Как только Елизавета получила донесение об отъезде сэра Френсиса Дрейка и его маленького флота, она, все еще сохраняя дело в глубокой тайне, отдала приказ готовиться к войне, ведя эти приготовления таким образом, как будто все сообщения, сделанные ей Яковом Тирадо, уже вполне подтвердились. Морские силы Елизаветы состояли всего из тридцати более или менее значительных судов — их-то и приказала она вооружить в ожидании сэра Дрейка. Кроме того, было приказано осмотреть все укрепления в портах и гаванях и, где окажется надобность, исправить и увеличить их. Королева очень хорошо понимала, что ввиду колоссального вооружения Испании война с этой страной станет для Англии борьбой не на жизнь, а на смерть, — и чем яснее и вернее оценивал ее ум силы и средства обеих сторон, тем сильнее тревожилась она за исход этой войны, за судьбу своего престола и своего государства… Настроение ее быстро менялось, то приходила она в пламенное воодушевление от надежды в безусловной победе, которая должна была блистательно увенчать ее благотворное правление, то овладевало ею тяжкое уныние… Но она знала себя, знала, что чуть наступит час для энергичных действий, чуть борьба станет фатально неизбежной — и все ее сомнения исчезнут, и она, повелительница, Англии, как истинный герой, бодро и вдохновенно примет на себя все тяготы и заботы, подвергая себя постоянному риску.

А пока решила она держать в заблуждении мир и особенно своих противников выказыванием веселости и беззаботности, давая постоянно придворные балы и блистательные увеселения.

Прежде всего, на следующий же день после отъезда сэра Дрейка она сделала визит дону Антонио. Длинный путь из Уайтхолла в Монтегю-хауз был совершен в одном из великолепнейших придворных экипажей, по самым оживленным улицам Лондона. Согласно духу тогдашнего времени, карета аллегорически изображала высшую точку Олимпа, на которой королева покоилась в виде богини этой страны. Сиденье было окружено золотыми и пурпурными облаками, а все детали экипажа украшены превосходно выполненными фигурками богов и гениев. Запряжен он был двенадцатью породистыми лошадьми, а предшествовал экипажу отряд великолепно одетых гвардейцев. По обеим сторонам шли лорд-шталмейстеры и лорд-камергеры; сзади тянулся длинный ряд высших государственных сановников и всех придворных чинов, мужчин и дам — все верхом, в сопровождении многочисленной прислуги. Власти Сити, в средневековых костюмах, вышли навстречу королеве, чтобы приветствовать ее; цехи с их значками и знаменами составляли шпалеры; народ теснился всюду густыми толпами. На некотором отдалении друг от друга были выставлены оркестры, звуки которых перекрывались восторженными криками людей. Не было в ту пору на земле еще города, в котором могли бы поразить зрелищем такого великолепия не только привилегированные классы, но и все слои общества, к тому же нигде больше нельзя было найти такого полного согласия между троном и народом, такую любовь масс к своему государю, какие существовали здесь.

Португальский беглец, естественно, сумел по достоинству оценить оказываемую ему честь — такую честь, выше которой не мог удостоиться даже царствующий правитель: ведь в такой ситуации он с удовольствием усматривал признание своих прав и обещание энергичной поддержки. Этим визитом Елизавета выказала свою безграничную любезность и, конечно, не связывая себя никаким формальным обещанием, как бы просила дона Антонио оставаться гостем в ее государстве сколько ему будет угодно, и очень утешила и ободрила его самыми горячими выражениями сочувствия и самыми розовыми надеждами на будущее. Затем она изъявила желание познакомиться и с Марией Нуньес как племянницей короля. Ее испытующий взгляд остановился на красоте этой девушки, о которой ей уже столько говорили, и она не могла себе не сознаться в том, что большего совершенства ей еще не приходилось встречать никогда… Это впечатление укрепило в Елизавете желание осуществить свои тайные планы, и она тут же решила включить Марию Нуньес в штат придворных дам и приблизить ее к своей особе. Она отнеслась к девушке с почти материнской нежностью, спросила о ее родине, отце и матери, только что проделанном путешествии — и после этого, обратившись к дону Антонио с шутливым упреком в том, что он оставляет такую девушку без женского надзора, просила передать Марию Нуньес ее попечению и заботам.

— Охотно сознаемся вам, дон Антонио, — прибавила она, — что тут играет роль и некоторый эгоизм с нашей стороны. Мы любим после сильного утомления от государственных трудов сбрасывать с себя весь этот балласт и, окружая себя молодостью и красотой, хоть ненадолго возвращаться к той веселой жизни, тому оживлению, которые никогда не покидали нас в прежние счастливые дни. Итак, я не сомневаюсь; что просьба моя принята. Тебе, дитя мое, у нас будет недурно. Герцог Девонширский! — обратилась она в сторону свиты. — Поручаю вам перевезти донну Марию Нуньес в Уайтхолл на этих же днях, сообразуясь в этом случае с приказанием, которое вы получите от нее. Вы привезли эту девицу в Лондон и в благодарность за это мы возлагаем теперь на вас такое приятное поручение.

Последние слова королевы тотчас уничтожили в Марии Нуньес тревожную мысль, что именно этот человек выбран в ее провожатые и, следовательно, некоторым образом в ее постоянные кавалеры. Она вообще была еще слишком неопытна для того, чтобы в обращении с ней Елизаветы видеть что-либо, кроме естественных и простых побуждений, и потому охотно поддалась очарованию, которое производили на нее льстивые слова великой королевы. Удовлетворение тщеславия и надежда увидеть много нового и великолепного в столь светском кругу делали ее совершенно счастливой и вполне готовой променять пышный, но тихий и уединенный Монтегю-хауз на блистательный Уайтхолл. Уезжая, Елизавета сделала дону Антонио, но так, что другие этого не слышали, несколько намеков на участь, постигшую Якова Тирадо, а тот, разумеется, поспешил сообщить об этом Марии Нуньес. Она теперь узнала, что Тирадо был выпущен из-под ареста и в настоящее время отправлен королевой куда-то с тайным поручением. Острую душевную боль ощутила Мария при этом известии, ибо велико было ее желание увидеть дорогого друга, и мысль, что осуществление этого желания откладывается на неопределенное время, сильно мучила ее. При этом, однако, очень успокаивала ее уверенность, что он свободен и удостоен почетного внимания со стороны королевы; она поняла необходимость подчиниться неотвратимому, и это удалось ей тем скорее, что темные тучи, сгущавшиеся над ней, рассеялись так быстро.

В королевском дворце Марии Нуньес было отведено по выбору самой Елизаветы несколько прекрасных комнат на солнечной стороне, «чтобы милое дитя никогда не зябло», и с окнами в парк, потому что она «привыкла к свежему воздуху и зелени». А затем действительно начался непрерывный поток блистательных придворных празднеств, новизна и разнообразие которых восхитительно действовали на душу девушки. Мария Нуньес отдалась им с детским восторгом и увлеченностью. Елизавета считала совершенно излишним скрывать предумышленность, с которой она во всех мероприятиях делала герцога Девонширского партнером Марии, а в своих разговорах с ней даже не упускала случая подробно и красноречиво расписывать ей достоинства этого вельможи. Напротив, сам герцог держал себя так скромно и сдержанно, что Мария только в те минуты, когда украдкой наблюдала за ним, замечала по огню, сверкавшему в его глазах, присутствие все того же пылкого чувства к ней. Но и еще с одной стороны грозила ей опасность. Граф Лейчестер мало-помалу совершенно очаровался ею, и хотя ему приходилось полностью сдерживать себя в присутствии придворных, а особенно королевы, он все-таки находил случаи вступать с Марией в интимные беседы, а затем и прямо объясниться ей в любви. Она испугалась этого признания, потому что знала, каким огромным влиянием пользовался этот любимец королевы, и инстинктивно чувствовала хитрость и ловкость, с какими он умел достигать своих целей и убирать врагов со своего пути. Но благодаря своему такту она умела принимать его ухаживания с той утонченно вычурной галантностью, которая была принята при дворе Елизаветы, и отвечать ему именно в этом духе, так что серьезное всегда оборачивалось шуткой, и графу никак не удавалось перейти из фальшивых сфер в область искренних чувств.

Из того, что сообщил Елизавете герцог Девонширский, она хорошо знала, какие мысли и желания преобладали теперь в уме и душе девушки. Но королева рассчитывала, что и те и другие мало-помалу ослабеют и исчезнут под лучами монарших милостей и перед блистательным зрелищем всех этих празднеств, всего этого земного величия. Так как Мария Нуньес никогда не обнаруживала неудовольствия по поводу постоянного сопровождения ее герцогом, то Елизавета обрела уверенность в своей близкой победе. Теперь оставалось повести решительную атаку на чувства красавицы. Одно из главных публичных удовольствий, распространившихся при Елизавете, приобретшее самую широкую популярность и любовь во всех кругах, как самых высших, так и самых низших, составляли театральные представления. Всякое противодействие, оказывавшееся им со стороны набожных людей и даже из среды тайного совета королевы, было напрасным: число театров, актеров, драматических произведений возрастало изо дня в день. Уже Генрих VIII был большим любителем драматического искусства, Елизавета же превзошла его в этом отношении, и благодаря ее покровительству актерам удавалось не допускать победы своих многочисленных, а порой и могущественных врагов. Главная труппа получила титул «актеров королевы» и разместилась в Блекфриарсе, прежнем монастыре «черных братьев». Со дня переезда Марии в королевский дворец Елизавета умышленно держалась в стороне от театральных дел, но все это время рассказывала девушке о великолепии и прелести этого, совершенно ей неизвестного рода удовольствий, раздражая ее любопытство до последней степени. Наконец Елизавета назначила день для своего посещения театра и приказала директору, знаменитому Ричарду Барбеджу, поставить пьесу, которая в первый раз была дана еще в прошлом году и имела громадный успех. Сочинил ее молодой актер Шекспир, который уже своими прежними произведениями приобрел большую славу и любовь публики.

Мария Нуньес была в сильном волнении. Эту пьесу ей расхваливали не только как прекрасное произведение искусства, способное глубоко потрясти воображение и ум, но и как благородное выражение идеи высокой нравственности, которым могло гордиться это столетие. Начало спектакля было назначено на три часа пополудни. Королева поехала в карете в сопровождении своих придворных, и к общему изумлению, пригласила Марию Нуньес сесть в экипаж рядом с ней, объяснив, что она желает дать своему народу зрелище красоты рядом с величием. И действительно, в этот день Мария Нуньес была воплощением красоты, ибо она сияла ярче обычного благодаря напряженно-радостному ожиданию спектакля и этой высокой чести, оказанной ей государыней. Но вот экипаж остановился. Как только Елизавета вошла в обширную высокосводчатую залу и заняла место в своей богато убранной ложе, оркестр, располагавшийся на эстраде напротив сцены, проиграл торжественный туш, знатные и богатые зрители, находившиеся в партере, встали, а вся остальная многочисленная публика огласила театр восторженными кликами «Боже, храни королеву!» Затем наступила глубокая тишина. Мария сидела позади королевы так, что могла удобно видеть все, Королевская ложа какое-то время служила мишенью для взглядов всего театра.

Наконец, занавес поднялся, и невольный возглас удивления пробежал по всей зале. До тех пор в английских театрах ограничивались крайне незначительными постановочными средствами, о перемене декораций не имели понятия — зрителям приходилось дополнять собственным воображением дававшиеся им ничтожные указания касательно времени и места действия, а искусство актеров должно было восполнять все эти пробелы и занимать ум и поверхностные чувства публики. Но теперь все увидели нечто иное. Задний план сцены целиком был занят декорацией, изображавшей площадь, дворцы и огромную церковь большого города, перед ней покоились два исполинских, будто бы каменных льва. Красота и насыщенность этой декорации в соединении с неожиданностью ее появления привели публику в неописуемое удивление и восторг. По тогдашнему обыкновению, с левой стороны сцены стояла черная деревянная доска, на которой на этот раз было написано слово «Венеция». Тут публика снова поднялась, и громогласное, обращенное к королеве «Благодарим!» сотрясло залу. Но в этот момент на сцену вышли актеры, и снова установилась тишина.

Перед зрителями предстал человек в сопровождении нескольких друзей: это богатый венецианский купец, корабли которого, груженые дорогими товарами, плавают по всем морям; он благороден, великодушен, щедр, а между тем в настоящую минуту ему очень грустно и тяжело. Причины этого он и сам не знает, и товарищи напрасно стараются развлечь его. В его настроении совершенно отсутствуют корыстолюбие или какая-нибудь другая страсть. Но вот подходит к нему один из его самых близких друзей и просит о помощи и содействии. В соседнем городе живет прекрасная, добродетельная, богатая девушка, руки которой ищут многие знатные лица. Ее отец в своем завещании поставил условием женитьбы на ней разрешение одной загадки, ибо сделать это может только глубокий, многосторонний ум. В эту девушку страшно влюблен упомянутый человек, и он знает, что она тоже расположена к нему. Поэтому и он решил выступить претендентом на ее руку, но чтобы в этом случае действовать сообразно со своим званием и ни в чем не уступать другим претендентам, нужны деньги, а их у него нет. Он и без того уже много должен этому купцу, но все-таки решил еще раз прибегнуть к его дружеской помощи — и просит ссудить ему для этого дела три тысячи червонцев. Купец с радостью соглашается, но так как сейчас такой большой суммы у него нет — его корабли с товарами находятся в плавании — то он предлагает другу найти ее у кого-нибудь под его поручительство. Этим оканчивается первая сцена… Мария Нуньес жадно слушала. Прелесть языка, благозвучие стихов, обилие глубоких мыслей и остроумных замечаний, превосходная игра актеров — все это действовало на ее молодую и чистую душу.

Во второй сцене появились две милые женские фигуры — госпожа и служанка, из которых первая — предмет увлечения многих молодых людей. Легко и остроумно смеется она над претендентами на свою руку, метко характеризуя каждого из них, и при этом самым деликатным образом обнаруживает свою глубокую любовь к уже знакомому нам венецианцу, которого она до сих пор напрасно надеялась встретить в числе своих почитателей. Все это изображалось так комично, живо и остроумно, что восторг и напряженное внимание Марии росли с каждой минутой. Как не полюбить этих благородных мужчин, этих милых женщин?! Как не отнестись к ним с глубочайшим сочувствием?! Глаза Марии сверкали от наслаждения зрелищем, и королева, порой взглядывающая на нее, видела пока лишь вполне удачное осуществление своего плана. А Мария с величайшим нетерпением дожидалась дальнейшего развития действия…

Третья сцена снова перенесла зрителей туда, где происходила первая. Бассанио, друг купца, нашел человека, который может ссудить требуемую сумму. Но что это за человек! Грязный, гнусный скряга, таящий в сердце глубокую ненависть к Антонио (так зовут купца). И он имеет основания ненавидеть его. Антонио неоднократно ругал его, всячески поносил, топтал ногами, при всех плевал ему в лицо, он называл профессию этого человека мерзким лихоимством; мало того — он дает деньги, очень большие деньги взаймы, без всяких процентов, и этим причинил уже ростовщику много вреда и убытков. Эта ненависть имеет, однако, и более общий характер, ибо скряга Шейлок терпеть не может всех христиан — точно так же, как они ненавидят его «избранный народ». Шейлок — еврей. Но вот появляется и сам Антонио, и между ним и ростовщиком немедленно завязывается бранный разговор, в котором оба объясняют друг другу причины своей взаимной ненависти. Но Шейлок в то же время хочет быть великодушным, он готов ссудить три тысячи червонцев, ссудить без всяких процентов — только пусть Антонио подпишет обязательство, что если деньги не будут уплачены в срок, то Шейлок имеет право вырезать у купца фунт его мяса. Антонио с веселым смехом соглашается на это условия, потому что принимает его за шутку и притом знает, что возвратит эти деньги гораздо раньше срока. Но у его врага иные соображения: он помнит о ненадежности моря, об опасностях, которым подвержено в этой стихии все добро человека. Так заканчивается первое действие.

Подобно тому, как ледяной северный ветер внезапно задует в жаркий летний день, или струя холодной воды неожиданно ударит в разгоряченное лицо, — так последняя сцена подействовала на Марию. Все поры ее духа были раскрыты для того, чтобы он упивался очаровательным дыханием искусства — и вот вдруг врывается в эту атмосферу ядовитый запах такой личности, такого характера, такой гнусной страсти. И эта личность — еврей, представитель ее племени, исповедующий ту веру, которой она отдала всю свою душу, за которую она рискнула своей жизнью, своим положением, своими родителями, — веру, открыто исповедовать которую ей хотелось так жадно, что для получения этой возможности она подвергла себя всем опасностям ночного бегства и дальнего странствия! Холодная дрожь пробежала по ее жилам, судорога сдавила горло… Но во время антракта, под шумный говор публики она пришла к более успокоительным мыслям. Не шутка ли это на самом деле? И появится ли рядом с этим чудовищно испорченным сыном ее народа другой, более достойный его представитель? И она с нетерпением стала ждать его появления. Веселые, остроумные сцены, следовавшие теперь одна за другой, уже не доставляли Марии никакого удовольствия, они даже казались ей какими-то пустыми и искусственными. На нее мало подействовал выход на сцену слуги-еврея, который стал пускать стрелы остроумия в своего отсутствующего господина. Но вот появилась и дочь Шейлока. Из ее слов видно, что у нее завязалась тайная интрига с одним христианином, веселым малым; через слугу посылает она к нему письмо, в котором дает согласие на свое похищение и уславливается о подробностях этого дела. Она решает бежать от своего отца и стать христианкой. В разговоре с отцом она не обнаруживает ни малейшей тревоги, ни малейшего волнения совести; когда он уходит, она бездушно кричит ему вслед:

Прощайте! И коли мне захочет Бог помочь —
Лишаюсь я отца, вы — потеряли дочь!

Похищение состоялось, но девушка уходит не одна. Она уносит с собой шкатулку с драгоценностями и деньги — а между тем тут же очень стыдится переодеться в платье пажа, которое должно облегчить ей побег. Между украденными вещами находится даже обручальное кольцо ее отца, и она некоторое время спустя отдает его в уплату за купленную ею обезьяну! И несмотря на все это, выставляется она в пьесе добродетельной, верной и милой девушкой! Мария Нуньес была страшно рассержена, возмущена, находилась в таком состоянии, какого еще не испытывала ее чистая душа. Она чувствовала, что здесь автор не имел в виду никакой отдельной характеристики ее народа, даже никакой карикатуры на него, — тут было полное, сознательное стремление представить всех членов еврейского племени пошлыми, отвратительными чудовищами, придать гнусность всем явлениям их жизни и, таким образом, сочетать ненависть и предубеждение против них с беспредельным позором их действий и этими последними оправдать первые. Как! Преступной рукой хотят сорвать даже драгоценнейший клейнод, украшающий голову Израиля — неприкосновенную семейную любовь, чистое семейное счастье!.. И это тоже хотят растоптать и вымазать грязью?! Гений искусства, едва явившись благородной и развитой душе девушки, теперь представлялся ей укутанным в будничные одежды чисто человеческих страстей. В этой зале, в этом месте, где на народ должны были действовать облагораживающим, воспитательным образом — вся сила гения употреблялась на служение дикой ненависти, отрицанию всякой истины, самой грубой несправедливости!.. Таковы были впечатления, охватившие душу Марии Нуньес. Сердце ее сильно стучало, пульс лихорадочно бился, дыхание разгорячилось, руки и лоб покрылись холодным потом; она откинулась на спинку кресла и закрыла глаза. Елизавета посмотрела на нее, заметила состояние, в котором та теперь пребывала, и с удовольствием подумала, что победа одержана. Да разве может кто-либо проникнуть в душу человека и увидеть творящееся в ней?

Все, что потом происходило на сцене, так мало интересовало Марию, что она не замечала этого. Только те места, которые касались главного предмета пьесы, приковывали ее внимание, усиливали ее тревожную напряженность. Насмешки, которыми действующие лица осыпали Шейлока, горько сокрушавшегося о потере дочери и стольких драгоценностей, бессердечность другого еврея, появившегося в одной из этих сцен — укрепили в Марии Нуньес убеждение, к которому она уже пришла. Но вот начались главные сцены драмы. Антонио потерял все свое состояние, он не может уплатить долг, срок векселя истек. Еврей сажает его в тюрьму, все просьбы, льстивые увещевания и угрозы, предложение Бассанио возвратить занятые деньги в тройном размере из приданого его невесты, ходатайство дожа и сенаторов — все остается напрасным: Шейлок желает вырезать фунт мяса из сердца Антонио. Сцена суда проходит во всей своей мучительной отвратительности, пока юридическая загадка не разрешается остроумной кляузой: пусть Шейлок берет свой фунт мяса, но за всякую пролитую при этой операции каплю крови и за каждую лишнюю сверх условленного фунта частичку мяса он поплатится своей жизнью. В заключение у него, в виде наказания за преступный замысел, конфискуют все состояние, которое тут же присуждается его дочери, мало того — его заставляют перейти в христианство, и он исполняет это по первому же требованию… Мария ожидала этой развязки. Она уже не поразила девушку так сильно, как это могло случиться чуть раньше, и не лишила ее возможности справиться с собой, сохранить присутствие духа. Нет — говорила она себе — это не евреи! Она бегло вспомнила все прожитое, виденное и прочитанное ею с первой минуты пробуждения в ней самосознания — и во всем этом не могла найти никакой точки опоры, никакого оправдания этим людям и их поступкам. Но она вдруг нашла их в других воспоминаниях. Теперь перед ее глазами проходили кровавые истязания, бесчеловечные преследования, гнусные злодеяния, она видела, как они совершались в тюрьмах, перед судилищами, на лобных местах, открыто — на площадях и тайно — в казематах, но совершались над евреями, которые не могли ничем воздать за них, врагами этого народа, часто по побуждениям низкой корысти и с помощью коварных интриг и подлых происков. Участь, постигшая всех ее друзей, представляла тому множество примеров. Образ ее благородной матери возник перед ней и неясно воскликнул: «Не верь им!» Она вдруг увидела перед собой умирающего отца, и он тоже прошептал ей слабеющим голосом: «Не верь им!» Предстал перед ее глазами и преданный друг, посвятивший свою жизнь спасению христиан и евреев, стремящийся связать их судьбы и освободить человечество от зла, и из его груди тоже вырвался крик: «Не верь им, Мария! Все было как раз наоборот и с тем еще добавлением, что вырезавшие из нашего сердца мясо не боялись при этом пролить несколько капель крови!»

Эти мысли и чувства, эти образы до такой степени заполнили душу Марии, что она не восприняла последнего действия и как во сне села в карету королевы, с трудом отвечая на вопросы Елизаветы. Но та была достаточно хитра для того, чтобы слишком приставать к девушке, и находила более полезным для своего плана сперва дать улечься ее сердечному волнению. Елизавета была уверена, что уже почти достигла своей цели, что она вселила в Марию такое сильное отвращение к ее соплеменникам, показанных в столь неприглядном свете, какое отобьет у нее охоту снова иметь с ними хоть малейшее дело и родит желание отдать руку герцогу Девонширскому.

Но королева ошибалась. Правда, яркая краска стыда покрывала щеки Марии Нуньес, но то был стыд не за своих соплеменников, а за то, в каком безобразном свете выставили их в этой пьесе. Ведь такими испорченными, ужасными людьми считали их, следовательно, теперь все эти зрители — мужчины и дамы, господа и слуги, — и Марии Нуньес казалось, что и на нее обрушилась часть этого позора. Слезы негодования текли из ее прекрасных глаз, смывая румяна со щек. Она чувствовала себя одинокой, покинутой, больной. Она удалилась в свои комнаты, не пожелала никого принимать, отказывалась от всякого участия в придворных церемониях и празднествах. Мысли ее уносились в уединенную долину на берегу Таго, к родителям, к Тирадо. Теперь она упрекала себя в том, что так увлеклась лестью двора и его шумными развлечениями. Наступившее горькое разочарование представлялось ей заслуженным наказанием, и она мысленно целовала отеческую руку, вовремя пославшую его. Даже от своего брата Мануэля, время от времени навещавшего ее во дворце и усердно знакомившегося со всеми подробностями и особенностями лондонской жизни, она скрыла состояние своей души и объяснила происшедшую в ней перемену физическим недомоганием.

Среди этих волнений и скорбей она получила письмо от Тирадо, к которому было приложено и письмо ее матери. Как утешил ее этот сюрприз! Какой радостный крик вырвался из ее груди в ту минуту, когда она дрожащей рукой схватила эти послания! Они были присланы с оказией на одном из кораблей, которые с богатой добычей отправил на родину сэр Френсис Дрейк.