Голубою весной зажжено

Мое сердце, пылающий дар.

Городецкий.

I.

Это было страшно давно. Целых пять лет тому назад.

За эти краткие, но томительно долгие годы люди быстро зрели, расцветали, увядали. Отходили в прошлое целые поколения. Создавались и погибали миры-миражи, рушились надежды.

Итак, это было давно, в 1905 году.

У самого Таврического дворца, готовившегося открыть свои двери народным представителям, жил -- да и живет до сих пор -- маститый поэт и ученый Вячеслав И. Иванов.

Квартира в некотором роде историческая.

Там, на вышке, или "на башне", как называли ее в кружке завсегдатаев, зародилось "мифотворчество", "мистический анархизм".

Там происходили некогда знаменитые "среды", бывшие одно время центром петербургской литературной жизни.

Туда же в одну из "сред" нагрянул целый батальон вооруженных винтовками городовых.

Обыск кончился ничем, только у Мережковского пропала шапка, о чем он поведал всенародно в газетах.

Так вот, на этой "башне" собрались пять лет тому назад поэты, критики, люди "причастные" к литературе.

Собрались, кажется, "на Брюсова", который только что приехал из Москвы.

Не помню уж, кто предложил устроить состязание поэтов. В почетные судьи выбрали Мережковского. Он должен был увенчать победителя символическим венком.

Лавры получил, конечно, Брюсов. Это вышло как-то само собой, естественно, по общему молчаливому согласию.

Кто мог выдержать состязание с этим классическим поэтом, дарование которого тогда уже окрепло, сложилось и нашло почти совершенную форму для своего выражения?

Состязались с Брюсовым поэты все молодые, "зеленые", неизвестные не только читателям газет и журналов, но даже многим из избранных.

В числе их был Сергей Городецкий. Как теперь помню его появление. Ему было тогда лет двадцать. Весь какой-то белый, светлый. На голове копна волос, вот как у деревенских мальчишек, бегающих летом по солнцу без шапок. Характерный, резкий профиль. Постоянная улыбка. Что-то очень русское, задорное. Какой-то Васька Буслаев.

Несколько шепелявя, он говорит:

Барыба, Барыба,

Отяжели.

Беремя, Барыба,

Пошли.

Удрас и Барыба

Две темные глыбы...

Ярила, Ярила,

Твои мы,

Яри нас, яри нас

Очима...

И так долго, долго, с какой-то беспощадной настойчивостью. Все удивленно переглянулись. Кой-кто улыбнулся, а молодой поэт, не смущаясь, так и сыпал:

Барыба, Барыба, Ярила, Ярила.

После торжественно-простых, чеканных стихов Брюсова -- Приходи путем знакомым, где чувствовалось процветание формы и увядание жизни, -- грубые, точно топором рубленые, гимны Яриле ошарашили не легко удивляющихся слушателей...

На "средах" Иванова Городецкий обосновался прочно и вскоре выпустил томик стихов "Ярь". Тогда "мистические анархисты" были в моде, и Городецкий приобрел популярность. Он действовал в студенческом кружке "молодых", в табачных лавочках продавались открытки с его портретом, а в "Литературном альманахе" появилась его автобиография, где Городецкий писал про себя: "На "средах" Иванова я приобрел первую аудиторию. Мой голос, чуждый декадентской уединенности, совпал со стремлениями этого кружка и вступил в хор идей, известных под именем "мистического анархизма"".

Мне не пришлось видаться с Городецким в эпоху его "славы" -- меня не было в России, -- и встретились мы вновь уже не особенно давно, когда шум, поднятый вокруг мифотворцев, улегся, когда весь этот литературный ажиотаж кончился крахом. Поэты как-то присмирели, стали подводить итоги старому, готовиться к будущему, многие исчезли, как хвостатые кометы.

Городецкий остался. Издал небольшую книжечку "Русь", а теперь приступил к печатанию "собрания сочинений" и выпустил первый том -- "Ярь" [Сергей Городецкий. Собрание стихов. Т. I. Ярь. СПб. 1909.].

Такие преждевременные итоги могут показаться странными. Городецкий -- весь в будущем. Виданное ли дело, чтоб двадцатилетние юноши издавали "собрания" своих сочинений? У Городецкого есть извинение.

Начало его литературной деятельности совпало с крупными историческими событиями, и понятно, что, когда события промчались как сон, когда Волга-матушка вспять побежала, Городецкий почувствовал, что первый этап по пути творчества сделан, наступил перелом, что можно подвести итоги.

Первый том получил какой-то двойственный облик. Здесь чувствуется безвозвратное прошлое. Точно умудренный старец вспоминает юность...

О, мой солнечный, мой сиплый,

На рассвете первый крик!

С другой стороны, книга полна порывов в будущее. Нет усталости, нет отчаяния. Юношеская, почти ребяческая вера в силу жизни:

Мы ведь можем, можем, можем!

Здесь прошлое как-то переплетается с будущим, и нет настоящего. Но у кого оно теперь есть? Мы все или вспоминаем, или мечтаем...

II.

В Петербурге недавно основалось общество ревнителей художественного слова. Собираются поэты и рассуждают о технике стихосложения. Общество носит кличку "поэтической академии".

Думается, что если бы "академия" занялась разбором стихов Городецкого, она нашла бы в них кучу недостатков.

Но не знаю, надо ли эти недостатки ставить Городецкому в минус. Нет ничего хуже преждевременного совершенства. Форма -- великая вещь, но совершенство ее должно быть результатом долгих трудов, венцом поэтической деятельности. Соединить Аполлона и Диониса нелегко, -- и беда, когда совершенством техники прикрывается скудость творческих сил.

Городецкому трудно найти подходящую форму. Его стихийное ощущение жизни разрывает форму, не умеет себя ограничить, уместиться в золотой, но все-таки клетке поэтической академии. Небрежности его невыносимы. Нельзя рифмовать: великой и тихой, земля и петля, но недостатки формы талантливого поэта легче простить, нежели совершенства человека мертвенного. Все лучше, нежели "собачья старость".

В Городецком подкупает его душевная весна. Он весь во власти весны:

Весна заманит и обманет,

И унесет, завьет... Куда?..

Во власти земли:

Одной сырой земле вещаю:

Я твой, я твой и ты моя.

Рядом с молодым задором, озорничеством, чувствуется смирение, готовность потерять свое "я" во славу Творца природы. Поэт чувствует себя травой сельной, но не плачет над этим, а радуется. Он лишен чувства одиночества, обособленности. Между ним и природой, людьми, предками, существует таинственная связь, которую он утверждает:

Предки мои меня не чураются,

В космах зеленых снуют,

В жизнь озираются,

В нежить зовут.

Не в нем центр мира, а вне его. Он радостно присоединяется к космическому хору беззаботной твари:

Слышать пенье, сыпать зерна, сеять щедро,

Славить недра...

Вот его призвание.

Большинство наших "молодых" поэтов, прежде всего, старики, износившиеся в "гипер-культурности" люди, которым место где-нибудь в стране усталой культуры, а не у нас, у варваров.

Городецкий -- настоящий варвар.

Это Анархасис, еще не побывавший в Греции, ни в языческой, ни в христианской. В поисках за каким-то подлинным славянским лицом он зарывается во времена "доисторические", в славянство дохристианское.

Думается, что это явление не единичное и не случайное. Современные русские стилисты удаляются от Москвы, от славянофильства, православной иконописи, житий святых, духовных стихов. Их привлекают народные сказки, поверья, былины, песни, древняя языческая Русь.

Рядом с Городецким можно поставить художника Рериха. Не даром книга молодого поэта украшена заставками и виньетками Рериха.

Конечно, поэт еще не достиг совершенства художника.

За "примитивными", странными картинами Рериха чувствуется подлинное знание, большая выучка, настоящая техника. Это русский "варварский" темперамент, соединенный с последним словом европейской культуры. Но между обоими есть сродство душ. Оба стоят на почве национализма. Оба создают какой-то новый русский стиль.

Оба как бы вычеркивают из русской культуры православие, ищут национальные основы в Руси не крещенной.

Делают они это бессознательно. В них сказываются не тенденциозные публицисты, а художники, которые совершенно инстинктивно воплощают свои душевные искания.

У Нестерова есть картина "Святая Русь". В свое время она произвела шум. Многие над нею умилялись, видели в ней подлинное выражение Руси, удачное символизирование ее устоев.

Мне лично эта картина кажется в корне фальшивой. Если Русь действительно такова, как ее изображает Нестеров, -- у нее нет будущего. Все эти чахоточные юноши, декадентские девицы -- это худосочная, болезненная Русь, способная лишь на покорность, смирение, боящаяся жизни, творчества, государственного строительства, самодеятельности.

Это -- Русь под черным клобуком и под самовластным мечом московским. Городецкий на картине Нестерова немыслим. В нем силушка по жилочкам живчиком переливается; ему тесно среди кликуш, истеричных, бледнолицых людей. Все его естество перечит нестеровским идеалам. Он не Егорий Храбрый, а Васька Буслаев.

"Что ему черный клобук, когда для него "дыханьем прелести весенней рассвет исполнен светлоок", когда его "взор голубой цветет голубей голубого окна"?

III.

Мистерии зачатия и рождения посвящены лучшие стихотворения Городецкого. Наиболее проникновенные строки говорят о любящей, ожидающей девушке:

Сердце девичье узывчиво,

Сердце вешнее улыбчиво.

Ржа парного чернозема

И знакома,

И страшна.

Пала на душу весна.

Смешно говорить, что стихотворения Городецкого любовные. Здесь нет Ромео и Джульетты. Нет ничего личного. Пред космической силой творчества, силой жизни личность гибнет, просто не существует:

Расцветает, голубеет,

Зеленеет, -- это я.

Очень характерные строки. Первое лицо, соединенное со средним залогом. Не я, а оно. Оно -- вешнее, покорное жизни, берущее силу жизни у весны.

"Крепкий локоть я прежде лица полюбил", говорит где-то Городецкий.

И все его девушки любят не своего "милова", а таинственную власть созидающей жизни. Чувствуют себя не личностью, а частичкой природы, орудием ее воли.

Образ первого начала --

Ты зачатия ждала...

Там под кленом, под зеленым

Подарилася ему.

Непременно в природе, вместе с природой...

И в муках таинство сошло,

И, колыхаясь, наклонилось

Любви истертое крыло...

Совершилось. Кто-то новый

Зреет медленно и ждет,

Скинув алые оковы,

Жадно ринуться вперед.

Здесь, в неустанном зачатии и рождении, спасение от смерти:

И твой ребенок златокудрый,

Своим младенчеством премудрый,

Родился от моих небес.

И в нем я в жизни обнищалый

Как прежде, ветреный и алый,

Так совершенственно воскрес.

Отказ от личности во имя рода, вечная языческая мудрость, ветхозаветная религия лона Авраамова.

И не то чтобы Городецкий отрицал небо. Он только против раздвоения, против отказ

а от земли:

Мир не расколот надвое,

Слито с небесным земное.

Он не верит, что мир во зле лежит; и когда черный клобук обвеял весь мир сенью смертной, отказался от реальности здешнего бытия, поэт говорит:

Сердце склоняется миром явленья

Все бытие исчерпать.

Любовь милой к милому, свите их голубою весной под зеленым кленом, -- только знак, прообраз божественной рождающейся силы природы:

Ты пришла, Золотая Царица,

И лицо запрокинула в небо,

Розовея у тайн Диониса.

И колосья насущного хлеба

Розоватые подняли лица,

Чтобы зерна тобой налилися.

Ты уйдешь, Золотая Царица,

Разольются всенощные тени.

Но верна будет алому мигу

Рожь, причастница тайновидений,

И старуха, ломая ковригу,

Скажет сказку о перьях Жар-птицы.

Это одно из наиболее значительных стихотворений Городецкого.

Целая лестница реальностей, -- от ковриги, ломая которую старуха расскажет о Жар-птице, до тайн Диониса. Связь ковриги с величайшей мистерией оплодотворения. Здесь чувствуется влияние глубокого мистика, Вячеслава Иванова.

Ведь не в том дело, чтобы, построив воображаемый идеальный мир, -- построить который, в сущности, ничего не стоит, -- подгонять действительность под воображаемый идеал. Это -- жизнь в области призраков, игра в понятия, "мысли пленной раздраженье".

Всяческое неприятие мира, бунт против мироздания, вообще дешевая риторика основаны на неумении видеть в мире феноменальном знаки, подобия реальности подлинной. Все идеалисты -- иконоборцы, люди "духовные", боящиеся всякого воплощения, как чего-то, искажающего дорогой им идеал. Идеалисты не ощущают правды реализма, воображая, что реализм исчерпывается восприятием внешних явлений.

В литературе подлинные реалисты всегда в той или иной степени гностики. В этом тайна творчества, божьего дара. Если даже творец-художник не знает, что скрывается за эмпирическим явлением, он все же чувствует, что видимый мир соприкасается с мирами иными, что за эмпирическим явлением не провал, не черная пропасть, а новая реальность, целая иерархическая лестница подобий, ведущая к единой незыблемой точке.

Идеалисты такие же иконоборцы, как и эмпирики. И те, и другие разрывают единство бытия на две непримиримые, ничем не связанные области. Для идеалистов -- коврига не существует перед богатством идеального мира, который единственно ценен. Для эмпириков коврига только коврига, экономическая ценность. Что за ковригой есть Жар-птица, они не верят, и знать не хотят.

Разумеется, творчество Городецкого отнюдь не образец настоящего мистического реализма. Он весь в потенциях. Я говорю лишь о том пути, по которому он идет. И мне кажется, что это путь правильный.

В Городецком ценно то, что он чувствует плоть жизни, жизнь как воплощение высшей реальности. Оставаясь реалистом, не впадает ни в дешевый эмпиризм, ни в идеализм декадента, не постигающего никакой реальности, кроме своих субъективных ощущений и представлений.

IV.

Что будет с Городецким дальше, -- трудно сказать. Сколько надежд уже обмануто, сколько предсказаний не исполнилось!

Но то, что он уже сделал, дает право верить в него. Он внес в уставшую, увядающую литературу современности свои, особенные, нотки бодрости, молодости. У гробового входа заиграла жизнь, пусть бессознательно стихийная, почти "зверская", варварская, но все же настоящая, не литературная только, жизнь.

Он внес в современную поэзию старую и вечно новую тему национализма, -- не народничества, а именно национализма.

Сделал он это без всякой тенденции, а просто потому, что из него прёт национализм, потому что он весь пропах русским духом. И этот русский дух мне кажется подлинно русским. Старая, исконная, северная Русь Новгорода и Пскова, а не византийщина и татарщина славянофилов.

Я говорю, конечно, не о политике, а об особом строе культуры, особом миросозерцании.

Летом 1901 года Н.Е. Ончуков отправился на Печору для записи былин.

"Исландия русского эпоса", Олонецкая губерния, почти исчерпана Рыбниковым и Гильфердингом. Современные исследователи должны забираться в более отдаленные и глухие места, на зимний берег Белого моря, на Поморье.

Г. Ончуков отправился еще дальше, на Печору. В предисловии к своим печорским былинам он отмечает любопытное явление. По низовой Печоре его внимание привлекли две русские волости -- Усть-Цылемская и Пустозерская. Между обоими селениями верст двести. Расстояние небольшое, но так как единственное сообщение -- бурная, неспокойная река Печора, так как обе волости находятся в постоянной вражде из-за рыбных угодий, то жители сохранили в неприкосновенности культурные особенности и предания своих первых засельников.

Начало Пустозерска -- основанный в 1499 году военный острог. Это место заселялось московскими служилыми людьми. Туда ссылались бояре, попавшие под царскую опалу. Там был боярин Артамон Матвеев, кн. В.В. Голицын, кн. Семен Щербатов. Приезжали эти бояре, конечно, не одни, а с громадной челядью. Московским пришлым элементом пополнялись первые засельники.

Первый засельник Усть-Цыльмы был новгородец, Ивашка Ласт-ко, с товарищем Властком, основавший слободу в 1592 г. К новгородцам присоединились пришельцы с Мезени, Пинеги, Двины и др. рек, гонимые тяготой жизни, московским владычеством, искавшие вольности на новине.

Все население слободки было не служилое, а земское.

И вот "земля" одной волости и "служилое сословие" другой отразились и в былинах.

Усть-Цылем поет старину, уверенный, что все, что в ней изложено, было. Но, потомок новгородцев, -- он не отличает одного царя от другого и, в сущности, не ясно представляет себе царскую власть. Идеалы его, судя по былинам, не государственные и политические, а чисто нравственные, общечеловеческие.

Совсем не то Пустозерск. Он твердо знает, что значит царь, и не спутает его ни с кем. Старины из цикла исторических песен он особенно знает и любит, а своевольный Васька Буслаев, сомнительно, пользуется ли его сочувствием. Более того. В Усть-Цылемской волости женщины знают гораздо больше старин, нежели в Пустозерске. Это зависит оттого, что положение женщины в Пустозерске татарско-московское, а не новгородское. В Усть-Цыльме женщина чувствует себя свободной, а женщины-пустозерки, даже собираясь в гости, держатся всегда в стороне от мужчин, не общаясь с ними.

Глухая Печора -- сплошной анахронизм. Какой-то живой музей. Но музей очень поучительный, ярко показывающей различие московской и новгородской Руси, давно уже отмеченное теоретиками, учеными, на основании документов.

Городецкий кажется мне Усть-Цылемом.

Он верит, что Удрас и Барыба не выдумка, а знаки какой-то реальности. В нем много естественного свободолюбия, нет вечной боязни потерять свой национальный облик.

Этого, в противоположность Москве, не боялся и древний Новгород, член Ганзейского союза.

В Городецком чувствуется национальность органическая, а не идейно навязанная, любовь к народности без всяких поползновений на исключительность.

По миросозерцанию он во многом язычник. Но его язычество -- не новейшее язычество интеллигенции, не скепсис утонченных цивилизаций Запада, а первичное язычество молодого, варварского народа. В нем хранятся запасы славянства, не искалеченные византий-щиной и татарщиной Великой России.

И если ждать возрождения русского национализма, то его, конечно, надо ждать из "Новгорода", а не из "Москвы".

Поразительный факт: главная святыня Новгорода -- храм св. Софии, Пскова -- Св. Троицы. Две самые таинственные идеи вселенского христианства -- Премудрость Божия и мистическое триединство -- были, может быть, бессознательно дороги древней славянской Руси. Святыня Москвы -- Успенский собор.

Конечно, это историческая случайность, но иногда такие случайности очень знаменательны.

Оплот Москвы -- "Успение", черный клобук и меч Цезаря. У Москвы губительный, дурной глаз, как в одной северной русской сказке, где "три старицы, три монашины-черноризицы и бело-книжницы" своим дурным глазом погубили счастье молодого князя и его семьи.

Реакция против дурного глаза Москвы началась с Петра Великого, но с Петра же зародилась и наша космополитическая интеллигенция.

Для русской интеллигенции все соединенное с идеей национализма кажется чем-то чудовищным, убивающим разум и свободу. Это произошло отчасти потому, что в России понятие национализма слилось с Москвой, с XVII веком, когда Никон доказывал первенство власти церковной.

Славянофилы тут много напутали. Они мечтали об уничтожении розни между интеллигенцией и народом, но вместо того чтобы эту рознь уничтожить, только усилили ее. Вместо живой, органической самобытности они навязывали нам чужеземный, заносный сплав Византии с Золотой Ордой; вечно развивающуюся идею вселенского христианства подменили окаменевшим костяком московского церковного быта.

Интеллигенция в силу естественной реакции предпочитала вовсе потерять свое национальное лицо, нежели подчиняться Византии, смешанной с Золотой Ордой.

Если мы теперь накануне возрождения национализма, то произойдет оно отнюдь не на верхах, не там, где озабочены слиянием "всероссийского национального союза" с "национальным клубом".

Это все не возрождение, а реставрация, не органическое развитие, а искусственное насаждение политических программ.

Возрождающийся национализм наш мало заметен простому глазу. Он еще не созрел, не вылился в определенные формы, не стал общественным движением. Но где-то он, несомненно, зреет и растет, как нечто освобождающее и самобытное. Проблески его замечаются в современной литературе, в искусстве.

Поэзия Сергея Городецкого -- один из таких проблесков, предвозвестников "голубой весны".

Не важно, чего Городецкий хочет, важно, что он есть.

Он хочет победить христианство. Где-то он сказал: "Развитие славянской души на полупути было остановлено принятием чужой веры, и еще не слившиеся в один костер языки огня были залиты заморским крещением".

Это, конечно, не более как парадокс увлекающегося поэта. Не заморское крещение само по себе остановило развитие славянской души, не христианство как таковое, а искажение его, дурной глаз "монашин-черноризиц". Развитие славянской души возможно лишь при развитии души вселенско-христианской. Возрождения русской народности или не будет, или оно будет религиозным. Без Лютера невозможны братья Гриммы.

Но инстинкт у Городецкого верный. Его творчество показывает нам, что современной русской душе, которая по существу своему мистична, холодно в космополитическом гуманизме Запада, что ей тесно под черным клобуком византийско-татарской Москвы.

Нет сомнения, что возрождение русской идеи произойдет не под знаком московского Успения или петербургско-прусской Петропавловки, а под знаком старого Великого Новгорода и его вечной святыни -- святой Софии, Премудрости Божией.

Впервые опубликовано: Русское слово. 1910. 20 февраля. No 41. С. 2.