В пять часов утра мичман Лихачев был, по обыкновению, уже в кают-компании, то есть большой комнате корабля "Три святителя", куда он прошел из своей офицерской каюты. Потом он заглянул и на кухню и спросил кипятку для чая. У матросов, возившихся на кухне, были хмурые, сердитые лица, а старый Прокофьич глядел даже настоящим зверем. Корабль "Три святителя" был один из обреченных на гибель, и матросы чувствовали то же, что чувствует человек, которого с семьею выгоняют из дому с целью разорить дотла его родное гнездо. Лихачеву показалось, что даже на него и на других офицеров матросы смотрят как-то злобно и подозрительно. У него самого было очень скверно на душе. Все его мечты о блестящем поприще на морской службе, казалось, разлетались в прах. На берегу он должен был превратиться в простого пехотинца, чуть ли не в гарнизонного солдата. И почему именно избрали их корабль? Неужели нельзя было назначить к затоплению какой-нибудь другой? Досадно было и обидно.
Должно быть, и другие офицеры разделяли мысли Лихачева. Один из них, обратившись к группе товарищей, сказал:
-- Господа, я предлагаю отправить депутацию к Корнилову. Мы должны заявить, что все мы умоляем не приводить к исполнению этой меры.
Многие поддержали его и вызвались быть депутатами, [259] спросили разрешения у капитана, и он, сказав, что сам желает быть в стороне от этого дела и умывает руки, тем не менее не согласился на отправку депутации.
-- Ему хорошо, его, вероятно, назначат командиром на другой корабль, а мы-то как же будем? -- сказал один из офицеров.
-- Никогда не поверю, чтобы Корнилов написал этот приказ по своей доброй воле, -- говорил другой.
Матросы ничего не говорили о готовящемся событии, они только ругались сердитое обыкновенного. Иные совсем приуныли.
На батарейной палубе, около кухонной печи, или, по-морскому, камбуза, сновали матросы в холщовых, куртках и просто в рубахах, подавая офицерам кипяток для чая. Две кошки, постоянные обитательницы кухни, выученные матросами ходить на задних лапках, умильно мурлыкали в ожидании подачки, но на этот раз никто не обращал на них внимания. Только Прокофьич погладил одну из них и проворчал себе под нос:
-- Да, брат Машка, нас с тобою отсюда, значит, по шеям?
Повозившись и поворчав, Прокофьич отправился в корабельную церковь, то есть маленькую каюту с иконостасом. Он стал на колени и долго молился. В стороне от иконостаса, в углу, была икона, которую матросы считали чудотворною, обращаясь к ее помощи в случае зубной боли, ревматизма и от других напастей. Перед этой иконой клал земные поклоны старый матрос, безыскусно молясь о том, чтобы святитель заступился за родной корабль. В чудодейственную силу этой иконы верили даже два бывших в числе матросов еврея. Надо кстати сказать, что вообще племенной состав экипажа был самый разнообразный: были тут и армяне, и греки, и даже цыгане, но все это было проникнуто одним общим духом.
Солнце поднималось над горизонтом, подул ветерок, и в бухте развело волнение, корабли слегка покачивались; отражения солнечных лучей сверкали золотыми блестками. Лихачев вышел на верхнюю палубу подышать свежим морским воздухом. Он не молился, подобно старому Прокофьичу, но чувствовал какое-то особенное, почти благоговейное настроение, как будто перед ожидаемой смертью горячо любимого человека. [260]
Он уже успел сжиться и сродниться с кораблем и с его обитателями: больно было думать, что родное гнездо разорят самым безжалостным образом. Но вот послышался свисток боцмана. Матросы засуетились. Велено было спускать брам-стеньги и отвязывать паруса. Лихачев поспешил, куда ему было назначено. Видно было, что и на других кораблях закипела работа. Начали спускать гребные суда, два парохода уже сновали на рейде, свозя с приговоренных к смерти кораблей разные необходимые вещи на берег. Орудий еще не велено было снимать, тем более что на взморье вдруг показались два неприятельских парохода и можно было ожидать, что неприятель явится со всем своим флотом еще до затопления кораблей. Но неприятельские пароходы вскоре ушли, и других не появлялось. Весть о предположенном затоплении кораблей разнеслась в Севастополе -- и по обоим берегам рейда, на Северной и на Графской пристани, уже собирались группы любопытных, но, наскучив ожиданием, большею частью снова расходились.
В шесть часов вечера Корнилов вошел на площадку библиотеки. С ним был один из его флаг-офицеров, Жандр{82}, и несколько матросов. Корнилов еще раз ездил во дворец убеждать князя, по крайней мере, отложить затопление кораблей и решиться на эту меру лишь в том случае, если окажется несомненным, что неприятель намерен атаковать одновременно Северную сторону и рейд, Меншиков сухо ответил: "Мне нужны ваши матросы для защиты города, который я оставляю со своей армией с целью совершить известное вам фланговое движение. Поручаю вам защиту Северной стороны, а Нахимову я передам оборону Южной стороны".
Грустный и задумчивый вошел Корнилов на площадку, но, собравшись с силами, сказал: "Поднять флаг". Русский национальный флаг развевался над городом. На рейде тотчас был замечен этот сигнал, означавший: "Топить корабли".
Корнилов постоял с минуту, сошел вниз и поехал [261] на корабль "Ростислав", где было условлено собраться командирам обреченных на жертву судов. Когда приехал Корнилов, командиры были в полном сборе.
-- Везите на берег все, что можно свезти в течение вечера и ночи, -- сказал Корнилов. -- Завтра утром срубите мачты и погрузите корабли.
Он не мог продолжать, велел подать шлюпку и поспешил домой. На квартире Корнилова собралось несколько депутатов с различных кораблей, в числе их был Лихачев и другие такие же юнцы, но были и старые, заслуженные моряки. Один из стариков выступил вперед и голосом, прерывающимся от волнения, сказал:
-- Владимир Алексеевич, мы пришли к вам не как к начальнику, а просто как к русскому человеку, уважаемому и, смею сказать, любимому нами всеми. Неужели нет возможности отвести удар, грозящий нашему званию моряка! Защитите, спасите нас! Что скажут в городе? Какое впечатление произведет на всех сева-стопольцев весть о нашем самозатоплении! Отец родной, спасите! Мы погибнуть готовы, но от руки врага, а не от своих! Ведь это то же самоубийство! Ведь это нас топят вместе с нашими кораблями!
-- Надо покориться необходимости, -- с грустью сказал Корнилов. -- Я сам разделяю ваше мнение, капитан, но не я здесь главный начальник, сделать я ничего не могу. Притом я знаю, что и на суше мы можем быть полезны по нашим силам и способностям. Не будем же унывать. Работа для нас везде найдется. Город видит в нас своих главных защитников, и мы должны оправдать общее доверие, хотя бы нам пришлось действовать на непривычной нам стихии... Поезжайте же, товарищи, на свои корабли, сослужите для них последнюю службу... Пока еще для вас и там найдется дело...
Корнилов чувствовал, что говорит против собственного убеждения, что он утешает не только других, но и самого себя, но он считал необходимым говорить так: лучше изменить своему убеждению, чем показать, что сам упал духом. Бороться с Меншиковым Корнилов не мог, оставалось быть полезным в пределах возможного.
Понурив головы удалились депутаты: они поняли, что более нет надежды.
"Товарищами нас назвал!" -- с гордостью думали молодые офицеры. [262]
Отставной капитан Спицын узнал вечером от одного моряка о предполагаемом затоплении кораблей -- и вознегодовал. Он говорил, что распорядиться о затоплении кораблей могли только злодеи и что, будь он на месте Корнилова, он бы скорее перевелся в пехоту, чем скрепил своим именем такое кощунственное дело. Старик всегда не любил Корнилова, теперь он его возненавидел и даже побранился ради этого с дочерью.
Леля горою стояла за Корнилова, говоря, что она никогда, никогда не поверит, чтобы такой герой мог действовать из своекорыстных видов. Капитан, наоборот, уверял, что Корнилову его место начальника штаба дороже, чем весь Черноморский флот, что у Корнилова на первом плане стоит честолюбие. А вот Павел Степанович, пояснял капитан, это дело десятое; у Нахимова действительно душа нараспашку; Корнилову до него, как до звезды небесной, далеко. Леля совсем рассердилась на отца и, не простившись с ним, уехала в город ночевать к знакомым. Впрочем, ссора с отцом была только ловким предлогом. Главною целью поездки было иметь у этих знакомых свидание с графом Татищевым, который обязательно будет у них на вечеринке.
Леле все еще не удалось ни разу встретиться с графом Татищевым. Правда, она узнала наверное, что он жив, здоров, не ранен и был у себя на квартире, где собирается даже ночевать.
Все эти подробности сообщил Леле камердинер Матвей, с которым Леля вела беседу, снова явившись спросить о графе. Но эти известия не удовлетворили пылкую девушку, в которой впервые появилась потребность любить: невозможность увидеться с графом только еще более волновала ее. Случайно узнав от Матвея, что граф будет у ее знакомой мадам Будищевой, Леля тотчас подумала: "Вероятно, он ухаживает за Катей Будищевой, она такая хорошенькая". Она решила во что бы то ни стало убедиться в справедливости своего подозрения и вспомнила, что в доме Будищевых празднуют теперь день рождения кого-то из дочерей и что ее неделю назад приглашали на этот день на вечеринку, с тем чтобы она переночевала, так как возвращаться домой так поздно одной девушке нельзя; идти ночью домой с малознакомым кавалером было неприлично. Вытащить же ее отца не было никакой возможности. А знакомых у Лели было мало, так как жила на краю города с отцом, не любившим никакого общества, кроме старых моряков, с которыми можно поиграть в шахматы и распить с чаем бутылку рома.
Леля была довольна этому стечению обстоятельств, и вся остановка была за отцом, который иногда не обращал на нее никакого внимания, но иногда запрещал ей, как говорится, ни с того ни с сего самые невинные вещи. Ссора с отцом из-за Корнилова вышла как нельзя более кстати, так как окончилась патетическим восклицанием капитана:
-- Ты не уважаешь отца!.. Это черт знает что такое! Иди прочь с моих глаз и больше не показывайся мне сегодня!
-- Очень хорошо, -- сказала Леля. -- Я, кстати, хотела ехать сегодня к Будищевым. Если вы не хотите меня видеть, я могу там остаться ночевать.
-- Ну и ночуй где хочешь, хоть на улице! -- сказал капитан, в минуты гнева не выбиравший выражений.
Леля велела Ивану запрягать бричку, поехала к пристани и вскоре очутилась у Будищевых; там уже собралось много гостей, но графа Татищева не было. Леле было страшно совестно спросить о графе, но наконец она решилась сделать это так, "чтобы никто не заметил", а именно отозвала таинственно в сторону Катю, старшую из барышень Будищевых, и спросила ее громким шепотом, так, что услышали даже бывшие не совсем поблизости:
-- Катя, душечка, скажите, ведь, кажется, у вас бывает граф Татищев?
-- Да, а вы разве с ним знакомы? -- удивилась Катя.
-- Почему же вы думаете, что я не могу быть с ним знакома? Разве в знакомстве с ним есть что-нибудь особенное?
-- Нет, нисколько... Но я просто не знала, что он у вас бывает.
-- А вам это как будто неприятно? Скажите, Катя, откровенно; ведь я всегда говорю с вами откровенно.
Катя сделала гримаску.
-- У меня нет и повода для откровенности. Я вовсе не интересуюсь графом... Мы с ним недавно познакомились [264] у Станюковичей; он там бывает и, кажется, ухаживает за кем-то из барышень! По-моему, он просто фат.
Леля вспыхнула и сказала довольно громко:
-- Неправда, неправда, вовсе не фат! Я сама прежде считала его хуже, чем он на самом деле...
Но в это время игравший на рояле офицер загремел польский. Катю пригласил какой-то моряк, а Леле хозяйка дома представила юного краснощекого лейх-тенбергского гусара, своего дальнего родственника. Леля танцевала легко и грациозно. Кавалер рассказывал ей о своих воображаемых подвигах в Алминской битве, а она верила на слово и так заинтересовалась его рассказом, что на время забыла даже о графе.
Хозяйка дома, очень развязная барыня, не танцевала, но горячо рассуждала с некоторыми моряками о предполагаемом затоплении судов. Между моряками мнения разделялись.
Хозяйка же была решительно против затопления и говорила горячее всех, как будто сама была капитаном одного из обреченных на гибель судов. В самом жарком месте спора вошел граф Татищев. Как настоящий светский молодой человек, он поцеловал руку хозяйке и, присев в кресло, принял участие в споре, став на ее сторону, хотя, в сущности, мало интересовался вопросом, будут или не будут топить корабли. Он даже высказал мнение, что весь вопрос не в кораблях, а в артиллерии, и вел спор не с одушевлением, которое часто влечет за собою личности и резкие слова, но с непринужденностью и ловкостью -- человека, умеющего оспаривать чужое мнение так, что противник чувствует себя вполне удовлетворенным.
-- Уои1е2 уоиз (Запзег (вы танцуете)? -- спросила хозяйка, довольно плохо владевшая французским языком, но считавшая почему-то неудобным говорить с бывшим гвардейцем и к тому же графом все время по-русски. -- Я вас представлю нескольким хорошеньким барышням, -- прибавила хозяйка с приветливой улыбкой. -- С моей старшей дочерью вы уже знакомы; она сейчас сядет: полька кончается. А вот и моя младшая. Маня, ты еще не знакома с графом Татищевым?
Девочка-подросток, танцевавшая с молодым юнкером и только что оставившая своего кавалера посреди залы, подбежала, раскрасневшаяся и запыхавшаяся от танцев. [265]
Звуки рояля умолкли, хозяйка подвела графа к старшей дочери, и он, разумеется, пригласил ее на вальс. Но, боясь показаться графу недостаточно светскою, хозяйка решила после вальса представить его еще другим барышням, и прежде всего Леле, не зная, что граф с нею знаком. Леля не казалась ей опасной соперницей ее дочери. "Она почти деревенская, слова не умеет сказать, и граф, конечно, никогда не предпочтет ее моей Кате", -- думала Будищева.
Между тем дочь ее неслась с графом в вихре вальса. Леля танцевала теперь с кайим-то штатским, который постоянно сбивался с такта, что очень досадовало Лелю. Пройдя первый тур/ Леля вдруг заметила подле себя голубое шелковое платье Кати и спустя секунду увидела, что Катя танцует с графом Татищевым.
Встреча эта была так неожиданна, что и Леля, и даже граф растерялись. Граф, танцевавший превосходно, сделал не совсем ловкий поворот и задел кавалера Лели. Тот споткнулся на паркете и вдруг грохнулся, увлекая за собою Лелю, которая упала почти к ногам графа и порядочно ушиблась.
Произошел переполох. Со всех сторон бросились кавалеры к месту происшествия. Штатский кавалер Лели так переконфузился, что, поднявшись на ноги, стоял красный как рак, вытирая лоб платком, но не поднимал своей дамы. Граф Татищев, несмотря на некоторое смущение, внезапно овладевшее им при виде Лели, теперь уже вполне владел собою, ловко остановился на месте, оставил свою даму, и, прежде чем кто-либо успел помочь лежавшей на паркете девушке, граф взял ее за руку и легким и быстрым движением, слегка придержав Лелю другой рукой за талию, поставил ее на ноги. Штатский кавалер бормотал какие-то извинения. Граф смерил его взглядом с головы до ног и самым любезным тоном сказал:
-- Извиниться перед вашей дамой должен я вместо вас, милостивый государь, -- рагсюп, не имею чести знать вашей фамилии, -- виноват во всем я, так как я, кажется, сделал неловкий поворот и был невольной причиной этого прискорбного происшествия... Надеюсь, что вы простите мою неловкость? -- прибавил он, обратясь к Леле.
Леля уже не чувствовала боли от ушиба. Граф давно отпустил ее руку, но она чувствовала еще его [266] прикосновение. Ей не было ни совестно, ни неловко за свое падение, хотя вообще она была самолюбива и больше всего боялась показаться смешною. Она была счастлива, что видит его, и вдвое счастлива потому, что его весьма понятный поступок после сделанной им же неловкости показался Леле чем-то необычайно рыцарским, великодушным и благородным. Ее штатский кавалер уже стушевался где-то в толпе, к ней подошла с участием хозяйка, предлагая ей уйти в другую комнату; Леля ничего этого не слышала и не понимала, не слышала она и того, как хозяйка представила ей графа и как стоявшая поблизости Катя, перестав кусать губы, проговорила: "Матап, да они были раньше знакомы". Леля немного опомнилась только тогда, когда граф, стоявший перед нею в довольно неловком положении, догадался пригласить ее на мазурку.
-- Конечно, непременно буду танцевать мазурку, -- сказала Леля, сама не сознавая, что говорит. Хозяйка, думая, что она ошеломлена ушибом, почти насильно увела ее в свою спальню и упрашивала ее раздеться и растереть бок камфарным спиртом или арникой. Леля сказала, что совсем не ушиблась. Именно в это время она снова почувствовала боль в ноге и в боку, но решила не обращать внимания и ушла в уборную. Подойдя к зеркалу, она оправила свой несколько смявшийся костюм и сбитую набок брошку и снова выпорхнула в танцевальный зал, не видя в нем никого, кроме стоявшего в толпе мужчин графа.
Во время мазурки и в ожидании второй мазурки, на которую ее также пригласил граф, Леля говорила мало, но из тех немногих и, по-видимому, ни к чему не относящихся слов граф слишком ясно понял, что эта дикарка, как он называл ее, сделалась вполне ручною и находится в его власти.
-- Вы были в бою? -- спросила Леля. -- Отчего вас так долго нельзя было нигде видеть?
Граф, разумеется, знал от Матвея, что Леля справлялась о нем два раза, и тотчас догадался, что это была именно она, хотя Леля не назвала себя камердинеру и уверяла Матвея, что она какая-то троюродная сестра графа.
-- Я был занят службой... Притом после боя чувствуется усталость, какой вы, конечно, не испытываете даже после бала, -- сказал граф.
-- Это упрек? -- спросила Леля. -- Вы, верно, [267] хотите сказать: стыдно вам танцевать в то время, когда мы, может быть, готовимся завтра умирать... Но вы напрасно считаете меня такою пустою девочкою. Я приехала сюда не для того, чтобы танцевать и веселиться...
Последние слова Леля произнесла с чувством особенного достоинства, хотя во время мазурки она, имея природный дар к танцевальному искусству, с замечательной отчетливостью следила за движениями своего кавалера в довольно запутанной фигуре, придуманной дирижером танцев гусарским корнетом Загуляевым.
-- Что же другое могло привлечь вас на этот раут? -- во время второй мазурки вполголоса спросил граф, слегка наклонив голову, так что Леля чувствовала на своей щеке его горячее дыхание.
-- Я хотела вас видеть, -- просто сказала Леля.
Граф слегка вздрогнул, и это движение передалось Леле, как электрическая искра.
Затем они стали говорить о совершенно посторонних предметах, и, усаживая взволнованную не столько мазуркой, сколько несколькими отрывочными словами Лелю, граф успел еще сказать ей как бы мимоходом, что завтра утром он поедет на Графскую пристань смотреть, как будут топить корабли.
-- Если вас интересует это зрелище, поедем вместе, -- сказал граф. -- Вы ездите на лошади?
-- Еще бы! -- сказала Леля. -- Когда я была маленькая, я ездила даже по-мужски. Граф улыбнулся.
-- Этого не требуется, -- сказал он. -- Я могу достать дамское седло. У меня есть лошадь очень смирная и как раз для вас. Но, помните, если хотите видеть, как будут топить корабли, надо встать до зари, а ведь теперь уже час ночи.
-- Да я все равно не буду спать всю ночь, -- сказала Леля. -- Меня так мучит мысль об этих бедных кораблях, -- поправилась она, боясь, что граф подумает, что она не будет спать, думая о нем.
-- Так помните: часов в пять я приеду за вами.
-- Лучше пришлите вашего человека, -- сказала Леля. -- Здесь провинция и будут Бог знает что говорить о нас с. вами. Я скажу, что за мной прислали из дому; мне поверят, так как знают, что у папаши бывают причуды.
-- А на пристани вы будете одна? Не могу же я [268] оставить вас там с моим человеком, -- сказал граф. -- И кроме того, моих лошадей и людей знает весь город.
-- Ах, да, как я не сообразила! Конечно, я буду с вами. Ну, так приезжайте вы! Я скажу мадам Будищевой, что уже сто лет знакома с вами, прибавлю даже, что вы мой родственник и что папа просил вас проводить меня.
Разговор их был прерван приближением хозяйки, которая спешила удалить графа от Лели, находя, что он слишком долго занимается этой барышней и слишком мало обращает внимания на ее старшую дочь.
Прощаясь с графом, Леля успела сунуть ему в руку записочку, которую украдкой написала в уборной. Граф сунул записку в карман и, идя домой, забыл о ней. Но, раздеваясь и по привычке шаря у себя в карманах, где иногда оставлял по нескольку полуимпериалов, он достал записку и прочел:
"Устроим так: я выйду в половине пятого, пройду пешком до библиотеки. Там ждите меня, дальше пойдем вместе. Подумают, что мы встретились случайно.
Ваша Леля".
Татищев скомкал записку и бросил на пол.
"Вышло кстати, -- подумал он. -- Где бы я достал теперь дамское седло? А с казацкого, пожалуй, могла бы упасть и ушибиться больнее, чем вчера на балу. Преглупую рожу скорчил этот дурак, танцевавший с нею, вероятно какой-нибудь семинарист. Но и я хорош! Как это я умудрился толкнуть и свалить этого медведя? Жаль, что он, по крайней мере, не расшиб своей неприличной физиономии".
Граф Татищев даже покраснел при воспоминании о своей неловкости.