Настал февраль -- начало весны для Южного берега Крыма. Деревья стали покрываться зеленью, и только ночная свежесть давала себя знать.
В один из теплых дней, пользуясь восьмичасовым отпуском, Лихачев на легком катере вошел в Килен-балочную бухту, которая составляет как бы устье глубокого оврага, называемого Килен-балкой. Лихачев ловко причалил и, поручив сопровождавшему его матросу стеречь катер, сам сошел на берег и отправился пешком.
Килен-балка получила свое название от устроенного там места для килевания судов, то есть для осмотра и исправления их подводной части. Здесь всюду виднелись установленные шпили и блоки; чувствовался запах смолы, слышались покрикивания матросов. По обе стороны оврага были расположены живописные хутора, утопавшие в садах. Миновав несколько хуторов, Лихачев подошел к небольшому домику, принадлежавшему отставному капитану 2 ранга Виктору Ивановичу Спицыну, некогда командовавшему одним из лучших черноморских фрегатов.
Домик Спицына, в котором капитан жил и зимой и летом, по справедливости мог считаться отличным дачным помещением. Это была постройка из глины и хвороста, чисто выштукатуренная, в татарско-малороссийском вкусе, крытая соломой и обнесенная плетнем выше человеческого роста. Снаружи плетень был окопан рвом, а изнутри защищен колючею белою акацией. Сад состоял из фруктовых деревьев -- яблонь, слив, абрикосов. Вход в сад был через узкую, но высокую калитку, которая тщательно запиралась на ночь [67] не от разбойников, а от матросских мальчишек, бывших грозою всех фруктовых садов этой местности. Являясь сюда целыми шайками из Корабельной слободки, эти ребята рисковали если не жизнью, то, во всяком случае, своей шкурой из-за какого-нибудь недозрелого яблока или соблазнительной сливы.
Не всякий плетень мог служить достаточной охраной от их опустошительных набегов.
Отставной капитан Спицын был вдовец; он потерял жену еще лет за десять до начала войны. Смерть ее была одной из главных причин выхода в отставку. Пока жива была покойница, Спицын спокойно уезжал в дальнее плавание, порою не бывал дома целые месяцы и даже годы и ограничивался частой перепиской с женою. Когда жена умерла, у Спицына осталась на руках семилетняя дочь, с которою он на первых порах положительно не знал, что делать. Списавшись с некоторыми из родственников, капитан решил наконец отдать дочь на воспитание своей двоюродной сестре, старой деве, имевшей в Смоленской губернии также маленькое имение рядом с имением матери Лихачева, которая также приходилась капитану родственницей, хотя очень дальней. Старая дева оказалась настоящей фурией и так тиранила девочку, что соседние помещики обратили на это внимание, и мать Лихачева написала капитану резкое письмо, говоря, что если он не возьмет дочь к себе, то она лично обратится к губернатору и сама отнимет дочь у ее прелестной тетушки. Капитан, недавно вернувшийся из плавания, получив письмо, всполошился. Его стали мучить укоры совести. Он вспомнил, что жена, умирая, умоляла его беречь дочь; а тут еще, как нарочно, подвернулись неприятности с начальством. Не долго думая, капитан подал в отставку, взял дочь, в то время уже десятилетнюю девочку, к себе в Севастополь и променял море на жизнь в своем домике.
Слуг у него было немного, всего двое. Отставной матрос Иван Михеев исполнял у него самые разнообразные обязанности, как-то: дворника, водовоза, садовника и, наконец, кучера, так как капитан приобрел пару татарских лошадок, на которых, впрочем, ездил редко, предпочитая кататься по морю. Обязанности кухарки и вообще женской прислуги выполняла рябая курносая Мавра, находившаяся с Иваном в довольно интимных отношениях, плодом которых был шустрый мальчуган.
В таком-то обществе жила Леля и развилась в смуглую семнадцатилетнюю девушку, но по манерам походила скорее на дурно воспитанного и избалованного мальчика. Из-под гнета деспотической, богомольной тетки, заставлявшей ее ходить по струнке, молиться целыми часами, стоя на коленях, поститься каждую среду и пятницу (что делалось просто из экономии), Леля попала к отцу, где за нею не было никакого присмотра и где ее воспитателями стали слуги и уличные мальчишки. Сам капитан также воспитывал Лелю по-своему, то есть вообще предоставлял ей во всем полную свободу, но иногда вдруг напускал на себя строгость и наказывал ее за какой-нибудь пустячный проступок.
Другая, менее здоровая натура совсем бы одичала от такого воспитания. Но Леля при всей своей внешней угловатости и отсутствии манер была умна и, главное, отличалась тем, чего не дает самое утонченное воспитание -- прямотой и искренностью. Быть может, лицемерная, ехидная тетка слишком грубо затронула лучшие струны детской души и заставила их зазвучать еще сильнее, вместо того чтобы подавить в девочке всякую искру честности.
Лихачев за все свое пребывание в Крыму еще ни разу не был у Спицына, хотя и приходился ему родственником. Если он и решился наконец на это посещение, то лишь вследствие усиленных напоминаний матери, которая просила его об этом в каждом письме. Лихачев сохранил воспоминание о Леле как о худощавой, некрасивой, черномазой девочке, с желтоватым цветом лица и постоянно заплаканными глазами, иногда приходившей к ним в гости в сопровождении злой старой тетки. Лихачев -- румяный, здоровый, буйный мальчишка -- не любил этой девочки, коверкая ее фамилию, называл ее Спичкою и, играя с ней в мяч, нарочно норовил как-нибудь запачкать ее платье. Он поступал так не из злости, а из желания рассердить ее тетку, которая то и дело одергивала платье девочки и делала ей наставления, как сидеть, как кушать, как держать голову.
Лихачев живо помнил одну маленькую драму из своей детской жизни, после которой у него навсегда пропала охота дразнить Лелю. Раз как-то Леля приехала к ним, конечно с теткой, с каким-то новым зонтиком, которого Лихачев до того времени не видел. [69]
Мальчику так понравился этот зонтик, что, улучив минутку, когда тетка вышла в другую комнату, он стал подбрасывать зонтик, несмотря на протесты Лели. Дело кончилось тем, что ручка зонтика сломалась. Леля громко расплакалась, говоря сквозь слезы, что попросит тетю никогда более не привозить ее к такому злому, гадкому мальчишке.
-- Так ты будешь на меня еще фискалить, гадкая девчонка! Вот если бы ты сломала мою лошадку, я сказал бы маме, что сам это сделал. Да ты, впрочем, трусиха, боишься, что накажут! А я твоей тетки не боюсь.
-- Злой мальчишка!.. Злой!.. Злой!.. -- повторяла Леля, рыдая. -- Ты не знаешь... этот зонтик... от покойной мамы! Тебе хорошо, у тебя есть мама... А у меня нет мамы! Злой, злой, я тебя знать не хочу!
Детское сердце чутко, а Лихачев не был очень злым мальчиком. Ему стало стыдно, он бросился сам искать ручку и, найдя ее, признался, что сломал зонтик.
Но Леля долго не могла успокоиться, и ее скоро увели домой.
Эта сцена вспомнилась Лихачеву, когда он приблизился к калитке салд и дернул звонок. Послышался сиплый лай собаки и заспанный голос Ивана, не успевшего еще вполне протрезвиться после вчерашней попойки. На вопрос, дома ли капитан, он ответил: спят в кабинете, а барышня читает в беседке. По указанию Ивана Лихачев направился по дорожке, усаженной сиренью и диким миндалем, к беседке, увитой виноградом. Все это было уже в зелени. Здесь сидела молодая, стройная, высокого роста девушка, в которой Лихачев никогда не узнал бы прежнюю Спичку -- Лелю. Да и она не узнала его.
-- Кого вам надо? Папа спит, -- сказала Леля, увидя молодого мичмана, который вежливо приподнял свою форменную фуражку.
Беседка была довольно темная, и он не сразу мог рассмотреть лицо девушки, но когда Леля вышла из беседки и сделала несколько шагов навстречу мичману, он был изумлен переменой в ней.
"Какая хорошенькая, -- удивился Лихачев, мысленно сравнивая ее со своей Сашей, и тут же подумал: -- Она совсем в другом роде: Саша -- ангел, а эта похожа на лермонтовскую Бэлу. Смуглая, губы [70] темно-малиновые, глаза черные, ресницы густые, шелковистые... Настоящая газель, стройная. Неужели это Леля?"
-- Если я не ошибаюсь, мы с вами давно знакомы, -- сказал мичман и назвал себя.
Леля была удивлена и обрадована, и первою ее мыслью было броситься Лихачеву на шею и поцеловать его на правах родственницы. Она давно простила ему их детские ссоры и рада была встретить товарища детства. Здесь все знакомство ее ограничивалось несколькими старыми моряками, которые навешали Спицына, и двумя-тремя семействами в городе. Капитан был домосед и если ездил куда-нибудь, то разве изредка в Морской клуб. Лелю он совсем не вывозил в свет просто потому, что не соображал, как и для чего это делается. Притом с течением времени капитан все более возвращался к привычке, которую оставил лишь в первые годы после женитьбы. Вечером он, по его собственному выражению, ездил через Ямайку в Рим, то есть начинал пить чай с ямайским ромом, и продолжал это занятие до тех пор, пока его не одолевал сон. При таком времяпрепровождении капитану, конечно, было не до забот о дочери.
Опомнившись от первого впечатления, Леля подошла к Лихачеву и, чуть не прыгая, сказала:
-- Как вы сюда попали! А какой вы теперь серьезный! Я бы вас никогда не узнала, Сережа...
Назвав его по имени, она несколько сконфузилась и поправилась:
-- Сергей Николаевич... Я вас привыкла звать Сережей.
Посыпались расспросы и воспоминания. Они говорили, перебивая друг друга, вспоминали прежнее и новое, смеялись: обоим было весело.
-- Помните, как я хотел перенести вас через ручеек и нечаянно уронил на берегу и испортил вам платье?
-- Да, и моя любезная тетушка заставила меня целый вечер каяться и молить Бога, чтобы он внушил мне повиновение и смирение.
-- А что, ваша тетка жива?
-- Жива и даже со мною в переписке. Представьте, я теперь уже не зла на нее. Она такая жалкая. Все же она меня любила по-своему.
-- Извините, но я ее терпеть не мог... Вообще ненавижу [71] таких людей. Интересно познакомиться с вашим батюшкой. У вас часто собираются? Много у вас знакомых?
-- Представьте, никого, кроме двух-трех стариков капитанов... Папа не любит знакомств.
-- Пожалуй, и меня прогонит? -- пошутил Лихачев.
-- Ну, вас -- нет, он о вашей мамаше всегда отзывается с большим уважением. Да, пойдемте, может быть, он уже проснулся.
Они шли рядом. Прямо из садика" они вошли в виноградник, а оттуда, пройдя маленький дворик и палисадник, попали в галерею, стены которой были расписаны изображениями птиц. Доморощенный художник нарисовал здесь целую коллекцию пернатых, так что стены галереи напоминали картинку в зоологическом атласе. Из галереи через стеклянную дверь они прошли в небольшую залу, служившую одновременно и столовой, уставленную тяжеловесной мебелью, с кожаной обивкой. Рядом был кабинет капитана; оттуда слышался богатырский храп хозяина дома, а сквозь полуотворенную дверь можно было видеть часть убранства кабинета. Как раз против двери висели на стене морские карты, стоял на столе глобус, а на полу у стены помещалась весьма порядочная и довольно больших размеров модель восьмидесятичетырехпушечного корабля.
-- У вас модель не хуже, чем в библиотеке, -- сказал Лихачев полушепотом.
-- Представьте, я по этой модели знаю все части корабля, -- сказала Леля. -- Меня это всегда интересовало.
Лихачев стал шутя экзаменовать Лелю и удивился ее познаниям по морской части.
-- Да вам бы прямо командовать кораблем!
-- А знаете, я читала в одной книге, что в Америке одна девушка командовала пароходом. Жаль, что у нас нельзя. Ах как я люблю море! Если я выйду замуж, то непременно за моряка!
-- Выходите за меня! -- сказал Лихачев, смеясь.
Леля покраснела.
-- За вас нельзя, вы мой кузен...
-- Какой кузен! Десятая вода на киселе.
-- Все равно нельзя. Мы с вами с первого же дня поссоримся. Помните, как вы раз со мной подрались, [72] когда тетушка уехала с вашей мамашей к священнику, отцу Алексею...
-- Леля, ты с кем там разговариваешь? -- послышался заспанный голос капитана.
-- Папа, кузен Сережа Лихачев приехал.
-- А... вот что? Сережа... Что же ты не войдешь? Извини, я не совсем в порядке, но все же прошу в мою каюту.
Капитан называл свой кабинет не иначе как каютой. Он завел у себя морские порядки и даже вел журнал, в котором записывал сведения вроде следующих: "Сегодня дул свежий норд-ост. Повредил моим виноградникам". Летом капитан обыкновенно спал в саду на койке, подвешенной между двумя старыми ореховыми деревьями. Прежде он позволял себе это удовольствие даже в феврале, но в последнее время упорный ревматизм заставил его быть осторожнее, и капитан довольствовался тем, что в его каюте днем и ночью окна были раскрыты.
Капитан стал расспрашивать Лихачева о Синопском сражении, глаза его горели, он как бы мысленно представлял себе подробности боя. Леля также слушала с видимым вниманием.
-- Молодец, молодец, Павел Степанович! -- несколько раз повторял Спицын. -- Думаю, Корнилов ему завидует, -- сказал он, когда Лихачев дошел до рассказа о прибытии пароходной эскадры и о неудачной погоне Корнилова за турецким пароходом "Таиф".
Капитан не любил Корнилова, так как одной из второстепенных причин его добровольной отставки была досада на замечания, сделанные ему однажды Корниловым по поводу неисправности на фрегате, которым он в то время командовал.
Лихачев также предпочитал Нахимова Корнилову, но должен был сказать по справедливости, что Корнилов всегда относился к Нахимову беспристрастно и без малейшей зависти.
-- Дело было вот как, -- сказал он. -- Когда в конце боя пароход Владимира Алексеевича сблизился с кораблем Нахимова, Корнилов, не видя Нахимова на юте{38}, страшно встревожился и сейчас поехал к нему на шлюпке со своим штабом. У матросов, подававших [73] ему фалреп{39}, Корнилов все спрашивал: "Где адмирал? Здоров ли он?" -- но не успокоился, пока сам не увидел Нахимова на шканцах{40}. Тогда он бросился обнимать Нахимова, говоря: "Поздравляю вас, Павел Степанович, с победою, которою вы оказали большую услугу России и прославили свое имя в Европе!"
-- Это очень благородно со стороны Владимира Алексеевича, -- заметила Леля. -- Я всегда говорила папе, что такой адмирал, как Корнилов, не может никому завидовать. Ах как он мне нравится! Он мой идеал. Я его видела всего раза два, папа недобрый, никогда никуда не берет меня с собою. Я живу здесь, как в монастыре.
-- Ну да, ты только и знаешь, что осуждать отца и хвалить людей, от которых он перенес всяческие несправедливости. Я не оспариваю способностей Владимира Алексеевича. Но он слишком властолюбив и хотя мягко стелет, но жестко спать... Нахимов гораздо прямодушнее его, хотя не столь любезен с подчиненными... А Владимир Алексеевич никогда тебя по имени не назовет, делая замечание, говорит как будто о другом, а в результате выходит: полезай за борт, никуда не годишься! Говорят, -- прибавил он, -- Нахимов теперь очень недоволен Корниловым: Владимир Алексеевичи распоряжается его мичманами как своими.
-- Да, у них вышли маленькие неприятности, но теперь они снова помирились, и Нахимов бывает у Владимира Алексеевича чуть ли не каждый вечер.
Поговорив еще о разных разностях и сделав несколько соображений о политике, капитан сказал Лихачеву:
-- Думаю, однако, что общество старика вам надоело. Вы люди молодые, погуляйте и поболтайте вместе, а потом приходите, вместе выпьем чаю.
Лихачев пытался уверить старика, что ему, наоборот, весьма приятно, но капитан только замахал руками:
-- Вот этого не люблю! Лучше всего на свете откровенность. [74] Вижу, что тебе скучно, Сережа, идите лучше покатайтесь с Лелей в моем катере.
-- Если так, то позвольте мне прокатить Елену Викторовну в моем катере: вы можете смело доверить мне вашу дочь.
-- У, каким высоким слогом выражается; я и сам когда-то в училище зубрил риторику, но теперь забыл... Ступайте, ступайте, я вам не мешаю.
Когда молодые люди ушли, капитан чуть ли не в первый раз в жизни задумался над вопросом, что не мешало бы найти Леле жениха. Способствовал ли этому случайно брошенный взгляд на стоявший на письменном столе маленький акварельный портрет его покойной жены, понравился ли ему Лихачев, или просто потому, что мичман был чуть ли не первый молодой человек, посетивший их уединенное жилище, -- как бы гам ни было, но капитану показалось, что Лихачев был бы подходящим женихом для его Лели. Жаль только, приходится сродни... В крайнем случае можно к архиерею! Моряк, имеет будущность! Получит от матери хотя небольшое, но все-таки имение. Да, это было бы хорошо. Да ведь и Леля не совсем бесприданница. За долгие годы при скромной, почти отшельнической жизни капитан накопил для дочери тысчонки две, все полуимпериалами, которые откладывал в заветном кованом железном ящичке под замком, отпиравшимся при помощи удивительного секрета.
Ящичек этот был еще лет двадцать тому назад куплен капитаном в бытность его в Нью-Йорке.
Весь Севастополь был в возбужденном состоянии. Был получен известный манифест девятого февраля, из которого стало очевидным, что Россия, продолжая войну с Турцией, готовится к разрыву с двумя великими державами.
Сорокатысячное военное население Севастополя, в особенности молодое поколение, было наэлектризовано этой вестью. Большинство относилось к войне с полной уверенностью в предстоящих нам громких победах. Лишь немногие при этом действовали подобно Корнилову, который, всеми силами стараясь поддержать общий подъем духа, обнаружившийся в войске и во [75] флоте, в то же время тщательно изучал, насколько было возможно, силы противника и старался о предотвращении малейшей неисправности у нас самих. Большинство же, особенно в армии, ограничивалось распеванием патриотических песен вроде: "Ура! На трех ударим разом, недаром же трехгранен штык!"
В разговорах между собою офицеры и даже генералы не допускали ни на минуту сомнения в том, что мы "вздуем" союзников.
Неминуемость войны с Англией и Францией была так ясна, что, хотя объявления войны" еще не последовало, было велено прекратить крейсерство, и вскоре в Севастополе собрался почти весь Черноморский флот.
Однажды утром с площадки, возвышавшейся над портиком морской библиотеки, откуда как на ладони видны рейд, взморье и весь город, несколько флотских офицеров наблюдали за движением судов. В то же утро ожидали возвращения корвета "Андромаха", крейсировавшего близ Сухум-кале. Корвет действительно был вскоре замечен. Но вслед за ним показался трехмачтовый пароход, имевший белый флаг с маленькими красными уголками. Вскоре стало ясно, что это пароход французский, и, по-видимому, парламентерский. Тотчас дали знать Корнилову, который отправился в Карантинную бухту и потребовал дежурной шлюпки, желая сам опросить пароход.
Шлюпка оказалась без парусов, без оружия, без флага, и гребцы были одеты весьма плохо. Корнилов вышел из себя, разнес брандвахтенного{41} командира и был весьма рад, когда увидел, что французский пароход, не дожидаясь опроса, повернул назад и вскоре скрылся из виду.
-- Хорошее мнение составили бы о нас те, которые, может быть, завтра будут нашими неприятелями! -- говорил Корнилов и тотчас же написал карандашом на клочке бумаги весьма резкую записку к вице-адмиралу Нахимову, которую немедленно отправил к нему на корабль со своим флаг-офицером. Нахимов уже вполне оправился от болезни и заведовал своей эскадрой и обороной рейда.
Получив записку Корнилова, Нахимов добродушно сказал [76] флаг-офицеру:
-- Кажется, Владимир Алексеевич, по обыкновению, имеет слишком мрачный взгляд на вещи-с... Неисправности везде есть, но уж едва ли верно-с, чтобы гребцы были, как он пишет, оборваны...
-- Действительно, они плохо одеты, Павел Степанович.
-- С какого корабля шлюпка-с?
-- С "Святослава".
-- Стыдно капитану Леонтьеву...{42} -- заметил Нахимов. -- Я ему скажу-с...
Как нарочно, в это время приехал на корабль Нахимова один из капитанов, особенно недолюбливавший Корнилова. Нахимов показал капитану записку Корнилова. Тот притворился глубоко возмущенным, но не фактами, сообщаемыми Корниловым, а тоном письма.
-- Помилуйте, Павел Степанович, простите мое откровенное замечание. Вы герой Синопа, да, кроме того, старший флагман, а Владимир Алексеевич пишет вам письма, которых я бы не перенес по отношению к себе... Какой он вам начальник!
Самолюбие Нахимова было задето. Он снова обратился к флаг-офицеру.
-- Передайте Владимиру Алексеевичу, что я приму меры-с, но что за всякую неисправность на рейде отвечаю я-с, -- сказал Нахимов с особенным ударением на последнем слове.
Флаг-офицер возвратился к Корнилову с заявлением, что Нахимов, по-видимому, обиделся.
-- Я лично объяснюсь с Павлом Степановичем, -- сказал Корнилов. -- Он редкой души человек, но, к сожалению, находятся люди, которые жужжат ему в уши всякий вздор... Надо заботиться о деле, а не о том, кто кого обидел... Постойте, мы сейчас удовлетворим самолюбие Павла Степановича. Отправьтесь к нему немедленно и попросите, чтобы он сообщил мне составленное им расписание порядка занятий на корабле. Я объявлю это расписание приказом к руководству и на своей эскадре и тем покажу Павлу Степановичу, как глубоко я уважаю его знание морского дела.
Корнилов не ошибся. Нахимов был вполне удовлетворен и в тот же вечер сам пришел к своему старому [77] товарищу на квартиру -- поговорить и распить вместе бутылку марсалы в знак полного примирения. В то время семья Корнилова жила в Севастополе, и Нахимов был принят здесь как родной. Нахимов вообще избегал и даже ненавидел женщин, но он чувствовал себя как дома в обществе жены Корнилова.