Письма произвели на Марию Нуньес глубочайшее впечатление. Очень разнообразные чувства овладели ее душой. Смерть отца причинила ей невыразимую скорбь. Ах, это был такой нежный отец! Правда, он не разделял многих ее взглядов, правда, она видела в нем в некотором роде препятствие, удерживающее ее и мать в их несчастном отечестве, под тяжким гнетом преследований, в мучительной необходимости лицемерно исповедовать чужую религию, правда, только он был причиной того, что обе они не могли осуществить благороднейших побуждений и блаженнейших грез своей души, но ведь все-таки он питал к ней такую нежную, такую безграничную любовь, выражавшуюся в каждом его слове, каждом поступке. Теперь после долгих страданий он сошел в могилу, — а ей не привелось еще раз взглянуть в его потухающие глаза, еще раз пожать его остывающую руку… Навсегда, навсегда расстался он с ней — и Богу не угодно было, чтобы она услышала от него последнее слово прощания и благословения!.. Но вместе с тем охватывало ее душу чувство совершенно противоположное — чувство радости, почти восторга: ей предстояло свидеться с матерью, прижаться к ее груди… И дорогое существо было уже близко, Мария могла уже почти определить день их свидания… Стало быть, и ее мать спасена, и она освобождена от всякого страха, всяких опасностей, — и кем же? Тирадо!.. Чувствуя, как эти ощущения быстро сменяли в ней одно другое, она упрекала себя в том, что могла радоваться в такую минуту, когда понесла столь тяжкую, невосполнимую потерю. Получалось, что на могиле ее отца должны будут распуститься цветы ее счастья! Но разве это ее вина? Разве и те, и другие чувства не были одинаково естественны, одинаково законны?.. И душевная борьба ее не унималась. Когда же наконец она стала немного успокаиваться и от прошлого и будущего перешла к неопределенности настоящего, то прежде всего послала за Мануэлем. Он явился сразу. Не имея сил произнести хоть слово, громко плача, подала она ему письма… В сильном испуге и волнении принялся он читать их…
Брат и сестра долго оставались вместе, плакали и утешали друг друга и советовались, что им следует сделать прежде всего. Мария Нуньес желала немедленно оставить двор и найти какой-нибудь мирный приют, где она могла бы в траурном одиночестве оплакивать память об отце и ожидать приезда матери. Мануэль имел возможность исполнить ее желание: дом Цоэги был всегда для них открыт и вполне удовлетворял теперешним ее требованиям. Брат немедленно отправился туда, чтобы сделать все нужные приготовления. Мария же попросила аудиенции у королевы, и та охотно велела допустить к ней свою любимицу.
Елизавета была полна гордого упоения только что одержанной победой. Донесения сэра Френсиса Дрейка вместе с богатой добычей, привезенные ей возвратившимся кораблем, служили не только причиной для торжества, но и ручательством за будущие успехи. Если уж такая маленькая флотилия смогла причинить столь страшный вред неприятелю, уничтожить больше ста кораблей, безнаказанно пройти вдоль берегов и издевательски вогнать в панику гордого противника, — то есть ли основания бояться неудачи, когда все объединенные силы англичан будут посланы навстречу грозящей стране опасности? Поэтому сведения о колоссальном вооружении Испании не вызвали в Елизавете особой тревоги: они имели даже соблазнительную прелесть для ее решительного характера. Пусть приходит он, этот надменный властелин, желающий иметь только рабов, во прах повергающихся перед его могуществом, пусть он считает свою армаду «непобедимой» — свободная нация не склонит голову ни перед кем, в свободной нации соединяются все ее силы, вздымаются руки, и этот союз является ручательством победы. Елизавета знала, что с той минуты, как испанский флот появится у берегов Англии, в ее народе исчезнет всякая вражда политических и религиозных партий, — католики и пуритане, ортодоксы и инакомыслящие сразу объединятся, чтобы отдать последнюю каплю крови, последний пенс за свободу своего отечества. Вот почему сейчас Елизавета просто наслаждалась уже достигнутым блестящим результатом.
Когда Мария Нуньес вошла в кабинет королевы, Елизавета приняла ее с благосклонной улыбкой.
— Вот и опять ты с нами, моя больная птичка! — воскликнула она. — Милости просим! Ты застаешь меня в очень добрый час… Но что это? Что случилось? Твои глаза в слезах?.. Неужели кто-нибудь посмел сделать тебе неприятное, огорчить тебя?
— О, нет, великая государыня! — ответила Мария, низко кланяясь. — Кого ваше величество удостоит озарить лучами своей благости, тот гарантирован от всяких оскорблений. Ах, королева, вы так безмерно осыпали вашими щедротами бедную, всеми покинутую девушку, — а между тем я явилась сюда, чтобы просить ваше величество о новой милости…
Мария упала на колени и подняла к королеве полные мольбы глаза. Елизавета с удивлением посмотрела на нее и протянула руку.
— Встань, Мария, — сказала она. — О чем же таком важном хочешь ты просить? Ты изумляешь меня…
— Государыня, — ответила Мария, скорбно опуская голову, — я осиротела… я получила известие, что мой отец умер…
— Гм… — пробормотала Елизавета и, положив руку на голову Марки Нуньес, начала кротко и нежно гладить ее. — Бедная девушка, мне жаль тебя…
— И я умоляю ваше величество позволить мне, по случаю траура по отцу, покинуть ваш прекрасный дворец.
— А вот это мне весьма прискорбно. Мы скоро даем в честь недавней победы широкое празднество — такое великолепное, какого еще никогда не было при нашем дворе, и я очень бы желала видеть на нем подле себя мое прекрасное дитя… Но просьба твоя так уважительна… повторяю, мне очень жаль, что это произошло именно теперь… прискорбно за себя, за тебя и еще кое-кого… Куда же ты желаешь удалиться? Я сейчас же…
— В дом старого, испытанного друга моих родителей, — поспешила перебить Мария, — в дом Цоэги, где мой брат Мануэль проведет вместе со мной все время траура.
— Так-так. Цоэга, католик… — задумчиво проговорила Елизавета, похоже, недовольная этим планом. — Но у нас есть много других мест, где ты могла бы жить в мирном уединении… Мне незнакомы обычаи вашей страны, я не знаю, сколько времени длится у вас траур. Когда ты думаешь вернуться к нам?
— Ах, ваше величество, — голос Марии задрожал от страха, — я в этом случае следую не только обычаям моей страны: мое сердце до такой степени полно глубокой скорби, что я не знаю, когда вернется ко мне возможность и желание радостно улыбнуться. Великая государыня, мое место не при вашем королевском дворе. Происходя из низкого рода, принадлежа народу, всеми презираемому, отдаваемому на публичное осмеяние и поругание, исповедуя веру, которую всякое государство гонит из своих пределов, не уступая ей ни дюйма земли для мирного и безопасного приюта, — как могу я быть настолько дерзкой, чтобы продолжать оставаться в блестящем кругу вельмож и сановников, стоящих у лучезарного трона вашего величества?
Елизавета наморщила лоб. Злобный взгляд упал на девушку, трепеща склонившуюся перед ней и, однако, говорившую так свободно и ясно. Она хорошо почувствовала упрек, заключавшийся в словах Марии.
— Так ты намерена совсем оставить нас? — спросила она — Ты дурочка, я и слышать не хочу о подобных вещах. Все, что ты мне тут наговорила — сущий вздор, выдумки детского воображения. Господи Боже мой! Да ведь герцог Девонширский предложил тебе свою руку, и герцогская корона моего милого Невиля закроет все слабые стороны твоей родословной. А чего не сделает она, то исполнит моя королевская рука, способная и могущая вырезать дворянина и вельможу из какого угодно древа.
Но во время этих слов к Марии Нуньес вернулась вся сила ее характера. Она спокойно посмотрела в лицо Елизаветы и твердо сказала:
— Вашему величеству, как глубокому знатоку человеческого сердца, очень хорошо известно, что счастье или несчастье каждого обусловлено образом его мыслей и чувств. Действуют ли в данном случае фантазия, предрассудок или умственная ограниченность, но он может жить только тем, что наполняет его ум, что переживает его сердце. Да, я призываю в судьи девственную душу вашего величества: пусть она решит, может ли женское сердце уступать принуждению, не существует ли более высокий закон, священный долг, которому мы должны подчинить все другие желания наши, все другие требования жизни? Ваше величество, мое сердце не подает голоса в пользу герцога Девонширского и поэтому сохраняет в себе решимость исполнить то призвание, которое я с детства привыкла считать моим. Неужели вы посоветует мне продать себя за богатство и знатность, не имея, однако, при этом возможности сделать действительно счастливым герцога Девонширского? Ваше величество, позвольте мне удалиться…
Взгляд Елизаветы ясно выражал гнев и презрение, но в то же время она не могла вполне освободиться от чувства удивления и сострадания. Несколько минут она не говорила ничего, но неудовольствие все-таки взяло в ней верх, она повернулась к Марии спиной, шевельнула рукой и сказала:
— Ступай!
Мария Нуньес низко поклонилась и вышла.
Вернувшись в свою комнату, она глубоко вздохнула, словно сбросила тяжелое бремя. В изнеможении упала на постель, но слез не было. Блестящие картины придворной жизни промелькнули перед ее глазами, и все они представились ей пустыми и ничтожными; она теперь почти не понимала, как все это могло занимать ее до такой степени. Ее мысли перекинулись к смертному одру отца, ей стало тяжело и больно при воспоминании о том, как весело порхала она в то время, когда в мрачном и суровом ущелье ее мать проводила ночи напролет без сна и покоя, поддерживая руками голову своего страждущего мужа. Затем перед ее глазами возник образ Тирадо — стройная фигура с мужественными чертами лица и спокойной решимостью в глазах — и ей представилось, как в тот самый момент, когда она слушала льстивые речи придворных, он боролся с бурным морем, рисковал жизнью в кровопролитных сражениях, взбирался на крутые утесы Цинтры, чтобы спасти близких ей людей и дать им надежный приют. Но теперь будет по-другому — теперь она свободна, снова возвращена своим близким, теперь…
Мария Нуньес могла предаваться своим размышлениям сколько ей было угодно: никто и не подумал бы отвлечь ее. При дворе каждый очень проницателен, каждый приучен подмечать малейшее изменение в направлении ветра и сообразуясь с этим менять курс своего суденышка. Последнее слово, сказанное ей Елизаветой, последний шаг, сделанный из ее кабинета, решили ее судьбу при дворе. В свои комнаты она вернулась одна — одна теперь и оставалась в них. Ни единого придворного кавалера, ни единой придворной дамы не увидела она больше рядом с собой, исчезли горничные, приставленные к ней, остальная прислуга тоже растворилась в коридорах дворца. Вокруг нее все словно вымерло. Но Мария почти не замечала этого. Она вскочила с постели и стала собирать и укладывать свои вещи. Эта работа вскоре была завершена, а около Марии по-прежнему никто не появился. Часы проходили один за другим, но Мария быстро прогнала чувство горечи, начавшее подыматься в ее душе. Она смотрела на такой поворот судьбы, как на искупление за то удовольствие, которое она получала, когда улыбка королевы образовала вокруг нее пеструю светскую толпу со льстивыми речами, что по наивности она приписывала своим личным достоинствам. Наконец вернулся Мануэль. Вместе с ним она покинула свои апартаменты, прошла по длинным коридорам, спустилась по широкой парадной лестнице и вышла через сводчатые ворота. С первым шагом, сделанным за ним, она бодро выпрямилась и смело и энергично отправилась в дальнейший путь…
Несколько недель спустя благополучно прибыла флотилия сэра Френсиса Дрейка. Королева потребовала ее в Лондон. Путь судов в столицу походил на триумф. Весь народ, словно охваченный предчувствием новых блестящих побед, восторженно приветствовал кадисского героя. Двор и Сити состязались в великолепии оказываемого приема.
На далеком расстоянии от той пристани, где Дрейку оказывались торжественные почести, яхта Тирадо незаметно подошла к берегу, и Тирадо высадился здесь с сеньорой Майор. Их уже ждал Мануэль, и они втроем отправились в дом Цоэги. В нетерпеливом ожидании ходила Мария взад и вперед по комнате; но вот двери открылись, и вошли брат и мать. Они бросились в объятия друг друга, раздались восклицания радости, любви и восторга. Но вдруг Мария высвободилась из объятий и крикнула:
— А где же Тирадо? Где виновник нашего счастья? — Мануэль ответил:
— Он в приемной… не хотел мешать первой встрече матери с дочерью.
Мария поспешно вышла. Прошло какое-то время. С тревожно бьющимся сердцем смотрела сеньора Майор на дверь, ожидая возвращения своей дочери… Мария вернулась с Тирадо, и они держались за руки. Как радостно светились их лица, какое блаженство сияло в глазах! Они поняли друг друга с полуслова, сказав себе, что достойны один другого. Не разнимая рук, подошли они к сеньоре Майор и склонили перед ней головы. Мать благословила своих детей, обняла их и прижала к груди.
— Дух вашего отца говорит моими устами, — молвила она. — Это он признал тебя, Яков, своим сыном.
Королева щедро раздала награды сэру Френсису Дрейку, его офицерам и экипажу. Тирадо не получил ничего. Дрейк и в письменных донесениях и с глазу на глаз отзывался о нем королеве с высочайшими похвалами, как о главном своем помощнике, которому принадлежит большая доля в его успехе. Елизавета выслушала его безмолвно, и отныне о Тирадо больше не упоминали. Когда Яков явился к адмиралу за дальнейшими указаниями, тот с искренней печалью ответил, что не имеет для него никаких поручений. Тирадо счел нужным явиться к лорду Барлею, и канцлер коротко объявил ему, что королева предоставляет в его полную собственность яхту, но желает, чтобы марраны как можно скорее оставили ее государство; впрочем, четыре недели их не будут тревожить никакими приказаниями.
Такое обращение мало огорчило Тирадо. Ему даже было приятно, что его избавили от необходимости принимать дальнейшее участие в предстоящей войне Англии с «непобедимой армадой». Началась борьба колоссов, результат ее был известен одному лишь Богу, но уверенность Тирадо в конечном поражении тирании и слепой ненависти продолжала оставаться непоколебимой. Теперь он мог свободно вернуться к своей цели — добыть оружием в Нидерландах надежный приют для своих беглецов-товарищей, для своих близких.
Те дни, которые он провел в доме Цоэги около своей возлюбленной, ее матери и брата, были первые счастливые дни в его полной тревог жизни. Но они быстро промелькнули, пришла пора снова действовать. Напрасно Мария и ее мать просили его взять их с собой, позволить им разделить его опасности. Он отвечал решительным отказом, объяснив, что обеих женщин никто не станет беспокоить здесь, в их скромном уединении, и что он счастлив, видя их наконец в надежном убежище; подвергать же их снова опасностям морских бурь, постоянным переменам места, превратностям и случайностям войны — было бы столь же рискованно, сколь и бесполезно; это только стеснило бы его в активности действий и поэтому оказалось бы вредным в достижении их общей цели. Мануэля он тоже не пожелал брать с собой, как ни настаивал и ни сердился тот: по мнению Тирадо, женщинам необходимо было оставаться под защитой мужчины, иначе он будет постоянно о них тревожиться. Его твердость одержала верх, и час разлуки настал.
В прекрасный осенний день яхта вышла из лондонской гавани. Тирадо стоял на палубе и на прощание махал своим беретом. Подняли якорь, яхта отошла от берега, задвигался руль, ветер начал надувать паруса. На берегу стояли три человека, не спуская глаз с яхты, со стройной фигуры на палубе. Только Мануэль махал платком и с воодушевлением кричал вслед отходящему судну: «Счастливого плавания! Счастливого плавания!» Мария Нуньес, не обращая внимания на собравшихся тут же многочисленных зевак, упала в объятия матери, которая молча прижала к груди свое дитя… Но вот с яхты донеслись до них мелодичные звуки хора, и по мере того, как судно удалялось от берега, они все больше замирали… То была песня Бельмонте «Марраны и Тезы», начинавшаяся словами:
Товарищи! В море, в открытое море!
Там волны свободы шумят на просторе.
Пред ними бессилен жестокий тиран,
Его победитель — гигант океан!