1. Старики
На берегу Биры была кутерьма и сутолока: отправлялся в дорогу большой трактор. К пятидесятисильной гусеничной машине прицепляются тележки, на них кладут грузы, вещи, багаж, затем взгромождаются люди: рабочий, охотники, пассажиры, агрономы — и поезд не спеша отправляется в путь.
Шли последние приготовления, когда откуда-то из-за поворота показалась одноконная крестьянская тележка и проехала мимо. В тележке сидел агроном-мелиоратор с соседнего участка, а правил лошадью или, как говорят здесь, ямщичил старик лет семидесяти, судя по внешности — амурский казак.
Он бросил взгляд на наш трактор, на груженую телегу и весело крикнул трактористу какую-то шутку, что-то вроде того, что ежели трактор надорвется, то нас всегда сможет выручить в пути его, старика, лошаденка: ехать нам предстояло по дороге.
— А ты ездить стал, Кувалдин? — крикнул ему кто-то из наших.
— А как же! — весело бросил старик, оборачиваясь. — Конь удалый, парень бравый! Мы ишшо, парень, поездим! Ишшо поездим!
Сказав это, он сам рассмеялся и дернул возжи.
Я уже слыхал про Кувалдина. Он из Венцеловой. Занятные про него говорили вещи. Вот он, значит, какой, — плоское, полубурятсксе лицо, хитрющие веселые глазки да рваная шапка на седой голове, — вот он какой, Кувалдин?.. Говорили, был у него полон дом сыновей и дочь была красавица. Сыновей он из дому выжил, — лютый старик. А дочку насильно, против ее воли, выдал за кривого якута замуж, потому что якут хвалился и показывал, что у него два пуда золота — сам намыл. Выдал Кувалдин дочку за якута, а тут вскорости якут хворать стал и через недолгое время помер, а дочка с золотом досталась Кувалдину. Стала она помышлять второй раз замуж идти, да и сватались к ней немало: сама хороша и золота два пуда, но отец коротко сказал, что убьет, и в доказательство стал бить ее почем зря. В один прекрасный день она исчезла, — говорят, в город удрала, в работницах там живет.
А тут ко всему и баба Кувалдина, жена его, померла и остался он один при большом богатстве, в крепком дому, при резвых конях. Все было у него, чтобы жить веселой и легкой жизнью, только годы были не те: семьдесят. А Кувалдин не взглянул на это, стал веселиться в жизни, девушек завел целую ватагу, карамелями их кормил и вообще, как говорится, понес. Над ним точно впервые солнце взошло. Только недолго оно ему светило: стали кулаков раскулачивать.
Тогда узнал Кувалдин, что он стар, и что старость — грустная и тяжкая пора: имущество у него отобрали, а девушки сами упорхнули, как воробьи, и остался Кувалдин яко наг, яко благ, чуть не в батраки нанялся, — на чужом коне ездит. Недолго радовался.
Рассказали мне эту историю случайно, когда пришлось к слову, и вот по какому поводу: к нам приехал из Венцеловой казак один и, так себе, скуки ради рассказал, как ночью одна старуха поймала Кувалдина, когда он пробирался на сеновал, где спала ее шестнадцатилетняя дочка, и кочергой того Кувалдина огрела. Рассказывавший находил, что это подло, потому что, когда Кувалдин был при деньгах, все станичные старухи ему своих дочек сводничали, а теперь вот кочергой лупцуют.
— Да уж не такой он старик! Уж он девчонку эту небеспременно уведет! Просто, для зла уведет Вы наших стариков не знаете! Наши старики — кремень и огниво! — прибавил венцеловский.
И верно: среди разных людей, каких видел я на Амуре, старики необычнее всех.
Крепкие они здесь и живут подолгу.
Забрел я в лесную сторожку в тайге за Бираканом. Там нашел высокого бойкого старика, — борода метлой. На вид ему было лет под шестьдесят, и был он для этих лет бодрый и подвижной: поминутно бегал в погреб о обратно, из колодца воду таскал, дрова колол и все делал быстро и легко. Ему оказалось восемьдесят два года, он клялся, что ему восемьдесят два. Мать его померла ста двадцати лет, а отец дожил до ста тридцати двух. Старикан клялся, что сам он всю жизнь курит и пьет водку, а отец так и вовсе пьяница был, не тем будь помянут, и тоже табак курил, а если помер, то от дурного глазу, а не то еще жил бы.
— Люди мы таежные, живем мы в глуши! — сказал старик. — Не о кого нам пример брать помирать.
В Раздольной живут старики Худяковы, почти легендарные зверобои. В молодые годы они принимали заказы на тигровые шкуры, как на селезней. Один из них потерял на охоте руку: тигр отгрыз. Но и лежа под страшным зверем Худяков не растерялся: высвободил вторую руку и всадил тигру кинжал в горло. Тем спасся.
В Союзной живет старик Ярославцев.
— Не авантажный он с лица человек, — говорят про него. — Его медведь повредил.
На охоте Ярославцев попался медведю в лапы, и медведь сделал с ним то, что он часто делает с людьми и чего охотники боятся от него больше всего: медведь положил ему лапу на голову и потянул вниз. Кожа с головы — скальп — и все лицо до самого рта оказались сорванными и вывернутыми наизнанку, как чулок.
Ярославцев, — как выразился один его приятель в разговоре со мной, — сразу очень был «изумлен», а потом отвернул лицо и скальп на место и добрался домой пешком. Пять верст.
В Столбовой жил я у хозяина, — подвижной, ловкий был человек, борода черная, глаза, как гвозди. Я поначалу думал, ему лет сорок пять, — оказалось, за семьдесят. Я слышал из-за перегородки, как он учил внука Костю:
— Само главно, — наставительно твердил старик, — бояться ее не надо! Ежли ее не бояться, она тогда на человека не смочит. Тигре надо в глаза смотреть — она человечьего глаза боится! Вон Сазонт Дрыгунов три раза тигру глазами отваживал.
Старик прибавил после паузы:
— И то ишшо Кискинкин, упомни, что тигра петляет. Она ежли человека почуяла, норовит сзаду ему зайти. Ее тогда надо сзаду берегтись.
Костя, я слышал, заерзал и тяжело задышал, а дед продолжал:
— Тут я прямо скажу, Кискинкин, я не песельник в этим случае. Тут можно два не перечесть и жилки потерять. В этим случае, Кискинкин, ты лошадь под уздцы, а сам поспешай пеше, да веселей. Тигра на лошадь сзаду скочит, а ты не ездыхай, беги!
Косте было лет двенадцать, Кискинкину этому.
И водку пить деды горазды. В Никольской сидел я у знакомых колхозников, обедали. Было тепло, дверь стояла открытая; вдруг ворвался в комнату старик, как лунь белый, пьяный и веселый.
— Я казак! — орал он, — Я в комфозе работаю, якут твою в зеркало!.. Зачем дощи идут? Где теи агрономы, что должны слово знать против, доща?
Он стал скверно ругаться, и хозяева сделали ему замечание.
— Я не ругаюсь, — возразил старик. — Ежли я мать пущаю, то это она сама вылетает.
— Это не ругаться, — пояснил он далее, — ежли мать вылетает. А конюшню вы набок построили! А в комфозе порядка нет, морде вашей наполовину!…
Выругавшись, он снова тотчас разъяснил:
— Я не ругаюсь. Женщины не слышат: у их на ушах золото.
Впрочем, это был просто оголтелый пьяница, крикун.
— Зачем ты пьешь, старик? — спросил я его.
— А куда деньги девать? — немедленно и в тон ответил он мне.
Я взглянул на его худой пиджачишко и посоветовал:
— Плащ купил бы.
— А пить на что? — тотчас возразил старик.
У него даже сделались большие и удивленные глаза. Сам он был низкорослый, волосатый, коротконогий, а руки были длинные и корпус держал он вперед. Это все делало его похожим на обезьяну или на зверя, ставшего на дыбы. Он выпил у нас рюмку и с пением сел на пол.
Но это был просто пьяница, малопочтенный выпивоха. А настоящий дед не пьяница, а пьет во благовремении, когда господу угодно.
Зная, что меня интересует история колонизации Приамурья, мои знакомые повели меня в Никольской к какому-то деду старожилу.
— Вот кто вам много расскажет! Человек он древний, лет ему под сто! Он из самого Забайкалья с Муравьевым-Амурским пришел.
Мне было очень интересно, и я решил отправиться к старику немедленно. Но мне посоветовали раньше завернуть в лавку Центроспирта — наполнить баклагу водкой.
— Для вежливости! — пояснили мои знакомые. — Старик хоть и не пьяница, а вежливость признает.
Мы застали старика на полатях. Когда он встал и выпрямился, я увидел перед собой человека громадного роста, широкоплечего и косматого. Волосы на голове и борода были взлохмачены, и лицо от этого казалось громадным. Рот у него был тоже громадный и голос громоподобный. Ноги у деда не сгибались в коленях, и ходил он точно на ходулях, держась за стенки. Тут же вертелась и старуха его. Узнав о цели нашего прихода, она озабоченно сказала вполголоса:
— Не будет он сегодня говорить. Ежлиб не воскресенье, он бы говорил, а в воскресенье он с утра пьяный.
Старик сел рядом со мной. Немолодой сын почтительно поднес ему стакан, я стал наливать водку. Я лил осторожно, ожидая, что на четверти, ну на половине, ну на трех четвертях старик меня остановит. А он внимательно смотрел, как я лью, и лишь, когда стакан был налит до краев, он удержал меня за локоть:
— Не пролей смотри, мой бравый!
Он поднес стакан к своему громадному рту и выплеснул его туда, как ведро. Закусить нечем было. Дед, все так же держась за стенки, добрался до полатей, достал оттуда маньчжурский табак-горлодер, набил трубку и вернулся ко мне беседовать.
Даром на него старуха говорила: никаких признаков опьянения у старика не было, и рассказывал все он довольно складно — и про то, как из Забайкалья три года путешествовали, и про то, как дикие звери и даже тигры бегали там, где нынче стоит его дом. Очень он сокрушался, что помер недавно Игнашка, товарищ его: тот мог бы больше рассказать. Игнашке было сто шесть лет.
Когда я уходил, старик все приговаривал:
— Ух, ты, мой бравый! Ух, ты, мой удалый! — и, приговаривая, налил себе еще водки из моей баклаги.
Старуха что-то такое сказала ему, вроде того, что, мол, на сегодня довольно бы водку хлебать. Но он так рявкнул на нее, что она испуганно засеменила прочь.
Он говорил густым громыхающим басом, точно гармонь туго растягивали на басах. На прощанье он поцеловал меня, говоря:
— Дай, я тебя в верхушку поцелую.
Он сказал это близко к моей голове, и у меня загудело в ушах.
Крепкий и тугой народ казацкие деды. Правильно сказал венцеловский приятель, что они «кремень и огниво». Как древние дубы, как кедры в три обхвата стоят они посередь жизни; и берегут старину.
2. Деды отмерзают
Мы возвращались с охоты со знакомыми казаками. Ехали верхами. В пути к нам присоединился еще один верховой, — молодой парень-пастух. Было солнечно и хорошо, и парень во все горло пел частушки:
Старики вы, стары черти,
Нерассудливый народ.
Молодые помирают,
А вас чорт не берет.
Кто-то из казаков сказал:
— Это ты, парень, однако, брешешь, что чорт не берет. Вполне берет. Зимой видал, что в Екатерино-Никольском со стариком было?
Вот что было зимой: зимой в тайге появился автомобиль.
Страшная телега, свистя, гудя и пыхтя, рванулась от станции Тихонькая Уссурийской железной дороги и побежала на самый Амур. Эта машина появилась с новыми переселенцами, с евреями.
Зима здесь сурова, но малоснежна. Грунт промерзает и делается тверд. Когда тугой таежный мороз перекинул мосты через сумасшедшие речки и вековечные болота, Озет пустил пассажирский автомобиль. Маршрут лежал через казачьи села. Там никогда не видели такой машины. Всполошенное население толпами выбегало на улицы. Бабы крестились, старухи читали псалмы на кончину мира, а чертовская машина гудела и мчалась, смеясь над всем на свете и оставляя позади себя страшный смрад геенны огненной.
Нельзя сказать, чтобы эти первые путешествия были безопасны: от перепуганной темноты можно было ждать всего. Но так устроен мир под солнцем, что жизнь зовет жизнь. Когда первые страхи прошли, то на каждой остановке, в каждой дикой таежной деревне неведомо откуда являлись люди, дремучие люди тайги, с просьбой подвезти их.
Автомобиль, пущенный Озетом главным образом для своих организационных надобностей, сделался доходной статьей. Люди, которые никуда никогда не ездили, потому что — «куда от нас поедешь?», получили потребность передвигаться, сноситься с себе подобными, ездить. У таежных барсуков появились дела. Находились люди, которые предлагали втрое против установленной таксы, никаких денег не жалели, лишь бы скорее доехать. Семьдесят лет мокли в болотах, семьдесят лет не вылезали из тайги и вдруг заторопились, едва показалась возможность наладить человеческую жизнь.
Многим приходилось отказывать. Один был, однако, человек, которому шофер отказать не смог. Это — старый казак в Екатерино-Никольском. Ему сто шесть лет. Он пришел сюда с Муравьевым-Амурским семьдесят лет тому назад из Забайкалья с первыми новоселами. Он провел в пути три года.
Старика усадили на машину. Он вздрогнул, когда она рванулась, и стал что-то беззвучно шептать про себя, — должно быть, молитву. Его повезли по всей деревне. Когда прогулка кончилась, дед вышел, покачиваясь. Он потряс еврею-шоферу руку и сказал:
— Таперя, однако, я слободно и помереть могу.
Глухая сторона Биробиджан. Кругом Хинган, тайга и медведи, а внутри деды.
Особый народ — казачьи деды. Я знаю одного, которому сто шестнадцать лет. Он ездит верхом и шутит с девками. По хозяйству ему помогает девяностолетний сынок.
Старики — хранители старой казачьей рутины.
— Уж мы — как деды, — говорят казаки на Амуре, держась за косную и темную старину.
Я встретил казака, который был в Китае и видел, как хорошо и остроумно китайцы разводят свои огороды.
— Ну, я решил, как домой приеду, и у себя то само заведу, — сказал он.
— И завели?
Он понуро отряхнул пепел с цыгарки, сплюнул и сказал:
— Дык не довелось.
— А почему?
— Кто его знат?.. Приехал домой, рассказал старикам, а старики говорят: «Сукин ты, говорят, сын! Плохо, что ли, деды твои жили? А табе мудрить надо? Умней стариков хочешь быть?» Вот так оно, дело-то, и пропало.
Старики — пример и основа казачьей жизни. В Лазаревой я видел хромого, которому старики не позволяют лечиться у врача. У них есть от хромоты свое лечение. Вот оно: «Два мертвеца дерутся, острыми саблями секутся, у их раны не ломит, кровь не текет. И у раба божия Афончи кровь не теки». Афонча к доктору и не ходит. Только старики и читают над ними свои заговоры.
Неудивительно, что случай со стариком, который сел в автомобиль, облетел все побережье. Он передавался из уст в уста. Я потом слышал эту историю за триста километров. Она обросла невероятными подробностями, она стала легендарной. Передавая ее, казаки говорили:
— Во! Пронимать стало!.. Деды отмерзать начали.
Как ни первобытны люди тайги, они с замечательной, подчас трогательной и настороженной чуткостью относятся ко всякому, кто приходит к ним с культурой. Куда мы ни приезжали с научной экспедицией, мы встречали самый живой интерес со стороны населения.
В станицу Столбовую мы приехали совершенно мокрые. Пришлось переходить вброд речку, проводник неудачно повел нас, и кони под нами проваливались в какую-то яму и плыли через стремнину. Мы все, один за другим, падали с коней в воду. Эта книга рисковала не быть написанной. Если бы у лошади профессора Кунца был чуть короче хвост, автор не имел бы за что ухватиться в последнюю минуту.
В Столбовой сушили платье, сапоги, вещи. Народу глядеть на нас набилось уйма.
— Пущай, пущай наглядятся на ученых людей. Авось, самим захочется учеными стать, — сказал пожилой казак, указывая на детишек, глазевших во все глаза.
За Волочаевкой, в непроглядной глуши, жители созвали сход и пригласили наших профессоров рассказать им, что именно они здесь собираются делать:
— Каку пользу затеваити?
Объяснения давал глава экспедиции, профессор Хэррис.
Казаки сидели вокруг своих стариков, как краснокожие в Дакоте, и слушали непонятный им язык. Американец говорил о прогрессе и учености его богатой страны, о машинах, которые заменяют человека в труде. Он сказал, что Биробиджан имеет все, чтобы тоже стать богатой и ученой страной.
Когда он кончил, выступил казацкий дед, древний дед с белой бородой и колючими глазами. Он сказал переводчику:
— Передайте, знацца, што благодарим. Так, мол, и скажи, — благодарны, мол, казачество. И ишшо просят, мол, Америку, чтоб, знацца, и напредь так поступала…
Дед вытянул вперед руку, зажатую в кулак, и, туго забирая ее назад, пояснил:
— Чтоб, знацца, именно к нам ученых людей спосылала, да с машинами, а не то што солдат с войной.
Потом он жал руки профессору Хэррису и всем нам и говорил каждому:
— Премного благодарим.
Когда в тайге впервые затарахтел трактор, казаки стали не на шутку высказывать недовольство: они давным давно свыклись со своей забитой и темной охотничьей жизнью и увидели в тракторе угрозу:
— Зверя разгонит! — говорили они. — Поди-ка поищи его, когда он шорох слышит, а тут во какой шум подняли!..
Но прошло какое-то время, и казаки увидели, что трактор, хотя и отгоняет зверя, но имеет все же свои качества, которые пожалуй, дороже и интереснее самой теплой медвежьей шкуры: трактор за первые два года поднял в Биробиджане больше земли, чем до него было поднято косными казаками за семьдесят лет.
В нескольких поселках уже горит электричество. Оно зажглось в тайге впервые в 1928 г., через несколько недель после прибытия первых переселенцев, когда на Бирской опытной станции была открыта тракторно-ремонтная мастерская. Трактор дал свет. Ни земля здешняя, ни небо, ни звери, ни птицы, ни люди не видели никогда того непостижимого чуда, которому революция присвоила наименование лампочки Ильича.
Евреи как колонизаторы Биробиджана являются культуртрегерами. Не потому, что они евреи, а потому, что их здесь поселяет советское государство, которое знает, что нельзя этот край колонизировать, не подвергнув его большой культурной обработке. С новыми колонистами появились тракторы, дорожные машины, экскаваторы, — частью советские, частью присланные друзьями из Америки. Появились мелиорация, агрономия, строительство. Вообще, начинается жизнь культурная. Колонизация, — в данном случае еврейская колонизация, — отвечает давно созревшим потребностям коренного населения.
— Спасибочки, евреи зашевелили, — говорил мне седой старик. — Таперя, говорят, будут дорогу прокладать тута. А то ведь сторона наша, сами знаете, какая, — сторона наша таежная.
Как мне ни казалось неожиданным, казаки и евреи уживаются рядом хорошо.
В Екатерино-Никольском, поблизости от еврейской колонии Амурзет, мой знакомый, с которым мы вечером проходили по улице, обратил мое внимание на разговоры, слышавшиеся в темноте. Там казачьи молодые люди звали евреек-трактористок проводить смычку национальностей где-то нето в саду, нето на берегу.
— Видите как? — сказал знакомый. — Сливаются, срастаются!..
Правда, политика Никольских парней в национальном вопросе объясняется еще и приятной внешностью евреек-трактористок. Молодые еврейки нравились во все времена и антисемитам. Еврейскую рыбу тоже зачастую любят самые заядлые юдофобы.
Но есть случаи и посерьезней: в том же Никольском еврей-переселенец, к тому же бывший шойхет, т. е. лицо почти духовного звания, женился на казачке и взят в дом ее родителями за сына. Тесть и теща не наглядятся на милого зятюшку. Лучшие куски свинины подсовывают милому зятюшке. Бывший шойхет отъедается сала за всех своих самых отдаленных предков, которые никогда не ели трефного.
— Свет перевернулся!..
Когда-то в местечках евреи выдавали дочку замуж за шойхета и брали его на полное иждивение. Потом бог давал погром. Тогда налетали казаки, шойхета убивали, а дочку насиловали.
— Когда свет перевернулся!..
Но как живут с казаками евреи, которые не женятся на казачках?
Евреи, которые не берут у казаков дочерей в жены, ничего у них не берут: громадное значение имеет то обстоятельство, что евреи заселяют земли, которые до них никогда ни в чьем пользовании не были. На Украине и в Крыму евреи поселяются на бывших кабинетских, церковных, помещичьих или кулацких землях. Как бы это ни было просто и справедливо, а все же иной раз подает повод для антисемитского злословья.
В Биробиджане этого не может быть. Немногочисленное коренное население здешних мест не имеет основания ревновать.
Были кое-какие нелады у евреев с соседями, но не с казаками, а со старыми переселенцами из Украины. Эти привезли сюда, среди прочего домашнего барахла, бытовое юдофобство, и на этой почве были ссоры. Но дело было улажено. Самый способ улажения был для здешних украинцев необычен и должен был подействовать на них внушительно.
Начать с того, что ссоры, которые им, по старой привычке, казались не подлежащими никакому обсуждению, вызвали вмешательство власти.
Приехал молодой человек в кепке, созвал «громадян» на собрание и изложил им принципы советской политики в национальном вопросе. У него на боку висел наган. После его отъезда многие «громадяне» были страшно разочарованы, узнав, что в отношении евреев есть перемены в законах. Никто не любит ломать свои привычки. Однако в этой деревне больше столкновений с украинцами не было.
С казаками легче. Осложнений может и вовсе не быть. У здешних казаков нет и старых юдофобских навыков. За недолгий срок соседства, за один-два года, казаки гораздо ближе сошлись с евреями, чем, например, с корейцами, которые живут в этих местах 60–70 лет. Корейцы к русским не ходят и к себе не зовут. А с евреями казаки ведут дела и даже сколачивают общие колхозы.
В еврейском колхозе Бирефельд у молотилки, среди евреев, работает девушка Катя. У ней ямочка на подбородке и немного приподнятые в углах большие черные глаза. Она — не еврейка. Она — кореянка. Евреи хорошо живут с корейцами.
В яслях возится с полсотни молодых колхозников. На стене висит размалеванный цветными карандашами плакат:
Не забутти папи — мами
Что детьми вы были самы.
У молодых колхозников стекают сережки из носов. Нянька не успевает вытирать. Детишки поют хором еврейские песни и в такт хлопают в пухлые ладошки. Детишки все более или менее одинаковы, но среди этих рыжих и черноглазых пичуг— несколько казацких детей. Они тоже поют по-еврейски. Два года назад, когда здесь прошел слух, что приедут переселенцы — евреи, казаки всерьез спрашивали, верно ли, что евреи с рогами?
Можно рассчитывать, что отношения будут хорошие, если…
Если их не испортят.
К сожалению, среди прочих ошибок организации еврейского переселенчества, были допущены и ошибки в деликатном национальном вопросе.
3. Как это делается
Километрах в восемнадцати от еврейского поселка Амурзет, расположенного на берегу Амура, строится большая рисовая плантация. В глухой глуши, которая миллион лет не слыхала никакого звука, кроме свиста таежных ветров, гудит экскаватор и суетятся переселенцы-евреи. Сюда свезены три деревянных здания — три сруба — и местность получила название. Она называется «Три балагана». В одном здании — контора, в другом — склады, в третьем живет технический персонал. Есть кооператив. В нем имеются одеколон и книги. Кругом пустыня. На стенке висит объявление, написанное от руки:
Всем членам н/союза и других союзов рабочим и служ. на данной предприятии о внесении членских взносов. Не внесение в течение 3 месяцев считается механически выбывшими.
Молодая колонистка, недавно приехавшая откуда-то с Украины, уже нашла себе мужа. Она уже на сносях. Глядя на нее и на экскаватор, можно судить, что будут дети и будет рис. В общем это то, что называется жизнью.
Рисосеяние — новая эпоха в жизни Дальнего Востока. Однако было бы ошибкой думать, что рисосеяние, в его нынешнем, т. е. «мокром», виде дает работу нашему советскому сельскохозяйственному населению Дальнего Востока.
Все процессы рисосеяния находятся целиком в руках корейцев и, главным образом, пришлых. Никто не может с ними конкурировать.
— Вот, поглядите на него, — сказал мне десятник, указывая на худосочного, прозрачно-желтого корейца-землекопа. — Полюбуйтесь! Он съедает в день три фунта мяса и пять фунтов хлеба, но зато он выбрасывает два куба земли.
На рисовые плантации привозили уже работников всяких национальностей: и русских, и казаков, и украинцев. Скушать корейскую порцию еще умели, но сделать корейскую работу некому.
Посев, полка сорных трав и уборка риса производятся корейцами в воде. Рабочий должен проводить весь свой день, стоя в воде. Нет любителей среди белых рабочих.
Не надо думать, что этот вопрос имеет только хозяйственное значение.
С ним связаны невидимые простому глазу, но первостепенные вопросы внутренней и даже международной политики.
Вот кое-какие статистические данные:
Отношение числа корейцев — японских подданных, к советскому сельскому населению Приморья составляет 18 %. Вообще же на 60000 советских граждан, занимающихся здесь сельским хозяйством, приходится 74 000 японских подданных— корейцев.
С течением времени эта ненормальность только усиливается. В 1910 году на Дальнем Востоке было 15 000 корейцев. А сейчас в одном только южном Приморье их проживает 150000.
Был в свое время такой случай: какой-то здешний исправник, объезжая свой район, неожиданно нашел неизвестное ему дотоле корейское село.
— Откуда взялись?
Корейцы знали одно:
— Моя понимай нету.
Выяснилось, что они расселились целой деревней в несколько сот душ с разрешения… унтер-офицера пограничной охраны. Впрочем, и сейчас вдоль границы стихийно вырастают села корейцев-рисосеятелей. Можно сказать, что граница стирается.
Как смотрят на это в Японии?
Передо мной II том «Записок Владивостокского отд. географического о-ва». Здесь напечатан краткий, но очень интересный разбор книги японского публициста Такео — «Очерк дальневосточных концессий».
«Я не могу не рекомендовать направить нашу эмиграцию в русскую Приморскую область, — пишет Такео. — Приморская губерния находится в таком положении, что для развития ее естественных ресурсов ей необходима восточно-азиатская и, особенно, японская эмиграция, и она должна ее приветствовать. Разработка Приморской губернии является естественным правом и долгом японцев».
Такео подсчитывает, что через 45 лет население Японии удвоится, я тогда вопрос о рисе, основном продукте питания, примет катастрофические формы. Автор делает отсюда следующий вывод:
«Не будет преувеличением сказать, что Приморская губерния в русских владениях дана японскому народу для того, чтобы он занимался в ней разведением риса».
Надо впрочем отметить, что еще в 1918 г., во время японской оккупации на Дальнем Востоке, в обозах японских полков следовали агрономы-рисосеятели. Они и положили начало рисосеянию на Дальнем Востоке, начав приспосабливать к нему корейское население. Японцы и на нашем Дальнем Востоке рассматривали корейцев как своих подданных. Во Владивостоке находился специальный комиссар японского генерал-губернатора, на обязанности которого лежало проведение ассимиляции. Японцы раскинули широкую сеть общества японокорейского сближения «Конахай». Это общество состояло из корейских кулаков. Официальной программой его был паназиатизм, фактически же это было подчинение корейцев японскому влиянию.
Как известно, японская военная оккупация мало-мало отменена, и даже Такео считает преждевременным обсуждать, каким образом сами японцы могли бы приступить к рисосеянию в Советской России. Но что он считает насущно необходимым и немедленно осуществимым, это — «оказывать помощь корейцам, которые эмигрируют в Приморскую губернию и имеют опыт в рисоразведении в местных условиях».
Политика Советского союза исключает версию о «желтой опасности». Нет «желтой опасности», как нет вообще опасности национальной. Но есть опасность империалистическая. 500 миллионов китайского, корейского и японского населения, изнывающих в скученности и нищете, управляются империалистическими правительствами!
Это значит, что дальнейшее пустование грандиозных пространств нашего Дальнего Востока грозит многими бедами. Надо зорко следить за этим уголком нашей географической карты. Устройство своей рисовой плантации в Биробиджане надо, следовательно, приветствовать.
Однако на этой плантации евреям первоначально отведена только организаторская роль. Всю же трудную работу выполняли опять-таки наемные рабочие-корейцы.
Правда, сами евреи-переселенцы в этом нисколько не повинны: не они организовали колхоз, а его организовали, не подумав, руководители биробиджанской колонизации. Правда еще и то, что плантация передана Дальрису и теперь является совхозом. Но это правда неходовая, это правда для знатоков и любителей. А ходовая правда та, что евреев, пришедших сюда трудиться, ни с того, ни с сего представили «хозяевами», едва они появились в тех краях.
Или еще:
В корейском селе Благословенном организованы два кооператива: общегражданский и рабочий. Один обслуживает население деревни, а другой-рабочих и служащих зерно-соевого совхоза. Гражданский кооператив снабжается хуже рабочего, и клиенты ревнуют. Все это очень обыкновенно. Но тут деталь: рабочие и служащие совхоза в подавляющем большинстве — евреи. И тут уже червь зависти получает национальный характер. Так что можно иной раз услышать, как корейский дядя с козлиной бородкой зюкает: «зиды капилативы зиледка давай, корейса зиледка давай могу нет».
Этого можно было избежать. Совхоз со своими тракторами и трактористами перевернул вверх ногами всю патриархальную жизнь села. Столкновение двух миров сопровождалось столкновением: двух рас. Думаю поэтому, что на таком деликатном плацдарме, как кооперативный прилавок, надо бы хоть первое время маневрировать более осторожно.
Есть и еще способы портить отношения.
4. Не та шиманесра
В осенние праздники в синагогах дуют в рог. Стоит обыкновенный еврей, даже не всегда почтенный купец, а нередко и сутулый беднячишко, и, надсаживаясь, дует в рог. Среди молчания, которое на миг тяжело и напряженно повисает в синагоге, его пронзительный вой наводит страх. Это очень сложное и ответственное дело. Еврей, дующий в рог, называется на духовном языке «муж, сведущий в роготрублении».
Он дает евреям урок музыки:
— Мол, запомните, кошкины дети, как звучит рог воскресенья! А то вот помрете, засыплют вас землей, а там придет Мессия, затрубит вот этаким фасоном, а вы, дубье, и не узнаете и продрыхнете важный час воскресения из мертвых.
По еврейским верованиям в день, когда протрубит рог Мессии, восстанут из могил все евреи, умершие со времени сотворения мира, и неудержимой лавиной устремятся в Иерусалим.
— Слушай, Израиль, как звучит зов воскресающий, чтобы не ошибиться и не дать маху!
И вот в осенние праздники, на Рош-Ашуно, в Биробиджане, в еврейском поселке Бомба — Бирефельд тож — евреи, собравшись на молитву, внимательно слушали роготрубление.
Переселенец, исполнявший обязанности кантора, стоял, покрывшись с головой талесом, и, закатив глаза, пел молитву на древне-еврейском языке.
Все было торжественно.
Внезапно молельня огласилась зычным криком. Кто-то из молящихся заорал с необычайно русопетским акцентом:
— Янкиль! Дубова голова! Ты ж каку шиманесру правишь?!
Среди молящихся произошло замешательство. К кантору подбежал мужик в фуражке с кожаным козырьком, в рубахе навыпуск из-под жилета и в высоких сапогах — типичный трактирщик.
— Белены ты, што ль, объелся? — кричал он, потрясая молитвенником. — Ты каку шиманесру правишь? Ты ж, дубье, буденную шиманесру правишь! А ить сёдни никак божий праздник — рошашона, дурья твоя голова!..
Можно было ждать, что этот наскок кончится восклицанием: «креста нет на тебе», что было бы, впрочем, вполне правильно.
Кантор, обыкновенный местечковый портной, не бог весть какой ученый, хватил, действительно, не ту молитву. Он так и повел бы молящихся не той дорогой, не случись здесь нескольких еврейских начетчиков — Вахрамеевых, Потаповых, Егоровых.
Рувима Исааковича Вахрамеева на мякине не проведешь. Старик Егоров, Хаим Шмулевич, тоже начетчик первой руки, да из Потаповых, ежели взять Ицхока Абрамовича, — тоже собаку скушал в сих делах. Этим людям нельзя втереть очки на древне-еврейском языке; их не заставишь петь не ту молитву.
Кто эти люди?
Секта субботников, еще иначе именуемая «жидовствующей ересью», народилась в православии очень давно, едва ли не в XIV столетии. Ее деятельность то вспыхивала широко, то угасала. Субботники были близки к престолу одно время — при Иоанне III. Потом их держали в темницах. Нето Иосиф Волоцкий, нето Иосиф Ростовский объ явили, что каждый субботник — «сосуд сатаны», «адов пес» и «диавалов вепрь». Однако еретики не плохо плодились и размножались на Северном Кавказе, в Саратовской губернии да и в некоторых центральных. Лет 60–70 тому назад, при Александре II, сектантство вспыхнуло в России с новой силой. Усилились и репрессии. Жидовствующие были выселены на окраины. В частности, из Саратовской губернии крестьяне-еретики попали в Сибирь. Они продолжали там заниматься земледелием и жили припеваючи по-кулачески. Они нажили кулацкие хозяйства, исподволь отвергая божественное происхождение Христа и поддерживая критическое отношение к вопросу о девственности девы Марии.
В последние годы им сделалось тесновато: с одной стороны, началось в их местах малоземелье, а с другой стороны, — рядом с коллективизацией, действительно, широко не развалишься.
— Думали мы, было, к бурятам переселиться, — земля там хорошая, да вот раздумали, — рассказывал мне один из них.
— Что так? — спросил я.
— Да к своим потянуло, к евреям…
— Какие же вам евреи — свои? — недоумевал я.
Но тот был непреклонен. У него были свои аргументы:
— Как жа, помилте? Ить мы позавсегда, скажем, раввинов держали. Опять же моеля, который младенцев, значится, обрезает по библейскому закону, тоже держим! Шойхета тоже самое! Да мы ить закон-то весь соблюдаем! Небось, трефного в рот не берем! Бабы у нас по пятницам свечи ставят. Одним словом, все честь-честью, по мойсееву закону.
Это был здоровый мужик, курносый, голубоглазый, стриженный под скобку. Я застал его дома за молитвой. На лбу, слегка отодвинув фуражку и волосы, смазанные постным маслом, сидела здоровая коробка тефелим — молитвенной принадлежности, которая уже умирает в быту природных евреев. Громадный талес падал почти до земли. Из-под него проглядывали лакированные сапоги бутылками.
Он взял молитвенник и начал зычно гаркать утреню:
— Ми шабейрах овисейну Авроом, Ицхок, в’Янкев, гу ивойрех зс кол гакол гакодиш азэ им кол.
Он обтесывал древнееврейский текст поистине как кол.
В селении Бирефельд по нарядам некоторых сибирских озетов целая группа сектантов-субботников получила земельные наделы.
Однажды мне сказал переселенец Хаим-Мордко Пинтель:
— Одново я понимаю, — сказал он, — и одново я не понимаю.
Мой приятель Хаим-Мордко — сухопарый еврей громадного роста. Голос у него такой, точно в горле застряла горячая картошка: бас-фальцет-профундо.
— Скажите сразу, чего вы не понимаете? — предложил я.
— Что такое эти кредиты, которые мы получаем от Озета, и тракторы, которые присылают американские евреи? — нервно спросил Хаим-Мордко. — Это премия за обрезание?
Самарские крестьяне-субботники могли попасть в евреи, действительно, только по графе религиозной хирургии.
Почему кто-то посмотрел именно на эту графу, я не знаю. В свое время даже святейший синод не признавал полного тождества жидовствующей ереси с иудейской верой.
— Вы посмотрите, что получается, — волновался Хаим-Мордко. — Получается, что настоящие евреи, так они уже почти в бога не верят. Может есть на сорок дворов два-три старика, что они подают радио до бога, так это же ничего. Так приехали русские мужики, что они такие евреи, как я армян, но только они сдурели и хотят молиться еврейскому богу, хотя что он такой самый опиум, как все боги, и еще показывают здесь пример, бо они же фанатики…
5. Нет бога
Станица Бабстовская, километрах в двадцати пяти от китайской границы по Амуру, — глухая казачья станица, одно из первых и безнадежно темных поселений, основанных в 1858 году Муравьевым.
Вот что произошло в Бабстовской в 1929 году. Местный учитель, при поддержке нескольких комсомольцев, повел большую агитацию за то, чтобы под школу было отведено церковное здание. Он ходил с комсомольцами из дома в дом и доказывал каждому в отдельности, что нынче, мол, век науки и техники, а бог ни при чем. Он терпеливо вдалбливал в головы сознание необходимости учить детей тем наукам, которыми живет и двигается великий мир по ту сторону тайги. Он повел наступление на темноту, он осадил неприступные бастионы невежества, он вышел в рукопашную с традициями дедов.
И в один прекрасный день общее собрание граждан станицы Бабстовской постановило упразднить богослужения в церкви и отдать церковное помещение под нужды школы. В этот день необычайный ветер дул из тайги, тучи висели над хинганскими сопками, и деды предвещали целый ряд важных событий, в том числе, между прочим, и конец света.
В известной степени они оказались правы. Вот что в действительности произошло. Поп повел контрнаступление на учителя. Поддерживаемый стариками, он тоже стал ходить из дома в дом и пустился доказывать всем, что, в сущности, никакой науки и никакой техники на свете нет, а если есть, то это соблазн. Он напоминал, что в Бабстовской церкви, «во матушке соборной церкве», — как поется в одной местной песне, — «за престолом спала и почивала мать пресвятая богородица». Он предупреждал, что она никак не потерпит, чтобы в ее опочивальню входила какая-то наука и техника.
В результате его агитации было решено опротестовать перед Далькрайисполкомом постановление схода о передаче церкви под школу. В качестве ходока в Хабаровск избрали одного из местных стариков — крепкого, непоколебимого солдата Кукина, который дойдет до края, помрет, а не сдастся. Дали старику на дорогу денег и сухарей, благословили крестным знамением и иконой, и старик зашлепал по грязи. Он пошел к Амуру, где пристань и пункт пограничной охраны. Он явился на пункт в одно прекрасное утро и застал несколько человек военных — пограничников, моряков с военной флотилии, военных летчиков. Это были молодые, здоровые, веселые, молодцеватые и хорошо выправленные люди.
Старик рассказал им, зачем едет в Хабаровск. Они предложили ему подумать, не прав ли, чего доброго, учитель насчет науки и техники.
Старика повели к ангару, где стоял гидроплан.
— Дед, гляди! Вот эта штука летает все равно как птица. А почему? А потому, что наука и техника.
Я не знаю, какова была эта беседа во всех подробностях. Я знаю только, что старик дал себя усадить в машину и согласился подняться на воздух.
— Давай, что ж, — вспорхнем!
Шутники из отряда морских летчиков подняли старика на воздух и со сказочной быстротой умчали его на тот самый участок небес, под которым копошится славная станица Бабстовская с попом, с древними стариками, с грязью, с темнотой и с матушкой пресвятой богородицей, которая сияет и почивает в пресвятой бабстовской церкви. Старика поднимали в поднебесье, потом опускали вниз чуть не на самые бабстовские крыши. Шутник-летчик понес его к его собственному дому, потом к церкви. Они чуть было не сели на крышу дома, где живет сам батюшка, они сделали несколько виражей над избой учителя. Все население высыпало на улицу. Ошеломленный дед узнавал своих знакомых, он видел свою собственную старуху и только жалел, что его никто не видит и не узнает из земных жителей, да и не подозревает никто, что в животе у этой тарахтящей птицы сидит он, местный ходок, все равно, как Иона во чреве кита.
Покружив над станицей, машина снова взмыла под самые небеса. Все было чисто в голубом просторе. Было видно, как внизу тайга облегла долины и горы. Она была похожа на громадного зверя в пушистой темно-зеленой шкуре. Вдали сверкала серебром и голубизной величественная река.
Старик не заметил, как машина опустилась на землю. Веселый летчик велел ему выходить. Дед не знал, долго ли длился сумасшедший сон. Выйдя из аппарата, он увидел себя возле того самого контрольно-пропускного пункта, где познакомился с летчиком. Нет точных сведений насчет того, что именно думал дед. Собственно говоря, он и не похож был в эту минуту на человека, который думает. Он пустился назад в Бабстовскую. Не заходя к себе домой, он забежал прежде всего к попу.
Задыхаясь от злобы и волнения, старик Кукин кричал:
— Сам видел, своима глазами! Никого там нету!
Поп не понял ничего. Он подумал в первую минуту, что дед сошел с ума. Старик давал, впрочем, все основания для этого предположения. Он ураганом выбежал из квартиры попа и зашлепал по селу, крича не своим голосом:
— Вранье! Все вранье! Никого там нету! Сам был там, где анделы живут. Никого там нету… Сам видел…
Он ходил из дома в дом и своим авторитетом ходока подтверждал, что во время разведки на небе им никакого бога, ни ангелов не обнаружено. Свидетельство такого почтенного и доверенного лица произвело в селе большое впечатление. Перед домом попа собралась кучка вчерашних верующих. Люди с остервенением кричали:
— Ступай картошку копать, долгогривый! Работать надо! Вон послухай, чево дед рассказыват: нету бога, одна наука и техника…
Так церковь и забрали под школу.
Второй раз писать предисловие к своей книге, конечно, невозможно. Но примечание необходимо: эта глава начинается со старика в автомобиле и кончается стариком на аэроплане. В этом может показаться что-то нарочитое, как бы специально устроенное. И правда! Но это специально устроено не автором, а эпохой.
Что поделаешь, когда время сумасшедшее? Вот стояла таежная пустыня нетронутой со времен библии. И пришли люди, обыкновенные саваофы в кепках, и стали ее тормошить и раздувать уголек жизни. И вот дед в автомобиле чуть не сталкивается со стариком в аэроплане.
— Деды отмерзают!..
Их встреча в главе об антисемитизме сулит, пожалуй, «отмерзание» и в тайге человеческих предрассудков.
Я тогда же, т. е. осенью 1929 года описал этот случай в журнале «Огонек». А летом 1930 года, будучи в Биробиджане, приехал я в новостроящийся еврейский колхоз Алексеевку и там повстречался со своим знакомым казаком Андреем Подойницыным.
Я спросил его, что поделывает Кукин.
Подойницын читал мое письмо в «Огоньке», но так как он не знает ни моей фамилии, ни моей профессии, то он и не подозревал, что я — автор. Он стал рассказывать мне с большим изумлением:
— Эх, чего только было, чего было!.. Ведь про деда Кукина в журнале напечатали!
— Да что ты? — изобразил удивление и я.
— А как же? Выведали-таки про него! И все написали, прямо до точки.
Нашему разговору мешали: подходили евреи и гольды-землекопы, и спрашивали у Андрея про разные дела, — он инструктор здесь, — и все отвлекали от темы, а во мне она уже билась, как живая жилка: это всегда бывает с авторами, когда они вдруг видят, что среди жизни живут их произведения.
— Что же, однако, сказал старик? — спросил я.
Из слов Андрея я понял, что, повидимому, когда в станице прочитали «Огонек», то все изумились до чего дед стал знаменит, раз про него в самой Москве пишут. Но, повидимому, выдержать почтение к старику было трудно. Вообще, почтение — очень трудное и хлопотливое чувство. Поэтому над Кукиным стали посмеиваться, взяли его в иронию, в кавычки: так-то оно много легче.
— А старику, само главно, досада была, потому как сам он неграмотный, то не мог, само главно, прочитать, что же однако написано в том журнале «Огонек»! — говорил Подойницын. — Уж ему раз сто комсомольцы вслух читали, а он все не верил, все ему казалось, что не так ребята читают!
Опять нам помешали.
— Долго ходил он сердитый, — продолжал затем Андрей. — Видели все — старик что-то задумал, да не знали что. Уж наши старики знаете какие — с нашего деда все станет! Но между прочим положил Кукин конец в том, что пришел в эту самую церковь и стал учителю доказывать, что, мол, так и так, он об этой школе на небе хлопотал, а потому имеет желание сам учиться.
Андрей прибавил:
— Ходит он нынче в школу вместе со внучатами, за букварем сидит, грамоте учится. «Хочу, — говорит, — грамотным помереть»! Уж он, положим, научился читать: тот рассказ почти наизусть выучил.