Леонида Андреева, в 5-м альманахе "Шиповника".
"Тут было то, о чем нельзя и не надо рассказывать", замечает Леонид Андреев, доведя свой рассказ до сцены свидания приговоренного к смертной казни Сергея Головина -- с родителями.
И что тут было, автор нам так и не рассказал. Не мог и не должен был. Все остальное, суд над пятью политическими и двумя уголовными, их последние дни и самую казнь -- Л. Андреев описал подробно. Можно ли и должно ли было об этом рассказывать? Можно ли превращать в "литературу" то ужасное, непоправимое и безумное, что совершается теперь в России ежедневно? "Семь смертных казней: 2 в Москве, 2 в Чернигове и 3 в Киеве..." Таковы известия, с которых каждый день начинаешь читать русские газеты. Меняются только цифры и названия городов. За этими цифрами -- люди, их смертные муки, словом то, что рассказал нам в "литературном" альманахе "Шиповник" Леонид Андреев. И когда я из газетных рецензий узнал о содержании нового рассказа Андреева -- мне стало страшно: "можно ли и должно ли об этом рассказывать?"
Только что прочел я брошюру, посвященную памяти Фрумкиной и Бердягина, приговоренных год тому назад к смертной казни за покушение на жизнь тюремного начальства Бутырской тюрьмы.
Фрумкину казнили, Бердягин же, накануне смертной казни, покончил самоубийством. Каким-то чудом добыл он морфия, иглу, гвоздь и чайную ложку. Морфию он принял слишком много. У него сделалась рвота, и он остался жив. Тогда он пытался проколоть иголкой мозжечок. Это также ему не удалось. Гвоздем он нанес себе в грудь до десяти ран. Одна из них, по заключению врачей, была смертельна: гвоздь задел сердце, и Бердягин мог прожить не более часа. Но он имел мужество вынуть гвоздь, спрятать его и перерезать черенком сломанной ложки сонную артерию -- чтобы найти, наконец, последнее избавление. И все это на глазах надзирателей, без единого стона, без единого лишнего движения. В брошюре, кроме маленького предисловия, нет никакой "литературы". Голые факты, документы. Про Андреева Лев Толстой сказал: "Он меня пугает, а мне не страшно". Брошюра, посвященная Фрумкиной и Бердягину -- не пугает. В ней нет выдуманных ужасов. Но она больше, чем пугает...
И вот, на фоне ежедневных известий: "В Москве казнены двое, в Херсоне трое", после опубликования документов о деле Фрумкиной и Бердягина, появляется "рассказ о семи повешенных", рассказ Андреева, этого специалиста по непугающим ужасам. Ну, как не усумниться? Но после прочтения первых же страниц сомнения исчезают. Андреев мог и должен был рассказать о несказанном. У него нашлись для того силы, нашлось какое-то особенное, сердечное, кровное знание, доступное только ему. Это совсем особый дар. Андреев так рассказал о судьбе семи повешенных, что вы забываете о литературе, об авторе. Вы не созерцаете литературное произведение, не производите его эстетической оценки. Вы чувствуете себя действующим лицом этой драмы, чувствуете себя палачом, или тем вежливым чиновником, который перед самой казнью предлагает одному из приговоренных папироску из своего "серебряного портсигара с декадентским рисунком". Потому что нечего себя обманывать, как говорил старец Зосима ("Братья Карамазовы"). Все мы отвечаем друг за друга, все ответственны во всем. Иного религиозного отношения к миру быть не может. Иначе -- покорность злу или неприятие мира.
Я не в силах давать художественную оценку нового рассказа Андреева, отмечать достоинства его, или многочисленные недостатки. Перед столь значительным произведением, выходящим за пределы эстетики -- критика умолкает, должна умолкнуть. И как радостно за Андреева! После "Жизни человека", после "Царя голода", этих жалких и ничтожных вещей, в которых автор разводил беспомощную философию пессимизма для детей среднего возраста, казалось, что его талант иссяк, что Андреев стал ненужным, чуждым нам писателем, лишенным связи с жизнью, жизнью подлинной, реальной, а не литературной, театральной, и вот перед нами вновь возникает близкий, дорогой для нас, истинно-русский писатель, подымающий на себя скорбь мира, не боящийся ее, ищущий по верному выражению Г.И. Чулкова -- "сораспятия с миром".
Кто только не писал и не говорил против смертной казни. Сколько умных и моральных истин было провозглашено по этому поводу! У Андреева нет морали, нет ни малейшей умственности. Смертную казнь смешно осуждать, или искать каких-нибудь ей объяснений. Ее нельзя и простить. Это одна из высших точек проявления зла в мире. Нужно или быть палачом в полном смысле этого слова, или достигнуть какого-то религиозного просветления, чтобы иметь силы принять самый факт казни, и не проклясть мира. Новый рассказ Андреева весь пронизан лучами религиозного просветления. В нем нет отчаяния, пессимизма, жалких слов, вообще сентиментальности или жалости. Страдание героев и автора выше этого. Оно достигает тех высших пределов напряжения, когда страдание превращается в чистую, светлую, божественную любовь.
Сухой, умный, бесстрашный террорист Вернер, который совершенно, навсегда, отказался от себя и, сходит в могилу под чужим именем, перед смертью ощущает сколько любви хранил он в сердце своем, любви скрытой, неизвестной ему самому:
-- Да, сказала Муся, -- да, Вернер.
-- Да, ответил он, -- да, Муся, да!
"Было понято нечто и утверждено ими непоколебимо".
Перед лицом смерти, этого великого Нет, Вернер и Муся говорят свое Да. Любовь сильнее смерти.
Смертная казнь хуже смерти, хуже убийства. Это нечто такое, что абсолютно отрицает любовь. Но Вернер и Муся не поколебались и перед этим высшим испытанием, и твердо сказали Любви свое предсмертное Да. Было понято нечто и утверждено ими непоколебимо.
Цыганок, разбойник-душегуб, после братского, последнего лобзания с Мусей, идущий с ней за руку на эшафот -- тоже непоколебимо это понял. Не понял только эстонский мужик Янсон, потому что он умер до казни, так же как умерли и те, кто эту казнь совершали. Не всем дано достигнуть высших ступеней душевного просветления. Много званых и мало избранных. И кажется, что для людей умерших до смерти -- нет бессмертия. Душевная смерть страшнее физической.
"Да, скажут мне, а все-таки рассказ Андреева -- сплошная литература. Жалкие слова спокойно живущего буржуя-писателя, который умиляется страданиями других. Его-то ведь не казнят! А завтра мы опять будем читать: в Москве казнено двое, в Херсоне трое; завтра выйдет новая брошюра о новой Фрумкиной, новом Бердягине!"
Нет. Есть слова, остающиеся словами, и есть слова, становящиеся плотью. После рассказа Андреева, в мире что-то изменилось, пусть на одну йоту, но изменилось. В мире стало больше любви, а зло мира стало еще нестерпимее.
И главное, стало еще яснее, что мы все, "читатели", участники этого совершающегося на наших глазах непоправимого зла.
Своим "литературным" произведением, Андреев, с великой скорбью в душе, совершил подлинное дело любви.
Впервые опубликовано: "Московский еженедельник". 1908. Июнь. No 23. С. 54-57.