок и сорвалась вниз.
— Не может быть, чтобы кабарга промахнулась, прыгая с уступа на уступ, — возражал Днепровский, — тут что-то другое.
День уже клонился к концу. Павел Назарович поймал Лёвку, я взвалил на плечи котомку, и мы, спустившись пониже, решили на этом закончить свой суетливый день. Прокопий остался у скалы. Не выдержала душа следопыта! Он решил разгадать, что же в действительности было причиной гибели кабарги?
Ночной приют мы нашли под густыми елями, растущими небольшой группой у соседней скалы. Костёр и вечерняя прохлада, наступившая сразу же, как только небо очистилось от облаков, — всё это было необычайно приятно в этот день.
Через полчаса кабарожки уже не было на утёсе. Ожидая Днепровского, мы отдыхали у костра.
…Кабарга — это самый маленький олень и, пожалуй, самый изящный. Я однажды видел на песке след сокжоя[7], на который ступила своей ножкой кабарга, и был удивлён. Оказалось, её след в шестнадцать раз меньше следа старшего брата. Природа отдала в бесспорное пользование кабарги скалистые горы с тёмными ельниками и холодными ключами. В залесённой зоне гор нет более приспособленного животного к жизни в скалах, чем кабарга. Нужно видеть, с какой быстротой она носится по зубчатым гребням, по карнизам, по скалам, с какой ловкостью прыгает по уступам. Но жизнь этого маленького оленя, несмотря на его приспособленность к обстановке, полна самых невероятных тревог.
В Сибири кабарга водится по всем горным хребтам, за исключением густо населённых районов, где она давно исчезла.
В крупной россыпи, где есть поблизости ягель и вода, или в вершине ключа, в корнях и чаше, самка-кабарга в мае приносит двух телят, реже — одного, ещё реже — трёх. По внешним формам они представляют маленькую копию матери: такие же высокие задние ноги, по сравнению с передними, такая же голова, напоминающая морду борзой. С первых дней появления телят на свет над ними властвует страх, и до конца жизни он является их постоянным спутником. Я никогда не видел на кабарожьей тропе следов маленьких телят даже в тех районах, где кабарга держится в большом количестве (среднее течение реки Олёкмы, верховья рек Зеи, Купари, Маи). Я убедился, что мать-кабарга редко бывает вместе с телятами, кроме короткого времени кормёжки. Она не видит их игры, которой забавляются утренними зорями телята сокжоев или маралов. Она обычно живёт вдали от телят, чаще поселяясь в соседних ключах, видимо, боясь своим постоянным присутствием выдать детей. Спрятанные в россыпи или чаще, телята проводят первый месяц жизни, совершенно не покидая своего скрытого убежища. Большую часть времени они спят, и только с появлением матери, которая приходит к ним в строго определённее время, они проявляют признаки жизни. Взбивая мокрыми мордочками вымя матери, они жадно сосут молоко и от наслаждения бьют своими крошечными копытцами о землю. Чтобы удовлетворить чувство матери, кабарга должна довольствоваться этими короткими минутами и, не задерживаясь, исчезать. А малыши снова прячутся до следующего её прихода.
Несколько раз мне приходилось слышать в тайге странный звук, он состоял из трёх-четырёх высоких нот и нетерпеливо повторялся несколько раз. Это, как оказалось, кричали проголодавшиеся телята кабарги. Криком они зовут мать, если почему-либо она не приходит вовремя. Услышав такой зов, кабарга бросается на него, даже если это и не её дети. Нередко прибегают на крик и самцы. Охотники, узнав эту повадку кабарги, придумали «пикульку», делая её из небольшого кусочка бересты. Ею они довольно удачно подражают голосу телёнка. Обманутая мать бросается на этот звук и падает, простреленная пулей охотника. Этот хищнический способ был сильно распространён до революции, он-то и явился, главным образом, причиной полного исчезновения кабарги во многих горных районах Сибири.
Примерно через месяц молока матери уже не хватает, чтобы утолить всё нарастающий аппетит, телята предпринимают первые попытки найти корм. В этом возрасте растительным кормом для них являются листья кустарников да ягель, который растёт поблизости от убежища. Прогулки учащаются, но ходят телята на кормёжку только утром и вечером и только одной тропой. Вот почему человеку редко приходится до августа видеть след малышей. Мать же, наоборот, приходит к телятам различными путями, не делая тропы. Эти два явления в жизни кабарги, видимо, играют большую роль в её борьбе за существование.
В конце августа телята настолько осваиваются с обстановкой, что могут уже сопровождать мать. Они быстро привыкают прыгать по скалам, прятаться при опасности и удирать от врага. Только с августа и появляются на кабарожьих тропах следы телят. С этого времени, хотя малыши и сопровождают мать, начинается их самостоятельная жизнь, полная всяких неожиданностей и тревог.
Кто из хищников не любит поохотиться за кабаргой? Рысь, попав на кабарожью тропу, способна сутками лежать в засаде, поджидая добычу. Филин стремительно бросается на кабаргу, не упуская случая всадить свои цепкие когти в бока жертвы. И соболь, хотя и невелик зверёк, в охоте за кабаргой не уступает другим хищникам. Десятки километров он способен итти бесшумно её следом, распутывая сложные петли по скалам. Не торопясь, он выждет момент, когда животное приляжет отдохнуть или начнёт кормиться. Один-два прыжка — и соболь торжествует победу. Кабарга со страшной ношей на спине бросается вперёд, но напрасно в быстром беге она ищет спасения. Зубы хищника глубоко впиваются в её шею. Брызжет кровь из порванных мышц, силы быстро покидают кабаргу, в глазах темнеет, и она замертво падает на землю.
Природа проявила к кабарге излишнюю скупость. Она не наделила её ни острыми рогами, ни хитростью, ни силой. Это самое беспомощное животное в борьбе с врагом. Я уже говорил, что страх является её постоянным спутником. Она всегда прячется, оглядывается, её тревожит всякий шорох. Но природа не осталась безучастной к её судьбе. Взамен рогов, хитрости и силы, она наделила её способностью взбираться на такие уступы скал, куда ни собаке, ни рыси, ни соболю, ни одному из хищников, кроме птиц, не взобраться. Такие места называются отстойниками. Я не раз видел кабаргу на отстойнике. Удивительное спокойствие овладевает ею, когда она находится на нём. Ни появление человека, ни лай собаки её не пугают, — так она уверена в недоступности. Но, оказывается, есть такой хищник, который, хотя и не может взобраться на отстойник, всё же ухитряется добыть её и там. Это россомаха. Этот хищник берёт кабаргу упорством. Россомаха не выслеживает её и не скрадывает; напав на свежий след, она бросается вдогонку и гоняет кабаргу до тех пор, пока та не встанет на отстойник. Россомахе именно этого и нужно. Она взбирается на скалу выше отстойника и оттуда прыгает на кабаргу. Однажды, путешествуя по Олёкме раннею весною, я с проводником Карарбахом нашёл под скалою, где был отстойник, две выбитых в снегу лунки. От одной лунки шёл след россомахи вверх и терялся в скале, вторая же лунка была окровавлена, всюду валялась шерсть кабарги, и недалеко мы нашли спрятанные хищником остатки добычи, которые она, при всей своей жадности, не могла съесть. Меня крайне удивило, что следа прихода россомахи не было, а был только след выходной, и я сейчас же спросил Карарбаха:
— Ведь не на крыльях же она сюда слетела?
— Россомаха прыгала со скалы на кабарожку, но один раз мимо, потом ещё раз поднялась вверх, прыгнула лучше, и вместе с кабарожкой упала вниз, — ответил он.
На этот раз отстойник находился на высоте восьми метров от земли, а прыгала россомаха с высоты, примерно, одиннадцати метров. Мне пришлось расследовать и другой случай, когда кабарга была сбита с одного прыжка, который был сделан с высоты четырнадцати метров на заснеженный лёд. Какое же нужно иметь упругое тело, чтобы решиться на такой прыжок и, спрыгнув, не разбиться, а повторить его? На это способна только россомаха. Вот почему она и является самым страшным врагом кабарги. Даже отстойники не спасают кабаргу от этого хищника.
…Когда стало темнеть, пришёл Днепровский:
— Неправда ваша, кабарга сама бросилась со скалы, — сказал он, подсаживясь к костру.
Мы были крайне удивлены таким выводом.
— Ну, этому я не поверю, — возразил ему Павел Назарович. — По-твоему получается, будто зверь сам лишил себя жизни, так, что ли?
— Может и так, да только вам со мною не спорить, я ведь принёс доказательство, — ответил Прокопий.
Он держал в руках вырезанный ножом маленький кусочек земли. Растущая на ней трава была примята. Присматриваясь, я заметил на этом кусочке два отпечатка копытцев кабарги. Один маленький, второй побольше. Причём большой след перекрывал маленький.
И это всё? А где же доказательства самоубийства? — спросил я его, совершенно не понимая, как можно разгадать по этим двум отпечаткам причины трагической гибели животного.
А что ещё нужно? По ним-то я и узнал, что произошло на скале. — И Днепровский, бережно положив возле себя кусочек принесённой земли, стал рассказывать:
— Это была мать той кабарожки, которую мы видели на утёсе, из-за неё-то она и погибла. Я взбирался на скалу, ходил далеко по берегу, заходил в ключ, всюду мне попадались на глаза только два следа — маленький и большой. Видно, эти две кабарожки давно тут жили. Видел я там и Лёвкин след. Ну, и непутёвая же собака! Вместо того, чтобы, выбравшись на берег после аварии, поспешить к нам, она разыскала следы кабарожек и занялась ими. Животные, увидев такое чудовище, как Лёвка, бросились спасаться в скалы и, стараясь сбить врага со своего следа, прыгали по карнизам, петляли по щелям, бегали по чаще. Но разве Лёвку обманешь? Я видел его след всюду, куда ни забегала кабарожка. Вначале мне было непонятно, почему они всё кружатся поблизости скалы? Оказывается, тот выступ, где стояла кабарожка, — отстойник. К нему идёт маленькая тропка с западной стороны скалы, вернее, она проложена до того большого камня, который навис над выступом и с которого кабарги прыгают на отстойник. На этой тропе я и срезал эти два следа. Видите, — говорил Прокопий, показывая на кусочек земли, — маленький след примят большим, значит, первой по тропе к отстойнику прибежала маленькая кабарожка, её-то мы и видели на выступе. Можно было бы подумать, что они прошли одна за другой по тропе, но в одном месте на берегу реки я видел только след большой кабарги да Лёвкин, значит, после того, как маленькая стала на отстойник, мать ещё пыталась отвести собаку от скалы, но это ей не удалось. Лёвка упорно шёл по следу за ней, и скоро кабарга принуждена была сама спасаться на отстойнике. Тогда-то и прибежала она по тропе, но отстойник оказался занятым. Выхода не было, и мать прыгнула с того камня, что повис над отстойником, прямо под скалу. Вот и всё, — заключил он.
Павел Назарович почесал свою седую бородку и кивнул в знак согласия.
— Это могло быть, — сказал он, — прыгни она на отстойник, — погибли бы обе. Вот что значит — мать… Сама не испугалась смерти, а дитя сохранила…
Расплата
Нам предстояло пересечь широкую полосу мёртвой тайги, прикрывающую подступы к таинственным горам Восточного Саяна. Вековые великаны, падая на землю, образовывали такие завалы, что трудно было пройти. Часто наш путь преграждали густые сплетения деревьев, и тогда мои спутники по экспедиции брались за топоры.
Шли весною, в апреле, в самую распутицу. И люди и лошади выбились из сил. Наконец, на десятый день путешествия мы добрались до реки Кизыр. Там сделали остановку, решили передохнуть.
Как только лошади получили свободу, они разбрелись по тайге и, шагая между завалами, отыскивали прошлогодний пырей, единственный их корм в это время. В нашем табуне оказался жеребец по кличке Чалка. Это он в первую же ночь, властвуя над табуном, разгонял лошадей, не давал им пастись, буйствовал, дрался, и нашему табунщику Шейсрану Самбуеву пришлось на следующий день спутать его.
Наши палатки стояли на берегу Кизыра. Как-то утром, когда я стоял у костра, вдруг откуда-то издалека прорвался человеческий голос, и сейчас же залаяли привязанные у палаток собаки. Крик повторился несколько ближе и более протяжно. Я и рабочий Алексей Лазарев бросились к обрыву. К лагерю бежал Самбуев. Заметив нас, он стал махать руками, подавая какие-то сигналы. Только теперь мы увидели, как снизу, по узкой равнине, что протянулась вдоль реки, мчался табун, но одна лошадь несколько отставала.
— Смотрите, смотрите, кто это бежит берегом? — схватив меня за руку, крикнул Алексей.
Действительно, что-то чёрное, мелькая между завалами, быстро нагоняло лошадей. Я смотрел в бинокль и по прыжкам отставшей лошади легко узнал спутанного жеребца Чалку. Совершенно неожиданно в поле зрения влетел крупный медведь. Он, буквально с быстротой птицы, мчался по кромке обрыва, отрезая лошадям путь к реке и, видимо, намеренно тесня табун к завалу. Через несколько секунд я уже со штуцером в руках мчался навстречу табуну. Следом за мною, заряжая на ходу бердану, бежал Прокопий Днепровский. В лагере все всполошились. Наши собаки — Лёвка и Черня — неистовство, вали.
Мы быстро скатились с обрыва на берег (бежать тайгой было трудно) и, напрягая все силы, бросились вниз по реке, намереваясь спасти Чалку.
Пробежав метров триста, я остановился. Днепровский почему-то отстал. Оглянувшись, я увидел его уже не бегущим, а скачущим на одной ноге. Прокопию не повезло. Обуваясь, он второпях надел чужой сапог, да ещё и меньшего размера. Увидев, что я уже на берегу, он снял сапог и стал махать им в воздухе, подавая в лагерь сигналы бедствия. Я не стал дожидаться.
Табун, пробежав мимо меня, остановился. Он был уже вне опасности. Спутанный Чалка, делая огромные прыжки, старался прорваться к лошадям, но медведь явно перерезал ему дорогу. Стрелять было ещё далеко, и я бросился к ним навстречу. Жеребец, не щадя сил, пробивался сквозь валежник, а медведь, настигая, старался завернуть его к увалу. В этот момент, когда зверь был совсем близко, у Чалки вдруг лопнуло путо. Теперь, казалось, несколько прыжков, — медведь отстанет, и я смогу стрелять. Но зверь проявил чертовскую ловкость. Я видел, как с виду неуклюжее, косолапое животное с ловкостью соболя бросилось на Чалку и, пропустив его вперёд, с таким рёвом пугнуло жеребца сзади, что тот, не взвидя света, со всех ног пустился к табуну. Видимо, для этого приёма, каким медведь кладёт свою жертву на землю, нужен был стремительный бег жеребца. Несколько ловких и необычно длинных прыжков — и косолапый, поймав Чалку за загривок, дал задними ногами такой тормоз, что жеребец взлетел в воздух и со всего размаха грохнулся хребтом на землю. Я не успел откинуть прицельную рамку штуцера — брюхо жеребца уже было распорото. Каково же было моё удивление, когда после двух, почти одновременных выстрелов там, будто из-под земли, выросли Черня и Лёвка. Медведь закружился и упал. Собаки насели на него, и я услышал страшный рёв, от которого табун снова сорвался и, ломая завал, бросился к палаткам.
Я торопился к собакам. Зверь вдруг вскочил и, смахнув с себя Лёвку и Черню, стал увалом удирать в тайгу. Бежал он тяжело, а собаки поочерёдно, одна справа, другая слева, забегали полукругами, хватали его за задние ноги, силясь задержать, и так, не отставая, вместе с ним скрылись за увалом.
Я на минуту остановился у трупа жеребца. В его глазах так и застыл страх, и если бы не разорванная шея да не вспоротое брюхо, можно было бы подумать, что он умер от страха.
Лай собак отдалялся и доносился всё тише и тише; потом мне показалось, что он повис на одном месте.
«Держат…» — мелькнуло в голове, и я бросился на чуть слышный лай.
Не помню, как я перепрыгивал через колодник, касались ли мои ноги земли. В жизни человек никогда не бывает таким ловким и резвым, как в подобные минуты. И откуда только всё это берётся!
Выскочив на увал, я ясно услышал азартный лай собак и злобный рёв зверя. Тут всё было забыто. Надо признаться, что в такой момент охотником почти не руководит рассудок, он всецело отдаётся вдруг вспыхнувшей страсти. Она не даёт ему спокойно разобраться в обстановке, гонит вперёд. Нет сил задержаться даже на минуту, чтобы усладить свой слух лаем любимых собак. А ведь в охоте со зверовыми лайками это, пожалуй, самые лучшие минуты.
Северный склон увала был покрыт глубоким снегом. Не успел я пробежать и ста метров, как меня догнал запыхавшийся Днепровский, ему на лодке ребята подбросили сапог, и теперь мы оказались вместе. Он заставил меня остановиться и прежде всего разыскать след зверя.
Медведь прошёл несколько левее того места, где я вышел на увал, и, бороздя, снег, обливал его струйкой тёмной крови.
Мы торопливо спускались в ложок, откуда всё яснее доносился лай собак. Тёмные тучи ползли низко над горами и уже задевали вершины. В воздухе пахло сыростью, но вокруг было удивительно тихо.
Вот и еловая поросль, которая хорошо была видна ещё с увала, и если бы не она, мы увидели бы медведя. Судя по лаю собак, он был не более, как в двухстах метрах от нас.
Мы быстро перебежали на правый борт ложка и, прикрываясь еловой чащей, стали скрадывать зверя. Сердце взволнованно билось, руки от нервного напряжения ослабли, и только ноги не знали усталости.
Наконец, мы совсем близко. Лай собак, рёв зверя — всё это смешивалось в один гвалт и разносилось по тайге. Идущий впереди Прокопий вдруг остановился и, подавшись вправо, выглянул из-за небольшой ёлочки, затем не торопясь, осторожно пропустил вперёд свои сошки и ткнул их широко расставленными концами в землю.
«Сейчас умрёшь…» — подумал я о медведе, наблюдая за Прокопием.
А в это время откуда-то налетел ветерок и От нас перемахнул на медведя. Мгновенно оборвался лай, и сейчас же раздался треск. Ни я, ни Прокопий выстрелить не успели. Зверь, вместе с собаками, ломая чащу, удирал вниз по ложку, направляясь к Кизыру. Как было обидно!
Всего две-три секунды — и мы бы рассчитались с ним за жизнь Чалки.
Минуты напряжения сразу оборвались. Мы вышли из ельника и направились к маленькой поляне, где Черня и Лёвка только что держали зверя. Ветер усиливался. Зашумела тайга. Чёрные тучи грозили разразиться снегопадом.
У поляны мы задержались. Лай чуть слышался и уже терялся где-то далеко в лощине. Вокруг нас всё было изломано, помято и обрызгано кровью. У края поляны, где собаки держали медведя, была большая муравьиная куча; зверь, видимо, отбиваясь от собак, разбросал её по всей поляне, и теперь изумлённые муравьи метались в панике.
А ветер усиливался, и скоро в воздухе закружились белые пушинки снега. Не задерживаясь на поляне, мы разыскали след зверя и пустились вдогонку. Лая уже не было слышно. Удирая, медведь отчётливо печатал лапами сырую землю, ломал сучья, выворачивал колодник, а когда на пути попадались ему высокие заломы, он уже не перепрыгивал через них, а переползал, и тогда собаки брали его за зад, тащили обратно, вырывая клочья шерсти. Зверь нигде не задержался; видимо, запах человека и страх перед расплатой были настолько велики, что ему было не до собак; не щадя последних сил, он бежал по тайге.
Прошло ещё немного времени, и снег повалил хлопьями. Он покрыл валежник и упрятал под собой следы собак и зверя. Мы остановились. Итти дальше не имело смысла, не было надежды на то, что погода скоро «передурит». После коротких переговоров, решили возвратиться в лагерь, по пути мы поднялись на верх хребта и долго прислушивались к ветру, надеясь уловить в нём лай собак. А снег валил и валил. Наша лёгкая одежда промокла. Стало холодно. Ни горизонта, ни ближних возвышенностей не было видно, всё пряталось за мутной сеткой падающего снега. Как ни прислушивались мы к ветру, но, кроме треска падающих деревьев да стона старых пихт, ничего не могли уловить. Так, потеряв надежду, мы спустились к Кизыру.
На стоянке мы никого не застали; где был костёр, теперь лежала куча тёплой золы, сиротливо стояли колья от палаток, а остальные следы нашего пребывания были уже упрятаны под снегом. Товарищи успели свернуть лагерь и уйти вверх по Кизыру до реки Таски. Там предполагали провести несколько дней, в том числе и первомайские праздники. Наш повар Алексей не забыл оставить нам завтрак. Мы наскоро поели и пошли проложенной тропой.
На месте будущего лагеря ещё не было ни палаток, ни костра, весь груз лежал на берегу. Но люди уже суетились за устройством бивуака. Я вышел на возвышенность, чтобы осмотреться.
На юг от реки Таски виднелись снежные громады кольца Козя, зубчатые гребни которого ушли далеко на восток. Там они не обрываются, а образуют новые, более мощные вершины, от которых во все стороны отходят, изрезанные складками отроги. Видневшиеся горы были покрыты белизной недавно выпавшего снега и только по многочисленным циркам, окаймлённым синеватыми скалами, лежали косые тени вечернего солнца.
Выше реки Таски теперь хорошо обозначалась долина Кизыра. Низкий горизонт, что виднелся из предыдущего лагеря, остался позади. С востока и юга нас окружали торы, а с севера к реке подошёл стеной мёртвый лес, он заслонил собой видимость и на запад. Глаза невольно смотрели вперёд, на освещённую солнцем долину. В её полуовале далеко виднелись вершины неизвестных гор, там начинался тот заснеженный горизонт, который, уходя вправо, тянулся непрерывным хребтом до самого гольца Козя.
Как хороши были горы в своём зимнем наряде, какими величественными казались их вершины на фоне тёмноголубого неба! Сжатые гребни хребтов, круто спадающие в долины Кизыра, были изрезаны глубокими лощинами: в них-то и зарождаются те бесчисленные ручейки, которые летом шумом своим пугают даже зверей.
Снежную полосу гор, образующих горизонт, снизу опоясывал неширокой лентой кедровый лес. При вечернем освещении густо растущие кедры окрашивали эту ленту в тёмнозелёный цвет. Ещё ниже, покрывая долину, лежала мёртвая тайга, и только у самого берега Кизыра я видел тополи, ели, кустарник, да по прибрежным возвышенностям иногда попадались одинокие берёзки.
Когда я спустился к реке, солнце, прячась за горизонтом, убирало с гор свои последние лучи. Из глубоких ущелий и цирков выползала темнота и, обнимая горы, всё больше и больше захватывала пространство.
В лагере царил беспорядок: складывали груз, таскали дрова, чистили поляну, ставили палатки.
Не успел я ещё осмотреться, как из леса, нашим следом, выскочили собаки. Увидев нас, вдруг остановились и, поджав хвосты, виновато смотрели в нашу сторону. Я окликнул их. Лёвка и Черня переглянулись, будто спрашивая друг у друга: итти, или нет? но с места не сдвинулись.
— Что-то нашкодили! — сказал Днепровский, подзывая их, но те продолжали стоять.
Поведение собак было, действительно, странным. Когда мы стали подходить к ним, Лёвка, согнувшись в дугу и семеня ногами, между которыми путался хвост, стал прятаться за колодником, а Черня, будучи по характеру более ласковым и мягким кобелем, упав на спину и подняв кверху лапы, только что не говорил: «Братцы, не бейте меня, хотя я и виноват!..»
Мы подошли к нему, он, будто стыдясь, закрыл глаза и, только изредка чуть-чуть приоткрывая правый, следил за нашими движениями.
По наследству от матери он носил на груди белый галстук. Днепровский сразу заметил на нём следы крови.
— Так задушили медведя? — обращаясь к Черне, радостно воскликнул он.
Умное животное по тону уловило прощение. Черня сейчас же встал, но продолжал вопросительно смотреть в лицо Прокопия. Только теперь мы заметили у собак раздутые бока и засаленные морды. Днепровский быстро отстегнул кожаный ремень и не успел замахнуться им, а уж Черня снова лежал на спине и, приподняв лапы, отмахивался ими. А Лёвка, увидев расправу над приятелем, вдруг вырвал из-под ног хвост и, закинув его на спину, бросился наутек, но через несколько прыжков остановился.
— Кто сало ел? — держа над Черней ремень, допытывался Днепровский.
Собака, пряча голову, визжала и ёрзала у ног охотника.
— Ну, Черня, на первый раз тебе это пройдёт, но, помни, сдеру шкуру… А ты, — обращаясь к Лёвке, кричал он, — придёшь, я тебе покажу! Негодный пёс!.. Всё-таки они доконали косолапого, — уже спокойно сказал Прокопий, повернувшись ко мне.
Мы понимали, что отучить Лёвку сдирать сало с убитого зверя было невозможно. Ради этого он готов был насмерть драться с медведем, лезть на рога лося, днями гоняться за диким оленем. Сколько было обиды, если убьёшь жирного зверя да забудешь накормить его салом, — сутками в лагерь не приходит, в глаза не смотрит. А теперь Лёвка научил этому и Черню.
— Завтра надо заставить их, пусть ведут к медведю, — проговорил Прокопий, всё время посматривая на лежащего перед ним Черню, — не пропадать же добру, в хозяйстве всё пригодится…
Над горами уже спустилась первомайская ночь. Блики лунного света, купаясь в волнах реки, покрывали её серебристым узором. Ещё ближе придвинулись к лагерю горы, ещё плотнее подступил к палаткам молчаливый лес. Было светло. В небе играли, переливаясь блеском, звёзды, широкой полоской светился Млечный Путь и изредка, словно светлячки, бороздили небо метеоры.
Утром, после завтрака, который по случаю Первого Мая состоялся несколько позже по времени и был необычным по содержанию, люди занялись своими делами. Все принарядились и повеселели. Нам приятно было сознавать, что и мы, находясь в глуши, вдали от близких, среди суровой природы Саяна, смогли устроить себе отдых в этот знаменательный день. Правда, мы его праздновали своеобразно, по-таёжному, но единое чувство радости Связывало нас с Родиной.
Днепровский упорно настаивал на том, что надо итти разыскивать задавленного собаками медведя.
Я дал согласие, и мы стали собираться. Стоило только мне взяться за штуцер, как Лёвка и Черня всполошились.
На лодке мы спустились вниз по Кизыру до порога и далее берегом дошли до нашей старой стоянки. Там по-прежнему стояли колья от палаток и у огнища лежали концы обугленных дров. Всё это ещё много лет сохранится в том виде, в каком |было оставлено нами, и попавший сюда человек узнает по ним о пребывании здесь экспедиции.
— Куда же итти? — как-то невольно вырвалось у меня. Собаки тоже вопросительно смотрели на нас, ещё не понимая, почему их держат на сворах и чего от них хотят. Не зная способностей наших лаек, посторонний человек, наверняка, сказал бы, что наше предприятие кончится неудачей. Наблюдая со стороны, оно, действительно, так и получалось: пойди мы вправо, собаки будут рваться вперёд, сверни влево — тоже. В каком бы направлении мы ни пошли, туда же будут тянуть и Лёвка и Черня. Но как же заставить их вести к медведю, когда мы не знали того направления, каким собаки возвращались вчера в лагерь?
Когда Лёвке и Черне не удаётся с первого наскока задержать зверя, они обычно гоняют его до тех пор, пока добьются своего или сами выбьются из сил. Иногда зверь проявляет удивительное упорство и уводит собак очень далеко, путая свой след по гарям, по чаще, однообразным белогорьям, но как бы далеко ни зашли собаки, они не собьются с пути, возвращаясь на табор, — это одна из замечательных способностей лайки. Они никогда не ходят напрямик, а возвращаются своим следом, повторяя в обратном направлении весь путь.
Точно определить, откуда возвратились вчера Лёвка и Черня к стоянке, можно было только по их следам, но, к сожалению, они исчезли вместе со снегом, который успел уже растаять. Мы были уверены, что в данном случае собаки оставались верными своей привычке и вернулись «пятным», т. е. обратным следом. Чтобы убедиться в правильности наших предположений, мы прибегли к испытанному способу. Днепровский с Лёвкой направились к трупу Чалки и далее на увал, придерживаясь того направления, каким собаки гнали медведя, а я остался на месте, чтобы наблюдать за поведением Черни. Если бы мы ошиблись, то Черня равнодушно отнёсся бы к уходу Лёвки, но оказалось не так. Только Прокопий и Лёвка отошли, Черня вдруг забеспокоился, стал нервно переставлять ноги и, не отрывая глаз, следил за ними. Его возмущение росло тем более, чем дальше они уходили. Он, видимо, рассуждал по-своему, по-собачьи: «Лёвку повели кормить, а разве я меньше его голоден?» Нужно было посмотреть на Черню, когда Днепровский и Лёвка скрылись. Обиженный несправедливостью, он стал тянуть меня вперёд, визжать, выражая этим своё негодование. В Черне проснулась звериная жадность и собачья ревность: это нам и нужно было. Через десять минут я догнал Прокопия, и Черня, натягивая поводок, уже сам шёл вперёд. Стоило ему только опередить Лёвку, как ревность прошла, он шёл уверенно, повеселевший, не переставая помахивать хвостом.
Черня был старше Лёвки на два года. Они были братьями по матери. Первый, несмотря на свой сравнительно небольшой возраст, имел большой опыт и не зря считался хорошей зверовой собакой. Лёвка же уступал не только в возрасте и сноровке, но и в характере. Черня был кобель ласковый и в работе темпераментный, тогда как Лёвка отличался нахальством и грубостью, но работал по зверю азартно, был бесстрашным в схватке с медведем, за что мы его любили и многое ему прощали. В критическую минуту, когда нужно было прибегнуть, к помощи собаки, мы всегда имели дело с Черней; с ним было легко «договориться», он быстрее, чем Лёвка, понимал, что от него требуют.
Всё сильнее натягивая поводок, Черня вывел нас на увал, и там мы узнали, что идём не собачьим следом, а своим, еле заметным на старом снегу. Стало ясно: возвращаясь вечером, собаки наткнулись на наш след и вышли к стоянке, выбросив из своего пути большую петлю. Всякое сомнение исчезло, и мы прибавили шагу.
Сколько раз, следуя за Черней, я восхищался его работой. Какое скрытое чувство руководит собаками, когда они с поразительной точностью восстанавливают свой путь, даже спустя много времени? Какое чутьё и какая память должны быть у них, чтобы не сбиться, проводя нас по чаще, по завалам или хребтам?! Иногда Черне приходилось вести нас за десятки километров к убитому зверю, делая по пути бесконечные петли, зигзаги, много раз пересекая один и тот же ручей. И не раз, когда он уводил меня слишком далеко, закрадывалось сомнение в правильности пути, я останавливал собаку и думал: «Не вернуться ли назад?» Но когда мой взгляд встречался со взглядом Черни, — я терялся. Он будто говорил: «Неужели сомневаешься и не видишь так хорошо заметные приметы? Вот перевёрнутая моей лапой палочка, а здесь я прыгал через ручей и помял траву. А запах, неужели и его не чувствуешь, а ведь он хорошо ощутим даже среди более сильных запахов!..» Я не выдерживал его умного взгляда, полного уверенности, и сдавался. Черня, натягивая поводок, шёл вперёд и вёл меня за собою.
Как же было не удивляться и в этот раз, когда он вёл нас к медведю? Ведь вчера мы с Прокопием шли на табор по снегу, а так как снег и после нас сыпал длительное время, то к моменту возвращения собак наши следы, безусловно, были занесены им. Если Лёвка и Черня тогда ещё улавливали на снегу наш запах, то с новым снегом, кажется, всё должно было исчезнуть. Но в действительности не так. Лайка с хорошим чутьём улавливает запах зверя или человека спустя даже сутки, тем более, если они идут тайгою и оставляют этот запах не только на земле, но, главным образом, на ветках, на листьях, на коре деревьев, к которым они случайно прикасаются. Когда же собакам приходится восстанавливать путь спустя более продолжительное время, то, безусловно, ими руководит память, способная запечатлеть всё до мелочи в окружающей их обстановке.
Спустившись в ложок, Черня свернул влево, и по размокшему снегу мы пошли вниз. Теперь нам стали попадаться: сбитый колодник, сломанные сучья и места схваток раненого зверя с собаками. Кое-где сохранились отпечатки его лап. Чем дальше мы продвигались, тем чаще останавливался зверь, он, видимо, слабел, а собаки, чувствуя близость развязки, с ещё большим ожесточением наседали на него. Я легко представил Лёвку в те минуты, когда обессилевший медведь потерял способность маневрировать и уже не мог отбиваться от него. Видимо, Лёвка всё больше и больше наседал на зверя, и та шерсть, которая всё чаще попадалась на нашем пути, указывала на его работу.
Через час, в просвете боковых возвышенностей ложка, показалась голубая полоска Кизыра. Мысль о том, что зверь мог уйти за реку, не на шутку встревожила нас, но Черня, дойдя до реки, свернул вправо. Он вывел нас на верх борта долины: и остановился. Именно там и произошла последняя схватка собак с медведем, и, судя по тому, что мы видели на той маленькой поляне, можно было поверить эвенкийской поговорке: «Медведь сначала помирает, а потом его сила покидает». Лес, колодник, пни — всё было изломано, свалено, вывернуто, будто зверь обломками отбивался от собак.
Черня, помахивая хвостом, перевёл нас через поляну, и мы оказались на краю небольшого ската, под которым виднелась густая чаща. Туда-то именно медведь и стремился, удирая по ложку, чтобы укрыться от расправы.
— Не зря, значит, собаки его тут держали, — сказал Прокопий, с любопытством осматривая чащу. — Попади он туда раньше — ничего бы ему не сделали собаки, могли бы и отступиться.
Действительно, Черня и Лёвка, будто понимая, что в густом ольховнике им не справиться с медведем, задержали его на поляне и вконец измотали силы зверя. Как видно из последующих событий, которые легко читались по оставленным следам, ему удалось вырваться с поляны, он бросился по крутому откосу вниз, но собаки, вцепившись в него, распяли задние ноги и, волочась следом, тормозили лапами его ход. Зверь, отгребаясь передними лапами, дотащился донизу и, обняв старую пихту, умер.
Мы спустились вниз.
— Кто это сало выдрал? — указывая на разорванный зад медведя, спросил я Лёвку.
Нужно было видеть его невинную морду!
Через час, когда туша была разделана, Лёвка за несколько минут успел снова набить свой ненасытный желудок. Днепровский, испытывая его жадность, ещё долго отрезал маленькие кусочки мяса и бросал ему в рот. Лёвка всё глотал и глотал, пока его желудок не перестал принимать. Тогда он бросил это занятие, подошёл к выброшенным кишкам и долго сдирал с них жир.
Зверь был ранен одной пулей, которая прошла вкось между грудью и правой лопаткой через край лёгких и остановилась в левой задней ноге. Это был крупный самец. Шестнадцать килограммов сала мы получили в награду за всё пережитое, включая и смерть Чалки.
Мы спустились к реке, развели огонь и, отдыхая наслаждались чаем. Черня лежал рядом со мною, изредка поглядывая на костёр, где ему жарился кусок мяса. Заметив, что я наблюдаю за ним, он подполз поближе и подставил свою голову под мою руку.
— Ну, погладьте же его, посмотрите, как он ласкается, — говорил Прокопий, громко втягивая горячий чай. — Не содрать бы нам без них с медведя шкуру.
Я обнял Черню и прижал к себе. Увидев эту сцену, подошёл ко мне с засаленной мордой и Лёвка.
Лесной пожар
Наша экспедиция в тот год работала в безлюдной и неприветливой долине Нимелена. Всё лето нас сопровождали скучные пейзажи этой долины. Там нет ничего, что радовало бы взор или приносило бы какое-нибудь удовлетворение.
В один вечер, когда и люди и олени устали от дневного перехода, мы подошли к озеру и на берегу его расположились бивуаком.
Зная хорошо бедность природы этого края, мы были довольны, найдя поблизости лагеря корм для оленей, а для себя воду и сушняк. Ко всему этому прибавлялась ещё прохлада, идущая от озера, она была необходима нам, иначе мошкара и ночью не дала бы уснуть.
Отпустив оленей и поставив палатки, люди занялись своим делом. Кто купался, кто сидел за починкой одежды, а повар возился у костра с приготовлением пищи. За несколько месяцев пребывания на Нимелене всё на людях износилось, на одежде появились заплаты. У многих на ногах вместо ичигов теперь были поршни, сделанные из сырой медвежьей кожи. Вид у всех был изрядно потрёпанный. Тайга не щадила нас и, если бы мы каждодневно не занимались своим туалетом, трудно вообразить, в каком виде мы пришли бы на Тугурское стойбище, где лежали наши запасы.
Разместившись по лагерю, люди работали молча, но стоило только повару снять с огня котёл, как вдруг все бросили свои дела и, усевшись у костра, стали дожидаться ужина. В круг повар поставил берестяной чуман, доверху наполненный мясом, и пока он разливал по чашкам суп, товарищи успели разобрать мясо. Все спешили, каждому хотелось захватить кость — в таёжных походах это лакомый кусочек. Тут уж не зевай — иначе не достанется.
После ужина лагерь опустел. Уснули люди, по лесу паслись олени. Но, ложась спать, я заметил на западе подозрительную полоску света. Это не была заря; она то исчезала, оставляя на горизонте чёрный след, то вспыхивала всё большим и большим светом. Где-то далеко горела тайга. И вот в полночь по лесу зашумел ветерок.
Через несколько минут он повторился, затем ещё, но уже с большей силой, и скоро перешёл в ураган. Сразу пахнуло дымом и гарью. Все в лагере проснулись. У палаток, сбившись в кучу, стояли олени. Они с тревогой посматривали туда, откуда доносился этот зловещий запах пожара. Горизонта уже не было видно; в дыму исчезло и звёздное небо. Разбушевавшийся ветер сильными рывками бросал огонь вперёд, захватывая всё новые и новые площади леса. Мы поспешно стали свёртывать бивуак и вьючить оленей. Пожар распространялся с небывалой силой и скоро поблизости от нас появились огненные языки пламени и стал слышен треск горящего сушняка. Нужно было немедленно бежать, — но куда?
— К Нимелену! — крикнул кто-то. И мы, захватив кто что мог, бросились к реке. Огонь, подхваченный ветром, огромными прыжками уже преграждал нам путь.
Всё это случилось так неожиданно, что в последнюю минуту мы забыли даже про оленей, а ведь часть из них уже была завьючена. Но олени ни на шаг не отставали от нас даже и тогда, когда мы, закрывая руками лицо, пробирались через перелесок, уже охваченный огнём, и когда вброд переходили протоку, пробираясь до острова на Нимелене. Вот тогда мы впервые узнали, что такое лесной пожар. Это самое страшное, что может пережить человек, а тем более, если он захвачен им врасплох.
Не успели мы выбраться на остров, как ниже нас огонь перемахнул реку. Нас окружало море огня. Горели стланики, ельники, дымились мари. Мы были тогда свидетелями страшного зрелища, когда огонь пожирал лес, травы, гнёзда, выводки птиц, словом всё, что успевал захватить. Мы видели, как в страхе звери переплывали реку, как отлетали птицы, мы слышали, как падали на землю гигантские лиственницы.
Часа через два ветер стих, и наступило утро. Не скоро мы привели себя в порядок — у нас не осталось палаток, мы растеряли посуду, личные вещи и многое, без чего жизнь в тайге и работа были невозможны. А наш вид? На наших лицах не осталось ни одного опознавательного штриха — так все мы до неузнаваемости были вымазаны сажей. Основное наше несчастье заключалось в том, что мы почти лишились продовольствия, а то, что осталось, было недостаточным не только для того, чтобы продолжать работу, но даже и для того, чтобы добраться до единственного на нашем пути эвенкийского стойбища.
На пятый день пожар стих, и мы покинули остров. Тайга была неузнаваема: мы шли по ней, когда ещё догорал колодник, едким дымом тлели мари и обгоревшую землю покрывал пепел. Всё кругом почернело, засохло, стало мёртвым. Но огонь пощадил заболоченные места, зыбуны и кое-где уцелели мелкие поросли леса.
Еле заметная звериная тропа, по которой мы двигались, шла в нужном нам направлении. Как ни странно, с раннего утра нас сопровождал рой гнуса. Его много спаслось от пожара и стоило нам только появиться у болота или сыролесья, как тысячи мошкары набрасывались на нас и уже, не отставая, сопровождали весь день. У нас сгорели накомарники, и теперь мы вынуждены были отбиваться от этих отвратительных насекомых руками. Никому от мошкары не было покоя, а больше всего страдали олени. Животные подпрыгивали, рвали поводки, ложились. В полдень нужно было делать привал, но поблизости не было корма для оленей, и мы, несмотря на усталость животных, принуждены были продолжать свой путь.
К вечеру, совсем неожиданно, мы увидели впереди сосновую таежку, чудом уцелевшую от пожара, и обрадовались. В сосняке мы рассчитывали найти ягель — излюбленный корм оленей и сухое место для ночёвки. Так и случилось. Будто нарочно для нас огонь пощадил этот небольшой клочок леса. Там мы нашли всё необходимое для отдыха, и очень сожалели, что у нас нечем было утолить голод, упорно сопровождавший нас уже несколько дней. Голод вызывал тяжёлое настроение: не слышно было шуток и обычной лагерной оживлённости.
Нашим большим горем было ещё и то, что без запаса продовольствия мы не могли закончить работу, на что требовалось не менее восьми дней. Теперь же мы должны были итти на Тугурское стойбище и снова вернуться сюда, потратив на это путешествие около месяца. Я решил попытаться добыть мяса, которое избавило бы нас от путешествия на стойбище.
До заката солнца оставалось более часа. Я взял штуцер и ушёл перелеском в глубь равнины, рассчитывая на вечернем корму выследить где-нибудь у болота сохатого или дикого оленя (сокжоя).
Отойдя километра два от лагеря, пересекая перелески и совсем нетронутые пожаром мари, я подошёл к небольшому озеру. С одной стороны озера росла узкая полоска леса. Когда я приблизился к нему, уже вечерело и по равнине разливалась чуть-чуть заметная прохлада.
Озеро было всё завалено упавшим лесом, и из воды в хаотическом беспорядке торчали обросшие мохом корни, обломки стволов и их корявые вершины. В промежутках завалов рос густой троелист — он пленил своими корнями упавший в воду лес, переплёл проходы и темнозелёным ковром покрыл берег и прилегающую марь. Я долго любовался этим необычным озером. На нём не было зеркальной глади, чистоты и прозрачности — всё оно поросло зеленью и было усеяно бледными цветами водяных растений. Корни торчащих из воды деревьев, пушистый троелист и тени, упавшие от деревьев на воду, придавали озеру необычную красоту.
Я заметил, что береговая трава вокруг озера была утоптана зверем. Со всех сторон к озеру шли большие тропы. Всюду на берегу валялись кучи корней водяных растений, вытащенные зверем из воды. Это были следы кормёжки сохатых.
Как можно тёмной ночью спуститься в это озеро, переплыть его или кормиться в нём, не запутавшись в этом лабиринте коряжника? Ещё более невозможным казался сбор корней на дне озера.
Не теряя времени, я сделал недалеко от берега из веток скрадок и стал поджидать зверя.
После жаркого дня сохатые с большой охотой посещают озёра и не только ради корма; они любят подолгу купаться, бродить, чтобы заглушить зуд на коже после укусов мошкары. Не успел я ещё докончить работу, как Туча мошек и комаров появилась надо мною. Откуда они только и брались! С ожесточением они набросились на меня, и я уже не рад был своей затее. Одно спасение было только в терпении и мне пришлось, упрятав руки и лицо, ничком лечь на землю. Комары неистовствовали с такой силой, что я не услышал, как к озеру подошёл сохатый, и только когда он с хода завалился в воду, я спохватился.
Красным диском опускалось солнце к горизонту. Длинная тень от таёжки пересекла озеро и вершиной своей уже коснулась мари. Грузно утопая в травянистом дне, зверь шёл по озеру. Когда я его увидел, он был на половину туши в воде. Запуская морду глубоко в воду, сохатый на ходу доставал со дна корм и жадно поедал его. Это был крупный бык с чёрными, обросшими мелкими волосами, рогами. Он спокойно набирал глубину и, как только его спина сравнялась с водой, он стал более подвижным и поразительно легко перемещался в воде. Если бы не рога, то неопытный глаз принял бы силуэт головы зверя за утку. На озере он чувствовал себя так же свободно, как и на суше.
Кружась вокруг островков, зверь быстро опознавал корм и смахивал его с поверхности воды своим длинным языком. Но вот он бросил кормиться, перебрался через троелистовый островок и подплыл совсем близко ко мне. Он уже был у берега. Как только его передние ноги коснулись дна, он круто повернул обратно и, глубоко запустив морду, совсем исчез под водою. На поверхности заиграли сотни пузырьков. Всколыхнулась большими кругами вода, с шумом закачался береговой троелист.
Прошло немного времени. Ещё не успело успокоиться озеро, как на поверхности появились два верхних отростка рогов, затем лопасти, уши и вся голова. Шумно покатилась с неё вода. Во рту зверь держал целую охапку корма, состоявшего из различных корней водяных растений. Он был так близко от меня, что я, не напрягая зрения, видел его глаза, ноздри и слышал, как, пережёвывая корм, он издавал скрипящий звук, напоминающий лёгкий скрежет зубов. Но вот лось прожевал корм и, опустив голову, снова исчез под водой. Через несколько секунд я услышал, как громко булькнула вода, — это, видимо, зверь сделал выдох.
Когда он появился на поверхности, я стоял у дерева, держа в полной готовности штуцер. Заметив меня, сохатый насторожился, но через миг после выстрела он вздыбил, взметнулась брызгами вода и всё постепенно успокоилось. Зверь не всплыл. От всей огромной туши на поверхности воды был виден только один отросток рога, величиной с кулак.
Когда охотничий экстаз прошёл, мною овладело чувство полного удовлетворения, но продолжалось оно недолго. За несколько минут, когда я, увлечённый наблюдениями за зверем, стоял без сетки, мошкара так изъела лицо, что оно вспухло и горело, как от ожога. Трудно представить нечто более неприятное, как те минуты, когда над вами властвует это ничтожное насекомое. И трудно определить, чего больше было в пережитых минутах — удовлетворения результатами охоты или мучения от укусов мошкары.
Я развёл костёр. Дым был условным знаком для моих спутников и спасением от гнуса. Увидев дым, они должны были прийти мне на помощь. К счастью ждать пришлось недолго. Ребята явились ещё до темноты. Один из них разделся и, взяв с собой верёвку, пробрался где вплавь, где по стволам деревьев к зверю. Привычным движением он проткнул ножом перепонку в верхней губе, продел в отверстие верёвку и возвратился на берег. Мы легко подтянули зверя к завалу, но дальше наши усилия не имели успеха. Его ноги и рога путались в троелисте и в корнях, торчащих из воды, деревьев. Мы выпустили ему брюшину, отрубили рога, приподнимали его вагой[8], но вытащить на берег не смогли. Разобрать же по пути весь лес, переплетённый корнями троелиста, было сверх наших сил. До полуночи мы провозились со зверем, все вымокли, устали и без мяса, только с печёнкой, вернулись в лагерь.
Ожидая нас, повар не варил ужина и был очень разочарован, узнав, что мы вернулись без грудинки.
Рано утром, когда ночь уже растворялась в свете наступающего дня, нас разбудил лай собак. Все они посматривали в сторону озера и громко лаяли.
— Наверное, зверь в озере купается, — произнёс кто-то из проснувшихся.
Собаки долго не умолкали и даже, когда мы встали, они продолжали обнюхивать воздух и лаять.
К озеру пошли все, но на нём не оказалось зверя. Мы хорошо помнили, что он был мёртв, что ему выпустили брюшину, что он был привязан одним концом верёвки за губу, вторым за дерево, не забыли и того, что ещё вчера была съедена его печёнка. Какая же неведомая сила воскресила его? И что это за сила, которая помогла ему выбраться из этих густо переплетённых между собою корней.
Такой вопрос напрашивался при первом впечатлении, но стоило нам присмотреться, как сейчас же мы обнаружили на берегу отпечатки медвежьих лап и следы его ревностной работы. Этот зверь обладал поистине геркулесовской силой. Это он утащил нашу добычу. Вытаскивая сохатого из озера, он повывернул с корнем, почти приросшие ко дну, деревья, по пути всё было сломано или выброшено на берег вместе с тиной. Наша вчерашняя работа, по сравнению с тем, что мы видели, была ничтожной, и мы в душе восхищались этой дикой силой.
От берега медведь волоком утащил добычу в глубь перелеска. Если бы это было ночью, мы ни за что не пошли бы его следом. Никогда он не бывает таким дерзким и смелым, как тогда, когда ему приходится оберегать свою добычу. Добудет ли он её сам или ему посчастливится, как в этот раз, — он без драки никому её не уступит. Беда тому, кто рискнёт появиться около него в этот момент. Малейший шорох приводит его в ярость, и он, как безумный, бросается навстречу. Но наш страх был рассеян уже наступившим днём.
Мы осторожно пошли вперёд и в это время услышали дружный лай собак, затем треск и шум. Зная, что это медведь, мы бросились наперерез. К нашему счастью лайки задержали зверя. Это придало нам силы, и мы, не видя под ногами препятствий, бежали на помощь собакам.
Удирая, топтыгин хотел воспользоваться открытой марью, но там оказался зыбун, медведь своей тяжестью продавил люк и загруз в тине. Собаки же, легко удерживаясь на поверхности, наседали на зверя. Когда я подбежал к кромке перелеска, они были в трёхстах метрах от меня. Медведь, не обращая внимания на собак, барахтался, пытаясь выбраться на поверхность и это, наконец, ему удалось. Но какой он был страшный — худой, горбатый, и до невозможности вымазан в грязи. Я выбрал момент, когда собаки были в стороне от зверя, и выстрелил. Медведь попятился назад и стал медленно погружаться в зыбун. Мы с трудом добрались до него и после многих усилий нам удалось отнять и унести с собой только заднюю часть, остальное же, вместе со шкурой, осталось в зыбуне.
Вернувшись к озеру, мы направились следом медведя и скоро увидели горку, сделанную из разного хлама — там был спрятан сохатый.
Если у озера мы со скрытым страхом восхищались его силой и даже ловкостью, то тут были разочарованы, — так неумело он прятал добычу. Видно лай собак и человеческий говор в лагере заставили его торопиться. Он наскоро наскрёб моху, натаскал валежника и кое-как прикрыл тушу. Второпях он всё же успел разорвать сохатого на три части, переломать ему хребет и так выпачкать всё мясо об обгоревший колодник и мох, что оно уже не представляло для нас особенной ценности; нам пришлось много поработать, чтобы выбрать несколько чистых кусков мяса.
Солнце было высоко, когда мы вернулись в лагерь. Олени, наевшись за ночь, уже лежали у дымокуров. Наш завтрак теперь состоял из большой порции мяса, бульона и малой доли каши.
Часов в десять мы свернули лагерь и, наметив направление, ушли заканчивать работу.
Рёв изюбра
После первых заморозков тайга стала скучной. Умолк, ли птичьи песни, пожелтела трава, притихли речные перекаты. По берёзовым перелескам зашумел осенний ветер. С неудержимой силой неслись к югу табуны уток, стаи гусей и журавлей; перекатываясь по тайге, туда же летели мелкие лесные птицы.
Мне предстояла последняя поездка на хребет Буртуй.
Кроме моего постоянного спутника Прокопия Днепровского, с нами разделял путешествие охотник Егор Ногаев, знавший хорошо горные хребты, на которых мы в тот год вели геодезические работы. Спустившись в долину реки Халхасан, мы поехали по её широкой пади. День был тёплый, солнечный, а вокруг всё уже поблёкло, привяла трава, пожелтели листья. Словно в цветной наряд разоделась тайга. На её тёмнозелёном фоне появились заплаты из красных, пурпурно-оранжевых, жёлтых красок. Только в этих цветах уже не было блеска, игры, будто они тоже привяли. Предупреждая о грядущей зиме, на далёких хребтах лежал снег. Смотришь на этот печальный пейзаж и невольно поддаёшься чему-то грустному, словно сожалеешь о весёлых, полных жизни летних днях.
За падью нас встретил густой кедровый лес. Лошади, выбравшись на тропу, пошли веселее. Тут уже другое, куда ни посмотришь — всюду суета.
Полакомиться кедровыми орехами сюда пришли хищники, грызуны, слетелась и боровая птица. Все заботились: одни, запасаясь на зиму, прятали орехи по норам, в щелях и дуплах старых деревьев; другие жадно объедались, кричали и дрались; только медведь, выискивая чужие запасы, тихо шарил по тайге.
Придерживаясь реки, мы продолжали свой путь. Наша тропа часто пересекала ключи, переваливала низкие хребты и долго тянулась по долине. Я ехал позади всех и поэтому мог полностью отдаться наслаждению, которое испытывал, находясь в тайге в это замечательное время. Помимо того, что эта поездка сулила мне окончание работ, у меня было затаённое желание в этот раз увидеть изюбра и услышать его брачную песню, которую поют они только осенью. Кто хоть раз в жизни слышал её, тот может понять волнение, с которым я ехал тогда в тайгу. Кроме всего этого, мне хотелось сделать фотоснимки, о чём я мечтал много лет.
Уже вечером мы свернули с чуть заметной тропы и, перебравшись через реку, выехали на поляну. Там, в углу, стояла полуразрушенная временем избушка. Не успел я с Ногаевым отпустить на корм лошадей и стащить пожитки в избушку, как Прокопий уже вскипятил чай.
Остаток дня мне хотелось использовать для осмотра подходов на главную вершину хребта с тем, чтобы завтра итти наверняка и успеть сделать всё необходимое по работе, тем более, что этому благоприятствовала погода.
Выпив по кружке чая, я и Ногаев перешли реку и без тропы, напрямик, стали подниматься по крутому скату отрога. Чем выше мы поднимались, тем становилось круче, больше редела тайга и уже под вершиной наш путь пошёл по мягкому снегу. Им были покрыты вершины гор и крутые увалы. Как ни присматривались мы к снежному полю, нигде не было заметно следов зверя.
Когда мы вышли на верх хребта, солнце только что скрылось за горизонтом. Егор, усевшись на камень, достал кисет. Он медленно оторвал от газеты клочок бумаги, свернул «козью ножку» и с наслаждением закурил. Я же, пользуясь тем, что из глубины ключей не успела ещё выползти темнота, долго любовался развернувшейся панорамой и заносил в дневник описание хребта Буртуй, намечая путь к его вершине.
Густая кедровая тайга раскинулась по всей округе. У неё, казалось, не было границ, где-то далеко у горизонта она сливалась с синеватым небом. По зелёному фону тайги ползли серебристые змейки ключей, кое-где виднелись выступы скал и снежные горы. Над всей этой панорамой висела таинственная тишина, которая бывает в тайге только при вечерних сумерках.
— Попробую раз-другой зареветь в трубу, — сказал Ногаев, — авось кто-нибудь откликнется…
Он достал из сумки длинную ленту бересты, свернул её конической трубкой и долго, не решаясь нарушить тишину, смотрел на утопающие в вечерних сумерках долины. Затем он заложил в угол рта тонкий конец трубы, зажал его губами и с натугой потянул в себя воздух. Протяжный звук полетел по долинам. Егор, медленно приподнимая трубу кверху и меняя высокие ноты на низкие, внезапным басом оборвал свою песню, подражая голосу изюбра. Звук был настолько силен, что долго слышались отголоски его ударов о далёкие скалы. Мы стояли молча. Тишина была ответом на наш «призыв». Тогда Ногаев, подойдя ближе к склону хребта, протяжно повторил свою песню и не успел оторвать трубу от губ, как до нашего слуха ясно донёсся ответный рёв изюбра. Ревел бык где-то далеко в чёрной кедровой тайге.
— Слышишь, отзывается, — сказал Ногаев, всматриваясь в тёмную даль.
— Что будем делать? — спросил я с волнением.
— Будем спускаться к табору, завтра утром он к нам заявится, — ответил спокойно промышленник, свёртывая трубу. — Ведь зверь думает, что ревёт соперник!
«Неужели по голосу на таком расстоянии он может определить место, откуда исходил звук?» — подумал я. Ответный голос изюбра слышался издалека. Каким же нужно обладать инстинктом, чтобы, услышав один раз призывный голос, через несколько часов прийти на это место?!.
Мои мысли были прерваны повторным рёвом зверя. Я готов был остаться на ночь здесь, сменять свою постель на холодную бессонную ночь, но Егор разубедил меня, говоря, что это может повредить делу.
— Раз уж он ответил, то утром будет здесь, — сказал он.
Было уже совсем темно, когда мы пришли к избушке. Ногаев за ужином всё подробно рассказал Прокопию, и мы решили рано утром итти на хребет.
На ночь все расположились у костра. Маленький огонь тускло освещал поляну. Было холодно. Прокопий и Ногаев скоро уснули; мне долго не спалось, и как-то невольно я вспомнил многое из жизни изюбра.
…Жизнь этого зверя всегда вызывала во мне огромное любопытство. Работая в экспедиции, я много лет встречался с ним на летних пастбищах, на солонцах, в тайге зимою, на переходах. Наблюдая за ним во все времена года, я пришёл к выводу, что именно осенью, когда приходит брачная пора изюбров, его жизнь чрезвычайно интересна. Именно в это время года его голос, полный любви и угроз, поистине украшает тайгу. Не одну ночь я провёл на вершинах отрогов, чтобы утренней зарёй услышать зычный голос быка. Я часто прислушивался к этому рёву и всё же не мог понять, что хочет передать им изюбр: то ли он поёт эту песню для своей подруги, то ли зовёт на бой соперника, а возможно, зверь ревёт от избытка сил, которые он успел накопить, живя в горах всё дето.
Когда голова изюбра украшена 10–12-концовыми рогами, он обладает максимальной силой, смело принимает бой и отражает противника, а его голос в это время достигает наибольшей силы и стройности; он щедро одарён и красотой. Кажется, нет ему равного по силе, и мечется он по долинам, по уступам тор, ищет соперника и всё ревёт.
Вот он на высоком гребне глухой тайги и, провожая солнце за горизонт, затянет нежными переливами свою брачную песню. Пропоёт её и прислушается, нетерпеливо удерживая себя на одном месте. Не получив ответа, он снова повторит свою песню и снова ждёт, всматриваясь вдаль мутными глазами. Но вот откуда-то послышится такая же песня, стройная, нежная, полная призыва и угроз. Бык делает прыжок и, замирая, прислушивается как бы не веря звукам. Затем снова прыжок — ив бешеной горячке он несётся на зов соперника, подавшего голос.
В эти минуты его покидает страх, он забывает про осторожность. Размашистой рысью, не зная преград, через распадки, россыпи и гари торопятся быки друг к другу навстречу. Чем ближе, тем яснее слышится песня Теперь в них что-то другое — смелое, дерзкое. Один ревёт грозно; ему отвечает другой — злобно, грубо. Волна ми по всей округе разносится несмолкаемое эхо, будто оповещая всех о предстоящем поединке.
Но вот рёв становится тише, как бы умолкает, и только низкие, захлёбывающиеся звуки говорят, что борьба только начинается.
Разрывая сильными ногами землю, подходят соперники друг к другу и, сжимаясь в прыжке, с разбегу бросаются в бой. Звонко застучат рога, ударившись друг о друга, и, если этот стремительный удар не решит явного преимущества одного перед другим, соперники дерутся долго, не щадя себя, и нередко гибнут в бою или позже умирают от ран.
Так проходит осень у изюбров, и в зиму они остаются худыми, измученными, побитыми.
Промышленники давно знали, что только осенью ревёт изюбр и что именно в это время он обычно теряет осторожность. Сделанная из бересты или кедра труба служит прекрасным инструментом для подражания голосу изюбра. С этой трубой бродили охотники по горной тайге, изредка подавая голос. Услышав звук трубы и приняв его за рёв быка, обманутый самец стремглав бросается на этот зов, и в тот момент, когда соперник кажется близко и он готов схватиться с ним, — падает за мертво от меткого выстрела охотника.
— Уж больно любопытно, — говорил Прокопий, смотреть на него в это время. Даже страшно бывает, когда он, сгоряча, не разобравшись, прёт прямо на тебя!
Так, вспоминая отрывки своих наблюдений за изюбрем, я незаметно уснул.
Ночь прошла в обычной тревоге: то костёр угасал, и мы мёрзли, то было совсем жарко, мы просыпались, закуривали и, поглядывая на небо, ждали зари.
Рано утром, когда ещё в долине Халхасана лежала тихая осенняя ночь, мы были на ногах. По тёмному небу, мигая ярким светом, играли звёзды. Тихо пел свою осеннюю песню обнимающий поляну ручей. День обещал быть солнечным.
Мои спутники были уверены, что если успеем до зари выйти на хребет, то не позднее, как сегодня утром, увидим изюбра. Наскоро закусив и выпив по кружке чая, мы загрузились котомками и покинули стан.
Шли потемну, зари всё ещё не было. Кругом лежала ночь, и даже, когда мы достигли вчерашней вершины, ещё не обозначился восток. Егор достал свой «инструмент» и, свернув его трубкой, заревел. Чистый звук разорвал предутреннюю тишину и мягкими волнами прокатился по долине. Не успело смолкнуть эхо, как послышался голос с той же стороны, откуда был слышен вчера, только теперь зверь ревел гораздо ближе.
Мы схватили котомки и двинулись ему навстречу. Выйдя на соседнюю сопку, Ногаев повторил свою песню сейчас же ему ответил нетерпеливый бык. Нас разделял глубокий ключ, склоны которого были покрыты кедровым лесом. Зверь был на противоположной стороне.
— Слышишь, пришёл, — показывая в сторону ключа, сказал Ногаев.
Действительно, зверь был совсем близко, и непонятное беспокойство охватило меня. Хотелось, как можно скорее увидеть этого красавца и ещё ближе услышать звуки его песни.
— На месте ревёт, придётся итти, — сказал Днепровский и зашагал вперёд. Мы последовали за ним. Кругом было тихо, и мы старались не нарушать эту тишину. Но иногда от неосторожности под ногами вдруг зашумит опавший лист или хрустнет веточка, тогда Прокопий, оглядываясь, качает укоризненно головой…
Мы подошли к обрыву и задержались. Снова, но уже ближе и яснее, заревел изюбр. Звук рванулся кверху, прокатился по хребту и замер где-то вдалеке. Прокопий, удерживаясь рукой за берёзу, наклонился к обрыву и, посмотрев вниз, прислушался. Оттуда ещё доносилось эхо.
Я стоял, охваченный чувством тревоги, ещё не веря, что зверь появится возле нас и я увижу его.
С минуту Днепровский всматривался в лесную чащу, затем осторожно оттолкнулся от берёзки и, подав нам знак следовать за ним, пополз на четвереньках вниз. Я не помню, как перелезал через колодник, как спускался по россыпи. У меня было только одно желание — скорее увидеть зверя.
Днепровский тихо подобрался к небольшому выступу и, всматриваясь в темноту, приподнялся во весь рост. Я последовал его примеру.
На безоблачном небе стали меркнуть звёзды. Где-то далеко за горами нарождался день. Вот-вот алая заря должна была окрасить вершину Буртуя.
Днепровский бесшумно вытащил из ружья патрон и, держа бердану двумя руками, плотно прижал конец ствола к губам. Густой звук разорвал морозное утро. Он ревел с большим искусством, чем Ногаев в трубу. Не дождавшись ответа, он повторил свою песню, слегка укорачивая отдельные звуки.
Вызов был дан, и теперь мы напряжённо ждали ответного призыва.
Еле заметно светлеет восток. Наконец, мы ясно услышали из глубины ключа сильный рёв. Можно было ожидать скорого появления изюбра. Мне хотелось, чтобы он немного запоздал, тогда, при дневном свете, было бы легче рассмотреть его и сделать снимок.
— Становись вот здесь, в березняке, между камнями, и не шевелись, — сказал мне Прокопий, — когда зверь будет близко, ты услышишь его по ходу, тогда легонько крутни берёзку, чтобы она заскрипела. Бык, услышав треск, сразу бросится к тебе. Только помни, он сейчас смелый и может, не разобравшись, броситься прямо на человека. Мы с Егором, в случае опасности, будем наготове, — и Днепровский скрылся за гранью крутого ската.
Шли томительные минуты, и вдруг совсем близко я услышал сердитый рёв, и сейчас же ему тихо ответил Прокопий. Я стоял, как прикованный, боясь пошевелиться. Наконец, через какой-то промежуток времени, когда восток загорелся ярким светом, до моего слуха долетел треск сучка и скоро послышались торопливые шаги зверя по каменистому увалу. Спустя минуту бык появился на гребне, метрах в ста от меня. Через седловину я мог свободно наблюдать его. Подняв высоко голову, он бросил взгляд в нашу сторону и протяжно заревел. Я был очарован этой картиной и песней, полной призыва и угрозы. Он ещё и ещё повторил свой призыв.
Но вот зверь умолк и, отбрасывая сильными ногами землю, стал рогами сбивать кору с тонкой сосенки. Подражая ему, я начал рукой крутить берёзку. Через мгновенье зверь оказался возле меня. Он замер на месте, как бы давая возможность осмотреть себя. Трудно передать пережитый момент. Я был в таком состоянии, что даже не заметил, как щёлкнул затвор аппарата. В памяти ясно запечатлелись его глаза, налитые кровью, в них было столько отваги и силы, что одно это могло привести человека в ужас.
Сделай он ещё несколько прыжков, трудно сказать, успели бы промышленники предупредить его молниеносное движение или нет. Но этого не случилось. Он в упор взглянул на меня, как бы не понимая своей ошибки, зло рявкнул и, круто повернувшись на задних ногах, с шумом скрылся своим следом. Рявкнул он как-то особенно, именно — зло.
Через несколько минут из-за далёкого горизонта брызнули лучи восходящего солнца. На соседнем хребте, будто приветствуя утро, протяжно заревел бык, ему с вершины Буртуя коротко ответил второй, и всё в тайге смолкло…
Мать
Был жаркий день июля. В тайге всё притаилось, спряталось, и даже листья берёзы привяли от горячих лучей солнца. Я с проводником Тиманчиком — колхозником из Угоянского стойбища, возвращался на свою базу. Ни тяжёлые рюкзаки, ни жаркие лучи летнего солнца так не изнуряли нас, как гнус. Утром нам не дали спокойно позавтракать комары, их было так много и они проявляли такую активность, что буквально нельзя было открыть рот, вздохнуть. Когда же мы стали собираться в путь, навалилась мошка, а затем появился и паут. Вся эта масса отвратительных насекомых сопровождала нас весь день… Вначале мы отбивались от них руками, отмахивались головами, но скоро это утомительное занятие до того надо ело, что мы решили не сопротивляться и сдаться «на милость победителей».
Тропа, по которой мы шли, вывела нас на верх пологого хребта и, не меняя направления, потянулась прямо на восток. Солнце продолжало немилосердно палить. Мы торопились, зная, что по пути к реке, на расстоянии двадцати километров, нигде не сможем утолить жажду, а следовательно, и отдохнуть. Наши собаки Чирва и её сын Майто буквально изнывали от жары.
Тиманчик меньше заботился о себе, чем о своих собаках. Хорошая собака для эвенка — это его друг в походах, это благополучие всей семьи. Только неудачник живёт в тайге без лайки, — говорят эвенки.
В каждом распадке собаки бросались искать воду, но напрасно. Вот уже третья неделя, как на небе не появлялись облака, и влага исчезла, её нет в распадках, в мелких ключах, даже таёжные речонки обмелели до неузнаваемости.
Не доходя километров десять до реки, мы, пересекая высохший ручей, вдруг услышали лай. Зная, что наши зверовые собаки не облаивают птиц, бурундуков, а белку — только в охотничий сезон, и что в этом районе не бывает сохатого, — подумали о медведе. При мысли, что собаки держат косолапого, слетела усталость и сердце забилось знакомой тревогой. Ещё несколько минут, и мы, оставив рюкзаки на тропе, бросились на лай. Чем ближе подбирались мы к собакам, тем осторожнее вели себя; стараясь быть незамеченными. То ползли бесшумно по траве, то, нагнувшись, пробирались по чаще, а лай становился всё слышнее, всё настойчивее. Вот мы уже совсем близко, метрах в ста. До слуха доносился треск сучьев и возня. Ползём ещё вперёд. У меня в руках готовое к выстрелу ружьё.
— Нет, не медведь, — произнёс громко мой спутник, поднимаясь во весь рост, и минуты напряжения сразу оборвались. Я тоже встал, и какое-то непонятное разочарование овладело мной. Собаки, увидев нас, начали лаять с ещё большим азартом. Мы подошли к ним. Предметом их внимания был небольшой ворох наносника, обнимавший корни старой ели. Видимо, в дождливое время ручей, в русле которого мы находились, заполняется водой, иначе наносник никак не мог бы попасть под ель. Но странно: собаки, до крови разорвав морды, грызли зубами палки, работали лапами, пытаясь разбросать этот наносник и проникнуть вглубь. Сколько было азарта в их работе! Мы не могли понять, кого они загнали туда. Когда же собаки были пойманы, несмотря на их страшное возмущение, я заглянул под наносник. Странный звук донёсся до моего слуха. Он напомнил мне ворчание кошки, когда у неё пытаются отобрать кусок мяса, который она только что стащила из-под рук хозяйки. Я долго всматривался в темноту и, наконец, увидел две пары светящихся точек, прямо смотревших на меня. Ещё несколько секунд, и в корнях ели я заметил две усатые мордочки. Собаки, увидев, что я пытаюсь разобрать наносник, стали ещё более нетерпеливы.
— Наверно, маленький рысь, — сказал Тиманчик, не заглядывая внутрь. — Тут, видишь, всякие разные косточки есть, это они кушают.
Он оказался прав. Под елью, корни которой прикрывались наносником и хламом, прятались маленькие рыси.
Мы решили разобрать сушник и унести малышей к себе на стойбище. Сколько в глазах этих крошечных животных было страха и возмущения, когда мы добрались до них. Прижавшись друг к другу спинками, они дружно отбивались от нас лапками и злобно, как взрослые, ворчали. Я снял гимнастёрку, завязал воротник, и мы пленили малышей.
Солнце было в зените. В тайге стало душно, даже в тени не было прохлады. Хотелось пить, но мы могли только мечтать о тех блаженных минутах, когда, наконец, доберёмся до воды. Я приподнял свою ношу и хотел было итти, но Тиманчик остановил меня.
— Наверно, близко вода есть, без воды рысь тут жить не может, — сказал он и стал внимательно всматриваться в окружающую обстановку.
Действительно, ведь не могли же малыши жить без воды, тем более, что они уже питались мясом. Тиманчик быстро, что свойственно эвенку, разыскал еле уловимую глазом тропу и пошёл по ней. Освобождённые собаки побежали вперёд. Вдруг снова раздался лай, и до слуха долетел треск и шум.
— Не старая ли рысь? — подумал я.
Когда шум стих, мы разыскали воду, вернее маленькое болотце, к которому ходили на водопой рысята. Вода в нём была далеко не свежая и тёплая, но мы, правда без наслаждения, всё же утолили жажду.
Через полчаса мы продолжали свой путь по тропе. Собак ещё не было. Малышей я нёс в рюкзаке, который мы освободили для них. Малейший толчок и неловкое движение рюкзака раздражали их. Они, не переставая, ворчали, выражая этим своё негодование.
Солнце уже склонилось к лесу, но жара не уменьшилась, и мы снова изнывали от жажды. Я старался не думать о воде, но мысли о ней, как назойливая мошкара, неотступно преследовала. Наконец, — это было уже вечером, — пологий хребет кончился, и мы стали спускаться в долину.
Ничего не хотелось, кроме воды и прохлады, даже предстоящий отдых после длительного пути не соблазнял нас.
Но вот окончился крутой спуск, скоро остался позади и сосновый бор, граничащий с береговыми елями. Ещё полкилометра пути, показавшегося нам бесконечным, — и мы увидели знакомую поляну, затем услышали и долгожданный шум реки. Только тут нас догнали собаки. Не задерживаясь на поляне, мы добрались до реки и дали волю своим желаниям. Мы пили, купались, радуясь, как дети, прохладе. Много ли человеку нужно! Буквально через десять минут на наших лицах уже не осталось и следа от усталости.
Предстояла ночёвка. Хотелось есть, но в наших котомках, кроме маленького кусочка пышки, ничего не было, если, конечно, не считать чайника и небольшой сковороды, в которой мы обычно жарили рыбу. Но ведь мы находились в тайге, отсутствие в наших рюкзаках запасов продовольствия не смущало нас. Пока я устраивал ночлег, привязывал собак и возился со своими юными питомцами, Тиманчик что-то делал, усевшись на гальку. Я стал наблюдать за ним. Он вытащил нож и срезал на голове небольшую прядь волос, затем достал из шапки два голубых пёрышка кедровки и белой ниткой стал всё это прикреплять к маленькому рыболовному крючку. Через несколько минут я уже видел в его руках искусно сделанную мушку, на которую он собирался ловить хариусов. Но вода в реке была настолько прозрачной, что нужно было прикрепить крючок к бесцветному поводку, иначе рыбы не обманешь. Он нашёл в своей дорожной сумочке оленью жилу, чем починяют эвенки олочи[9], осторожно отделил от неё три тончайших нитки и из них сделал поводок.
Тиманчик был мастер обманывать хариусов. Я был свидетелем, как эта хитрая рыба жадно бросалась на приманку и ровно через полчаса многие из них уже жарились на нашей сковородке.
Вечерело медленно, в июле в этих местах почти не бывает темноты — не успеет вечерняя заря погаснуть, а уж на востоке разгорается утро. Но человек быстро привыкает к светлым ночам и в положенное время легко засыпает. Усталость требовала своего, но прежде чем отдаться минутам отдыха, я решил посмотреть рысьих малышей, которые были устроены на ночь под лиственницей, недалеко от костра.
Они не спали, были голодны, скучали о матери и не понимали, почему их лишили родного уголка под старой елью. Но стоило мне только прикоснуться к рюкзаку, как они сейчас же разражались гневом. Только теперь я рассмотрел их.
Им было, видимо, немногим больше двух месяцев, но как они походили на мать и пушистыми шубками, и ушками, и хвостиками. Такой же злобный, не знающий примирения взгляд, полный хитрости и ненависти. Их маленькие пухлые лапки кончались острыми когтями, всегда готовыми к защите. Это были уже рыси, получившие по наследству от матери, нужный для их звериной жизни, инстинкт. Они прижимались друг к другу и, приняв оборонительную позу, предупреждающим взглядом смотрели на меня.
Я завязал рюкзак, проверил, надёжно ли привязаны собаки, и стал готовиться ко сну. Тиманчик уже спал.
По реке струилась прохлада, и вместе с ней на зелёный покров долины тонким слоем ложилась роса. Появился ветерок, и радостно зашумели освежённые листья деревьев.
Мы быстро уснули.
Часа в два ночи нас разбудил отчаянный лай собак. Мы вскочили. Кто-то с треском удалялся от бивуака. Тиманчик быстро отвязал собак, и они скрылись. Мы стояли, посматривая друг на друга, не понимая, кто бы это мог быть, а лай всё усиливался, и скоро перешёл в схватку. Тиманчик с берданой в руках бросился на лай, я последовал за ним. Мы ещё не успели добежать до дерущихся, как по лесу раздался отчаянный визг собаки Майто. Хорошо, что было светло. Выскочив на поляну, окружённую небольшими елями, мы увидели катающийся по земле клубок. Борьба была настолько ожесточённой, что даже наше появление осталось незамеченным. В общем клубке мы увидели животное светлой окраски. Это была крупная рысь. Подобрав под себя Майто, она так и застыла, стиснув стальными челюстями горло собаки. Чирва, спасая сына, сидела на спине зверя и зубами рвала хребет. Майто задыхался и уже чуть слышно хрипел. Два прыжка — и Тиманчик оказался у дерущихся. Бердана, описав в воздухе круг, угодила в лоб рыси, и ложе переломилось пополам. Тогда эвенк схватил ствол и, как безумный, стал бить им зверя.
Удары, рычанье — всё смешалось, и в этом гвалте трудно было что-нибудь разобрать.
Через минуту рысь свалилась набок, но челюстей не разжала, так и умерла с задушенным Майто.
Горю Тиманчика не было предела. Он разжал пасть зверя и, приподняв безжизненное тело Майто, стал тормошить его, пытаясь пробудить в нём жизнь, но всё было напрасно…
Мы вернулись к месту ночёвки, ещё не вполне сознавая всё, что случилось. Для нас было несколько странным поведение рыси. Обычно этот зверь не выдерживает натиска собак и отделывается от них, забравшись на дерево или просто удирает. Что же заставило её решиться на схватку с собаками? Это было загадочным, и только тогда, когда я подошёл к лиственнице, под которой лежали малыши, всё прояснилось. Под деревом не оказалось рюкзака. Мы его нашли, вместе с малышами, на кромке поляны, где собаки догнали рысь. Это была мать малышей. После нашего ухода она вернулась к старой ели, не нашла там своих детёнышей и все десять километров шла следом за нами и, затаившись где-то близко от нашей стоянки, ожидала ночи. Какая великая сила — материнский инстинкт! Ведь это он заглушил страх и заставил ползти к лиственнице, где всё кругом было насыщено человеческим запахом.
Какой нужно обладать ловкостью, чтобы подползти неслышно к лагерю и стащить, буквально из-под носа у собак, рюкзак с малышами. Но самым удивительным было другое. На том месте, где мы подняли рюкзак, лежал принесённый рысью заяц. Отправляясь на поиски детей, она хотела утолить их голод и несла им запас пищи.
Утром в десять часов мы были на стойбище.
Много времени прошло с тех пор, наши маленькие рысята привыкли к пище, подросли, но в их глазах, были ли они сыты или голодны, никогда никто не видел примирения. Во всех их движениях, во взгляде лежала печаль неволи. Они находились всегда в каком-то напряжённом состоянии, особенно самка. Она никогда не смотрела в глаза человека, вечно пряталась и беспричинно раздражалась.
Враждебность скользила во всех движениях молодых рысей, может быть, потому, что мы, постоянно занятые работой, не уделяли им достаточно внимания и ласки.
Весною следующего года, когда нашим питомцам было уже по году, они особенно переживали неволю и своим поведением вызывали у всех нас чувство сожаления. Наконец, я не выдержал и решил отпустить их на волю. Двадцать шестого мая мы поднялись на лодке вверх по реке, имея намерение достигнуть устья Чулы и через неделю вернуться обратно. В лодке с нами были и рыси. Утром, после первой ночёвки, мы их решили отпустить на свободу.
В тайге ещё шло снеготаяние, уровень воды в реке неизменно поднимался, затопляя берега. Мы, не достигнув цели, вынуждены были вернуться на стойбище. Каково же было наше удивление, когда, подплыв к своей старой ночёвке, увидели сидящих на наноснике наших рысей. При нашем приближении они встали и отошли к кустам.
Не знаю почему, но мы радовались этой встрече. Рыси к нам не подошли. Мы оставили им свои небольшие запасы мяса, рыбы, хлеба и уже больше никогда с ними не встречались.