Для первых месяцев войны массовым явлением было то, что все население областей, прилегающих к фронту, сдвинулось со своих мест. Линия фронта быстро передвигалась вперед, захватывая все большие пространства и, сообразно с этим, все больше увеличивалось число людей, бросивших свои насиженные места и двинувшихся в неизвестную даль.
По шоссе, по проселкам и просто по полям и лесам, брели сотни тысяч людей с жалким скарбом в руках и совсем без вещей. Брели в самых разнообразных направлениях, часто без определенной конечной цели и когда их спрашивали — куда идут, они обычно пожимали плечами и говорили: — да сами не знаем куда…
К зиме все это постепенно утряслось и люди снова, более или менее, прочно осели на местах, одни на старых, другие — на новых.
Для последних десяти предвоенных лет характерным было то, что крестьянское население уходило в город. Колхозы, совхозы, рабский труд не дающий ничего взамен, постоянные «раскулачивания» и выколачивания последней картошки, сделали благословенный труд на земле безрадостным и попросту невыгодным. Это привело к тому, что крестьяне бросали родные места и переселялись в города, тщетно ища там большего заработка и лучшей жизни.
В годы войны происходило обратное явление. Жители городов уходили в деревни. В первую голову возвращались те, кто еще недавно променял деревню на город и у кого связи с деревней еще прочны и свежи. За ними шли те горожане, которые имели какие то корни в деревнях, родственников, свойственников, друзей.
Это массовое возвращение в деревню объяснялось в первую очередь слухом о том, что «немцы будут делить землю». Слухом подтвержденным устно и печатно и самими немецкими властями. Крестьяне, бежавшие от опостылевших колхозов, радостно возвращались домой, в надежде стать хозяевами на собственной земле. Труд на земле, при условии частной собственности, снова начал казаться выгодным и привлекательным. Эти недавние городские жители возвращались в деревню навсегда. Коренные горожане, уходившие в деревню, уходили туда временно, чтобы пересидеть тяжелое время продовольственного кризиса. Ибо, несмотря на жесточайшую эксплоатацию крестьян со стороны советской власти, в деревне все же легче с продуктами. На все «организованные походы на деревню», крестьяне отвечали неорганизованным пассивным сопротивлением. Они научились так прятать «излишки», что их не могли разыскать, даже всевидящие очи ревизионных комиссий и сельских активистов. Эта наука в дни войны очень пригодилась крестьянам. Благодаря ей они смогли не только сами дотянуть до нового урожая, но и основательно подкармливать бежавших к ним городских родичей.
Крестьянство — единственный класс в России, который большевикам так и не удалось сломать. Хотя ломали они его долго, упорно и беспощадно. Больше того, вся эта ломка только еще более укрепила в крестьянах тягу к собственной земле и к частному хозяйству. Эта тяга, в последнее время, настолько обострилась, что в первые годы войны нередко превалировала над всеми остальными чувствами.
Русского крестьянина никак нельзя обвинить в недостатке патриотизма. Именно здесь, в деревне, патриотизм всегда рос и растет в своем естественном и природном виде. Спокойный, прочный, здоровый и простой. Без тех ярких и уродливых цветов самолюбования, позы и истерики, привитых ему в городских оранжереях человеческих чувств, культивирующих также и патриотизм и порой бойко торгующих им. И, тем не менее, русский крестьянин согласен был принять землю и из немецких рук. Это для меня стало ясным из многочисленных разговоров с сельскими старостами и крестьянами, приезжавшими в псковское городское управление.
Каков же должен был быть ужас пережитого, какова же должна быть тоска по своему клочку земли, для того чтобы русский крестьянин, с надеждой и благодарностью ждал, чтобы ему его же собственную землю дали бы — иностранцы! «Свои» веками обещали, клялись, лебезили и — надували. Может быть даст чужой? И русский крестьянин доверчиво потянулся к чужому.
Никого немцы не могли заполучить в свои руки, так просто и так дешево, как русское крестьянство. К тому же — класс самый многочисленный и самый нужный. Если остатки русской интеллигенции и по ту, и по эту сторону рубежа, ставили условием для своего сотрудничества образование российской национальной государственности, условие, правда, не только принципиального характера, но и как единственный реальный шанс на успех борьбы, если рабочие недоверчиво присматривались к немцам и к тому, что несут они, то крестьянин этот вечный пасынок русской истории, безоговорочно воспринял приход немцев, поставив себе относительно будущего простую, не раз слышанную мною формулу: — «сперва надо большаков прогнать и землю по справедливости разделить, а опосля разберемся…»
Немного хотел получить от немцев русский крестьянин. Он хотел получить на гривенник — добра, понимания и честности. И за это вернул бы, как это свойственно лишь простому человеку земли, рублем — труда, доверия и благодарности. Но надуть чужой не смел. Ибо, за то, что не прощается и своим, с чужака взыщется вдвойне. Будущее покажет, что немцы не только не дали этого гривенника, но попытались отнять и тот медный грош, который еще был зажат в руке обобранного советского колхозника. Другими словами — русского крестьянина надули и немцы.
Две вещи можно предсказать безошибочно в будущем. Первое это то, что большевикам никогда не удастся перевести русское крестьянство в марксистскую веру. И второе — что русское крестьянство безусловно переживет коммунистическую партию. А значит, рано или поздно, наступит тот день, когда крестьянству придется, наконец, сыграть ту роль в истории нашей страны, которую этот самый многочисленный и самый здоровый класс, давно заслужил своей тысячелетней трудовой жизнью.
С большим любопытством, интересом и даже волнением отправился я впервые в одну из псковских деревень.
* * *
В псковском городском управлении имеется один легковой автомобиль. Надо, конечно, иметь достаточно фантазии, чтобы этот ящик на колесах назвать автомобилем. Но сколько же надо было иметь умения, находчивости и терпения для того, чтобы из остатков допотопного «Форда» и десятка разнообразных автомобильных частей, соорудить это движущееся приспособление. Всеми этими качествами обладал шофер городского управления, снарядивший этот автомобиль, прозванный псковичами — «трясучка».
На этой «трясучке», на третий день Рождества, мы выехали из Пскова и по заснеженному ухабистому пути, то подскакивая вверх, то проваливаясь в бездну, направились в гости к вчерашним советским колхозникам.
У «трясучки» остов «Форда», крыша из сосновых досок, колеса от какой то другой машины, а дверцы открываются только с одной стороны. С другой они наглухо забиты. Я прошу шофера, в случае, если мы упадем, падать так, чтобы открывающаяся дверца оказалась наверху. В противном случае, нам бы пришлось пролежать в этой неоткрывающейся коробке, на каком-нибудь глухом проселке, день, а то и два, в снегу, на 40-градусном морозе. Шофер обещает, вообще, ни разу не упасть и, как выяснилось вечером, сдерживает свое обещание.
Машина, накреняясь на бок, сворачивает с шоссе и еще больше подпрыгивая, пробивается сквозь снег по проселочной дороге. Вскоре показываются вдали ушедшие в снег, накренившиеся на бок, похожие на большие грибы, первые деревенские избы. «Трясучка», врезавшись в большую гору снега, останавливается у мельницы. Из ближайшей избы выскакивают два мальчишки, лет по пятнадцати, в «буденовках». Этот головной убор, можно часто встретить в городах и деревнях, — красноармейцы меняли эти шапки на хлеб и на картошку. Мальчишки с любопытством смотрят на нас, начинают расспрашивать кто мы такие, откуда приехали и в результате принимают нас, кажется, за каких-то «ответственных работников» псковского городского управления.
Выходит мельник и приглашает нас в избу. Он усаживает нас в парадном углу, шепотом отдает распоряжения домочадцам, а сам, хитро улыбаясь, сообщает нам, что не ждал гостей и потому должен «малость отлучиться». Бабы тоже исчезают и затем появляются с какими то свертками, вытащенными по-видимому из тайников, гремят сковородой и начинают что то жарить.
Изба маленькая, с низким потолком, русской печкой и лежанкой. Внутри чисто. Я потом побываю во многих избах и, как правило, внутри они будут всегда лучше выглядеть, чем снаружи. Снаружи вид у деревень очень жалкий. Покосившиеся избы, с изъянами на стенах и крышах, разобранные заборы, повалившиеся плетни.
— Материалу не было для ремонта, — объясняют обычно крестьяне.
Но внутри всегда видна чья-то заботливая рука, старающаяся придать жилищу опрятный вид, хотя с каждым годом это становилось все труднее и труднее.
Домашний инвентарь изнашивался, а нового не было. До революции, за продукты, отвозимые в город крестьянин мог получить от города все необходимое для дома. В годы революции и гражданской войны деревенский инвентарь еще более пополнился вещами, частично награбленными в помещичьих усадьбах, а, главным образом, принесенными горожанами в обмен на продукты. За годы советской власти все это износилось и исчезло из быта. А новое в городе получить было очень трудно. Городские магазины, не могли обслужить и самих горожан. Город сам стал бедняком. Деревня превратилась просто в нищенку.
Пока мельник бегает по каким-то делам, связанным с приездом гостей, завязывается разговор с его домочадцами.
Если мне в городе порой казалось, что совсем не прошло стольких лет со дня моего отъезда из России, то тут, в первом разговоре с деревенскими людьми, начинает казаться, что с тех пор прошли не годы, а месяцы. Бабы и парни, участвующие в разговоре, вообще не произносят слова: «советская власть», «большевики» или «немцы». Они просто говорят: — «вот; когда, значит, красные начали отходить, мы и подались в лесок, а как пришли белые мы скорее из лесу и по домам…»
Новая война для них явилась ничем иным, как продолжением бывшей давно — да уж так ли давно борьбы белых с красными. Многие эту борьбу помнят, другие слышали о ней от старших. Годы, казавшиеся нам такими длинными, здесь в толще народного быта, прошли как несколько месяцев. Белые и красные. Коротко и ясно.
Однако, если это было так для домочадцев мельника, то для меня это было и не коротко и не ясно. И я не сразу смог отдать себе отчет в том, каким образом русский крестьянин войну с внешним врагом воспринял как продолжение войны гражданской. Тут несомненно сыграли свою роль, как разговоры о новом переделе земли, характерные для эпохи гражданской войны, так и то обстоятельство, что немцы, с особым жесточением, в первую очередь вылавливали политических комиссаров и партийный актив, что также напоминало времена борьбы белых с красными. Но сыграло тут роль и другое. А именно: — смертельная ненависть крестьянства к антинародной власти, сделала уже то, что крестьянин в каждом враге большевистского режима, даже враге внешнем, видит своего естественного союзника.
Поэтому и отношение их к этой новой борьбе «белых и красных», повернулось, по сравнению с годами гражданской войны, на сто восемьдесят градусов. Ибо, если тогда красные «давали землю», а белые ее «отбирала, то теперь, наоборот, — красные землю давно отобрали, а «белые» обещают ее дать. Поэтому неудивительно, что мои собеседники, поодиночке и хором ругают большевиков в выражениях еще более энергичных, чем городские жители.
Дверь со скрипом открывается и в парах морозного воздуха появляется мельник с белой от инея бородой. У него подмышкой сверток. Он разворачивает его и победоносно ставит на стол две бутылки самогона разных цветов. В одной — темножелтый, в другой зловеще — синеватый, денатуратовый. Его жена приносит соленые огурцы, кислую капусту, ржаной хлеб и сковороду жареного сала.
Пробуем отказаться от угощения, но ничего не выходит.
— Пей, добрый гражданин, — ласково щурясь говорит мне мельник и наливает эту жидкость странного и устрашающего цвета.
Чокаемся и пьем. Затем долго крутим из махорки цыгарки и мельник не спеша повествует о своем житье-бытье при советской власти. История мельника, — это история всей крестьянской России.
До революции мельник не был ни кулаком, ни даже крепким середняком. Его маленькое хозяйство находилось где-то на грани между середняцким и бедняцким. Мельник с энтузиазмом встретил 17-ый год. Землю соседа помещика поделили тогда «миром и по правде», как говорит мельник. Кое-что досталось и ему. Хозяйство его немного округлилось и это еще более укрепило его на стороне революции. Во время: похода Юденича на Петроград, мельник даже партизанил в пользу большевиков. Годы военного коммунизма тяжело отозвались на городе, — деревня их перенесла легче. А в годы НЭПа мельник поставил свое хозяйство совсем прочно на ноги. На паях с приятелем он даже построил мельницу. Как будто все шло хорошо. А потом… Потом пришел ужас коллективизации. Приехали из города какие-то люди с решениями и постановлениями и отобрали у мельника и мельницу, и кусочек бывшей помещичьей земли, и даже ту землю, которую он имел до революции. Мельница отошла к совхозу, а земля мельника стала колхозной.
— Стал я, значит, колхозником, — комментирует мельник. — Ишь слово-то какое выдумали. Это по-ихнему зовется «колхозник», а по нашему выходит просто — батрак. Ну, что ж батрачил я раньше, до Лениных и Сталиных, а только тогда я знал зачем, батрачу. До революций этих, я со своей земли, во как, сыт был, а что набатрачу, так то идет сверху. Для хозяйства чего прикупишь, альбо для семьи. А тут я стал батраком, а для чего и сам не пойму. Ну, поверишь, добрый гражданин, семь лет прямо в аккурат работал, только чтобы, значит, ноги не протянуть от голода. А сверху — ничего! Ни копейки! Веришь ли семь лет избы не починял, ложки к хозяйству не прикупил, платка бабе не подарил. На кого, спрашиваю, батрачу? Зачем батрачу? Изба разваливается, ходить не в чем, посуды нет, сапог нет, на черный день рубля бумажного нет. Зачем я работаю? Зачем такая жизнь?…
Домочадцы мельника образовали круг около него и внимательно слушают. Пришел и кое-кто из соседей. Время от времени они подтверждают отдельные места Мельникова повествования.
— Точно… Точно… — обычно говорят они.
Несколько лет «маялся» мельник в колхозе, обрабатывая бывшую собственную землю. Обрабатывая для того, чтобы плоды своих трудов отдавать советской власти, не получая от нее ничего взамен. Ибо, выработанные им «трудодни», как раз и были тем «аккуратом», которого лишь хватало на то, чтобы «не протянуть ноги от голода». Промаявшись несколько лет в колхозе, мельник всякими правдами и неправдами, перешел в совхоз. И тут снова попал в батраки и притом опять-таки на свою же собственную мельницу. Опять батрачество, опять трудодни и опять этот самый «аккурат». Мельник увидел, что выхода из этого заколдованного круга нет. Или, вернее, единственный выход из этой беспросветной кабалы — это падение советской власти. И мельник ждал, ждет и будет ждать этого момента до тех пор, покуда будут носить его ноги, вот в этих самых худых валенках, которые он, время от времени, поглаживает сухой и жилистой рукой.
Мельник жалуется, что большевики «на прощание» еще и пожгли много колхозного добра. И комментируя это, высказывает меткую мысль, судя по которой он хорошо усвоил все приемы советской власти.
— Ты что думаешь, — сказал по этому поводу мельник, — красные для того палили, чтобы немцам не досталось? Хе-хе… Совсем не для того! Они хорошо знали, что немцы голодными не останутся. Нет, добрый гражданин, они палили для того, чтобы нас оставить голодными и чтобы мы, значит, пожалели как, мол, хорошо нам жилось под красными и как плохо теперь…
Мельник долго, красочно и главное умно рассказывает о многом им пережитом и передуманном. Если мысли мельника облечь в книжную форму, то, по его словам, сущность трагедии русского крестьянина под советской властью заключается не в том, что у него отняли землю, скот и орудия производства, а в том, что со всем этим у него отняли смысл его земного существования.
Раньше у каждого крестьянина, у каждого трудящегося на земле, была цель, дававшая смысл его жизни и труду. Этой целью было приобретение собственного участка земли. А перед достигшим этой цели, открывался целый ряд побочных целей, которых хватало на века и десятки поколений. Покупкой, либо удачной женитьбой детей, закруглить свой участок, срубить новую избу, завести пчельник, добыть племенную корову, лошадь, свинью, птицу, купить лесок, построить мельницу и сотни других крестьянских забот, которые заполняли трудовую жизнь целых поколений и, постепенно осуществляясь, вели к определенному и ощутимому прогрессу. Крестьянин любил свое хозяйство, берег его и легче ему умиралось, если он знал, что передает его детям в увеличенном или улучшенном виде.
Ничего этого не осталось после коллективизации. Российское крестьянство сделалось, по существу, снова крепостными рабами. Крепостными рабами не помещиков, а государства. Но когда существовало помещичье крепостное право, то вся мыслящая Россия восставала против этого. Кто же в условиях большевистского режима, мог сказать хоть одно слово против государственного крепостного права?
До октябрьской революции русский крестьянин имел прожиточный минимум, имел землю и имел возможность стать зажиточным хозяином. Советская власть отняла у крестьянина землю, отняла возможность стать зажиточным хозяином и оставила ему лишь прожиточный минимум. Таким образом, советская власть ничего не дала крестьянину, а лишь отняла у него. Но крестьянину, для того, чтобы заполнить свою жизнь, одного прожиточного минимума — мало. Ибо, при всей его примитивности, нельзя заставить его видеть смысл своего земного существования только в том, чтобы ежедневно набивать свой желудок.
Вот простое, незатейливое и, в своей простоте, истинно драматическое повествование мельника, переданное сухим книжным языком. Может ли язык этот хоть отдаленно передать ту трагедию человека земли, которая скрывается за бесхитростным рассказом мельника?…
— Веришь ли, добрый гражданин, — говорит мельник, — сорок лет как утром проснусь, так первым делом на небо смотрю — какая, мол, погода будет, — не идет ли засуха, альбо лишний дождь не напортил бы полю или, там, мороз чтобы не во время не ударил. А после этой чертовой коллективизации, так и на небо перестал по утрам смотреть. Какое мне дело, что там на дворе делается? Да пусть хоть все кобыле под хвост идет!..
Спрашиваю мельника, что ж, по его мнению, надо было бы сделать, чтобы крестьянство было довольно.
— В первую очередь, — отвечает мельник, — землю поделить. Земля — хозяина любит. Не может она без него. Пропадает земля без хозяина. И мы пропадаем без нее. Какая власть даст крестьянину землю, за ту он и будет крепко стоять…
— Ну, а какая же власть должна быть? — спрашиваю у него.
— Да, уж какая, — после маленькой паузы говорит мельник, — одно слово, справедливая должна быть власть, вот что… Трудно без справедливой власти…
Мне очень понравилось это несложное и краткое определение мельника о сущности той власти, которую ждет российское крестьянство. Насколько это определение полней и понятней, чем все политические программы, написанные на нашей родине за последние сто лет…
— Ну, а при царе как было, хуже или лучше?
При упоминании о царе, вся изба наполняется шумом, движением, охами и ахами.
— Уж и не говори про те времена-то, — вздыхает мельник. — Ох и жили мы тогда, дай Боже еще когда-нибудь так пожить…
— Пуд крупчатки — рупь двадцать стоил, — со стоном вырвалось у мельничихи.
— Пара сапог — десять рублев, — шумно выдыхнул кто-то.
— Платок шерстяной — полтора рубля…
Несколько минут прошло в перечислении всех благ жизни сказочного царского времени.
Вряд ли, мельник и его домочадцы могли бы признать царский режим за ту «справедливую власть», о которой они мечтают. Но то обстоятельство, что они царское время вспоминают как какой-то замечательный сон, еще более оттеняет тот ужас, который принесла с собой советская власть.
Судя по единодушию, вызванному в избе словом «царь», я ни минуты не сомневаюсь в том, что вся крестьянская Русь с радостью бы приняла нового царя. Но с непременным условием, чтобы пуд крупчатки стоил — рупь двадцать, пара сапог десять рублей, а шерстяной платок — полтора. Такому царю было бы обеспечено долгое и славное царствование. Если же новый царь не в состоянии произвести эти сказочные перемены на рынке, то сторонникам монархии лучше отложить мысль о восстановлении престола, дабы не скомпрометировать на долгое время монархическую идею на Руси.
Уже завечерело. Надо уезжать. Я смотрю на мельника и невольно задумываюсь. Его род испокон веков живет здесь под Псковом. Если бы в свое время существовали родовые книги для записей крестьян, то несомненно род мельника был бы записан, в какую-нибудь «бархатную» или еще какую то особую книгу, И все это время, предки мельника, кровь от крови, плоть от плоти, этой суровой северной земли, работая на ней с утра до ночи, никогда не были настоящими хозяевами ее. Деда мельника пороли и продавали друг другу соседи помещики. Отец мельника, по словам последнего, работал на какого-то веселого барина, который всю жизнь болтался заграницей и, наверно, где-нибудь в Монте-Карло, держал «ответственный банк» в баккара на трудовые рубли Мельникова рода. А сам мельник, выбившийся, наконец, в хозяева и с такой надеждой встретивший 17-й год попал в результате в кабалу еще похуже и беспощаднее отцовской и дедовской. Если бы мельник сейчас бросался на всех встречных с ножом в руке или с топором, я бы не удивился. Но этого нет. Мельник спокойно сидит на табурете, ласково щурится и наливает самогон:
— Пей, добрый гражданин, дай Бог, чтобы и нам всем скоро полегчало. Намаялись мы сил нету…
В последний раз чокаюсь с мельником, и думаю о том, что может быть именно это долготерпение, эта безграничная физическая и духовная выдержка русского крестьянина и является тем единственным залогом, благодаря которому и он, а с ним вместе, и вся наша страна дождутся еще и лучшей судьбы и той «справедливой власти», по которой так давно тоскует весь многомиллионный крестьянский люд.
Уже совсем темно, когда мы уходим от мельника. Мальчишки в буденовках помогают налить воду в бак. Трясучка, подскакивая на ухабах и мигая единственной фарой по проселку, направляется в сторону Пскова. И пока видны по сторонам убогие силуэты покосившихся избенок, я думаю о последних словах мельника и мне хочется верить, что скоро ему должно «полегчать». Он заслужил это. Как заслужили и все мельники, плотники, кузнецы и просто крестьяне и крестьянки, всех этих ушедших в землю деревенек, давно забытых добрым Богом, но никогда не забываемых злыми людьми.
* * *
В последних числах января та же трясучка доставила меня на вокзал и в течение долгого обратного пути в Берлин, я мысленно перебирал каждый день моего месячного пребывания на родине.
Я побывал только в одном русском городе и в одной русской деревне. Как будто я видел очень мало, а между, тем я узнал очень много. Ибо, вряд ли этот город и эта деревня отличаются чем-либо от сотен других русских городов и деревень. И, значит, виденное здесь в одинаковой степени приложимо и ко всей еще неизвестной мне советской стороне.
А в этом городе и в этой деревне я видел — остатки русской интеллигенции, всей душой ненавидящих советскую власть и с радостью дождавшихся ухода большевиков. Я видел — русских крестьян, ни на одну минуту не примирившихся с советским ярмом и, как величайший праздник, встретивших его падение. Я видел — русских рабочих, без особого сожаления расставшихся с «властью рабочих и крестьян» и не только не противившихся наступившим переменам, но всеми силами старающихся помочь наступлению какой-то новой жизни.
Все это, взятое вместе, говорило о том, что русский народ и советская власть, за эти двадцать три года не только не срослись в одно целое, но являются понятиями совершенно различными. И теперь, под ударами внешнего столкновения, эти два понятия стали легко отделяться одно от другого, как два разнородных элемента, искусственно соединенных вместе.
Ускорить процесс распада этих элементов, замедлить ход его или, наконец, способствовать их более прочному воссоединению, зависело исключительно от немцев, контролировавших политическую и экономическую жизнь на очищенной от большевиков территории.
В эту поездку на родину, в эту первую мою вылазку за бывший советский рубеж я видел, конечно, и немцев. Правда, из их поведения в Пскове, в первые месяцы войны, трудно было вынести какое либо конкретное заключение. Население радостно встретило их, но они пока еще ничем себя не проявили. Это понятно. В Пскове в это время находились лишь германские воинские части и главной их заботой было снабжение фронта, а не разрешение политических и экономических задач в тылу.
Однако, со дня на день, сюда ожидался приезд, так называемого, гражданского управления, составленного из чиновников «Восточного министерства». Работу этих людей, облеченных в ярко коричневую партийную форму, я видел уже в Риге и Ревеле. Это, именно, они начали там свою деятельность по организации «новой жизни» с выколачивания всего национального латышского и эстонского, с насаждения всего немецкого, вплоть до названий улиц и вывесок на магазинах и с заполнения городских тюрем латышскими и эстонскими националистами, то есть своими естественными союзниками в борьбе против большевизма.
Приходилось успокаивать себя мыслью, что если таким способом разрешалась проблема Прибалтики, то для разрешения русского вопроса должны существовать какие то другие мерки, ничего общего с этими не имеющие. Ибо, какому же здравомыслящему человеку могла придти хоть на минуту в голову мысль, что для разрешения проблемы маленького клочка земли вдоль Балтийского моря и проблемы огромной страны, занимающей одну шестую часть суши будут применены одни и те же методы.
Если бы Германия пошла по пути привлечения на свою сторону русского народа и вовлечения его в борьбу против коммунизма, то более чем вероятно, что война на востоке была бы закончена уже в 1942 году или переросла бы во внутрироссийскую гражданскую войну.
Избрание же пути восстановления русского народа против себя и возвращение его под знамена советской власти, означало для Германии затяжную войну, которая, при наличии противника на западе, рано или поздно должна была привести к катастрофе.
Таким образом, для того чтобы разумной политикой ускорить отпад русского народа от советской власти, т. е. сделать дело полезное для Германии, с ее стороны требовалось Приложения значительно меньших усилий и принесения значительно меньших жертв.
Для того же, чтобы безумной политикой восстановить русский народ против себя и воссоединить его с советской властью, то есть сделать дело вредное для Германии, с ее стороны потребовалось приложить неизмеримо больше усилий и принести неизмеримо большее количество жертв.
Кто же мог подумать, что Германия, вопреки логике и здравому смыслу, изберет именно этот, второй путь?
Однако, уже в первые месяцы, после моего возвращения в Берлин, стало ясно, что это было именно так.