Хаим-Мордко Пинтель уверял, что евреев вообще уже нет, что остались одни только бывшие евреи. Пчеловод из-под Хабаровска держался иных взглядов.

В вагоне, между Тихонькой и Волочаевкой, за перегородкой кто-то неторопливо гудел архиерейским басом:

— Ведь вот, вы говорите — евреи… А никогда вам евреи не сварят стерляжью уху как следует.

Говоривший откусил с треском кусок сахару и, хлебая чай, продолжал:

— Я вам как пчеловод скажу… Стерляжью уху надо варить как? Надобно наловить ершей, отварить из тех ершей уху, и чтоб на медленном огне, чтоб хорошо уварилась. А потом, когда разварятся ерши окончательно, — их тогда д-долой, уху отцедить через тряпочку, а в этой, в ершовой ухе только тогда и варить стерлядь.

Бас говорил медленно, с расстановкой, очень наставительно. Можно было даже, сидя за стенкой, представить себе его жесты.

Выдержав паузу, он воскликнул:

— Ну, а теперь взять евреев… Я, боже упаси, не антисемит. Но евреи!.. Ну, подумайте сами! Евреи — это рыба-фиш. Им щуку подай, да потяжеле, да закати в нее перцу побольше, да нафаршируй ее…

В голосе было пренебрежение, но, правда, снисходительное. Бас даже спохватился:

— Грешно сказать, — ведь и щука по-еврейски— т-то-о-оже бывает, знаете, зн-наменитая! Иная тебе евреечка такую щуку заправит, что, конечно, пальцы оближешь… Но это — где? Это — на Украине.

Бас опустился до полушопота, но тотчас опять повысил голос:

— А в наших местах — это вам не Украина. Здесь рыбу-фиш и не жди. Здесь… здесь…

Он подыскивал слова. Нашел:

— Здесь евреям придется круто… Куда им со здешней жизнью управиться? Это я вам как пчеловод скажу.

Собеседник баса, доселе молчавший, сказал жидким тенорком:

— Они, евреи, до щуки мастера, потому что щуку — сходил на базар и купил. А здесь тебе, в Биробиджане, на базар не сходишь и рыбы не купишь. Либо сам налови, либо так сиди… А уж наловить…

Последней фразы он не закончил: и так понятно, что ловить рыбу в диких таежных реках — не еврейское дело.

Тенор высказался далее в том смысле, что никогда евреи, как племя слабое, не удержатся в Биробиджане.

Пчеловод, густо кашляя, соглашался с этим взглядом.

Разговор происходил в вагоне поезда, шедшего в Хабаровск. Я слушал его внимательно. Меня всегда интересует, что думают пчеловоды о разных сторонах еврейской жизни. Но мне надо было сойти на станции Волочаевка, — я ехал в еврейскую коммуну Икор.

На вокзале почти никого не было. Стояли двое железнодорожников и с ними молодой мордастый казак, рослый, крепкий. Одет он был в ладную поддевку, а из-под шапки-кубанки, выбиваясь на самое ухо, висел клок тяжелых и лихих кудрей.

Я рассчитывал, что на станции будет кто-нибудь из Икора.

— Да вот ведь он из Икора! — сказал железнодорожник, указывая на мордастого казака.

Мордастый, действительно, был член коммуны «Икор», еврейский парень из-под Минска. Он приехал в Биробиджан в мае прошлого года и провел здесь первый и самый мучительный период колонизации, когда разбегались все, а оставались только фанатики. Он остался, перенес дожди, наводнение, гнус, голод, падеж скота, морозы, развал, деморализацию и склоку. И вот у него налились щеки здоровьем, которое можно взять руками, и над ухом раскачиваются кудри.

Коммуна Икор состоит из 16 молодых парней. Они все переехали из Белоруссии, из жалких местечек, в которых люди в течение ряда поколений промышляли нищетой. Если бы не революция, эти парни, пожалуй, все сидели бы сегодня в еши-ботах и зубрили казуистику талмуда:

«На огне стоял горшок из-под молока, и в горшке кипятилась вода, и горшок лопнул, и вода выбежала и подмочила другой горшок, в котором варили мясную пищу. Спрашивается, можно ли продолжать варить в нем мясо или его коширность нарушилась и горшок не годится, потому что произошло смешение мясного с молочным?»

Поколения толкователей изнурили себя над такими вопросами. «Раби Шамай держался взгляда, прямо противоположного взгляду раби Гилеля». Давно умерли великие талмудисты, но над их наследством еще немало корпит еврейское юношество Польши и Румынии. Да и отцы икоровских юношей, голодные бедняки, которых царская Россия держала вне труда, вероятно, все поголовно имели схоластический геморой и безнадежные грыжи от тяжелой средневековой мудрости.

Парень подбадривал лошадку кнутом, а на топких местах обращался к ней с крепким словом. Рядом с нами бежали рельсы и поезд просвистел, грохоча на великий Запад. Позади, чуть в стороне от дороги, на вершине одинокой сопки стоит здание причудливой архитектуры, а на крыше — громадная каменная фигура красноармейца с винтовкой.

— Говорят, здесь, ух, какие бои были в двадцатом году, — сказал парень. — А это — памятник… Здесь им наши показали…

Я уже знал, что волочаевская сопка скрывает братскую могилу красноармейцев, погибших в одном из самых решительных боев с белыми. За Дальний Восток шли большие торги. Революция заплатила за него дорого. Враги давали еще дороже. В 1920 году, десять лет тому назад, моему колхознику было лет восемь-девять. Он не понимал еще ничего. А в ту октябрьскую ночь в 1917 году ему было лет пять-шесть. Он носил штаны с разрезом спереди и с разрезом сзади, и из обоих разрезов торчали флаги сомнительно-белого цвета.

Парень — член правления коммуны. Он рассказал мне кое-что об ее делах.

Икоровцы, как приехали в Биробиджан все вместе, в мае 1928 года, по первому зову Озета, так и до сих пор держатся все вместе. Раньше они жили на Степном, а в апреле этого года их перебросили сюда, на Волочаевку. Здесь было отделение опытной станции и ликвидировалось. Остались постройки и две тысячи гектаров земли.

— Но биробиджанские тысячи гектаров знаете, что такое?

В Биробиджане лежит около четырех миллионов гектаров. Специалисты клянутся, что каждый клочок земли здесь сулит благоденствие тому, кто за него возьмется с умом. Но людей с умом Биробиджан ожидает от самого сотворения мира, а пока что терпеливо мокнут болота и угрюмо гудит тайга.

— Мы получили две тысячи гектаров земли. Из них распаханных, да и то запущенных, было тридцать три. Мы еще подняли семнадцать гектаров целины. Вот и засеяли пятьдесят. Больше не успели. Поздно нас сюда перебросили.

— Ну, и что? Плохо?

— Зачем плохо? — возразил парень. — Мы живем хорошо. Жить здесь можно. Вот приезжайте в будущем году, посмотрите, что тут будет твориться.

Мы ехали лесо-степью, — пейзаж однообразный и типичный для этого района Биробиджана. Была осень. Трава была скошена. Тянется равнина, похожая на небритую бороду, и больше ничего. А там, вдалеке, лесок…

На дороге показалось стадо коров. Их гнали двое парней в высоких сапожищах, с котомочками за спинами.

— Во! Это наши, — сказал возница. — Завхоз и секретарь. Это они подаются на Хабаровск, — там завтра открывается съезд колхозов, и заодно коров продадут.

Я очень не люблю слышать, что вот, мол, переселенец продает корову.

Мы поровнялись с погонщиками стада и остановились знакомиться.

— Коров этих мы решили продать кооперации на убой. А себе купим более удойных. Когда подбираешь стадо, надо выровнять породу.

Парни — завхоз и секретарь — стояли по колени в грязи, широко расставив ноги и улыбаясь. Кожаные куртки были на них распахнуты и сорочки тоже. У завхоза грудь была раскрыта. Она была здоровенная, обветренная и широкая, как плита. Парни простовато улыбались, рассматривая мой фотографический аппаратик и бинокль. Это были крестьяне, мужики, и самые обыкновенные мужики, — только с еврейскими носами. В них было что-то неуклюжее, и что-то неуловимое придавало им несколько комический вид. Может быть котомочки с харчами, которые на конце палок были переброшены через плечи, а быть может и то, что, стоя по колени в топи, они и не замечали этого, увлекшись моим аппаратом.

Выглянуло солнце. Оно улыбнулось парням в глаза, перебежало к рыжим коровам и устроилось в перелеске, где пурпуром играли заросли дикого винограда и калины.

— Бувайте здоровы!..

Шестнадцать местечковых мальчуганов получили обычную переселенческую ссуду и кредит от Сельского банка Дальнего Востока. Получили в конце апреля, успели немного вспахать, засеять и организовать молочную ферму. Но хозяйственная неудача этого года была катастрофической.

— Понимаете? — надо было сеять на рёлках, а мы сеяли на пади. А летом дожди ударили чисто как из ружья. Два года подряд дожди идут небывалые, и низины затоплены. А мы как раз на низине и сеяли. Пшеницы пять гектаров вымокло, овса девять — вымокло, гречихи пять— вымокло, сои полгектара — вымокло, огород вымок весь. Сено вымокло — две тысячи пудов.

Мне сделалось уныло от этого перечисления. Все вымокло!.. Что тут поделаешь с этаким «еврейским счастьем»?

Среди разговоров мы подъехали к самой коммуне. Это несколько деревянных построек, раскиданных с российской безалаберностью на громадной площадке. Равнина здесь, как тарелка. Конный пастух, сдавив ногами бока высоченной пегой лошади, сгонял стадо к коровнику. А коровы мычали, взбираясь по мосткам в коровник: коровы степенно шли доиться. Это были те самые коровы, благодаря которым в этом году, когда почти все посевы так глупо вымокли, продержалось хозяйство коммуны.

Коммуна сдает Дальсельсоюзу сливки, получая за литр сливок стоимость семи литров молока.

Но тут начинается игра ума.

— Не смотрите, что коровы малорослые. Зато молочные. Они дают литр сливок из пяги литров молока.

Кроме того, при выделке сливок остается творог, который съедается, а остатки продаются на сторону. Остается еще и отгон. Он идет на выкормку свиней.

Икоровцы купили у соседа-крестьянина несколько молочных поросят. Для опыта стали их кормить отгоном. Теперь поросята, оставшиеся у крестьянина, не достигают и по брюхо своим братцам, которые попали в еврейскую коммуну. Те живут по расейской рутине: их кормят помоями, и хозяин зарежет их под рождество. Одних он пропьет, другими закусит. А минские молодые коммунары готовят бэконных экспортных свиней, ценный товар, за который рассчитывают получить сельскохозяйственную машину.

Я помогал перетаскивать ведра с отгоном. Теплый запах вырвался из кухни, прошел через коровник и сразу ударил в носы тучному, мясистому, розовому племени иоркширов, которое уже нетерпеливо возилось у двери. С визгом и гомоном бросились они к нам. Боров, почтенный, крутой иоркшир, тяжело мотая розовым рылом, все норовит поесть отгону вне очереди да побольше.

— Это — наша чистая прибыль, эти свиньи, — сказал кто-то из парней и добавил — И сад тоже!

Фруктовый сад, который заложили минские мальчуганы, имеет всего около гектара. Замечателен он, однако, следующими двумя приметами: он первый по величине и хронологически тоже первый культурный фруктовый сад в Биробиджане.

Уже давно теоретически известна плодородность приамурской почвы. Но едят здесь дикий виноград, лесную ягоду голубицу да дикое таежное яблоко величиной со смородину. Сад построили все в счет тех же полученных кредитов, а, главное, все на те же доходы от молочного хозяйства. Других доходов не было:

— Нас же затопило!..

— Как вернется завхоз из города, — так сейчас айда в Сибирь за скотом: удваиваем стадо.

— Конечно, — заметил председатель, — мы имеем успех потому, что сразу попали в хорошие условия: дорога сносная и недалекая, и готовые дома. А кто попадает в другие районы, как бывает — за восемьдесят километров от станции, и там только тайга и ничего не приготовлено, — тем, конечно, плохо.

Я знаю, как плохо тем, кого безрассудство переселенческих планов забросило небольшими кучками в 5–6 семей за 80 километров от железной дороги, в тайгу и за болота. Что они там успеют? В какой мере и когда смогут они овладеть этой дикой, но волшебной страной?

Успех Икора, даже то, что Икору удалось спасти от наводнения, — маленький кристалл той драгоценной породы, которая называется Биробиджаном.

Позвали обедать.

Вот как питается коммуна в этот тяжелый год: утром едят свои сливки с творогом, мед со своей пасеки, на обед — телятину с картошкой. На ужин подали довольно вкусную рыбу. Это была кета, очень распространенная на Дальнем Востоке. Насчет телятины меня предупредили, что она «своя», от своих коров приплод. А насчет кеты не сказали. Я решил, — покупная. Значит, пчеловод с басом даром тревожился насчет рыбы-фиш: хоть кета, конечно, не щука с перцем, но евреи, повидимому, умеют есть и кету.

На стол все подается в неограниченных количествах, не по аппетиту местечка, а по аппетиту амурских казаков. Мой возница, парень с чубом, показывал катастрофические номера в еде: он точно отъедался за всех своих предков, которые голодали в местечке.

Уписывая вторую миску телятины с картошкой, он только раз обмолвился замечанием:

— Эх! — со вздохом сказал он. — Обида! Капусту подмочило и огурки. А то б сюда кислой капусты миску и огуркй…

Это был прирожденный едок, едок по призванию.

Вечером, в темноте, у скирды, женский голос шептал по-украински:

— Шмулик, серденько!.. Та не ходи до нас у Дежневку, бо воны тоби вси печенки повидбивають…

В коммуне, если не считать стряпухи-казачки, нет женщин.

— Нас так и зовут — еврейский монастырь, — сказал мне один колхозник.

Правда, когда я стал расспрашивать, кто и почему дал им такое прозвание, то святость стала понемногу отваливаться.

— Из Дежневки парни…

— Ну!..

— Ну, из Дежневки украинские парни старожильческие так прозвали…

Прозвание дано на почве антирелигиозной пропаганды за то, что икоровцы ведут себя в отношении дежневских девчат вполне как те монахи, которых описывает журнал «Безбожник».

— Чтоб мы до их девчат не ходили, бо мы ходили до их девчат…

Я делал записи.

Вдруг из соседней комнаты донесся шум. Она вся заполнилась шумом. Захлебывалась гармошка. Кто-то тяжелыми ногами выстукивал под гармонь на известный мотив:

И-эх, сыпь, Семен,
И подсыпай, Семен.

Раздался женский визг:

— И-и-и…

Визг был пронзителен, как зов на помощь. Однако было в нем и что-то, из чего всякому было ясно, что побежать на помощь было бы величайшим свинством.

— Это дежневские девчата пришли, — пояснил колхозник, сидевший со мной. — Теперь они уже до нас ходят.

Женский голос выщелкивал.

И-эх, и чай пила,
Самоварэничала…
Щи варила, перьварила,
Накухарэничала…

И опять визг, и гармонь, и топот тяжелых кованых сапог. Это топали бывшие худосочные мальчики из еврейских местечек, ставшие пастухами на Амуре.

Сыпь, Семен,
Да подсыпай, Семен…

Я вышел во двор. Была прохладная ночь. Поезд просвистел с Запада, с родины Великой революции.

Рано утром я уезжал. Меня накормили за завтраком свежайшей кетовой икрой.

Это тоже было — свое.

В нескольких километрах отсюда протекает река Тунгуска, впадающая в Амур. Дикая река. Живут там гольды, народ первобытный, — бьет зверя и ловит рыбу. Летом, когда кета пошла из океана и появилась в притоках Амура, мальчишки из белорусских местечек, рядом с гольдами ловили кету на стремнинах дикой Тунгуски. Подхватывая рыбу под жабры, они, как гольды, крепким ударом ножа вскрывали ей брюхо и вынимали душистую и вкусную икру.