Приказываю : прибыв на станцию Массельгскую, сразу же выгрузиться и выступить всем отрядом по направлению к селу Реболы. Задание, которое должен выполнить отряд, состоит в следующем: Перейти линию военных действий и, вступив на территорию, захваченную противником, уничтожать все группы противника, которые встретятся на его пути. Выяснив месторасположение руководящих органов противника, отряд должен двигаться к этим пунктам и всеми доступными средствами и способами ликвидировать указанные органы. После того, как село Реболы будет освобождено от неприятеля, отряду двигаться на Кимас-озеро, не допуская при этом ни остановок, ни промедлений. По взятии Кимас-озера отряду итти к деревне Тикша на соединение с 88-м пехотным полком. Неудача наступления на село Реболы не должна служить препятствием дальнейшей работе отряда. В этом случае село Реболы должно быть оставлено, и отряду всеми доступными путями продолжать движение к Кимас-озеру. Сведений о состоянии и размерах сил противника в Реболах и Кимас-озере не имеется. По предположениям, штаб неприятеля находится в одном из этих сел. Все обнаруженные в глубоком тылу неприятеля склады припасов, вооружения и снаряжение уничтожить. О всех действиях отряда, как и об отношении населения к советской власти, сообщать мне всеми доступными средствами, по возможности каждый день. Командующий войсками Каррайона А. СЕДЯКИН.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Нужны лыжники на рискованное дело
Для военной учебы это было прекрасное время — три месяца в школе, три месяца практики на фронте.
На всех полях, где свистела сабля, во всех краях, где строчил пулемет, бывали наши курсанты.
Сам я, отступавший пешим порядком от Гельсингфорса, раненный в перестрелке под Териоками, вынесенный последним поездом через границу в Советскую республику, дрался за нее под Царицыном, под Курганом. В 6-м Финском полку стоял за Медвежьей горой и в курсантском отряде отрезал бунтовавший Кронштадт от Финляндии.
Поэтому, хотя гражданская война уже и кончилась, никто из нас не удивился, когда в сумерках январского утра 1922 года выстроили нас перед прогулкой в коридорах длинных казарм бывшего кадетского корпуса.
В помещениях, предназначенных строителем для подготовки царских офицеров, готовились тогда командиры армии Интернационала.
— Хорошо бы опять на какой-нибудь фронт, — успел прошептать мне мой дорогой приятель Тойво. — И белых бы поколотили и паек бы большой получали.
Но его шопот был остановлен резкой командой:
— Смирно!
Мы замерли.
Начальник школы товарищ Инно[1] и комиссар Ровио[2] были необычайно торжественны и, пожалуй, чрезмерно серьезны.
— Нужно двести человек, умеющих отлично ходить на лыжах, на очень рискованное дело!
Нас было больше трехсот, и почти все мы умели бегать на лыжах, и все мы без исключения рвались на рискованное дело.
Самому старшему из нас едва ли было двадцать четыре года.
Все мы желали итти и подняли руки. Видя такое единодушие, комиссар товарищ Ровио — он тогда был худощавее, чем сейчас, — поблагодарил нас от лица службы и сказал, что двести нужных для дела ребят отберет врач школы.
Днем занятия шли, как обычно.
В пулеметном классе комрот Антикайнен разобрал несколько пулеметов разных систем. Все детали смешал и положил в мешок. Мы должны были с завязанными глазами вытаскивать эти детали и наощупь определять, какая деталь.
Я был так занят чем, что произошло на утренней поверке, что спутал деталь «максима» с деталью от «люиса». Но в эту минуту, к счастью, меня вместе с Тойво вызвали на освидетельствование к врачу.
Врач признал Тойво и меня годными к походу.
Тойво спал на койке справа от меня, голубоглазый Лейно — слева, и были мы трое неразлучными товарищами в горе и радостях, и, хотя происходили из разных мест нашей прекрасной суровой Суоми, мы все прошли ее в восемнадцатом году в Красной гвардии, чудом уцелели в живых, и, хотя нам всем трем вместе не было и семидесяти пяти лет, нам пришлось увидать больше, чем столетним старикам.
Но, чорт дери, мы были молоды, так же как и сейчас.
— Тойво, — сказал я в тот вечер, прибирая койку ко сну, — зачем ты поднял руку? Ведь ты металлист и сам признавался мне раньше, что на лыжах ходить не пробовал.
— Молчи, Грен, — спокойно ответил Тойво, стаскивая с ноги сапог, — я хочу драться с белыми, и мне кажется, что на этот раз это будут лахтари[3]; я не могу оставаться в школе, когда ребята будут драться. Может быть, это малодушие, но, я прошу тебя, не выдавай меня. К тому же три раза я ходил на лыжах.
Мы все не могли даже представить себе трудности предстоящего пути; желание Тойво казалось мне вполне обоснованным, притом же хотелось видеть его рядом с собой во всех передрягах, — слишком много было вместе пережито, передумано, переговорено. Переговорено — это, пожалуй, больше всего относилось к Тойво. Не в пример всем, Тойво был очень разговорчив. Он прямо так и сыпал разные анекдоты и рассказы об удивительных приключениях; мы с ним прожили вместе, не разлучаясь, четыре года, и я не припомню, чтобы хоть раз он повторился. Но он был изобретателен не только в рассказах. Все время корпел он над разными усовершенствованиями в оружии, в быту. Бывало, ночью разбудит и спросит:
— Как ты думаешь о том-то и о том-то...
Ну, а тебе не до того — хочется спать, натянешь одеяло поверх головы.
Нет, я никому не сказал о лжи Тойво.
Через минуту Тойво уже спал, укрывшись одеялом.
На ноги была наброшена шинель.
В те годы казармы отапливались не так, как нынче.
Шинель была с «разговорами», образца 1921 и 1922 годов — так сказать, древнерусского стрелецкого покроя, с переходящими с одного борта на другой малиновыми мостиками.
Все это выглядело бы на парадах весьма красиво, но в бою становилось отличной мишенью для неприятельских стрелков.
Койка Лейно была пуста. Лейно был в наряде.
Лейно был очень высок, он по праву был правофланговым, и койка его была ему мала; чтобы уместиться на ней, Лейно должен был подгибать ноги.
«Завязывается узлом», — смеялись над ним ребята.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Мы отправляемся на фронт
Как мы пели!
Мы пели песню восемнадцатого года: финскую баррикадную песню.
В теплушке было по-настоящему тепло.
Лыжи лежали вповалку. Выбрать их было нелегко. Целый день привозили их на наш двор со всех частей и складов гарнизона.
Мы отбирали те, которые были нам по нраву: хапавези — длинные, благородные, тонкие; муртома — беговые, дорожные; парные, разрозненные, с ременными завязками, с проволочными веревочками.
Никогда в жизни до тех пор я не видел столько лыж, собранных вместе.
Весь день ушел на отбор лыж; мы гнули их, просмаливали и смазывали у костров.
Лыжи отбирал я для себя, для Лейно и Тойво. Лейно находился в этот день в наряде и только к вечеру, когда мы были уже построены, запыхавшись, попросил у начальника разрешения стать в строй. Вот почему всю дорогу в теплушке он спал так крепко, что даже наша песня не могла его разбудить.
Тойво весь день чистил мне, Лейно и себе винтовки и набивал наши «обезьянчики» выданным нам на дорогу продовольствием и вещами, необходимыми во всяком долгом пути.
Мимо бежали черные в зимней ночной мгле хвойные леса.
Кипятильники на станциях не растапливались. Мы набирали снег в котелки, пили в теплушках дымящийся чай, похрустывая сахаром, и пели.
— Главком меня спросил, здоров ли я, проверил обмундирование и только забыл спросить, умею ли я ходить на лыжах. Разумеется, я ему ничего не сказал.
— Нечего, нечего, — отвечаю я Тойво, — ты уж молчал бы лучше! — И дальше нас перебивает песня.
Наш поезд, пробираясь через снежные заносы, разбрасывая крупные искры, шел на север.
Мы ехали в Карелию.
Через год после Кронштадта мы снова получили боевую практику.
Постепенно песни затихали; спать не хотелось.
«Надо спать, — сказал я себе, — неизвестно, как придется работать завтра!»
И, слушая ровное дыхание Лейно, вспоминая огромные седоватые усы товарища Каменева, который провожал наш эшелон на платформе Николаевского вокзала, укачиваемый дробным стуком колес, я заснул.
Проснулся я уже под утро. Было еще темно.
Мы стояли на каком-то разъезде.
Встречный поезд был составлен из классных вагонов, теплушек, санитарных вагонов. Он шел на юг.
Я выскочил на воздух. Умылся наскоро снегом и пошел к санитарным вагонам. Я надеялся найти знакомых, чтобы расспросить очевидцев, и не ошибся.
В потемках рассвета, слабо освещенных мигающей свечой, в вагоне, где лежали раненые, мешая стоны с руганью, меня окликнули:
— Матти! Ты ли это?
А так как это был именно я, — меня зовут Матти, — то я подошел к койке, откуда раздался этот слабый окрик.
— Прости, я не могу подать тебе руки: у меня отморожены руки и ноги.
Мигание свечи, не разгоняя сумрака, мешало мне рассмотреть лицо говорившего. Я с трудом узнал его.
Раухалахти, мой товарищ по мастерской в Гельсингфорсе, мой товарищ по териокскому отряду Красной гвардии, работник Карельской трудовой коммуны, лежал передо мной без движения.
В нашей неожиданной встрече не много было радости.
* * *
Раухалахти за полчаса, что простоял наш состав на полустанке, рассказал столько интересных вещей, сколько иной раз и за год не придется услышать.
— Все дело, Матти, в том, что наши бойцы не знают местных условий: ни этих проклятых незамерзающих болот, ни этого дикого бездорожья; наши бойцы не умеют ходить на лыжах, а лахтари ходят на лыжах отлично, они проскакивают без дорог в тыл, они, эти финские егеря, пробегают через границы.
Еще с осени они переходили поодиночке и группами через границу, собирались в лесу, в болотах, у озер, в рыбачьих банях, сторожках, накапливали оружие, а у нас по всей Карелин, по всей тысячеверстной бездорожной границе, с трудом насчитывалась тысяча бойцов и то в мелких, разрозненных отрядах.
Когда началось движение, — ты только подумай: эти белые прикрываются именем «Калевалы»![4] — по нашим деревням ездил седобородый старик-торговец из Тунгуды — он называл себя Вейнемейненом — и агитировал за независимость Карелии и ее союз с Финляндией. Это с лахтарской Финляндией-то!
Когда началось движение, к этим лахтарям примкнули кулаки и зажиточные. Мы даже приблизительно (ты знаешь, какие у нас пути сообщения — птица крыло сломит) не представляли себе размеров восстания, а когда стали поступать запоздавшие сведения и мы посылали телеграмму за телеграммой в центр, там совсем недооценивали положения и в своих запросах иронически относились к нашим сообщениям.
Потом стали посылать красноармейские части, утомленные уже войной в Центральной России и совсем не подготовленные к нашим условиям.
Я обморозился под Кокосальмой.
Я скорее предпочел бы снова находиться в плену в Таммерфорсе, у Маннергейма, чем повторить сражение под Кокосальмой.
Мы на рассвете вышли из Кестонской в Кокосальму, которую занимали лахтари. Ты себе представь, всего-навсего одна проходимая тропа.
К десяти утра мы были уже у озера, всего тысяча двести шагов от Кокосальмы.
Наши ребята, привыкшие к условиям войны в России, недостаточно хорошо поставили разведку, и мы стали разворачиваться на глазах у белых.
Разворачивались мы два часа.
В двенадцать командир приказывает: в атаку!
Заметь себе, что белые совсем не стреляли, не подавали даже признаков жизни.
Нам надо было пройти около версты по занесенному глубоким снегом озеру.
Позади подтянули на руках орудие Маклена. Оно за весь бой выстрелило всего раза четыре, и то каждый раз снаряды, попадая в липкий, вязкий снег, не разрывались.
Как только мы сошли с тропы, сразу провалились по пояс в густой снег. Итти было очень трудно. Каждые десять-пятнадцать шагов делали остановку; некоторые остановки даже до получаса.
Так мы стали выдыхаться, не пройдя и четверти расстояния до деревни. В начале движения мы потели от напряжения, но на остановках начинали мерзнуть.
Я тянул «максим», и двигаться с ним, сам понимаешь, по этому снегу было не очень весело. Но самое тяжелое еще впереди.
Продвигаясь по льду, мы вдруг почувствовали под ногами воду. Идем немного вперед — вода дошла до колен, и уже примерно в четырехстах шагах от противника весь наш отряд провалился по пояс в талую воду. Итти дальше было невозможно.
Лахтари, хорошо знакомые с местностью, очевидно, только этого и дожидались. Они открыли спокойный, прицельный ружейный огонь и угощали внезапными пулеметными очередями.
Я стал налаживать свой «максим», но ты пойми: весь день температура ниже 37° по Цельсию — вода в холодильниках так замерзла, что пустить пулемет в дело было невозможно.
У многих ребят закоченели пальцы, и спусковые крючки не поддавались их усилиям.
Я выхватил у одного красноармейца из отмороженных рук винтовку и, когда командир скомандовал: «Огонь!», нажал спуск, но — чорта с два! — из всего нашего отряда раздалось только семь-восемь выстрелов, — честное слово, не больше.
Моя винтовка отказывалась стрелять, винтовки ребят тоже бездействовали. Видишь, в чем дело: в затворе от холода ударники примерзли к пружинам. Обмундирование же наше не ахти какое, и если замерзала сталь, то что было с людьми! И все это под точным, метким огнем лахтарей, которые, надо отдать им справедливость, били с выдержкой.
Ты не забудь, что мы находились по пояс в воде.
Понятно, ни о каком продолжении атаки не могло быть и речи.
Мы зарылись в снег, чтобы дождаться темноты. Лежали больше трех часов, и как мы приветствовали наступление ночи — сам поймешь.
Под прикрытием темноты стали отходить назад. К счастью, беляки нас не преследовали.
Когда мы подползли к тому месту, где оставалось орудие, мы поняли, почему оно мало действовало. Командир орудия отморозил себе руки и ноги, стоя на наблюдательном пункте. Его посинелое лицо казалось совершенно мертвым, и на щеках видны были крупные слезы. Не успев еще сползти по небритой щеке, они превращались в ледышки.
Я видел, как наши замечательные ребята до того утомились, что стали безразличными ко всему. Некоторые ложились на дорогу и лежали совершенно без движения, распластавшись, пока их не подбирал подошедший обоз.
На обратном пути, при отходе по дороге через болота, наше орудие со всеми снарядами провалилось под лед в воду, на глубину четырех метров.
С политруком во главе три часа работали в болоте при двадцатипятиградусном морозе — и пушку и снаряды вытащили. Какие прекрасные ребята наши артиллеристы!
Лошади — и те из строя выбыли, ну и я, конек-скакунок, без одной руки в Питер в госпиталь еду.
Он горько улыбнулся.
* * *
Свеча уже совсем оплыла; зимний рассвет заливал серым светом белые снега. Свет пробивался в вагоны санитарного поезда.
Паровоз загудел.
От толчка проснулись раненые, застонали, заворчали, заворочались.
— Раухи, — спросил я, пробираясь уже к выходу, — что думаешь ты обо всей кампании?
— Что думаю? Наши на лыжах ходить не умеют, следовательно, лахтари сумеют дотянуть до весны, а весной, летом, осенью здесь воевать совсем невозможно: болота, озера, снова болота, бездорожье такое, что во многих волостях только на смычках[5] и передвигаются.
— А тем временем белые будут орудовать в Лиге наций от имени самозванного карельского калевальского правительства. У них ведь кроме Вейнемейнена и Ильмаринена есть главный военный начальник.
Прощай, Матти!
— Прощай, Раухи!
Я прокричал мой прощальный привет, уже соскакивая с подножки санитарного вагона.
Какое задание мы получим? Неужели наш курс обучения будет прерван на целый год?
Всеми этими мыслями я поделился с ребятами.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Мы получаем боевое задание
На Тойво было забавно смотреть. У него вначале лыжи разъезжались в разные стороны, и он чуть не падал носом в снег.
Лыжи Тойво вдруг переставали разъезжаться в разные стороны; иногда, наоборот, начинали съезжаться, сближаясь и перекрещиваясь.
Он беспомощно болтал палками, стараясь раскрестить лыжи не падая. Правда, при всем этом он, скрывая свое смущение, все время без умолку болтал.
Один раз он сошел с лыж, в сторону от лыжницы, чтобы распутать их, и сразу провалился по пояс в снег.
Он шел уже устало, вспотев, с трудом поспевая за другими (ведь всего четвертый раз в жизни он вставал на лыжи). Правда, он утешался тем, что товарищи Ровио и Инно совсем не ходят на лыжах.
Я был назначен командиром взвода. Тойво попал ко мне; это был его выигрыш. Лейно был отделенным.
— Может быть, тебе лучше всего было бы остаться? — спросил я Тойво, когда он на легком повороте зацепился за свою же собственную палку.
Тойво обиделся:
— Я дойду до них, я буду бить беляков. Ты увидишь, как я пойду завтра, послезавтра. Велика важность — ходить на лыжах!
Больше всего Тойво боялся упасть.
Подниматься было с непривычки нелегко. Защитный белый балахон путался под ногами.
Из всего обмундирования привычным был только шлем. Валенки, бараний полушубок, шаровары на вате были новинкой; сверх этого трехлинейная (а у кого и автомат через плечо), по двести патронов у пояса, полотенце, веревочка в мешке, консервы, хлеб, шпиг, масло, сахар и по фляге спиртного, — всего на человека двадцать кило.
Мы вышли со станции Массельгской без всякого обоза.
Все на себе.
Выданное довольствие указывало на предстоящее нам большое дело, но в чем оно будет заключаться, никто еще не знал.
Мы шли в колонне по два.
Снег был рыхлый, мягкий. Головной лыжник проваливался в него по колено, и он шел вперед, прокладывая лыжницу, все время преодолевая отчаянное сопротивление этого мягкого, легкого, нежного снега... Через сотню метров головной лыжник выдыхался, и его заменял следующий — из этого же отделения. Так сменялись головные внутри отделения. Так же менялись и сами отделения — на смену одному шло другое.
Мы продвигались быстро только потому, что нас было много. Пять-шесть человек в этом снегу выдохлись бы окончательно на десятом километре.
Тойво — передо мной. Я взял у него часть его груза, говоря, что, когда он научится хорошо ходить на лыжах, пусть он сделает то же самое для меня.
Умению Лейно бегать на лыжах я, признаться, немного завидовал.
Он шел, легко скользя впереди нас по насту, широко расставляя ноги, ловко взмахивая палками. Он был первоклассным лыжником и поэтому почти все время или шел впереди, прокладывая лыжницу для отряда, или уходил в разведку.
С каким наслаждением вдыхал я свежий морозный воздух!
Итти было, по-моему, нетрудно: почти все время по дороге.
Ритм быстрой ходьбы на лыжах, радующая после казармы свежесть воздуха, настоящая молодость и сознание, что скоро придется встретиться с врагом в упор, — нее это бодрило, и мне хотелось петь. И не одному мне, очевидно, хотелось петь, потому что сзади кто-то затянул боевую песню, но строгий окрик светлого, крепкого, словно из одного куска камня выточенного командира первой роты Хейконена прервал песню и дал с еще новой остротой почувствовать всем, что мы действительно находимся на фронте.
Я знал, что темп нашего хода многим ребятам не под силу, и, оглянувшись, увидел, что отряд растянулся не меньше, чем на километр.
Тойво все еще передо мной. Он замолчал, но по катящемуся градом с его лица поту, по необычайной сосредоточенности его серых глаз видно было, что это достается ему нелегко.
Скоро я увидел на спине на балахоне Тойво небольшое влажное пятнышко... Оно постепенно разрасталось, увеличивалось. Это пот прошиб полушубок и вышел на балахон. Когда пятно это увеличилось до размера человеческой головы, он сошел с лыжни и тихо сказал мне:
— Я пойду в хвосте. А ты, Матти, пожалуйста, говори за меня, а то люди, не слыша разговора, подумают, что я сдал!..
Потом уже по величине пятна на спине Тойво я легко определял, сколько километров он еще может пройти без отдыха.
Лейно ушел далеко вперед.
Отдельные отстающие товарищи точками чернели позади.
— Вперед, товарищи, в Паданах у нас будет большой привал, — ободряя, громко сказал Хейконен, и мы вошли в лес.
* * *
Мы шли лесом, потом по озеру. Это был настоящий карельский мачтовый сосновый лес.
Капюшоны слетали с голов, когда мы пытались, закинув голову, взглянуть на оснеженные ветви вершин. Это был строевой и перестойный лес.
Дороги не было.
Мы вышли из лесу и пошли по Сегозеру.
Белых мы еще не встречали.
Если бы не патроны у пояса, винтовка через плечо и груз за спиной, всю нашу прогулку можно было представить спортивным состязанием.
Меня уже начинал тяготить груз, и левая нога, очевидно, немного свободно ходила в валенке; остановившись на секунду на одном повороте, я почувствовал в пятке какое-то жжение.
«Есть небольшая потертость», — подумал я и хотел спросить, как у Тойво обстоят дела по этой части, но Тойво рядом со мной не оказалось.
«Очевидно, отстал», — пришло мне в голову, и, оглянувшись, я увидел, что отстал не один Тойво, а еще несколько ребят, среди них и Таннер.
Таннер был до поступления в Интервоеншколу известным борцом и не на одном чемпионате выступал как чемпион Финляндии. Арены многих цирков и арбитры разных мастей до сих пор, наверно, помнят его неуклюжую, медвежью ловкость.
Зимняя ночь наступает быстро, но мы шли быстрее, чем зимний день.
Мы не тренированы, но за нас наши свежесть, бодрость, молодость и тот азарт, с которым мы взялись за дело. Поэтому часам к девяти вечера передовики входили уже в Паданы, большую деревню на берегу Сегозера. Это была последняя деревня по нашу сторону фронта. Дальше, за деревней Лазарево, начиналась сторона белых.
В Паданах мы расположились по избам, выставив охранение.
* * *
В эту ночь в охранении я не был и спал, как убитый. Ведь мы проделали переход в семьдесят километров.
Никаких снов. Я думаю, ни одного движения за ночь я не сделал.
Разбудил меня Тойво, дергавший меня за валенок.
Был зимний рассвет.
Тойво, превозмогая усталость, явно торжествовал.
— Товарищ командир, — говорил он, — я пришел не во-время, но все же пришел; позади осталось довольно много ребят.
Здесь ему уже явно нехватило сил продолжать свою речь.
Он свалился на пол и захрапел, лежа на полу в очень неудобном положении.
Лейно, пришедший из охранения, устраивал себе в углу постель из можжевельника. Он осторожно подтянул на постель Тойво, расстегнул ему пояс и снял с его спины винтовку.
— Не думал, что он дойдет, — оказал Лейно, обращаясь ко мне. — Матти, вставай в караул.
Я никогда не испытывал в жизни такой тупой и одновременно острой боли, какая охватила мышцы всего моего тела, когда я начал приподыматься с лавки. Так бывает со всеми, когда после большого перерыва начинаешь снова тренироваться на лыжах, в ходьбе, в беге, футболе, борьбе.
Эта приятная боль в мышцах, которую большинство мальчиков переносит с гордостью, считая ее показателем роста мышц, превратилась сейчас в трудно переносимую боль, возникавшую и, казалось, даже усиливавшуюся с каждым новым движением.
Болели бицепсы, мышцы шеи, мускулы ног, но больше всего ныли мелкие мышцы живота. Трудно было сгибаться, но еще труднее, казалось, было выпрямиться.
Такое ощущение было не только у меня, но у всех. Медленно, со стонами, покряхтыванием оставляли товарищи свои належанные места. Даже Лейно растирал себе бицепсы.
— Энергичнее, быстрее двигайся, Матти, больше двигайся, Матти, — бросил он мне, — тогда все скорее пройдет.
И я начал двигаться.
* * *
Мы выступили снова в поход. Мы оставляли озеро и входили в глубокий лес, и, если бы не узкая, но накатанная дорога, я сказал бы: нетронутый лес.
Отряд наш значительно поредел.
В самом хвосте посеревший, молчащий, угрюмо передвигал ноги Тойво.
И вдруг команда Антикайнена:
— Враг слева. Развернуться в цепь вперед!
Дорогой товарищ Тойво, вспомни, как мы разворачивались в цепь, быстро повернувшись в указанном направлении, как быстро летели вперед, теряясь в глубине соснового леса, как горели нетерпением, желая встретиться лицом к лицу с проклятыми лахтарями, как были разочарованы, когда узнали, что это только маневры, что никакого врага нет, что это учеба.
Особенно помню, как был обозлен ты. Тебе-то каждый поворот с грузом за плечами, каждый такой маневр проделывать было очень трудно.
Ты напрягал все свои силы, стискивал зубы и шел вместе с другими.
Захватив таким образом одну деревушку, Антикайнен расставил по дорогам караулы, чтобы научить нас никого не выпускать из деревни, расположил бойцов по избам, чтобы научить, как распределять силы после захвата деревни.
И затем мы снова шли дальше, шли быстро по морозу. Видно было, что в этих местах недавно еще бушевали вьюги.
Дорога была занесена глубоким снегом, а местами и совсем исчезала.
В этот же день мы пришли в Гонга Наволок.
За этой деревней сразу начиналась территория, где не было ни одного красноармейца и совершенно неизвестно, сколько белых.
Расположив свой взвод в теплой избе, сбросив с себя вещевой мешок, проверив, действует ли затвор трехлинейки, я пошел по дороге назад, чтобы помочь Тойво.
Отряд очень растянулся; по дороге шли еще отдельные наши ребята, вспотевшие, с расстегнутыми полушубками. Я приказал одному застегнуться: не няньчиться же нам с воспалением легких, в самом деле!
У многих вид был совершенно измученный; другие проходили несколько шагов и останавливались, морщась от боли.
Потертости давали себя знать.
В пяти километрах от привала я нашел Тойво и, преодолев его сопротивление, не обращая внимания на его ругань, взял себе его «обезьянчик»; винтовку он так-таки мне и не отдал.
— Есть натертости? — спросил я на ходу.
— Нет, — ответил он. — Я ведь понимаю, в чем дело; я портянки навернул как полагается. Из того, что я не умею пока порядочно бегать на лыжах, не следует еще, что я ничего не смыслю. Но уже сегодня я понял, в чем дело, и если бы не эта проклятая боль в мышцах, я пошел бы лучше многих из вас.
Было уже темно, когда мы входили в деревню. В избе я снял валенок, натертость на пятке превратилась в водяной пузырь.
Я достал иголку, проколол колыхавшийся пузырь, выпустил воду и бережно обмотал ногу.
Больше подобной глупости я не повторю, нога мне еще нужна.
Тойво уже храпел в углу.
Дверь распахнулась. В избу, не торопясь, вошел Лейно и сразу как-то заполнил собой всю горницу.
Он уселся на лавку, вытащил из сумки карту десятиверстки и протянул ее мне.
— Вот тебе карта, по ней ты должен отмечать весь путь своего взвода. Всем комвзводам, отделкомам и прочим командирам ее дали, я взял для тебя.
— Какой путь должен я отметить? — удивился я.
— Жаль, что ты куда-то запропастился и не был в избе у Ровио и Инно; ты прозевал много важного, но я тебе расскажу.
Лейно встал, осмотрелся, нет ли кого в помещении.
В углу храпел Тойво.
Под лавкой возился кот. Он отпускал свою лапу, и из-под лапы выкатывался серый клубок, — это была мышь. Не дав ей отбежать и на полшага, кот, неожиданно изогнувшись, мягко прыгал, опуская на нее свои легкие когтистые лапы.
Лейно подошел к двери и сделал мне знак итти за ним.
— Здесь нас могут подслушать, а дело абсолютно тайное.
Вслед за нами из дверей на крыльцо вырвалось белое облако пара. Снег заскрипел под ногами.
— Как живот?
— Лучше, Лейно.
На синевшее небо выползали северные звезды. Мы постояли посреди широкой деревенской улицы.
— Здесь нас никто не подслушает. По этой карте ты будешь отмечать путь, по которому пройдет твой взвод и весь наш отряд. Мы идем на лыжах. Командир Инно и товарищ Ровио на лыжах ходят плохо, поэтому они остаются здесь ждать нашего возвращения или известия о нашей гибели. Отряд выходит в составе двух рот, командиры — Хейконен и Карьялайнен; пулеметная рота разделяется между нами, а командир пулеметной роты Тойво Антикайнен[6] назначается командиром всего отряда, его помощник Суси[7] — начальником штаба. Ты ведь знаешь Антикайнена?
О да, Антикайнена я знал более чем хорошо; это ведь после его горячей речи на митинге гельсингфорсской молодежи вступил я в революционный союз молодежи, а затем в партию.
Он строитель, а я металлист, и всего-то на два года он старше меня. Сейчас ему двадцать три года.
Какой молодой рабочий Гельсингфорса не знал организатора комсомола, яростного и проникновенного оратора, непреклонного коммуниста товарища Тойво Антикайнена!
Я знал его отца. Это был мрачного вида обойщик, который, однако, как передавали, любил пошутить, когда был трезв. Но вся беда в том, что трезвым-то я его никогда не видел.
Кто из нас не помнит речей Антикайнена! Они заставляли ненавидеть врага, сжимать кулаки, стискивать зубы.
Он заставлял нас плакать о погибших товарищах и с восторгом итти в бой, чтобы воздать врагам по заслугам. А заслужили они все-таки в тысячу раз больше, чем мы им заплатили.
Но когда я начинаю вспоминать, как они расстреливали всех раненых таммерфорсского госпиталя, как они обращались с пленными красногвардейцами, когда я вспомню то, что они делают сейчас, я начинаю волноваться. А мой рассказ требует полного спокойствия.
В прошлом году я ел кашу, сваренную Антикайненом. Он был начальником заставы у станции Горской, когда мы стояли против взбунтовавшегося Кронштадта. Мы уходили в дозоры, и он оставался в избе совершенно один. Не мог же он отрывать от дела человека, чтобы тот был кашеваром. Вот он, комрот, сам и варил своим красноармейцам кашу.
Да, я отлично знал Антикайнена, а что нашему командиру было всего лишь двадцать три года, это нас тогда не смущало: большинство из нас было моложе.
И только хмурый, широкий Карьялайнен, комрот 2, да комрот 1, голубоглазый, весь подобранный Хейконен, рабочий-мраморщик, организатор красногвардейского отряда гранитников-мраморщиков, имели от роду по двадцати восьми лет.
Зато быстрому парнишке Пуллинену, сыну железнодорожника, только что стукнуло восемнадцать. Столько же было и Вуоринену, один брат которого был убит у Белоострова при скрадывании границы, а другой по сей день томится в финляндской каторжной тюрьме.
Да, сколько угодно было у нас ребят, не достигших двадцати лет.
— Наше задание, — продолжал, оглядываясь по сторонам, полушопотом Лейно, — такое: пройти незаметно через фронт в тыл лахтарям. Итти с максимальнейшей быстротой, на какую только способны. Ничего лишнего с собой не берем. Никакого обоза, все на себе. Мы должны дойти незаметно — для этого надо уничтожать все враждебные отряды — до Ребол и постараться уничтожить штаб лахтарских войск и все склады боевого и прочего питания в этой центральной базе. Возможно, однако, что штаб находится не в Реболах, а в Кимас-озерской. Тогда, захватив Кимас-озерскую, мы должны уничтожить штаб белого руководства и все склады. С какими силами нам придется встретиться, неизвестно. Сколько штыков у белых в Реболах и Кимас-озерской, неизвестно. Предположительно человек по четыреста-пятьсот. Основная задача: пройдя по тылам, уничтожить склады, а главное — органы управления. Надеяться можно только на себя и на неожиданность, быстроту и удачу. Предприятие более чем рискованное.
Утром надо быть готовым к отходу. Выяснилось, что из двухсот человек, отобранных в школе, только около ста тридцати могут итти дальше. Остальные стерли ноги, заболели или «просто не могли двигаться с такой быстротой».
Я вспомнил при этих словах о Тойво и невольно улыбнулся.
В том поручении, которое мы должны были выполнить, было очень много, так сказать, спортивного интереса. Мы изучали историю военного дела, и я уверен, что такого предприятия не пытались проделать ни войска Александра Македонского, ни Наполеон, ни Ганнибал, ни Суворов, ни Жоффр, ни Гинденбург, ни товарищ Буденный.
А когда я получаю возможность вплотную встретиться с врагом, который сжал в кулак мою родную Суоми, с врагом, который хочет уничтожить мою советскую власть и то, что проделано у озер Суоми, проделать у озер Карелии, и когда и от меня зависит выбить ему зубы, то, извините меня, я весь загораюсь и дрожу от нетерпения.
Да, на ноги надо лучше навертывать портянки, потому что теперь ясно: только одни мои ноги могут донести меня до лахтарей.
Я разложил карту на лавке и стал измерять расстояния. По линии полета птицы надо было забраться в тыл противника километров на триста.
Никаких дорог не предвидится; напротив, досадные горизонтали указывали на крутизну; карта говорила о труднопроходимых лесах и болотах.
Болота, если они замерзающие, это — полбеды. Но такие подробности на десятиверстку не нанесены.
Эта карта и по сегодняшний день хранится у меня на дне дорожного сундука. Правда, здорово измятая, с красной линией прочерченного карандашом пути.
Мне было ясно, что Тойво с нами не пойдет, а останется здесь в отряде «шатунов», как, смеясь, окрестил отстающих товарищ Хейконен. Поэтому, когда он проснулся на секунду и, поворачиваясь с боку на бок, спросил меня, что нового, я ему пробормотал:
— Спи, ничего особенного не произошло.
Надо было скорее засыпать.
Выступление назначено на утро.
Курс на деревню Пененга.
Я прочертил путь в эту деревню по карте, признаюсь, в тот же вечер, совсем даже не подозревая, как мы его пройдем.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Мы переходим Массельгское щельё
Мы вышли строем. С утра было очень холодно. Итти надо было без дорог, через нетронутую целину, через лес, карельский, сосновый.
Мы шли быстро, переводя на ходу дыхание. Груз давал себя чувствовать.
Ремни немного затрудняли дыхание...
Мы шли быстро, уверенно и знали, что жизни наши и жизни тысяч людей, а может быть, и исход всей зимней кампании находятся сейчас в наших руках, точнее — в наших ногах.
Я не напрасно выбрал себе хапавези; товарищам, выбравшим телемарк и муртома[8], итти было гораздо труднее.
Мы все тащили на себе: и патроны и припасы.
Если бы пища вышла до срока, пожалуй, можно было бы настрелять дичи.
Вспугнутые птицы подымались при шорохе наших лыж. Изредка, удивленная дыханием, вырывавшимся из сотни грудей, выскакивала на склонявшуюся от тяжелого снега ветку белка и снова пряталась. Но еще перед самым отправлением Антикайнен запретил нам стрелять без приказа.
Ни одного лишнего выстрела, ни одного громкого разговора. Никто не должен нас видеть, никто не должен нас слышать, мы должны быть внезапны, как разрыв сердца. Поэтому... поэтому иди вперед и выполняй свой долг перед революцией и не думай о разной дичи.
И мы шли так час, прошли километров десять и снова растянулись.
Лейно ушел вперед прокладывать лыжный след по лесу, и тут, на десятиминутном привале, я вдруг увидел Тойво. Он шел со своим отрядом и, на первый взгляд, устал не больше других. Встретив мой удивленный взор, он улыбнулся и процедил сквозь зубы:
— Хейконен мне разрешил итти с отрядом. А ходить на лыжах я уже почти научился.
И мы снова пошли вперед.
Мы шли, теряя самих себя в движении, быстро отталкиваясь руками, широко передвигая ногами, поддавая вперед подъемную лыжу, всей ступней ощущая горячую и даже уже мокрую — не разобрать, от талого снега или жаркого пота — портянку, роняя обрывками пара свое дыхание, целиком отдаваясь этому опьяняющему ритму бешеного движения, мелькания палок, сосен, шипения поддающегося лыжам снега.
И мы находили себя в этом движении. Каждая мышца, напрягаясь, утверждала твое существование, каждый свежий глоток соснового воздуха, проходя через все тело, звенел в каждой артерии, каждый мелькающий обомшелый ствол, каждая жаркая капля пота говорили ликуя:
«Ты живешь, ты идешь, ты двигаешься».
* * *
Так же мы будем итти по снегам Суоми, когда она сбросит с себя ярмо, в которое ее вогнали свиноголовые лахтари. Лапуасцы! Она опять будет принадлежать нам, рабочим Суоми. Так же быстро пойдем мы по ее снегам, каждой частицей кожи, каждым дыханием будем вдыхать прозрачный воздух, в каждом шаге ступней ощупывать почву родины своей.
Кто из нас не испытал горькой боли расставания с тобой, потери тебя! Тому, кто не сжимал в отчаянии винтовку, расстрелявшую все патроны, кто не видал, как куст за кустом, канава за канавой, каждое дерево отходит от нас фабрикантам; тому, кто не испытал отчаянного ощущения беспомощности, тому, кто не перешел границы с последним отрядом красногвардейцев, отступая от в тысячу раз сильнейшего врага (дальше стрелять нельзя, дальше русская граница, и русские товарищи, скованные договором, не могут помочь); тому, кто не испытал этой последней секунды на последнем клочке своей земли, — тому трудно понять всю тяжесть потери совсем было завоеванной уже родины. Но мы вернемся, мы еще вернемся к тебе, Суоми, советская Суоми! Окрыленные всем опытом гражданской войны, мы не повторим ни одной ошибки. О, мы помним горе утраты и митинг перешедших границу эмигрантов в городе Ленина, в Мариинском театре, и скорбную речь Ялмара Виртанена, и полузаброшенное, пустое здание казарм на Марсовом поле, отведенное для эмигрантов, и сдерживаемые рыдания наших сестер.
Мы вернемся, Суоми! Мы еще покажем себя лахтарям, которые сегодня напали на Карелию и хотят ее прикарманить, хотят уничтожить нашу советскую власть.
* * *
Отряд остановился.
Впереди чернели у озерка черные рыбачьи избушки. Около одной с поднятыми вверх руками стояли три человека не совсем обычного вида.
Антикайнен вошел в избу; лахтарей, предварительно обыскав и обезоружив, ввели вслед за ним.
Лейно подошел ко мне.
— Я их захватил. Шел впереди, прокладывая лыжницу, и вдруг вижу — вьется над хижинами дымок, синеватый такой, как от сырых ветвей. Надо разузнать. Подхожу. Распахиваю дверь. «Руки вверх!» — и все они, голубчики, как в клетке.
Хейконен вышел из избушки.
— Товарищи! На два часа привал.
Мы развели костры.
Линия на карте, дважды проверенная спичкой по масштабу, говорила, что мы уже прошли сегодня двадцать пять километров.
В котелках (у нас один на четверых был) снег растопился, и вода начинала пузыриться.
Я огляделся. Тойво не было.
«Опять отстал», — подумал я и даже немного встревожился.
Мы уже были далеко в неприятельском тылу, и отставание ничем хорошим не пахло.
— Дурак! — выругал я вслух своего друга.
Из избы вышли Антикайнен, Суси, Хейконен и Карьялайнен. Суси подошел к нашему костру и сказал:
— Эти трое имели задание проникнуть в наш тыл; они имеют явки в Петрозаводске, в Медвежьей горе. Они должны были взрывать наши железнодорожные мосты, водокачки и вообще вредить. Но они принесут нам вместо вреда пользу.
— Если они сразу признались, значит, соврали, — сказал Лейно.
— Ну, для того, чтобы развязать им языки, — быстро ответил Суси, — пришлось мне полностью опустошить, — и он шлепнул ладонью по фляжке, в которой полагалось быть спирту.
— Я ведь сам непьющий, как Антикайнен, а вот они совсем наоборот — даже повздорили между собой из-за того, кому больше глотков досталось, — продолжал Суси, уже немного встревоженно.
— Они сказали, что в Пененге, вот, — Суси ткнул пальцем в мою карту, — видишь, отсюда по прямой километров двадцать пять — есть застава с финскими офицерами. Они нам будут проводниками. Их документы утверждают, что их четверо, а налицо трое. Как бы не прозевать одного! Если он проскользнул незамеченный к нам в тыл, он там, пожалуй, может натворить немало бед. Если он увидел нас и убежал к своим — еще того не лучше: они приготовятся и встретят нас.
Лейно встал.
— Товарищ командир, разрешите мне произвести разведку; я по лыжному следу, может быть, раскопаю его.
Кипяток был готов, и котелок пошел вкруговую.
В эту минуту я увидел знакомую фигуру Тойво.
Палки у него находились в одной руке, в другой он держал наган. Он шел очень медленно и неуклюже, без палок.
Перед ним шел совсем без палок, воткнув руки в карманы, человек в одежде, очень похожей на одеянье трех захваченных диверсантов. Именно его и держал под дулом своего нагана Тойво.
Мы повскакали с мест и быстро пошли навстречу.
— Субчика подцепил, — спокойно проговорил Тойво таким равнодушным тоном, как будто изо дня в день в течение многих лет ему приходилось на лыжах подцеплять «субчиков».
— И я в походе не последний человек, — сказал он мне и при этом неожиданно подмигнул, как не раз подмигивал мне в мастерской за спиной мастера после крупного разговора с ним. Мол, знай наших!
Пойманного обыскали. Хейконен тут же его допросил.
— Все в порядке. Все четверо говорят одинаково.
— Как? И другие попались? — изумился пойманный.
— Ну, ты еще меня в плен не взял, чтобы допрашивать, — усмехнулся командир.
Этот человек ждал в лесу, притаившись за деревом, пока пройдет весь отряд, и потом по проложенному следу-лыжнице пошел, продолжая свой путь, и тут-то наскочил на отставшего Тойво.
Тойво издали увидел его. Ведь тот шел без балахона. Взял на мушку, приказал бросить оружие, отнял палки, обрезал пуговицы на брюках, чтобы беляк не мог бежать. Вот почему руки его были заложены в карманы.
Тойво показал мне пуговицу. На ней ясно было отштамповано:
«Гельсинки».
Двухчасовой наш привал окончился очень скоро, и мы вышли снова в поход.
— Вперед!
Хейконен перед отходом отдал мне такое распоряжение:
— Иди вперед отделением на Пененгу, произведи разведку и, если там действительно есть два-три лахтаря, захвати их. До Пененги километров двадцать пять, но путь нелегкий. Ты туда дойдешь на рассвете.
— Слушаю, товарищ командир.
И я повел свое отделение. Замыкал его Тойво.
Скалистые холмы начались уже за час до привала.
Все время шел неизменный уклон, и огромные скалы упрямо выставляли свои каменистые ребра из снега. Уклон все время делался круче, и брать его с каждой минутой становилось все трудней и трудней.
Это было Массельгское щельё[9]. По картам подъем вычисляется в 35-50°, но на лыжах, которые все время тянули назад, при грузе за спиной в двадцать кило, при двух гранатах у пояса, эти 35° превращались в 80°. Но тогда на картах не были нанесены не только градусы, но даже и сами высоты.
Подъем становился действительно все круче и круче.
Мое отделение вскарабкалось уже довольно высоко, далеко позади виднелась уже лента нашего отряда, когда вдруг у одного из ребят лыжи вырвались из-под ног и побежали резво вниз, по уже проложенной лыжнице. Ему весь путь приходилось начинать снова.
Моя лыжина ударилась о камень.
«Сломается еще, чего доброго!» — подумалось мне.
Я взглянул вниз — там карабкались неуклюже товарищи; я взглянул вверх — из-за вершины холмов выползала огромная луна.
— Снять лыжи! — приказал я.
И все стали снимать. Но как только мы сняли лыжи, мы провалились по пояс в снег.
По пояс в снегу передвигаться нелегко, тем более на подъеме, да еще когда за спиной груз и на плечах лыжи и палки.
Ребята стали ругаться.
— Скоро ли окончится этот чортов подъем? — выругался Лейно.
Он тащил, кроме всего прочего, еще и пулемет; он был сухощав и напорист, но, сойдя с лыж, потерял, кажется, обычную для себя уверенность.
Пожалуй, один только Тойво был доволен тем, что мы сошли с лыж.
Он оказался в равных условиях даже с самыми лучшими бегунами. Он был крепыш и во французской борьбе в товарищеском кругу почти всегда выходил победителем.
Снег забивался в валенки и таял, как дыхание.
Дыхание возносилось легчайшим паром к черному зимнему небу. На небе звезды расположились обычным порядком, не замечая наших усилий.
Мы протолкались сквозь густой, местами липкий, как глина, местами рыхлый, как зубной порошок, снег.
Мы цеплялись руками за выступы камней, скал, царапая руки в кровь, обламывая ногти, с лыжами на плечах и растопляющим все морозы желанием во что бы то ни стало выполнить поручение, доверенное нам революцией.
Мы карабкались вверх, срываясь, разрывая балахоны, тяжело дыша.
Я остановился, чтобы отдохнуть хотя бы секунду, и услышал отдаленный волчий вой, услышал, как нетронутую тишину зимней ночи разрывало тяжелое дыхание — сопение сотни молодых ребят; ни звука, лишь прерывистое дыхание, лишь редкая ругань — сдержаться трудно — да дальний волчий вой, да снег впереди, где за каждым нечаянным камнем, может быть, поджидает свинец или топор лахтаря.
Пальцы на руках коченели, подъем становился все круче.
Кто-то из ушедших вперед ребят сорвался: он бросил свои палки, и его потянуло вниз — с винтовкой, котелком, мешком за плечами.
Он проскользнул между нами, не успев ухватиться за протянутую лыжу, и, изо всех сил стараясь остановиться, неудержимо шел вниз.
Подъем становился все круче.
Парни выдыхались.
Лейно, шедший впереди, встал на колени. Мы все один за другим стали на колени и поползли вперед, цепляясь за каждый выступ.
Рядом со мной полз уже Суси, начальник нашего штаба.
Суси — по-фински волк, но ничего волчьего не было в его круглом белом лице, на котором проступили капли тяжелого пота.
Позади Суси, тоже на коленях, карабкался комрот Хейконен.
— Мы им припомним этот переход, — бормотал он, — мы их заставим проползти на коленях все кряжи Суоми...
— Сколько еще осталось так ползти? — спросил меня Тойво. — Если долго, так мы все можем здесь остаться навсегда. Если остановка на отдых, — замерзнут ребята.
— Тише, Тойво, ни один не должен остаться здесь, — сказал я, уже почти задыхаясь.
Левая ладонь у меня была рассечена в кровь.
Мы ползли на коленях дальше.
Подъему, казалось, не было конца-края. И вот Лейно сел на камень, положил поперек колен пулемет и молча заплакал. Я видел, как прозрачные слезы выкатывались из его светлых глаз и замерзали на щеках. Он плакал молча. Я никогда никому не поверил бы, что Лейно может плакать, пока не увидел этого своими глазами.
Лейно плакал, и свет луны сиял на его пулемете.
Бессильные лыжи лежали у ног его, и две палки, как свечи, стояли по сторонам.
Он обратился ко мне:
— Неужели мне придется здесь кончить свой жизненный путь, Матти?
— Отдохни, Лейно, мы еще потанцуем на свадьбах в Гельсингфорсе, Выборге и Або.
Он печально помотал головой и уныло, почти нараспев, повторил свой раздиравший душу вопрос Тойво:
— Неужели мне придется здесь покончить свой жизненный путь, Тойво?
Тойво снял с его колен пулемет и, передав патроны Лейно мне, крикнул:
— Лейно, эй, ты, лыжник! Идем, что ли!
И мы все опять ползли на коленях вперед. Товарищ Хейконен, комрот 1, взял у Лейно лыжи.
— Нам этого подъема не взять, — безнадежно пробормотал Яскелайнен, — мы уже выдохлись; нас к утру перестреляют, как куропаток.
— Брось, Яскелайнен! Партии нужно, чтобы этот подъем мы взяли, и мы его возьмем.
Вперед, несмотря ни на что! Мы проползли уже почти два километра, еще для одного не было уже силы, но подъем здесь, к счастью, кончился.
Вот мы стоим на вершине кряжа. Луна закатывается за дальние леса. Перед нами спуск, а после — ровное большое поле, равнина, лесок, а за тем леском должна быть деревня Пеленга. Весь путь — десять километров. Карельские километры узкие, но длинные, очень длинные.
Я вспоминаю сразу приказ.
Собираю отделение.
Позади слышится неровное, плотное дыхание карабкающихся на коленях.
Рядом стоит Антикайнен с быстрым, но утомленным взглядом.
Мы вышли утром, и скоро начинается новое утро.
— К спуску!
— Ты должен был делать так, — бубнит Тойво, обращаясь к смущенному Лейно: — выбрать себе один камень, как делал я, и думать: «Вот теперь я во что бы то ни стало доберусь до этого камня», и выбрать камень близкий, шагах в десяти от тебя. Ну, до этого камня доберешься — кончено, намечай себе другой, метров так за пять; и опять же, неужели тебе, как бы ты ни утомился, не пройти эти пять метров? Чепуха! Конечно, пройдешь. Ну, прошел — передохни, осмотрись и опять нацелься метров на пять. Поверь мне, как бы ни устал добрый парень, а метров с шесть проползет всегда. Так, глядишь, ты уже на вершине.
Я скомандовал надеть лыжи. И мы пошли вниз.
Лететь вниз — это даже после такого подъема одно удовольствие.
Равновесие у опытного лыжника регулируется как бы автоматически; где надо оттолкнуться, где надо наклониться, даже присесть на корточки, а где можно и прямо стоять, вдыхая морозный воздух.
Неопытного лыжника при спуске может опрокинуть даже едва заметная глазу кочка.
Так и случилось с Тойво.
Он сдуру пошел на спуск первым и, не успев долететь до подошвы, опрокинулся и, дважды перевернувшись в воздухе, отпустив убегающие вниз лыжи, остался лежать в снегу. Следующий за ним парень, споткнувшись о него, брякнулся тоже, на того — второй, третий, образовалась живая барахтающаяся куча с торчащими из снега стоймя штыками, валяющимися остроконечными палками.
«Пуще всего не хочу я погибать от такого дела», — мелькнуло у меня в голове, и в мгновение, равное, может быть, одной тысячной доле секунды, я оглянулся и увидел, что по этому следу, проложенному Тойво, вслед за мной быстро-быстро по склону скользит уже десятка два бойцов.
Катастрофа, катастрофа!
Кто сумеет на лету свернуть в сторону, обогнуть эту живую, барахтающуюся кучу людей, штыков, подсумков, лыж, палок, гранат?
Но в то же мгновение шедший впереди меня Лейно изогнулся и, напрягая все свои силы, свернул в сторону.
Я не знаю, сумел ли бы сделать такой поворот кто-нибудь другой.
По следу Лейно проскочил я, за мной по проложенной лыжнице пролетели другие.
Вперед! Останавливаться нельзя!
Я собрал отделение и повел.
Кроме царапин, полученных в этой свалке, к счастью неглубоких, никаких ранений ни у кого не было. Если бы, однако, куча выросла, несколько глубоких ран — в лучшем случае — было бы не избежать.
— Из-за твоего обмана, из-за твоей глупой настойчивости чуть не произошла катастрофа, — сказал я Тойво, — ты сам легко мог сломать себе шею.
— Ну, нет, здесь я не погибну, — пытался отшутиться Тойво. — Моего брата и то только мог взять снаряд кронштадтской восьмидюймовки, а ведь он был только лишь простой социал-демократ. А здесь, на фронте, у белых таких орудий и нет, чтобы меня взять... К тому же я коммунист, и меня меньше чем двенадцатидюймовым не возьмешь.
— Потом из-за тебя могли погибнуть и уже не раз... другие товарищи, — резко прервал друга Лейно.
— Ты прав, Лейно, — уже извиняющимся тоном, смущаясь, отвечал Тойво. — Но теперь уже поздно...
Такого виноватого лица я до сегодняшнего дня у Тойво никогда не видал.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Встреча с лахтарями. Буденновец
Отряд получил часовой отдых.
Мы же, назначенные в разведку, должны были итти немедленно. И мы пошли.
Я разделил отделение. Отделение шло на полкилометра позади меня под командой Лейно. Сам же я отправлялся в разведку, вперед.
Путь шел сквозь бездорожный лесок.
Мерно раскачивались, осыпая снег, мохнатые ветви.
Проходили стволы, шуршал уминаемый лыжами снег.
* * *
Точно так же, около года назад, я находился в глубокой разведке. Тогда наша разведка-рейд должна была отрезать подвоз из Финляндии в бунтующий Кронштадт; подвоз шел по льду Финского залива, Маркизовой лужи. И вот я увидел близкие огни поселка Инно. Я сам оттуда родом, и вся моя семья проживала там, и по сей день там живет отец-старик с матерью. И Айно, моя Айно, тоже — я знал — жила тогда со стариками. Наш дом стоит у самого берега моря, и берег этот был от меня всего лишь в тысяче метров. И окна дома нашего были освещены. И я пошел ближе к берегу, стараясь в тишине морозной ночи услышать скрип полозьев саней, везущих продовольствие «клешникам». Я подошел близко к берегу, выполняя задание разведки. Дом отца (все воспоминания детства) был всего в ста метрах от меня.
На пороге показалась женская фигура; это могла быть моя старая добрая мама или дорогая Айно; я не видел их с весны 1918 года, с дней разгрома нашей революции.
«Я зайду обнять стариков, — подумал я, — ведь никто никогда не узнает о нашей встрече, о моем заходе».
«Нельзя, ты ведь в разведке», — уговаривал я себя и остановился.
Я смотрел на домик, где старики, наверно, тоскуют о своем единственном Матти, где Айно...
Свет из окна желтым квадратом ложился на снег. Женщина на крыльце выплеснула из ведра воду и вошла в дом, захлопнув за собой тяжелую дверь.
Я сделал шаг вперед; я стоял десять минут вблизи дома, смотрел на него и думал.
Потом круто повернул и пошел дальше, продолжая разведку.
В тот вечер я захватил и привел к нам четыре подводы с хлебом, шедшие в Кронштадт из Териок. Белому офицеру, сопровождавшему сани, посчастливилось: он ускользнул под прикрытием тьмы, осыпаемый оголтелой бранью возчиков; на подводе остался лишь его портфель с бумагами, с документами на имя штабс-капитана Верховского. Самого штабс-капитана и след простыл.
* * *
Усталость бессонных суток и утомительного перехода в такой сильный мороз сказалась: все эти мысли проходили передо мной, как в полусне, да я, вероятно, и в самом деле задремал на ходу, и от этих полудремотных воспоминаний и мечтаний я очнулся совсем неожиданно, услышав звуки отдаленного разговора.
Быстро открыв глаза, я увидал в ста метрах от себя небольшой поселок.
На ближайшем доме развевался белый флаг. На крыльце этого дома стояли четыре вооруженных человека.
Я оглянулся: метрах в двухстах позади меня кончался неровный лес, и никого из моего отделения я не увидал. Я ушел далеко вперед.
Люди у крыльца стояли довольно спокойно. Они заметили меня.
Повернуться и итти назад было бессмысленно, три-четыре пули влипли бы тогда в мою спину. Оставалось итти вперед. Я так и сделал. Я шел размеренно, медленно, спокойно, думая о том, как бы дороже запросить с них за мою жизнь.
Я старался замедлить каждый свой шаг, выгадать каждую секунду, и потому, что я шел спокойно, не торопясь, держа курс на крыльцо избы с белой проклятой тряпкой, освещенной уже первыми косыми лучами встающего зимнего солнца, никто из стоящих у крыльца не шевельнулся, никто не взял винтовки наизготовку.
Чем ближе подходил я к деревне, тем виднее становилось мне, что у крыльца стояли лахтари из Финляндии; один из них откусил кусок хлеба, испеченного так, как не пекут нигде, ни в одном крае мира, кроме Финляндии, — особого рода пресные лепешки пекки-лейпа.
Я очень люблю пекки-лейпа, они напоминают мне годы моего раннего детства, и я уже тогда отлично знал, что во всей Карелии, за исключением разве Ухты, не умеют печь пекки-лейпа.
Я был уже в нескольких шагах от крыльца. Двое из наблюдавших за моим приближением вошли в избу, двое остались у крыльца. Я подошел вплотную к крыльцу.
— Здравствуйте, — буркнул я себе под нос, так, на всякий случай.
— Здравствуйте, ваше благородие, — ответили они, вытянувшись передо мной в струнку.
В первую секунду я даже опешил и взглянул на опушку. Ничто не говорило за то, что оттуда может сейчас кто-нибудь выйти.
Я стал медленно снимать лыжи.
Снял одну, снял другую. Два болвана, стояли вытянувшись передо мной в струнку. Белый капюшон балахона хорошо скрывал мой красноармейский шлем.
— Вольно! — скомандовал я и, очевидно, чем-то нарушил уставную формулу, так как парни весело перемигнулись друг с другом. Или, может быть, они играют со мной, как кошка с мышью? И я вспомнил избу в Паданах.
Где ты, Лейно, где штаб наш сейчас?
Я воткнул палки в утоптанный скользкий снег у крыльца и, медленно, вразвалку переступая со ступени на ступень, стал подыматься в избу.
— Надо сколоть лед со ступенек, — проворчал я, желая еще раз показать мое превосходное финское произношение.
— Будет исполнено, — ответил один из болванов, вытягиваясь во фронт и беря под козырек.
При этом он положил недоеденный кусок пекки-лейпа на лавку.
С каким бы удовольствием я сжевал его! Сразу захотелось есть.
«С пустым желудком легче перенести рану в живот», — вспомнил я изречение нашего курсового врача и переступил порог.
Очевидно, все шло, как ожидали эти дурни, потому что они не проявили даже малейшего признака удивления. Я видел все отлично.
Я и сейчас могу точно, подробно обрисовать все детали: как белые стояли, как лежал кусок хлеба на лавке, как слегка накренилась левая палка, воткнутая в снег, какого рисунка была резьба на наличнике двери.
Все чувства мои были обострены, и все это я помню отлично и не забуду до последней минуты моей жизни.
Входя в избу, я оглянулся на лес. На опушке не было и признака жизни.
Я вошел в помещение.
Сразу же охватила меня, сутки пробывшего без сна на воздухе, одуряющая теплота душно натопленного, насквозь прокуренного помещения. В помещении было четыре человека. Они наскоро прибирали комнату, винтовки в козлах стояли в углу.
Вслед за мной в комнату протиснулись два олуха со двора.
Как только я вошел, эти дурни вскочили и отдали мне честь.
Тогда спокойно, громко, раздельно, слыша каждый удар своего сердца, я спросил по-начальнически:
— Кто здесь командует?
На мой вопрос в открытую дверь из соседней комнаты выскочил рослый человек в егерской форме, со знаками отличия в петлице, с огромным, как окорок, лицом, багровым от напряжения и желания выслужиться, и стал передо мной навытяжку.
Держа руки по швам, он начал рапортовать.
Я приложил руку к козырьку, скрытому под капюшоном, как и полагается при принятии рапорта.
— Командую здесь я, капрал Курки, исполняя порученную мне задачу: освободить Карелию от русских красных бандитов.
Нервы мне изменили здесь: при словах «красных бандитов», рука, поднятая к козырьку, сама собой сжалась в кулак, и кулак захотел опуститься на физиономию капрала, чтобы сделать из нее отбивную котлету.
Большим усилием воли заставил я себя распустить кулак и отвести ладонь назад, делая все время вид, что я внимательно слушаю рапорт.
— Всего нас четырнадцать человек, — продолжал капрал, — и командует всей заставой поручик Ласси.
Услышав эту фамилию, я вздрогнул и, видя удивление в зрачках капрала, отвел свою поднятую руку назад и... и, вероятно, обнажил из-под капюшона кусок шлема, ту его часть, где краснела пятиконечная наша звезда.
Я понял это по внезапной бледности, залившей багровое до того лицо капрала, по тому, как он стал запинаться, очевидно, удивив этим всех слушавших, — их было теперь в помещении восемь человек; двое вошли сразу вслед за капралом из соседнего помещения, — и, наконец, по его прямому вопросу:
— Так вы красный?
— Да, я красный, — подхватил я его реплику и тоном приказа, не терпящего никаких возражений, продолжал: — и приказываю вам всем немедленно сдаться мне.
Они стояли оторопев.
В моей левой руке уже была граната, в правой — наган.
— Пока я с вами вел беседу, мои товарищи окружили селенье, ни один из вас не уйдет живым, если будете драться. Сдавайтесь!
Здесь Курки, а вслед за ним и я, взглянули в окно.
Метрах в пятидесяти, рассыпавшись цепью во главе с товарищем Лейно, шло мое отделение, быстро приближаясь к нам.
— С другой стороны два взвода. Сдавайтесь!
Никто из белых не успел ничего ответить, как под тяжелым ударом валенка дверь распахнулась, и в комнату влетел Лейно.
Увидев белых, он, размахивая гранатой, крикнул:
— Руки вверх!
Все находившиеся в комнате подняли руки.
В эту секунду на улице раздался глухой револьверный выстрел.
— Ты держи их здесь! — крикнул я Лейно, выскочил на улицу и приказал одному из товарищей с винтовкой встать у окна.
Тойво вбежал в избу помочь Лейно разоружить белых.
Снова раздалось несколько выстрелов.
Пробираясь задами деревни, отстреливаясь, уходил офицер.
Револьверные выстрелы принадлежали ему.
Ружейный же выстрел вырвался из соседней избы.
Я снял с плеча винтовку и медленно стал целиться.
Офицер уходил, и это был, несомненно, Ласси.
Я нажал на спусковой крючок. Он не поддавался. Выстрела не произошло. «От мороза, что ли?» — вспомнил я рассказ Раухалахти в санитарном вагоне. Я нажал еще сильнее.
Отдача была сильная.
Офицер рухнул в снег.
Я пошел к нему.
А так как лыжи мои остались у крыльца, я шел медленно, зачерпывая в валенки снег.
Выстрелы в деревне не прекращались, но становились все реже и реже.
Из леса выходили уже передовые бойцы нашего отряда.
Позади меня шел Лейно.
Офицер пытался приподняться на локте.
— Ласси! — крикнул я уже почти исступленно. — Ласси, наконец-то мы можем окончить здесь наш диспут.
От неожиданности он даже приподнялся и, увидав меня, поднял маузер.
— Я не увижу моей великой Суоми, и тебе, Матти, уже не купаться больше в ее озерах, — горестно сказал он и вдруг, выплевывая изо рта кровь, крикнул: — Продавшейся красной собаке — собачья смерть! — и выстрелил.
Ласси был отличным стрелком, но гнев и рана сделали его руку нетвердой. Пуля прошла капюшон и оставила в нем дыру.
— Ты опять не попал, Ласси, а вот я попаду...
Он снова поднял револьвер, почти касаясь моего полушубка его дулом.
Я опустил приклад.
Выстрела маузера не последовало.
Я знал Ласси с детства. Он сын хозяина лесопилки, на которой работал мой отец.
Во время империалистической войны многие финские буржуа, надеясь получить независимость из рук победителей-германцев, тайно, через шведскую границу, посылали своих сыновей обучаться в Германии воинскому искусству.
В Германии была даже организована для них особая военная высшая школа — так их было там много.
Можно с уверенностью сказать: девяносто процентов финского комсостава — германской выучки. Организаторы белой гвардии, шюцкора — они; командиры карательных отрядов Маннергейма — они; убийцы тысяч рабочих — они.
Германская армия была разбита, Красная — победила.
Так вот Ласси вместе с другими буржуями отбыл нелегально в Германию и во время революции прибыл оттуда уже законченным белым офицером.
Был митинг на лесопилке. Выступил Ласси, выступил и я, приехавший на побывку из Гельсингфорса. Мы установили на заводе Ласси восьмичасовой рабочий день и организовали завком, а когда пришли в контору проверить конторские книги, Ласси отказался дать их нам и сказал: «С такими негодяями и грабителями, как вы, придется говорить языком оружия».
Он тогда пропал с поля зрения, но теперь мы поговорили все-таки друг с другом языком оружия; это может подтвердить дыра в капюшоне моего балахона, это мог подтвердить и Лейно, если бы...
Я обыскал труп Ласси, добыл документы и пошел обратно в деревню.
Тут только я понял, как нестерпимо я устал и что не в силах сделать дальше ни шага...
Не помню, как я добрался до избы.
Отряд наш уже располагался на привал. Антикайнен распоряжался, высылая вперед новую разведку.
Посреди улицы лежал, раскинув руки, убитый финский офицер.
Я его не знал.
* * *
Я свалился, как сноп, на пол, не дойдя даже двух шагов до скамейки. Может быть, меня перекладывали, может быть, по мне ходили, — я не знаю, ничего не помню. Я спал глубочайшим сном.
Но спать можно было не больше трех часов.
В двенадцать часов дня надо было уже выходить и итти на Челку.
Из-под моей головы вытянули подушку.
Так я проснулся. Хейконен держал в руках подушку.
— Чего ж ты взял у бабушки подушку? — укоризненно сказал он, передавая подушку старой хозяйке.
Она встала с печи и, держа в руках подушку, стала его о чем-то нерешительно спрашивать.
Хейконен пристально смотрел на нее голубыми своими глазами и старался успокоить ее.
— Так вы в самом деле красные? — наконец, расхрабрившись, громко спросила она командира.
— Разве ты не видишь, как мы расправились с лахтарями?
— Видишь ли, родной, офицеры говорили, что на триста верст вокруг нет ни одного красного. Даже красная птица сюда не залетит, не то что красноармейцы. Вот почему я и сомневаюсь. Вот и подушка...
— А ты, бабка, не сомневайся, а лучше посмотри на красные наши звезды.
Этот аргумент, очевидно, убедил старуху окончательно. Сморщенное, как печеный картофель, лицо ее засияло, таинственность, наполнявшая каждое движение, исчезла.
Она подошла к двери и стала копаться, вытаскивая из-за резного дверного наличника какие-то бумаги.
Вытащив пачку документов, она стала перебирать их и, найдя, наконец, нужный, протянула его командиру.
Командир принялся читать.
Это была бережно сложенная, заверенная всеми печатями и подписью самого командарма почетная грамота, выданная штабом Первой конной армии на имя бойца товарища Юкко Петрова[10].
— Ну, что ж, вижу — грамота товарища Буденного...
— Так ведь Юкко — это мой сын, — залопотала старуха, бесконечно волнуясь. — Он сейчас с товарищами в лесу от лахтарей скрывается.
— Зови немедленно ребят из леса!
Старуха заторопилась.
Я видел, как она стала на самодельные карельские лыжи и пошла в лес (немногие наши питерские спортсменки-физкультурницы умеют бегать на своих телемарках так, как шла эта старушка).
К тому времени, когда отряд совсем уже был готов к отходу, из леса под предводительством старухи вышла группа людей на лыжах.
Увидев нас, они остановились.
Один пошел прямо к нам.
Этот парень и был буденновцем. Вместе с ним ушли в лес, скрываясь от насильственной мобилизации, произведенной лахтарями, еще девять мужчин.
Они перехватили две подводы с продуктами для заставы и питались захваченным продовольствием. Активно бороться с лахтарями из-за отсутствия оружия они не могли. Продукты были у них совсем уже на исходе, — и вдруг явились мы.
Петров не вполне был уверен в сообщении матери, что действительно пришли красные, и, чтобы не подводить остальных ребят, вышел к нам один.
Его сомнения быстро рассеялись.
— Как это вы, ребята, здесь очутились?
— Как бы мы здесь ни очутились — сами ли пришли или небом сброшены вниз, — но мы здесь, — сказал Хейконен.
Антикайнен, молчавший все время и, казалось, занятый сшиванием разодранного балахона, вдруг встал и сказал:
— Назначаю тебя, товарищ Юкко Петров, комендантом деревни. Двенадцать захваченных винтовок оставляю твоему отряду. Из девяти тысяч трофейных патронов забирайте восемь тысяч. Двух ребят ты отправишь конвоировать пленных. Приказываю тебе именем советской власти соблюдать дисциплину отряда и бить лахтарей без пощады!
Петров, как побывавший в переделках боец, принимая приказ, стоял, вытянув руки по швам.
Приняв приказ, он сказал:
— Служим трудовому народу!
И, выйдя на крыльцо, сорвав белый флаг, — наши ребята забыли это сделать в пылу схватки, — стал им размахивать.
Парни, оставшиеся в лесу, увидев сигнал, пошли, предводительствуемые старухой, к деревне по той самой колее, которую проложил я на рассвете, полусонный подходя к этой деревне.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
В глубоком тылу у лахтарей
Мы снова, построившись, как полагалось, вышли в путь. Небольшая закуска и три-четыре часа сна подкрепили нас, и если бы не острая боль в плечах от лямки мешка и ремня винтовки и если бы не ноющая боль в ногах и бицепсах от движения, — все, казалось бы, шло так хорошо, как даже и не мечтали в штабе.
— Не забыл отмечать путь по карте? — спросил, обгоняя меня, адъютант, товарищ Суси.
— Нет, не забыл, товарищ Суси.
Тут только я понял вдруг, насколько труднее, чем нам, приходится нашим командирам.
Они должны проделывать точно такой же путь, какой проделываем мы; кроме того, на стоянках они должны заботиться о безопасности всего отряда, о каждом карауле, посылать разведку, намечать ей цели, выслушивать донесения, допрашивать пленных. Это работа нелегкая. И Суси сверх этого ведет все время дневник отряда. Как у него не замерзли пальцы во время писания, я не понимаю! Как он после разбирал эти каракули, начерченные в тетради на морозе?
Мы снова шли вперед, рассекая своей грудью морозный воздух.
— Эх, напрасно я петуха салом кормил! Какой кусочек загубил! — жалел Тойво.
— А для чего же ты его кормил?
— Как для чего? От сала петух голос теряет. Ну, я и дал ему... Пусть не будит до света. Так нет, все равно не петух — так приказ разбудил, — продолжал сетовать Тойво.
Повалил снег. Густой, липкий, мохнатый.
Мой взвод шел сейчас в середине отряда, но за густой стеной падавшего снега не было видно головных и арьергардных.
Мы шли вперед, пробираясь сквозь эту пелену.
Мы шли быстро. Опять мелькали палки, ноги, хрустел и шуршал уминаемый снег, и свистящее наше дыхание снова разрывало тишину.
Мы шли очень быстро — с грузом в двадцать кило, с грузом нескольких дней немыслимого нашего похода.
Я опять потерял Тойво из виду.
Он отставал. Выдыхался.
Опять пробежал мимо меня от хвоста отряда к его голове неутомимый Антикайнен.
Опять мы становились все разгоряченнее и разгоряченнее.
Опять капли пота стали стекать на лицо из-под шлема.
Мы шли, чорт дери, вперед! И мы заставляли итти за собой пленных лахтарей.
Им было итти легче — без винтовок, без патронов, без гранат и без запасов еды, как теперь ходят, когда сдают нормы на ГТО. Все они были лыжниками. Но, даже боясь ослушаться приказа, они стали все же роптать.
Один из них улучил секунду, когда мимо пробегал Антикайнен, и сказал:
— Ваше превосходительство, мы не можем так быстро итти, мы задыхаемся.
— Кто не сможет итти, тот не сможет и жить дальше! — крикнул, пробегая, товарищ Антикайнен, и он был прав: ведь ни одна собака не должна была знать о нашем движении, ни одна!
Мы шли вперед и вперед.
Передовые свернули вниз.
Мы покатились по откосу берега.
Один за другим скатывались на покрытую льдом и снегом реку. Мы пошли вперед по ней.
Капли пота, стекая со лба на глаза, мешали смотреть сквозь пелену валящегося снега.
Ремни натирали плечи.
Я пробовал несколько раз передвинуть их немного в сторону — не помогало, через минуту они снова соскальзывали обратно.
От пота рубаха стала совсем мокрой и плотно прилипла к телу.
Но мы шли все вперед, вперед... Все мои ощущения, все мои мысли, кажется, уходили в ноги.
— Ребята, нажимайте, скоро привал, — говорил я своему взводу. — Не подавайте вида пленным лахтарям, что вы устали, пусть почувствуют, как мы отличаемся от них. — Так подбадривал я своих ребят, и мне казалось, что ноги мои разбухают все время, превращаются в чурбаны, на которые вплотную, как резиновые, прилитые, насажены валенки.
И то, что эти чурбаны были мокры, было вполне понятно.
Рубахи наши тоже были мокры от пота. И пот проступал через рубахи на мех полушубков. И в самом деле, мех уже тоже был настолько мокр от пота, что отдельные капли, стекая, собирались на углах полушубка и, медленно сочась, падали прямо в валенок.
Если бы мне кто-нибудь рассказал об этом, я бы не поверил, но теперь дело было не в том, верить или не верить, а в том, чтобы итти вперед во что бы то ни стало. Вперед!
Я увидел, что немного отстаю, нажал, оттолкнулся палками и в мутнеющем сумраке наступающего зимнего вечера чуть не наскочил своими лыжами на лыжи впереди идущего. Я осмотрелся.
— Что с тобой, Аалто? — спросил я, запыхавшись.
У него не было балахона: балахон был разодран штыком, и, чтобы он не путался под ногами, Аалто его снял.
— Что с тобой, Аалто? — повторил я. — У тебя ведь полушубок покрыт льдом, ты совсем оледенел. Что с тобою?
— А ты посмотри, может, и сам ты не лучше! — буркнул под нос Аалто.
Я снял с левой, пораненной, руки варежку и стал ощупывать свой полушубок. Аалто был прав: мой полушубок был тоже покрыт ледяным покровом, хрустящей покрышкой.
Почти у всех ребят образовались на полушубках ледяные корки.
Пот, проходя через баранью кожу наружу, сразу остывал: его схватывал мороз.
Ледяная корка на полушубках — и пот, стекающий каплями, по мокрому меху! И то и другое сразу! И мы разгоряченной грудью вдыхали морозный воздух, рискуя с каждым глотком получить воспаление легких, и продолжали итти вперед в мокрых, обледенелых полушубках.
Мы шли по реке, и в сумерках наступающей ночи не было видно передовым товарищам, что местами, чорт знает откуда, вода выходила из-подо льда.
Передовики проскочили на лыжах эти зловредные места, и за ними весь отряд.
Кто хоть раз в жизни надевал на ноги лыжи, тот поймет, что это значило. Лыжа снизу быстро застывала, вода, попавшая на нее, замерзала и, прилипая, тормозила движение. К лыжам прилипал комками снег, и они уже никак не хотели итти ни вперед, ни назад. Легче итти по глубокому снегу пешком, чем на таких лыжах. И почти у всех нас лыжи въехали в воду.
Мы шли уже около пяти часов, и можно было бы сделать привал; теперь же совершенно необходимо было остановиться почистить лыжи.
Антикайнен скомандовал остановку.
Отряд остановился.
Мы направились к берегу.
Захрустел валежник, застучал топор, отыскивая сухостойное дерево.
Я стал утаптывать снег, чтобы очистить место для костра, и, оглянувшись на реку, увидел несколько стоящих без движения фигур. Они, опираясь грудью на палки, стояли молча, без признаков жизни, как замороженные статуи.
— Лейно, узнай, в чем дело!
Лейно устало пошел к ним.
Я увидел, как он стал толкать этих истуканов, стоявших на лыжах, как замерзшие снежные бабы. Оки зашевелились, пошли к берегу.
— Они спали стоя, — сказал Лейно. — Палки в грудь — и райские грезы. Спокойной ночи!
— Привал большой, — сказал, проходя мимо меня, Хейконен. — Привести себя в порядок и отдохнуть!
Большой привал — значит, можно развести ракотулет. Как нигде я не видал, чтобы пекли лепешки пекки-лейпа, точно так же я не знаю, чтобы где-нибудь, кроме дремучих лесов Финляндии, разбивали ракотулет.
Ракотулет устраивают так. Валят два больших бревна друг на друга. Предварительно на тех сторонах, которыми бревна соприкасаются друг с другом, топором делают глубокие засечки, своего рода бахрому. Их поджигают. Они горят медленно, сначала только тлеют, да и после нет такого яркого огня, какой бывает при обыкновенном костре. Но жар от ракотулета очень большой, за ним не нужно ухаживать все время, не надо каждую минуту подходить, подкладывать новые сучья, и сгорает он медленно. К тому же, когда разбивают ракотулет, разбивают всегда несколько штук параллельными рядами, так что получается нечто вроде строя огненных квадратов и между шеренгами ракотулетов бывает порядком жарко, даже в самую холодную ночь.
Ночь действительно была холодной. Не меньше 35°, по уверению Суси.
Большой привал.
Мы стали делать ракотулеты, набивать котелки снегом. Установили винтовки в козлы и стали очищать лыжи от налипших комьев снега.
Эта работа очень неприятная и кропотливая. Лыжи ведь близко к огню держать нельзя: если они разогреются, то, когда станешь на них, снег под ними начнет таять и налипать. Вот почему у нас, в Суоми и в Карелии, они стоят всегда в сенях.
Повозились уж мы с лыжами на этом привале!
Пот успел просохнуть. Но от огня обледенелые полушубки стали топорщиться, корежиться.
Я поднял руку, чтобы отломать нависавшую над ракотулетом ветку ели, и вдруг почувствовал, что в моей одежде что-то оборвалось, треснуло. И мне стало подымать руку очень легко. Я снял балахон. Обледенелый полушубок мой треснул, покорежившись на сгибе плеча. Рукав совершенно свободно теперь снимался отдельно от всего полушубка.
— Я придумал, что надо делать, чтобы полушубки впредь не леденели, — сказал комрот 2, Карьялайнен.
Он стал выворачивать свой полушубок наизнанку и, вывернув, надел на себя.
Такую же процедуру с полушубками проделал я и многие ребята, и мы ходили после мохнатые, как медведи.
Мой рукав не отваливался после от полушубка лишь благодаря балахону.
Ночь предстояла очень холодная.
Концы пальцев холодели даже в рукавицах.
Лежа в снегу, я посмотрел вверх и через тяжелые от снега мохнатые ветки увидел большие северные звезды, опрокинутый ковш Большой Медведицы и мысленно стал проводить линию к Полярной звезде. Я задремал.
Проснулся я от отчаянного жара — мне казалось, что правая сторона моего тела, обращенная к ракотулету, раскалена до-нельзя, левая же сторона погребена во льдах. Я повернулся на другой бок и продолжал спать.
Так крепко спать, я думаю, мне больше никогда не придется.
Один раз, когда я повернулся с боку на бок, я увидал, как Лейно быстро вскочил с постели, устроенной из свеженаломанных веток, и, быстро скинув полушубок, стал его уминать на снегу.
Он увидал мой полусонный, но, вероятно, очень удивленный взгляд и сказал:
— Спалил полушубок головнёй...
Продолжения разговора я не помню, потому что в ту же секунду заснул.
Снов не было. Опять спине стало очень холодно. И я проснулся оттого, что кто-то положил руку на мое натруженное плечо. Я с трудом разлепил веки. Надо мной, испугавшись, стоял товарищ Антикайиен. Он бережно — видимо стараясь не разбудить меня — переворачивал на другой бок — отдирал примерзшую к снегу полу моего полушубка... Я видел, как он подозвал часового и приказал ему каждые четверть часа переворачивать спящих с боку на бок.
— Чтобы не замерзали и не пригорали...
Так он заботился о нас, своих бойцах.
Конца их разговора я не слышал. И когда в другой раз я проснулся, открыл глаза, я увидал Тойво, укладывающегося у ракотулета. Он выглядел постаревшим на несколько лет и очень похудевшим.
— Опять, что ли, словил кого-нибудь в хвосте? — спросил неожиданно подошедший Антикайнен.
— Мое время еще не ушло, погоди, словлю еще десяток-другой! — попробовал отшутиться Тойво, но ему явно это не удавалось.
Он снова отстал от отряда и только что пришел.
— Товарищ начальник, — сказал он Антикайнену, — дозоры у нас слабо смотрят, меня никто по пути не остановил.
Командир пошел дальше осматривать стоянку и проверять бдительность дозорных. В своем опоздании Тойво мог найти и некоторую долю утешения.
Увидев разложенные костры, он вышел на берег, пошел к ним напрямик и таким образом не попал в воду; поэтому ему и не нужно было так возиться с лыжами, очищая их. Но к чести Тойво надо сказать, что это было последнее его отставание больше, чем на час.
Все остальные переходы он проделывал так, что только опытный глаз мог отличить в нем новичка.
Он проделал ускоренный курс подготовки в лыжники. Во что ему обошлась эта подготовка — говорили его лицо, напряженное, заострившееся, как у человека, долго болевшего, и его глаза, горевшие странным блеском.
По-настоящему я понял, во что обходился поход Тойво, лишь в Челке.
Отряду же обучение Тойво едва не стоило катастрофы при спуске перед Пененгой.
* * *
Было еще только четыре часа ночи, когда мы поднялись и вышли вперед. Снова вперед.
Было совсем темно.
Опять мы шли по реке.
Опять мой взвод шел посередине отряда.
Вначале итти всегда казалось невероятно трудно.
Ну, разве что заставишь себя сделать, и то через силу, шагов двести-триста.
Ныли мышцы на ногах, на руках, мышцы живота. Болели натертые плечи, разбухали ноги.
Стирались валенки.
Но через сто-двести шагов делалось уже вполне понятным, что можно пройти больше.
Мышечная боль растекалась, рассасывалась.
Морозный воздух, пронизывая все тело, бодрил.
Да, пройти можно было гораздо больше, чем двести шагов.
Пройти можно столько, сколько нужно, чтобы принести победу революции.
Мы шли вперед по реке, отталкиваясь палками, нагруженные, оставляя глубокий след в рыхлой целине.
Снегопад прекратился.
Ясная, морозная луна освещала наш утренний путь.
От света на снег ложилась полоса — лунная дорога, какая бывает на реках.
Передовики шли сейчас внимательнее.
Заметив талую воду, они взяли курс на берег.
За ними пошел весь отряд.
Мы прошли это место, снова спустились на лед и пошли по льду. Но на этот раз передовики прозевали и с размаху влетели в талую воду, скрытую снегом.
Отряд остановился. Мы вышли на берег.
— Остановки не будет! — скомандовал звонким своим голосом товарищ Антикайнен. — Они почистятся и догонят.
Таким образом мой взвод стал головным. Мы вышли на берег и уже больше не спускались на предательский лед реки. Мы шли вперед.
Луна закатилась.
Рассвет подступал к отряду из-за каждого беличьего дупла, волчьей норы. Мутно-молочный рассвет. Мы шли.
Скоро должна быть деревня Челка. После Челки наш путь лежал уже прямо в Реболы, где, по всей вероятности, находился штаб фронта. Пленные говорили, что там триста лахтарей.
— Матти, ты пойдешь со мной вперед в разведку и возьми с собой одного курсанта! — сказал Хейконен.
Я отобрал Лейно.
Мы идем вперед.
— Метрах в двухстах от деревни останови отряд и, если будут выстрелы, окружи деревню, чтобы никто не мог проскочить! — отдал приказ комроты товарищ Антикайнен.
Мы вышли вперед. Через пятнадцать минут хода мы были у самой деревни.
Деревня, как и большинство карельских деревень, расположена у воды и окружена низкорослыми, срубленными банями. Мы обошли деревню по задам. Ни над одной избой не развевался белый флаг. Из нескольких труб подымался уютный дымок.
Протяжно мычала корова.
Женщина вышла на крыльцо, постояла, сбежала с крыльца, перешла улицу и исчезла.
Несколько ребятишек возились на улице с огромной кудлатой собакой.
Никаких, даже отдаленных, признаков лахтарей не было видно. Деревню война, казалось, обошла.
— Да, здесь, конечно, тоже никто нас не ждет, — улыбнулся мне Хейконен. — Но мы все-таки здесь!
И для проверки мы выбрали самый крепкий, богатый на вид дом в деревне, где, конечно, остановились бы белые, и пошли к нему. Лыж снаружи не было видно. Все было попрежнему спокойно. Я постучал в дверь. Хриплый женский голос ответил мне по-фински:
— Войдите!
— Спасибо! — отвечал я. — Нас трое.
И мы вошли через сени в горницу.
Горница была чисто прибрана, половики разостланы на сияющем чистотой полу. Покрытый сверкающей клеенкой стол, образа в углу.
Мы предупредительно сняли шлемы: откинули капюшоны, так что шлемы остались в капюшонах. Рослый, упитанный, неповоротливый мужчина встал с кресла при нашем появлении.
— Здравствуйте! — сказал Хейконен.
Мужчина что-то промычал в ответ.
Из соседней комнаты, в которой была растоплена плита, раскрасневшись от жара, выскочила женщина лет тридцати пяти и затараторила:
— Здравствуйте! Это мой муж. Он глухой. Как хорошо, что вы пришли к нам! Вы давно из Финляндии?
— Позавчера! — глухо ответил Хейконен.
Я взглянул на него недоуменно. Он подмигнул и скривил угол рта мгновенной улыбкой.
— Разве здесь никого из наших нет?
— Нет, нет... — и женщина быстро перед глазами мужа задвигала пальцами. Так разговаривают с глухонемыми.
Он сделал к нам шага два навстречу, ухватил руку Хейконена, потом радостно стал пожимать мне руку, и живейшее удовольствие было написано на его заросшем кустами волос лице.
— Он принимает нас за финских офицеров, — успел шепнуть мне Хейконен в то время, как глухонемой кулак тряс руку Лейно.
— Дорогая хозяюшка, нам с дороги молочка бы выпить! — обратился к хозяйке Лейно.
Через полминуты мы уже сидели за столом, покрытым сияющей клеенкой. Перед каждым из нас возвышался кувшин с парным молоком. Приторный вкус молока и тепло горницы размаривали.
Хозяйка весело хлопотала у плиты в соседней комнатке, что-то спешно для нас стряпая.
— Пей в два горла, Лейно, нескоро еще дождешься такого угощенья, — обтирая губы, сказал Хейконен.
Лейно улыбнулся, хотел что-то ответить, но поперхнулся и закашлялся. Несколько капель молока грузно упали на клеенку.
Хозяин, наблюдавший всю нашу трапезу, с почтительным восторгом и радостной преданностью подскочил в одну секунду с полотенцем в руке и, предупредительно изогнувшись, быстро вытер с клеенки капли, оброненные мною и Хейконеном.
Финский офицер имел в этом доме, очевидно, право на почтительное уважение.
Желая, наверно, еще раз подчеркнуть свою преданность к нам и ненависть к советской власти, глухонемой подошел к комоду, покрытому кружевным ручником, выдвинул ящик, из ящика вытащил шкатулку, из шкатулки несколько совзнаков миллионного достоинства, выразительно плюнул на них, бросил на пол и стал изо всех сил топтать их.
— Погоди, я разделаюсь с ним! — прошептал мне на ухо Лейно и стал медленно вытаскивать из кармана ватных штанов бумажник.
На громкое шарканье мужа вышла из соседней горницы хозяйка, подобрала дензнаки и, бережно сложив их, взяла из рук мужа шкатулку, положила в нее дензнаки и вышла из комнаты, захватив шкатулку с собой.
Лейно тем временем вытащил бумажник из кармана и, разложив его на столе, вынул хранимую им с 1918 года финскую марку, — марку, выпущенную Советом народных уполномоченных Финляндии с лозунгом: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — и подал эту марку кулаку.
Кулак, увидев финские буквы, не потрудился даже прочитать их внимательно. Он, как полоумный, запрыгал, поднес марку к своим губам, стал ее целовать. Было одновременно и смешно и противно.
— Матти, — обратился ко мне Хейконен. — Пойди, приведи отряд.
Я вышел и, надев лыжи, отправился к отряду, который, как условлено, должен был ждать результатов разведки вблизи от деревни. Дозорный наш окликнул меня.
— Можно итти вперед! — ответил я ему на ходу и остановился, увидев картину, подобную которой я, надеюсь, до самой смерти своей не увижу больше.
Почти весь отряд спал, стоя на лыжах, уткнув палки в грудь, беспомощно опустив голову и руки.
У некоторых изо рта тянулась тонкая, замерзавшая в воздухе слюна.
Мерное сопенье вырывалось из утомленных грудей. Закрытые глаза, мерное дыхание, беспомощно повисшие плетьми руки самых здоровых парней, каких только мне пришлось встретить на своем веку, показывали уже почти невозможную степень утомления. Полное отсутствие разговоров и шуток говорило больше, чем самые подробные расспросы.
Даже Антикайнен с трудом удерживал себя от сна.
— Товарищ командир, деревня свободна, — отрапортовал я и пошел обратно.
Разбуженный отряд медленно пошел в деревню.
Когда я вошел в избу, Хейконен и Лейно аппетитно уплетали большую яичницу-глазунью.
Я присоединился к ним, но едва успел отправить в рот блестящий от масла, янтарный, поджаренный желток, в горницу вбежала девчонка лет двенадцати и бросилась прямо в кухню к хозяйке.
Несколько секунд за перегородкой был слышен приглушенный шопот.
Полногрудая хозяйка выпорхнула в нашу горницу, подбежала к оконцу и, взглянув в него, замерла. Затем медленно, побледнев, — жар от плиты быстро сошел с ее лица — подошла к глухонемому и дернула его за рукав. Она подвела его к окну.
Глухонемой замычал, и в этом мычании было что-то жуткое.
Я встал и взглянул в окно.
По улице продвигался наш отряд. У многих были откинуты капюшоны, и красные звезды сияли всей своей пятиконечной остротой. Глухой обернулся к нам и залопотал что-то весьма невразумительно. Его лопотание хозяйка перевела на чистый белый финский язык.
— Господа офицеры, в деревню вошли красные, мой муж предлагает вам спрятаться у нас под полом, пока они не уйдут, или дождаться ночи, чтобы спокойно уйти от красных бандитов.
— Я очень тронут, хозяюшка, вашим любезным предложением, — спокойно отвечал товарищ Хейконен, — но мне нечего бояться этих красных бандитов, тем более что сам я их начальник.
И с этими словами он высвободил свой шлем из капюшона и нахлобучил его на свою круглую светловолосую голову.
Глухонемой, увидев красноармейский шлем на голове того, кого он считал финским егерским офицером, издал протяжный вопль, вопль отчаяния, и, весь изменившись в лице, сразу рухнул в стоявшее рядом с ним кресло.
В этом кресле, все в том же положении, безучастный ко всему, что творилось в комнате, не издавая ни одного звука, глядя прямо перед собой неподвижными глазами, он оставался все время, что мы провели в деревне.
* * *
Наши караулы уже оцепили деревню, никто не мог из нее выйти без нашего ведома и раньше нас.
Товарищ Суси, доедая яичницу, записывал что-то в походный дневник отряда.
Его мучила мысль, что он не мог до сих пор переслать штабу руководства, товарищам Ровио и Инно, ни одного донесения, и в штабе могли подумать, что отряд уже погиб, взят в плен, расстрелян или что отряд где-нибудь застрял.
Суси также думал о том, что отряд не получает никаких известий из внешнего мира, да и получить их совершенно невозможно.
Сейчас, может быть, снова объявила войну Польша или японцы пошли через буферную Дальневосточную республику на Страну советов, а мы здесь ничего этого и не знаем...
— Матти, — обратился ко мне Суси, — сколько километров пути ты отметил на карте в эти сутки?
— Шестьдесят пять, товарищ адъютант, по линии полета птицы.
— Ты забыл наши отступления по этой линии, извилистое русло реки, наши выходы на берег.
— Тогда около ста, товарищ Суси.
Солнце сияло во-всю, снежные искорки золотились на улице, переливались всеми цветами радуги и задорно хрустели.
Было великолепное зимнее утро. В комнату быстро вошел Антикайнен. Он не взглянул на нас и не заметил даже нашего присутствия.
Не раздеваясь, казалось, в полном изнеможении, он рухнул на хозяйскую кровать. Рука его свесилась с постели.
Суси, также не заметив появления Антикайнена, продолжал делать записи в своем дневнике. Услышав скрипение пера, Антикайнен тихонько приоткрыл глаза и только теперь заметил нас. Тогда он стал шарить рукою по постели и, сделав вид, что он что-то искал здесь, медленно поднялся и как бы про себя произнес:
— Нет, не то.
И уже стоял перед нами, снова подтянутый, подобранный, боевым командиром.
Видимо, даже и перед друзьями стеснялся он показать свою усталость. Таким уж был он.
* * *
Был большой пятичасовой привал.
В начале первого мы должны были снова выйти в поход — уже в районы, где был неприятельский центр. Ребята спали вповалку на полу в избах. Лишь некоторые счастливцы имели силу добраться до полатей или сделать себе подстилку.
Блаженное выражение полного отдыха блуждало на лицах многих, другие спали сосредоточенно. Тойво с одним курсантом забрался на мягкую постель кулачки и спал, не помня себя.
Перед тем, как улечься спать на соломе на полу, я подошел и взглянул на лежавшего на краю постели Тойво.
Он глубоко дышал, и руки его сгибались, и ноги его сгибались и распрямлялись, пружиня, подобно тому, как это бывает при лыжном беге. Лицо его было сосредоточенно, ровное дыхание вырывалось из его груди. Мышцы рук и ног мерно, в такт сокращались и расслаблялись.
Было ясно, что Тойво шел на лыжах и во сне.
Двигая руками и ногами, он задевал своего соседа по постели. Но тот спал так крепко, что, казалось, ничто не в состоянии было разбудить его.
В тот же день, в начале второго, мы снова вышли в путь — вперед на Реболы.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Мы захватываем Реболы. Я снова иду в разведку
Небо было черное, как и стволы мачтовых сосен, когда вокруг луны показались кольца северного сияния.
Они совсем не походили на изображения северного сияния в хрестоматиях и учебниках географии — они не были разноцветны. Тусклый желтовато-белый свет освещал их как будто изнутри.
Луну окружили два огромных концентрических светящихся кольца.
Потом ночь их размыла, и осталась опять холодная, огромная небесная пустыня и наш маленький отряд, идущий через лес, перелески, рощи, опушки, долины, лесные речки, по твердому насту и по разрыхленному снегу все вперед, вперед...
И казалось, что мы идем так бесконечно, и начало похода, еще недавнее, совсем потерялось в таких уже далеких мирных и невозвратимых днях, что даже и вспомнить было трудно, были ли когда-нибудь такие дни. И трудно даже было подумать о том, что будет, когда поход окончится (о, как натирает ремень!). И разве может он окончиться, а снега, растаяв, обнажить топкие болота Карелии?
Мы шли... Рядом со мной шел Лейно.
Мы шли, сделав в снегах после Челки еще один привал. Отряд приближался к Реболам. Антикайнен распорядился обойти Реболы, чтобы приблизиться к деревне со стороны финской границы, откуда нас меньше всего можно было ожидать.
Мы готовились к жаркому бою. Лейно шел по склону к озеру. Я остановил на минутку товарища Лейно.
Мы стояли на склоне, отряд шел по озеру. Я молча смотрел на товарищей, и, перед тем как оттолкнуться палками и пойти вслед за другими вниз по склону, Лейно сказал мне:
— Вот смотрю я на ребят и думаю: если бы я сам не был в отряде, а так, случайно, очутился в эту секунду на этом склоне и увидел наших курсантов, идущих, как сейчас, молча, в этих белых балахонах, в свете луны по льду озера, я бы испугался и, будь человеком суеверным, подумал бы, что идут привидения, тени людей.
И действительно, отряд, идущий в лунном свете по озеру, напоминал процессию призраков.
— Но только твои привидения, Лейно, слишком по-человечески, по-зверски даже, дышат!
Сильные выдохи и вдохи, сопение, какой-то хриплый шопот дыхания нарушали ночную тишину зимнего озера.
Мы шли все вперед. Лейно мне говорил:
— Я уже однажды сделал на лыжах глубокий рейд. Но тогда я был совершенно одинок, и рядом со мной не было ни одной родной души.
Я был захвачен под Выборгом в плен лахтарями и случайно приговорен не к расстрелу — американский журналист присутствовал на суде, — а к десятилетней каторге.
Меня вместе с другими тридцатью тысячами товарищей продавали в рабство в германские колонии Африки[11].
Если бы я уважал законы, то сидел бы и до сего дня в каменном мешке и не пошел бы в этот рейд. Но я уважаю только такие законы, которые помогают бить лахтарей, и поэтому, когда представился случай, я бежал из тюрьмы. Ты знаешь, что в каторжных централах ворота широко открываются только внутрь, и выйти было нелегко. Но я вышел...
Нас, арестованных, переводили в другую тюрьму.
На двадцать человек было четыре конвоира.
Я уже заранее сговорился с товарищами, и они сделали так, как было условлено.
По дороге через лес — в пяти километрах от тюрьмы — два товарища поссорились и начали драться.
В драку ввязались еще двое, — конвоиры бросились разнимать дерущихся. И, воспользовавшись этой суетливой суматохой, я, перепрыгнув через обочину, пустился наутек в лес.
Вдогонку мне раздалось несколько выстрелов, но в сумерках за деревьями не так-то легко попасть. Бежать же за мною конвоиры не решились, боясь, что тогда разбегутся и все остальные арестанты.
Разумеется, я пошел сразу же в другую сторону, а не в ту, куда меня вели под конвоем. Потом я сошел с дороги в лес, изменил направление и снова вышел на дорогу. Я пошел по ней на восток. Шел ночью, спал днем в стороне от дороги. В обочинах было сыро. И однажды на рассвете ко мне подошел ленсман.
— Ваш документ!
— Сейчас... — Я стал делать вид, что вытаскиваю из кармана паспорт, вытащил давно просроченный членский билет союза строителей — я ведь каменщик — и сунул ему под нос.
Он наклонился, чтобы разглядеть, и в ту секунду, когда он читал, наверно, слова: «профессиональный союз рабочих», я изловчился и сделал ему нокаут под нижнюю челюсть. Он не успел притти в себя, — я ведь не стоял над ним, как арбитр, отсчитывая секунды, — как я уже отнял у него револьвер и, одним выстрелом ранив его в ногу, чтобы он не мог побежать за подмогой для моей поимки, оттащил его подальше от дороги.
На сутки по крайней мере он был для меня безопасен. С револьвером я чувствовал себя лучше; этот маузер у меня и по сей день.
— Я предпочитаю наган, — сказал я, ощупывая свой безотказный револьвер.
— Вскоре я встал на лыжи, тоже добытые таким способом, который не поощрило бы благотворительное общество разведения канареек, а судья тем более, и продолжал на лыжах свой глубокий рейд на восток.
Я шел семнадцать дней и перешел границу в Олонецком районе. Дальнейшие мои приключения тебе, Матти, отлично знакомы, но никогда до сих пор я не думал, что проклятые плечи могут так болеть от потертости.
Было уже два часа.
Пришла разведка, несколько разочарованная: по ее словам, в деревне не наблюдалось не только неприятельских крупных сил, но даже постов.
Все это противоречило и нашим предположениям, и показаниям пленных, и желанию уничтожить неожиданным налетом центр.
Да и существовало ли само движение?
Оторванные от всего мира, мы не знали, что в те дни противником у Андроновой горы был почти уничтожен красный батальон с трехдюймовками.
Мы находились в очень глубоком тылу.
Антикайнен решил послать вторую разведку.
Отряд оставался в лесу.
Чтобы не привлекать ничьего внимания, костра не раскладывали. Было очень холодно.
Начиналась карельская таежная вьюга. Снег попадал за шиворот, ветром его швыряло в глаза. Плевок шлепался на снег уже ледяшкой.
За хлопьями бурана в черноте январской ночи в двух шагах нельзя было отличить человека от сугроба, наметенного около ели.
Вьюга заносила лыжный след через несколько минут после того, как он был проложен.
Разведка долго не возвращалась.
В свисте острого ветра мне слышались отдаленные шумы стрельбы. Неужели наша разведка завязла и погибла?
Может быть, мы еще можем спасти ее, а стоим без движения здесь, в глухом лесу, и замерзаем без всякой пользы для дела!
Антикайнен обошел отряд, за ним шел Хейконен. Он сказал мне:
— Если через двадцать минут разведка не придет, мы налетаем на деревню.
Я пытался пробуравить тьму метельной ночи, бросавшей в глаза острый слезоточивый снег. Мне даже казалось, что я вижу очертания деревенской колокольни.
— Развертываться! — подавал уже команду Хейконен, когда неожиданно, как бы вырастая из наметенных сугробов, явилась разведка.
Разведчики отрапортовали, что никаких следов неприятеля ни в деревне, ни около нее не замечено. Разведчики обошли почти все избы. Прошли даже по главной улице и ничего похожего на лахтарей не обнаружили.
Весь отряд, каждую секунду остерегаясь попасть в заранее устроенную засаду, пошел в деревню, разбившись на три колонны.
«Теперь бы теплую русскую печь или хотя бы полати в курной избе, но только в закрытом помещении», — мечтал я, с трудом передвигая ноги.
Сведения разведчиков о полном отсутствии в деревне врагов произвели свое неожиданное воздействие.
Я и еще многие ребята, которые последние километры шли на нервах, сразу размагнитились.
Сразу почувствовалась непреодолимая, свинцовая усталость в ногах, сразу тяжесть мешка за плечами стала в десятки раз тяжелее, и потертость плеч чувствовалась сильнее, чем ожоги.
И я дремал на ходу, — не помню, как это случилось.
Помню лишь сквозь дымку оборванного полусна, как я лежу на снегу и хочу спать, помню наклоненное надо мной круглое, скуластое лицо Тойво, иссеченное мелкими, острыми снежинками.
— Матти, вставай, надо итти, выспаться успеешь в Реболах, так ты замерзнешь.
Я иду, помогая себе лыжными палками, подбородок мой то и дело ударяется о ремень винтовки.
Никакие усилия не могут расклеить моих плотно слепившихся век. И я отчасти даже доволен этим.
В уши рвется мне свист вьюги, и я шепчу себе:
— Матти, самое главное — дойти; дойти — самое главное в этом деле. Матти... Отстанешь — замерзнешь наверняка или тебя загрызет волчица. Плохо бывает, Матти, когда грызет волчица — сначала один палец, потом другой, потом всю руку и доберется до сердца...
И так в полусне шел я на лыжах, как всадники спят в своих седлах, на секунду раскрывая глаза, когда оступится конь.
Как мы вошли в деревню — не помню.
Разведка была права.
Лахтарей в деревне не было.
Помню свои отрывочные мысли: почему почти не видно местных жителей?
Помню свое удивление формой колокольни.
Она оказалась совсем другого вида и совсем в другом конце деревни.
Проснулся я от резкой боли в плече.
Передо мной стоял товарищ Хейконен и похлопывал меня легко по плечу.
Я вскочил, не удержавшись от гримасы боли.
— Что, и у тебя плечо стерто? — покачал головой командир.
Было уже совсем светло.
Буран прошел, и благополучное, холодное солнце сквозь замерзшее окно избы ложилось на пол ярко-желтым квадратиком.
Левое плечо мое было натерто до крови.
За ночь кровь присохла, и отдирать рубашку от струпьев было очень неловко и больно.
Синий шрам глубокой потертости на плече и по сей день очень интересует моего семилетнего сына Лейно, названного в память о погибшем товарище.
Но тогда шрам был багрово-красным и сочился живою кровью.
Так было не у одного меня.
Мне было, пожалуй, еще легче, чем другим: у меня были в целости ноги — ни одной кровяной мозоли, а также ни одной дыры на валенках.
Кожи на стертом месте плеча уже не было, открытое мясо натиралось суровым полотном рубахи.
— Ты хорошо спал всю ночь, Матти, теперь ты пойдешь в большую круговую разведку. Лахтари ушли из деревни часов за пять, за шесть до нашего вступления; их было триста человек.
Штаба здесь уже нет очень давно. Некоторые говорят, что он находится в Кимас-озере, другие, что поблизости, в одном из окрестных селений.
Жителей в селе тоже почти нет.
Часть мобилизована лахтарями в бандитские отряды, часть угнана с лошадьми в порядке гужевой повинности, а другие — среди них много женщин — попали на лесоразработки.
Реки отсюда текут в Финляндию, и вот лесопромышленники во-всю стараются, чтобы к весне заполучить лес за цену пяти пальцев. Это все, что удалось узнать от оставшихся жителей.
В какую сторону ушли отсюда лахтари, — неизвестно, следы их замела вчерашняя буря.
Мы будем здесь сутки, радиус твоей разведки невелик — пятнадцать километров. Так что, когда ты возвратишься, мы еще будем здесь. Можешь итти.
И я пошел, оставив часть поклажи в избе.
Я шел в разведку на северо-запад вдоль по берегу. Реки отсюда текут в Финляндию.
Солнце освещало мой путь. Белый балахон хорошо скрывал меня от непрошенных взглядов.
«Если бы я не знал, что иду по этой тропе, то сам бы себя не заметил», — попробовал я пошутить сам с собой.
Но здесь концы моих лыж уткнулись во что-то твердое, черневшее из-под снега.
Я пригляделся, палкой сбил снег.
Передо мной, несомненно, лежал труп; вблизи от этого трупа лежало еще два подобия человеческого тела.
Это было в двух километрах от деревни. Черепа у всех были проломаны, казалось, обухом топора. У убитых брюки были спущены, сапоги сняты.
Трупы были заморожены, и поэтому трудно было разобрать, давно ли они лежат так. Во всяком случае было ясно, что не меньше нескольких дней.
Надо было итти дальше.
Я налег на палки, стал нажимать. Отдых одной ночи сказывался.
Так я шел полчаса спокойно, без всяких встреч, но вскоре я услышал внизу по реке женский голос, напевавший заунывную финскую колыбельную песню, такую, какой убаюкивали нас наши матери в раннем детстве.
Я остановился на секунду.
По льду замерзшей реки навстречу мне шла женщина. Она несла в руках сверток, который укачивала и пыталась согреть своим дыханием. За ней, цепляясь за подол, дыша на свои пальцы, всхлипывая, тащился мальчик лет десяти.
— Стой! Куда?
— В Реболы! — закричала женщина. — Неужели же мне до конца жизни моей не попасть в Реболы? Дитя совсем замерзнет, — и она ткнула мне под нос сверток.
Это действительно был укутанный младенец. Меня поразило, что пар дыхания не подымался из его рта. Было никак не меньше 30°. Солнце отражалось в каждой снежинке.
Мальчик, увидя меня, притих на минуту.
— Лахтари вы, вот кто! — сказала мне женщина.
— Что произошло, женщина?
В ответ она начала всхлипывать. Она, казалось, была не в своем уме.
— Выехала из Кимаса в Реболы, в гости к сестре, и вот на рассвете встретился мне отряд лахтарей. Отняли у меня сани, лошадь, сбросили меня с детьми с саней, повернули их в другую сторону и сами на них уехали. А у меня мальчишка уже совсем замерз.
Она ткнула пальцем на мальчика, который снова принялся всхлипывать.
— Слава богу, этот успокоился, — она кивнула на сверток.
Я наклонился над ним. Ребенок был, по-моему, мертв.
— Сколько до Ребол?
— Не меньше восьми километров. Иди сюда, — поманил я мальчишку. — Дай руки!
Он протянул мне свои руки.
Пальцы его начинали уже коченеть. Я вылил последние капли спирта из фляги и стал растирать руки мальчугана.
Сначала он даже заревел от боли. Мне надо было продолжать свое дело, и женщина, вымаливая у господа тысячи благословений на голову доброго лахтаря, побрела, с трудом вытаскивая ноги из снега, к оставленной мною деревне.
Я шел дальше, и с каждой секундой мне становилось яснее, что младенец, которого убаюкивала эта женщина, был мертв.
Уже наступали сумерки, когда я услышал в глубоком отдалении человеческие голоса и звуки топоров, подобные стуку дятла.
Я стал осторожно пробираться на звук.
Скоро в отдалении я заметил отдельных людей и, спрятавшись за широкий ствол перестойной сосны, стал наблюдать. Люди (по их полушубкам, финкам, валенкам можно сразу было определить, что это местные крестьяне) подрубали сосны, валили лес, очищали стволы от веток. Делали они это лениво, по-моему, нехотя, не торопясь.
Несколько поодаль, у костра, стояли два человека с винтовками.
Они резко выделялись среди работающих по одежде и выправке. Серое сукно их шинелей и шапочки, похожие на шапки егерей, выдавали их.
Я был так близко от них, что великолепно слышал, как один из них насвистывал не известный мне мотив.
Я запомнил этот веселый мотив, и, перенятый мною со свиста, он после отлично высвистывался и Тойво, и Лейно, и Антиллой, и другими курсантами.
Здесь же были и землянки для работающих.
«Ах, так! Хотите сплавить в Финляндию и дальше в Англию наш трудовой карельский лес? Не пройдет номер, не пропустим. Тоже хозяева нашлись!» — думал я, глядя на раскрывшуюся передо мной картину.
В мою голову даже и такая мысль заползла: не подстрелить ли мне из моего прикрытия двух охраняющих егерей и не выскочить ли, подстрелив их, к работающим крестьянам, объявив, что я вестник красных — передовик — и призываю их мобилизоваться против лахтарей.
Но я вспомнил параграфы устава о разведке, о точном своем задании, о том, что врагов, может быть, много еще в какой-нибудь землянке, и о том, что если хоть кто-нибудь из врагов узнает о движении нашего отряда, все дело вместе с отрядом может погибнуть.
Все это удержало меня от ложного шага.
Запомнив все, что я видел, я пошел обратно.
Я не хотел прокладывать особый, свой, лыжный след, по которому меня могли бы догнать, если бы заметили, и пустить в спину неожиданно пулю.
Я нашел чужой след и пошел по этому следу.
Это была счастливая мысль, потому что след был проложен, по всей вероятности, десятником на работах.
Сделав тридцать-сорок шагов обратно от лесоразработок, я увидел лежащую в снегу книжку в синей обложке. Она могла сослужить службу в разведке. Я поднял ее. Это были незаполненные бланки расписок в получении заработной платы лесорубов лесного объединения Финляндии «Гутцейт». Незаполненные бланки говорили гораздо больше, чем это, наверно, хотелось высокой фирме[12].
* * *
«Эта штука мало поможет в оперативной разведке, — подумалось мне, — на уроках политграмоты она пригодится больше».
Других приключений со мной не случилось на обратном пути, и я шел спокойно и просто и даже не особенно торопился, как будто вышел в дальнюю прогулку.
* * *
Я шел по снегу и, глядя на кончики лыж, вспомнил, как в юношестве попались мне три томика Джека Лондона и с каким нетерпением ждал я конца рабочего дня, чтобы побежать к себе в каморку почитать эти приключения.
Какими необычайными и невозможными казались подвиги и герои этих книг и как хотелось хоть на малую минутку походить на них!
А сейчас иду я один, почти у полярного круга, через далекий лес.
И такие же трудные морозы, и такие же ночевки в лесу на снегу, и куда более быстрое движение без помощи собачьих упряжек, — все те же самые трудности, только вдобавок за каждым стволом сосны, может быть, спрятаны и поджидают меня вражеские снайперы.
Их заветная мечта — уничтожить все, что мне дорого, за что дрался я на многих фронтах, уничтожить и меня самого, а я вот иду, как ни в чем не бывало, и все это необыкновенно просто, и если бы не боль в плече, так, пожалуй, и совсем ладно было бы все.
Вот даже я и засвистать бы мог, если бы не опасность, что меня пуля может найти по этому свисту.
Впрочем, найти она меня могла только по свисту. Было уже темно.
Джеклондонские парни богатели, как черти, от таких своих проделок, а мы?
А те, кто из нас вернется, вернутся такими же парнями, какими вышли из корпусов курсов. Но им будет принадлежать Карельская республика, и Украинская, и все советское отечество.
Было уже совсем темно.
Ясная январская полночь занималась над Реболами, когда меня окликнул стоящий в дозоре Тойво.
— После рапорта пойди и выспись. Утром уходим, — сказал он мне. — Брусники с клюквой и мяса на твою долю я уже взял!
Что и говорить — Тойво любил поесть. Тойво очень аппетитно ел, когда было чем подзаправиться. Жаль, что ему не досталась кринка с молоком у немого кулака.
Я доложил все, что разведал, товарищу Антикайнену. Сразу за мной пришли в избу бессонного командира разведчики со стороны Колвас-озера и Емельяновки.
— Штаб неприятеля, очевидно, в Кимас-озере. Туда мы выходим на рассвете. Всему местному населению сообщите, что нас полтысячи и что мы — только передовой отряд, за которым движется еще несколько полков. Про трупы у реки я уже знаю. Это члены волостного исполкома, убитые лахтарями, и товарищ Юстунен, школьный учитель, финн, коммунист — его взяли из школы во время занятий в классе и сразу прикончили. Но с нами так легко не справиться, — выпрямился во весь рост товарищ Антикайнен, и тень, колеблемая тусклым пламенем, закачалась на потолке и стенах избы, — с нами так легко не разделаешься!
— Иди, Матти, спать, — обратился он ко мне. — Можешь итти, Матти.
На крыльце стояли два мальчика. Они вопросительно посмотрели на меня.
— Идите, идите, ребята, — стал гнать их старик-сторож, но один из мальчиков решился и подошел ко мне.
— Мы хотим тебе, товарищ начальник, рассказать про нашего учителя.
Ребята очень волновались.
— Двадцать первого ноября мы, как всегда, занимались в школе. Был урок арифметики. Мы дошли уже до самых дробей. Учитель наш Юстунен только начал объяснять нам про дробь, как вдруг в класс вошло пять мужиков с ружьями. Там был Осип Сергеев из Лувозера.
— И Алексей Васильевич из Березового Наволока, — вставил второй мальчик. — И еще главный их, Александр Никитич из Челмужи.
Все кулаки.
Они сказали учителю: «Ты коммунист!»
Взяли его с собой и увели, и уроков с тех пор у нас уже два месяца нет. На чем остановились, на том и стоим.
— Да постой же, — продолжал рассказ первый мальчик, — вечером мы пошли вдвоем снова в школу. В школе арестованных держали. Мы попросили, чтобы нас пропустили к учителю, потому что мы ему табака покурить принесли.
Он очень обрадовался, когда увидел нас, и сказал, что его теперь, наверное, заберут лахтари с собой в Финляндию, и просил не забывать его, навещать и передать привет другим ребятам.
На другое утро мы пришли навестить его, но сторож сказал, что арестованных увели в другую деревню. Мы пошли сзади по следам. Скоро мы услышали, как стреляют в лесу. Мы перепугались и побежали обратно домой.
На другой день мы снова пошли по следу и увидели, что учителя нашего убили. Он лежал за бревном и там было еще два убитых. Я целый месяц один боялся в темноте оставаться, а другие ребята не верили, что убили учителя, но в ту сторону леса боялись итти.
Мы тебя, начальник, проведем туда завтра. Теперь у нас занятий ведь нет.
— Не надо, я уже видел сам, — ответил я ребятам и вышел из школы.
На крыльцо поднимался другой разведчик-курсант. Он шепнул мне радостно:
— С юга подходят к Реболам части южной оперативной колонны наших войск, они скоро займут село...
Я пошел в избу, где расположился мой взвод.
Почистив лыжи и приготовив снаряжение к утреннему походу, я улегся на ложе из соломы.
Укладываясь, я увидел на полу большое пятно — доски пола обуглились в середине избы и были совсем черны.
Лейно проснулся и подвинулся, чтобы уступить мне местечко рядом с собой.
— Почему пол горел, Лейно, не знаешь?
— Как не знать! Хозяйка говорила. Лахтари хлеб требовали, и один из них разложил костер на полу и угрожал сжечь избу, если не выдадут пуда муки. Хозяйке пришлось последний пуд отдать. Вот какие дела.
И мы заснули.
Если бы не ныло натертое плечо при перевертывании с бока на бок, то всем моим друзьям я пожелал бы всегда так крепко и глубоко спать, как я спал тогда.
Проснулся неожиданно — как бы вынырнул из глубокого сна. Почти весь отряд был готов к выходу. Лейно рядом с нами не было.
— Где Лейно?
— В соседней избе повивальной бабкой!
— Как?
Выстроив взвод и отдав команду об отходе вслед за вторым и третьим взводами, я забежал в соседнюю избу.
В первой, совершенно разоренной, горнице сидела женщина, та самая, которую я встретил вчера на пути. Волосы ее были распущены. Она сидела в тулупе, но босиком, и не отвечала ни на одно слово.
Из соседней комнаты раздался вдруг потрясающий душу вопль, но женщина даже как будто и не слыхала его. Она продолжала мурлыкать колыбельную. И сразу вслед за воплем я услышал в соседней комнате голос Лейно:
— Ну, милая, крепись, крепись! Скоро, должно быть, все пройдет... Крепись, дорогая!
Я вошел в соседнюю комнату.
На пороге меня встретил и не узнал мальчишка, которому я вчера оттирал спиртом руки. У него был испуганный, потрясенный вид, глаза его блестели в рассветных зимних сумерках.
На кровати лежала молодая женщина.
Лейно держал в руке кружку с водой.
— Выпей глоток, милая, хлебни глоток, может, лучше станет...
У него вид был тоже растерянный. Первый раз приходилось выступать ему в роли бабки.
Мальчик с любопытством следил за всем, что происходило.
— Лейно, мы уходим, — сказал я.
— Матти, я не могу оставить так бедную женщину. Разреши мне остаться на полчаса, на час. Я догоню отряд. Ведь на лыжах я хожу не хуже Тойво, — попытался он пошутить.
Но громкий вопль страдающей женщины ворвался в его шутку.
— Ладно, догоняй! — крикнул я товарищу, быстро выскочил на улицу и пошел за отрядом.
«Нервы, что ли, испортились у меня, что не могу выносить криков роженицы? Ведь это — обычное дело».
И, чтобы немного успокоить себя, я стал насвистывать мотив, подхваченный мною у вчерашнего лахтаря.
Так я поровнялся с Тойво, и мы пошли рядом.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Без дороги — в лесах, в тылу неприятеля — мы идем вперед!
Мы снова шли без дорог по глубокому снегу, через трудно проходимый лес.
Опять шуршание поднимаемого лыжами снега, опять обильный пот, прошибающий даже полушубки, опять мелькание сосен и снежная пыль.
Что нового было в этом переходе?
Разношенные валенки, теряющие свою форму, пища, сводящая животы. Ведь мы шли уже без хлеба. Брусника, несколько картофелин и кусок вареного мяса — вот наша еда. В Реболах зарезали несколько коров. Некоторые ребята брусникой пренебрегали — у них животы сводило резкой болью. Но такая пища сказывалась и на других.
Потом появились нарывы.
Нарывы на ногах, бедрах, спине. Они лопались, и исподнее белье наглухо прилипало к телу.
Лейно говорил, что от гноя нарывов белье у него стало совсем накрахмаленным. У меня кальсоны прилипли к бедру, и каждый раз, когда после остановки надо было итти вперед, приходилось бережно отдирать материю от тела. Но мы все-таки шли вперед!
Шли быстро и на растертых своих плечах несли все, что нужно было, чтобы прописать лахтарям лечение, от которого им никак уже не оправиться.
Когда мой взвод вошел в деревню Конец-остров, я приказал занять крайнюю избу, чтобы расположиться в ней на краткий отдых. В избе мы нашли только одного дряхлого, совсем седого старика. Он бросился нам радостно навстречу и, видя, что я командир, спросил:
— Вы кто: белые или красные?
Соблюдая конспирацию, я сурово ответил:
— Разве ты ослеп от старости и не видишь, что мы белые и боремся за то, чтобы «Карелия была только для карелов»?
Старик-карел сразу как-то осунулся: помрачнел, сел в угол и стал вздыхать.
Наконец, на что-то решившись, он быстро перекрестился и снова подошел ко мне.
— Зачем ты обманываешь старого человека? Вы от меня не скроете, что вы красные, — это я по вашим штыкам сразу отличу. У белых совсем другие штыки, и они их не так носят.
Старик был прав и не прав.
Если кадровые финские войска действительно имели винтовки немецкого образца, то белогвардейские активисты, шюцкоры и кулаки имели винтовки самые разнообразные: и русские, и немецкие, и даже японские.
Я промолчал в ответ, а старик, видя в молчании моем подтверждение своих догадок, радушно захлопотал, стараясь, чтобы мы поудобнее устроились на отдых.
* * *
Разведка вернулась поздно ночью.
Неприятельский отряд, очевидно, не ожидавший нападения, после небольшой перестрелки отошел в Финляндию.
Наша разведка дальше преследовать не стала и, не доходя двух-трех километров до границы, повернула обратно: легко было попасть в засаду.
Отряд утром снова вышел вперед, вперед на Кимас-озеро.
Нам оставалось до цели по линии полета птицы около шестидесяти километров, но птицам, как известно, не приходится пробираться сквозь густой лес, где каждое дерево, каждый хвойный куст цепляется за тебя и хочет задержать; птицам не приходится тащить на себе легкие пулеметы.
Тяжесть легких пулеметов, когда идешь по снегу больше недели и питаешься пропеченной картошкой и брусникой, тоже достаточно велика.
Мы продирались через густой лес.
Озер в лесах Карелии очень много.
Высокий вековой бор вдруг расступается и уступает место озеру.
Лесные озера, окруженные мачтовым лесом, как и у меня на родине в Суоми, изобилуют рыбой и очень тихи. И когда идешь по лесу, никогда не ждешь, что через несколько шагов появится озерная гладь.
На берегу таких озер строятся рыбачьи бани, низенькие, куриные хибарки.
Почти весь этот день мы двигались против сильного, острого, до костей пробирающего ветра и совсем без дорог и через густой лес.
Под вечер начался буран.
Итти дальше было очень трудно не только для одного Тойво.
Мы прошли уже около двадцати километров, когда вдруг лес расступился перед нами, чтобы дать место заколдованному озеру.
И здесь я увидал рыбачью баню. Лейно шопотом, похожим более на крик, — так как шептать приходилось ему против бури, — обратил мое внимание на легкий дымок, похожий на пар от дыхания, восходивший к морозному небу.
Луна уже сияла на темном небе.
Мы втроем — Лейно, Тойво и я — подошли к бане. Тойво занял пост у крошечного оконца, покрытого ледяной росписью. Лейно во весь рост встал у дверей, а я, с силой распахнув дверь, вошел в избу.
В избе было очень жарко натоплено и совсем темно. Из одного угла долетал мерный, спокойный храп. Я зажег спичку.
От чирканья спичкой по ребру коробка человек проснулся и забеспокоился.
— Кто это?
— Свои! Выходи, тебя ждут!
Человек, кряхтя, стал собираться.
— Да быстрей же, тебя ждут ведь!
Человек подошел к дверям, но на пороге, преграждая ему путь, направив дуло винтовки прямо в грудь, встал Лейно. Мой наган был уже у виска незнакомца.
— Руки вверх!
Так мы захватили в этой лесной бане этап белой эстафеты и одного эстафетчика.
Испуг и изумление — в особенности изумление — так ярко были написаны на его лице, что меня разбирал смех.
Лахтарь этот оказался разговорчивым.
Хейконен с Антикайненом выведали у него много очень интересных для отряда сведений.
Буран разыгрывался все больше и больше.
Мороз стоял на тридцать седьмом градусе.
Дороги не было, а тут, как на зло, отказались служить компасы. Разнобой в показаниях компасов сводил на-нет все наши предположения. До сих пор я не могу себе объяснить этого явления.
Совершенно ясно было, что продвигаться в таких условиях сейчас же вперед было рискованно. Начальник отдал распоряжение сделать большой привал.
Я нанес пройденный путь на карту и вышел из бани помогать ребятам строить шалаши из ельника, свежего, пахучего, колкого ельника. Другие ребята валили ракотулет.
На теплой еще постели эстафетчика улегся поспать несколько часов товарищ Антикайнен, затем его место должны были занять Хейконен, Карьялайнен, так как командиры наши спали поочередно.
Я уже устроил себе матрац из можжевельника и собирался заснуть, как увидел быстро идущего со стороны озера человека.
Это был совсем не знакомый мне человек, и одежда его не походила на нашу.
«Надо будет проверить, как это дозорный прозевал постороннего», — я мысленно выругался и встал навстречу идущему.
Товарищ Хейконен был уже рядом со мной.
Человек с винтовкой германского образца за спиной подошел прямо к Хейконену, отдал ему честь и, вытащив из своей походной сумки небольшой пакет, передал его в руки товарища командира.
Хейконен взял пакет и, выразительно смотря на пришедшего, подмигнул мне. Я сразу понял его немой приказ и, встав позади этого типа, снова вытащил свой наган.
— Довольно шутить! — вдруг сурово произнес Хейконен. И, обращаясь ко мне: — Товарищ комвзвод, арестуйте этого человека!
Забавно было смотреть на растерянное лицо этого лахтаря.
Он сначала подумал, что товарищ Хейконен ошибся; потом, что сам он сошел с ума. Однако, увидев у своего виска дуло нагана, эстафетчик, очевидно, убедился в реальности и подлинности происходящего.
— Товарищ командир, куда его прикажете отвести? — спросил я, обезоруживая пленного.
Слово «товарищ» в обращении к командиру, очевидно, окончательно убедило захваченного, что он попал к красным, а так как это был убежденный белогвардеец, то он сразу замолк, и ни одного слова я от него больше не услышал.
— Отведите его к первому пленному!
Письмо, врученное эстафетчиком товарищу Хейконену, заключало в себе очередное распоряжение командующего фронтом Ильмаринена начальнику заставы в Конец-острове фельдфебелю Риута.
В распоряжении между прочим говорилось о том, что до штаба доходят какие-то смутные слухи о появлении около Ребол какой-то красной банды, — вероятно, местной партизанской — требовалось немедленное донесение, соответствуют ли эти слухи действительности, и сообщалось, что, на всякий случай, для усиления отряда Риута к нему из Кимас-озера выходит подкрепление, которое прибудет в Конец-остров не позже, чем через двадцать четыре часа после письма.
Значит, это отряд Риута отошел через Ровкулы в Финляндию. Значит, через несколько часов нам предстоит встреча с подкреплением, идущим из Кимас-озера. Значит, в Кимас-озере ничего не знали по-настоящему о нас.
Пока все было благополучно, если не считать нескольких случаев рвоты у ребят.
Если бы не мы сами зарезали корову, мясом которой питались, никто ни на минуту не усомнился бы, что мы питались какой-то падалью.
Хейконен усилил караулы.
Медленно проходила зимняя метельная ночь в лесу и у ракотулетов.
Решительный бой был близок.
По рассказу эстафетчика, в Кимас-озере было не меньше трехсот вооруженных лахтарей, да и в ближайших деревнях не меньше того. Мы были в самом центре вражеских боевых сил и в расстоянии трехсот километров от своих.
Утром мы снова пошли вперед, таща на себе боевой груз, отощав, как кони от бескормицы, готовые каждую секунду принять бой.
Снова мелькание палок, сосновых стволов, снова хрустящий снег под скользящими лыжами, снова перелески, овраги, снова лес, замерзшие речки и лесные озера.
Мы идем вперед. Метель улеглась спать в пуховые сугробы.
— Кстати, Лейно, кто родился: мальчик или девочка?
— Гражданин Советской Карелии, — улыбнулся Лейно.
— Нажимай, нажимай, ребята! — подгоняет товарищ Антикайнен.
— Товарищи, кто из вас говорит с карельским акцентом или хоть знает его? — спрашивает командир.
Товарищи Рахияки и Яскелайнен вызвались. Им еще до революции приходилось бывать в Карелии на лесоразработках. Никогда не думали их родители, что они будут учиться на краскомов: судьба готовила им профессию лесорубов.
Мой взвод был главным. Рахияки и Яскелайнен пошли с моим взводом.
— Крепкий мальчик, говоришь? — обращаюсь я к Лейно на ходу.
— Спрашиваешь! — торжествующе отвечает он. — У такой акушерки, да чтобы плохой вышел!
Мы идем впереди своего отряда в белых балахонах без всякой дороги. Груз давит мне на плечи, но, чорт дери, не все ли равно теперь уже! Завтра, может быть, из всего отряда ни одного парня не останется в живых. А какие парни! Какие молодцы! И все — коммунисты!
— Иди, иди живее! — покрикиваю я на пленного эстафетчика, который ведет нас по им же самим проложенному следу.
И вдруг замечаю: метров за пятьдесят идет навстречу группа людей, вооруженных людей, одетых не по форме, но не совсем штатских. Они увидели нас и остановились.
— Начинай! — дал я знак Рахияки.
Рахияки протяжным напевом, напоминающим русский, запел песню на карельском диалекте.
Пел он спокойно и медленно, и шли мы тоже медленно, внешне не принимая никаких мер предосторожности. На самом же деле я, взяв одну из палок подмышку, освободившейся рукой переворачивал под балахоном барабан нагана, ощупывая, все ли патроны на своих местах в гнездах.
— Тоже господин фельдфебель, дает приказания! — деланно недовольным тоном перебил песню Яскелайнен. — Пошел бы в такую дорогу сам Риута!
Эти слова, несомненно услышанные противником, окончательно убедили его в том, что мы свои.
— Кто вы?
— Из отряда Риута! Нет ли у вас, ребята, прикурить? — приостановил свой запев Рахияки.
Мы плотно въехали в середину отряда противника. На двух из них были форменные егерские шапки. Нас было девять, их — десять.
— А мы на помощь отряду Риута.
— Действительно красные бандиты у вас там зашевелились?
— Сказки одни... — ответил сухопарый Лейно. — Откуда им здесь взяться?
— А если бы и взялись, так смерти своей не порадовались бы, — вступил в мирную беседу лахтарь в егерской шапке, парень лет двадцати.
Во время разговора, который мы вели нарочно в замедленном темпе, передовая часть отряда незаметно подошла к месту действия и почти вплотную окружила нашу группу. Куст можжевельника качнулся, подошедший Тойво дышал прямо в затылок. Я живо обернулся, увидал поднимающийся пар его дыхания и громко крикнул:
— Смирно, слушай мою команду! Руки вверх!
Лахтари не успели даже толком сообразить, что и почему, как были захвачены и разоружены.
Впрочем, они и не думали сопротивляться.
Самый старший из них — человек с окладистой русой бородой — заявил Антикайнену на вопрос, как он попал в отряд лахтарей:
— Как не попасть, когда мобилизация поголовная, от восемнадцати до сорока лет! — И он злобно плюнул на снег.
— Когда они пришли из Финляндии, говорили, что и семь держав помощь посылают, и хлеба семь миллионов килограммов уже в пути находятся, и продналог, и продразверстку совсем навсегда отменят. Многие тогда сдуру и записались сами. Ну, а потом на попятный двор с этими нелегко пойти, — и он со злобой взглянул на парня в егерской шапке. — Ну, а я сам-то мобилизованный, силой мобилизованный.
Из девяти человек семь оказались мобилизованными. Двое в шюцкоровских шапках прибыли из Финляндии в момент восстания.
Один из них, повидимому, начальник группы, был студентом Гельсингфорсского университета, другой — сыном деревенского торговца, тоже в Финляндии.
Это были «освободители» Карелии. Они «освободили» ее от всего того немногого, чем она до того владела; они и подобные им «освободили» от жизни тысячи карельских трудящихся, тысячи финских рабочих, и, если бы могли, они перерезали бы с такой же легкостью сотни тысяч русских рабочих...
Студент замкнулся в себе и все время молчал.
Второй же сначала, видимо, очень боялся, что мы прикончим своих пленных таким же манером, каким в подобных случаях действовал он сам, но, видя, что мы, кроме жесткого допроса, ничего с ним не собираемся делать, разошелся, начал болтать и говорить даже то, о чем его никто и не спрашивал.
Через полчаса он даже обнаглел и развеселился.
От пленных мы узнали, что следующий этап связи находится в рыбачьих хижинах, верстах в четырнадцати от Кимас-озера, что туда должен скоро притти, а может быть даже уже пришел, второй отряд, идущий на помощь фельдфебелю Риута.
Мы пошли вперед.
У нескольких пленных сняли верхнюю одежду — их полушубки, их валенки, варежки, шапки — и, по приказанию нашего изобретательнейшего командира (недаром он был комсомольцем) товарища Антикайнена, Рахияки, Яскелайнен и Лейно нацепили на себя всю эту сбрую и отправились минут на восемь-десять ходьбы впереди отряда.
Они должны были явиться в лесную избу и сказать, что фельдфебель Риута сам со своим отрядом идет из Конец-острова в Кимас-озеро, что никакой опасности нет и что лучше всего подкреплению ждать самого фельдфебеля и не тратить лишних сил на ходьбу. Во время этих разговоров отряд наш должен был окружить избу со всеми, кто в ней находился, потому что ни один человек не должен уйти от нашего отряда, ни один человек не должен был проскочить, убежать и притти в Кимас-озеро раньше нашего отряда.
Это было условие, не выполнив которого мы сразу проиграли бы весь наш поход.
Один человек, видавший нас и не захваченный нами, означал бы полную гибель нашего отряда.
Мы шли вперед, осторожно следя за каждым деревом, за каждым кустом.
Лишних выстрелов не могло быть.
А каждый выстрел был бы здесь лишним.
Уже кончился короткий зимний день, и ночь полностью охватывала леса со всей пернатой и млекопитающейся и плохо питающейся, как мы, например, живностью, когда мы увидали яркий костер у рыбачьих изб.
Около избы стоят сани, несколько человек беседует у костра с нашими посланцами, беседа протекает, повидимому, очень мирно.
Развязываются кисеты, и запах табака кепстона тревожит наши привыкшие к махорке ноздри.
Мы окружили избы. Мы подходим к ним все ближе, почти вплотную.
И вот резкая команда:
— Смирно, руки вверх! Кто побежит — будет мертв!
И они все застыли в изумлении, в неожиданности, но один из них сделал резкий скачок в сторону от костра, к лесу. Я, не успев прицелиться, выстрелил в него из верного своего нагана. Он почти исчез в темноте.
Я побежал за ним. У него было преимущество: он был в темноте — я шел от костра на него. Но я тогда об этом не думал. Главное — не упустить. Главное — не дать ему уйти.
— Сдайся, и ты будешь жить! — крикнул я.
Но в ответ получил дикую ругань, и выстрел едва не ожег меня своей близостью.
На вспышку выстрела я выпустил один за другим три патрона.
Ответа не последовало.
Я прошел вперед.
В пяти шагах от меня лежало еще теплое тело. Человек был мертв.
Десять пленных были живы. Всего, значит, мы захватили за сутки двадцать человек. Их надо было отправить в тыл, в Реболы, куда уже должна была прибыть часть южной колонны.
— Ночевать будем здесь, — объявил нам Антикайнен с веселой усмешкой. — Можете заваривать в котелке весь ваш чай. В Кимас-озере получим новый, а до него всего лишь четырнадцать верст.
И мы расположились на последнюю нашу ночевку перед решительным боем. Может быть, последнюю ночевку для большинства из нас.
Костры горели ярко — я никогда не видал таких ярких костров, как в ту ночь. Я у костра отчерчивал сегодняшний путь на карте, когда Суси встал и пошел от рыбачьих хижин.
— Куда он? — спросил я у сидевшего рядом со мной Хейконена.
— Завтра утром — решающая операция. Товарищ Суси сам пошел в разведку.
Пленный сынок торговца из Финляндии тем временем совсем разошелся:
— Зачем я пошел в армию и сюда в Карелию? А потому, что с детства еще очень люблю командовать, я хочу офицером стать.
Другой пленный — студент — смотрел на краснобая с нескрываемым презрением.
— На нашу голову офицером стать захотел! — хмуро вставил пленный, мобилизованный лахтарями, уроженец Конец-острова.
— Тоже человек! — сказал бородач, обращаясь к Тойво. — Неделю назад, когда некоторые ребята наши сказали, что не хотят драться с красными, как собака, перед строем забегал, маузер вытащил и вопил: «Всех расстреляю!»
Сын торговца, слушая эти слова, даже съежился немного.
— Макарьев из Кимас-озера вышел вперед и сказал ему, — продолжал мобилизованный: — «Стреляй, коли рука не дрогнет! Много ль перестреляешь! Слышали мы выстрелы и сами готовы стрелять, когда потребуется!» Так тот тип, которого он убил, — пленный кивнул головой в мою сторону, — на месте Макарьева пристрелил. Вот как!..
— Так ты, может быть, к нам в Петроград на командные курсы поступишь? У нас на командиров обучают, — спокойно спросил Тойво.
Сынок торговца принял слова Тойво за чистую монету и обрадованно забеспокоился:
— А что, меня примут? Если примут, так что же, я не против... Напротив того, я даже очень хорошим красным офицером выйти могу: ведь я очень люблю командовать, а сам я всегда левым был. Вы мне дадите рекомендацию в вашу школу? — залебезил он перед Тойво.
Но здесь добродушие покинуло Тойво, и он крикнул:
— Я дам тебе лучшую рекомендацию — на тот свет. Приготовь там помещение для твоего папаши, его тоже скоро пошлют вслед за тобою.
— Лейно, у меня осталось еще полфунта хлеба, дай нож, я разделю на троих.
Я разломал остаток краюхи. Вероятно, для многих из нас это последний ужин.
Мы засыпали.
Так проходила морозная ночь, последняя перед Кимас-озером.
Опять нажигало с одного бока и подмораживало другой, опять трещали сосны, и сидели у костров сторожевые, опять казалось в полусне, что не было начала походу нашему, не будет ему и конца...
Если завтра мы не уничтожим неприятельский штаб (цель нашего рейда), война затянется до весны.
Летом воевать здесь невозможно: болото, озера, полное бездорожье.
За это время Лига наций может присоединить Карелию к Финляндии, не спросив даже о желании «освобождаемых». На 30 января, кажется, назначено заседание Лиги. И с Советской Карелией может произойти то же, что и с Бессарабией.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Падение Кимас-озера
Мы вышли в четыре часа утра 20 января.
Было совсем темно.
Пленных отправили в тыл.
Всех пленных конвоировали только два человека. Это был, пожалуй, немалый риск: ведь каждую минуту можно было встретить белых.
Не знаю, знакомо ли тебе подобное ощущение: ты очень устал, только что стал входить в сон, как вдруг тебя выбивают из этого сна.
Ты только что стал отогреваться у огня лесного костра, и тебя отрывают от него, чтобы послать в холодную черную зимнюю ночь.
И мы шли...
Никаких разговоров, никаких раскурок.
Мы шли в сосредоточенном молчании. Даже Антикайнен и Хейконен, любящие пошутить, молчали. И лишь по их напряженным лицам да по тому еще, как Антикайнен рывками отталкивался на ходу палками, а не плавно, как он делал всегда, можно было догадаться о серьезности положения, о трудности нашего предприятия. Так мы шли в напряженнейшем молчании почти бегом, больше часа, когда перед нами на условном месте вырос товарищ Суси.
Наш батальон остановился. Товарищи Антикайнен, Хейконен, Карьялайнен и Суси стали в кружок.
Лицо Суси казалось серым даже в полутьме наступающих сумерек. Он не спал уже больше суток, прошел за эти сутки около пятидесяти километров и произвел труднейшую ночную разведку.
Позади товарища Суси сидит на своих дровнях крестьянин из Кимас-озера, остановленный Суси.
Командиры решили действовать, как обычно: захватить все дороги и в условленное время одновременным ударом захватить село. По сведениям, добытым от крестьянина, лахтарей в селе не больше трехсот: штаб фронта, 1-й лесной полк, белый партизанский отряд Исоталанти — того зверя, который в 1919 году неистовствовал в Олонце.
Мы сейчас стоим на дороге из Челм-озера в Кимас, отрезая штаб от фронта. Надо закрыть дорогу в Финляндию и ударить с запада. Это поручается второй роте под командой Карьялайнена. В наступающих сумерках рассвета его фигура кажется еще больше, еще огромнее, чем всегда.
Дорогу на Барышнаволок, проложенную сейчас по льду озера, должна перехватить первая рота. Первой же роте под командой товарища Хейконена поручался лобовой удар.
Было очень тихо.
Можно было расслышать пение петухов в селе, можно было расслышать биение наших сердец. Во всяком случае дыхание наше большинству из нас казалось слишком резким и обращающим на себя внимание шумом.
Рота Карьялайнена пошла влево. Второй и третий взводы нашей роты стали удаляться вправо.
Мы подошли почти к самому краю склона, ведущего вниз к озеру.
Внизу, на расстоянии полукилометра от нас, на мысу, дымились трубы изб села, мычали коровы, блеяли овцы, кукарекали петухи, от нас же в деревню шла тишина.
Весь путь, который мы проделали, все, что мы перенесли, — все это мы сделали для сегодняшнего боя. Ладно!
Товарищ Хейконен подходит на скрипящих лыжах ко мне. Его валенки потеряли свою обычную форму, как бы расплющившись. Его обычно начисто выбритое лицо поросло щетиной, но голос его попрежнему уверен, и глаза сосредоточенно блестят перед боем.
«Кто из нас переживет этот день?» — думаю я. Как бы там ни было, каждый наш убитый заберет с собою в царство небесное не меньше двух лахтарей.
Товарищ Хейконен подходит ко мне.
— Матти, возьми отделение и отправляйся вперед, надо прощупать положение до конца.
— Слушаю, товарищ командир!
В первом отделении со мной Лейно, Тойво, Яскелайнен и еще четыре человека.
— Слушаю, товарищ командир! — беру я под козырек, скрытый под балахоном и, собрав свое отделение, отправляюсь вперед.
— Осторожно, товарищи, — говорю я ребятам и даю последние указания.
Так мы подходим к скату, к самому краю.
Уже почти совсем рассвело, и снег от рассвета — серый.
* * *
Все, что потом произошло, каждую секунду следующего получаса, я запомнил до самых незначительных мелочей на всю жизнь: и неловкие шаги Тойво, вспоминающего, наверное, свой последний спуск с горы, и сверкающие глаза Лейно, и его продранную варежку, из которой нелепо вылезал большой палец, и ноющую боль от глубокой царапины на ладони, полученной во время перехода через Массельгское щельё.
— Вперед! — сказал я и нагнулся немного, приготовившись к крутому спуску.
— Вперед, товарищи! — сказал я и оттолкнулся сразу двумя палками.
И сразу рывок этот вынес меня вперед и понес вниз, вниз по прекрасному снегу, с быстротой, захватившей дыхание, с плавностью легкого планера.
Что может быть лучше быстрого спуска по снежному склону на крепких лыжах?
Я летел вниз. С такого разбега можно было спокойно пролететь по гладкому, ровному месту шагов триста. Так я и сделал.
Лыжи несли меня прямо на деревню по гладкому снегу, по ровному озеру.
Я стоял, уже выпрямившись во весь рост, и тут увидел в ста-полутораста шагах от себя трех вооруженных людей, стоявших у крайних изб (может быть, бань).
Люди эти заметили наш спуск.
Я оглянулся — в десяти шагах позади меня шел Лейно. Остальная шестерка барахталась шагах в двухстах, у самой подошвы склона.
Один собирал разъехавшиеся в стороны лыжи, другой подымался на ноги, стряхивая снег, набившийся за шиворот, в валенки. Все, к счастью, были в балахонах.
У Тойво свалился штык, он его сейчас насаживал на место. Опять, наверное, из-за Тойво эта свалка произошла. И я разозлился на Тойво за дурацкую настойчивость, с какой он вынес весь этот трудный путь, чтобы, может быть, подвести в самую горячую минуту, и на себя за то, что потворствовал этой его глупой настойчивости.
— Лейно, идем вперед, — шепнул я своему верному другу.
Он кивнул мне, показывая всем своим видом, что понимает и серьезность нашего положения и задуманный мною план.
Мы медленно, как в кино при ускоренной съемке, пошли вперед, навстречу лахтарям.
Я вытащил незаметным движением наган и, взяв обе палки в левую руку (в другой — револьвер), держа палки за спиной, медленно продолжал итти навстречу лахтарям.
Сухо щелкнули затворы винтовок неприятельского дозора.
— Кто идет?
— Бросьте ваши штучки, ребята, — сказал я возмущенным голосом, — мы из отряда Риута, в своих не стреляем!
Лахтари держались еще настороженно, недоверчиво и не опускали ружей, взятых наперевес.
Я оглянулся.
Отделение все уже встало на лыжи, и Яскелайнен шел уже по следу Лейно.
Я подумал: «Может быть, этим ребятам известна каждая морда в отряде Риута», и, подходя еще ближе, сказал:
— Нам бы в баню нужно, нет ли у тебя закурить? (Неужели они не узнают нас по штыкам, как старик в Конец-острове?)
Мой вопрос о табаке, однако, разогнал остатки настороженности дозора.
И в самом деле: откуда здесь, в центре белого движения, могли бы появиться красные? Даже предположение такое казалось нелепым.
Лахтарь опустил винтовку, вытащил из кармана кисет и стал его развязывать.
Лейно вплотную подошел к другому лахтарю.
Остальные ребята были уже шагах в семидесяти. На все это потребовалось гораздо меньше времени, чем для того, чтобы отхлебнуть глоток холодного кофе.
Я бросил на снег палки и рукояткой нагана ударил по голове лахтаря. Он зашатался и рухнул наземь.
Лейно приставил острие штыка к груди другого.
Около третьего уже стоял я с взведенным курком нагана.
Ребята были шагах в тридцати. Лахтарям ничего не осталось сделать, как бросить на снег винтовки.
Ошеломленный ударом лахтарь стал шевелиться, приходя в сознание. Он, очевидно, был начальником: в его кармане я нашел хорошенький заряженный полированный браунинг. Я опустил его себе в валенок.
Валенки до того разносились, что браунинг легко соскользнул вниз, едва ли не до самой щиколотки.
— Тойво! — приказал я.
Ребята уже подошли и были немного сконфужены тем, что так не во-время упали.
— Тойво, стереги этих пленных и, смотри, не падай...
И мы бросились вперед.
Надо было произвести панику во что бы то ни стало к моменту комбинированного удара со всех сторон. И вдруг загрохотал, зазвонил во всю мочь колокол кимас-озерской церкви. Он бил, казалось, в каком- то неистовстве.
Неужели набат? Неужели нас открыли и собираются к отпору?
А как же иначе? С чего бы стал понамарь в такую рань, в мороз тревожить себя? Мы открыты.
— Посты у них тут во всяком случае лучше, чем в Реболах, — криво усмехнулся Лейно.
Яскелайнен поставил пулемет на снег у плетня.
Шагах в пятидесяти-шестидесяти от нас шагал отряд примерно человек в двадцать.
Нас было семь.
Я оглянулся и посмотрел на склон, по которому минут пять назад скатывалось наше отделение.
Сейчас развернутой шеренгой, словно на спортивном параде, шестьдесят человек в белых балахонах скатывались вниз по горе, держа ровные интервалы.
Было приятно смотреть на такой спуск, и никто из них не только не свалился, но даже не накренился.
Впереди летели Хейконен и Антикайнен.
И опять послышалось в тишине морозного утра сухое щелкание затворов.
Ребят уже не было видно на склоне. Они, наверное, катились по озеру.
Отряд лахтарей попрежнему шел на нас по улице.
И сразу мы услышали несколько выстрелов у пройденного нами берега, из домов повыскакивали какие-то черные фигуры, и снова, казалось, над всем озером, над окрестными лесами раздался громкий голос оратора нашего, командира нашего, товарища Антикайнена.
Он ругался теперь последней бранью:
— Сволочи, мы идем к вам на поддержку из Финляндии, а вы нас так встречаете!
И опять молчание. И опять мерные шаги лахтарското отряда, идущего прямо на нас. И опять тревожное гудение набата. И вдруг новый взрыв отборной ругани и беспорядочные выстрелы позади.
— Огонь! — скомандовал я Яскелайнену.
И морозный воздух январского утра разодран был сухим треском пулемета.
Два человека из неприятельского отряда рухнули. Пулемет смолк. Остальные рассыпались в недоумении, не зная, что делать. Огромный фельдфебель с рыжей бородой скомандовал:
— Обойму в магазин, прицельная рамка...
— Вперед, товарищи, ура! Бей лахтарей! — скомандовал я и, размахивая наганом, выскочил из-за плетня.
Ребята все выскочили за мной.
Я выстрелил из своего нагана два раза, взяв себе мишенью рыжую бороду.
В пятнадцати шагах от дороги — большой сарай с двумя большими щелями вместо окон.
— За мной! — кричит фельдфебель и бежит в сарай.
За ним поднимаются из снега другие и тоже бегут в сарай.
Вбегая в сарай, рыжий оборачивается и, не целясь, бьет из маузера.
Колокол все еще продолжает бубнить, но в его звоне я начинаю улавливать обычную спокойную размеренность, а не панику набата.
Пуля из маузера рыжего фельдфебеля попала в курсанта из моего отделения. Он присел на снег.
— Матти, не робей! Все в исправности! Ничего, легко! — кричит он мне в ответ, явно сдерживая стон боли.
Я разрядил вслед рыжему наган, но напрасно: дверь сарая захлопнулась.
Толщина стен неизвестна, лишних патронов нет, и нет времени на осаду, а из этой оконной дыры они могут кое-кого из ребят угробить.
Ребята остановились, вскинув винтовки. В моем нагане нет больше патронов: после вчерашних выстрелов я забыл его снова зарядить. Но ничего, дело поправимое. Я на бегу опускаю руку в валенок, чтобы выудить из него мой трофейный браунинг.
Чорта с два! Браунинг за что-то зацепился, и его никак невозможно вытащить.
Я уже вплотную у сарая.
У самой стены сарая лежат в поленнице дрова. Я подбегаю к поленнице, хватаю небольшое, но занозистое полено. Я кричу громко, изо всей силы, чтобы слыхали в сарае:
— Товарищи курсанты, отойдите подальше, я бросаю в сарай гранату!
Изо всей силы мечу в дыру сарая это полено и подскакиваю сразу к двери.
Занозы остаются в ладони.
Умный Лейно рядом со мной.
Дверь быстро распахивается, и с маузером в руке выскакивает рыжий детина. Но, почувствовав у своего виска дуло моего, чорт возьми, незаряженного нагана, по моему окрику быстро бросает маузер на снег.
За фельдфебелем выскакивает второй лахтарь. Его принимает Лейно. Я передаю бородача подошедшему курсанту и, стреляя из маузера в темноту сарая, кричу:
— Бросайте оружие, выходите на свет, жизнь будет сохранена!
И, лишенные своего командира, один за другим выскочили испуганные лахтари из своего убежища.
Так первая часть нашей работы проведена была чисто.
Одиннадцать пленных, горячий маузер в руке, три револьвера — для одного боя более чем достаточно.
* * *
От нашего сарая видна была церковь с колокольней.
Звон прекратился.
Из церкви выскакивают белые, многие из них вооружены. Некоторые из них вскидывают винтовки к плечу и стреляют в сторону берега.
— Яскелайнен, — говорю я товарищу, — пулеметный огонь! Направление — храм божий!
Яскелайнен застрекотал на своей швейной машинке.
Лахтери, беспорядочно отстреливаясь, рассеялись.
— Вперед, ребята!
У сарая остался один караулить пленных.
Пять человек бежали за мной.
Площадь перед церковью была уже пуста. Но не успели мы добежать до нее, как из-за изб и изгородей справа выскочил товарищ Суси с группой курсантов.
Хейконен шел впереди.
«Вперед!» — крикнул он, и мы побежали вперед.
Мы находились на краю мыса. Остальная часть деревни — как раз та, где находился штаб, — лежала перед нами на северном берегу озера метрах в двухстах — двухстах пятидесяти от нас. Мы выбежали на лед. На другом берегу бегали, суетясь, лахтари. Два человека в финской офицерской форме распоряжались всем. Один налаживал пулемет.
— Так-то вы встречаете помощь из Финляндии! — закричал товарищ Хейконен.
И вдруг в тылу белых, с запада, раздались выстрелы, сначала разрозненные, а затем правильно организованные. Это начал наступление, едва успев занять назначенное ему исходное положение, Карьялайнен со своей второй ротой.
Офицер остановился, прислушался: он, казалось, понял, что мы его обошли. Затем он обернулся и стал быстро уходить на своих лыжах налево, к лесу.
За ним побежал второй офицер и еще несколько.
Я не привык обращаться с маузером, и кроме того у этого револьвера была слишком резкая отдача. Вот почему все три пули пошли «за молоком». Но все же, размахивая разряженным револьвером, громко выкрикивая ругательства, я бежал перед, к двухэтажному дому, над которым развевался белый флаг. Лейно был уже впереди меня.
Я вскочил на крыльцо.
Слева приближались курсанты второй роты; их вел Карьялайнен.
Хейконен быстро шел, отдавая приказания:
— Немедленно крой вперед, вправо! Необходимо перехватить штабистов!
На дверях было написано: «Штаб». У крыльца в нетерпении рыл снег копытом породистый белый жеребец.
Выстрелы прекратились.
— Мы взяли деревню, — сказал мне спокойно, как на вечерней поверке, Хейконен. — Матти, где твой шлем?
И только после этого внезапного вопроса я почувствовал холодок на голове.
Проведя рукой по смерзающимся от выступившего ранее пота волосам, я убедился, что действительно шлема не было.
— Лахтарская пуля, должно быть, сбила его ко всем чертям! — почему-то очень громко прокричал я и вскочил в помещение штаба белых.
Комната напоминала обычную полковую канцелярию.
Товарищ Суси уже рылся в бумагах, разбирая их.
Несколько папок с делами валялось на полу.
Я взглянул на часы-ходики: они шли спокойно, как будто ничего не случилось.
* * *
Полчаса, всего полчаса тому назад, я отдавал приказание отделению итти за мной вниз по склону. И вдруг я вижу — товарищ Суси поднимает со стола папку, а под папкой лежит портфель, кожаный портфель с знакомой монограммой. Ведь это была точно такая же монограмма, как и на портфеле штабс-капитана Верховского, и портфель был вылитой копией портфеля, захваченного мною в рейде под Кронштадтом.
Я подскочил к столу, рванул к себе портфель. Он был открыт. Из него посыпались на пол записки, письма, бумаги. Я поднял конверт и прочитал: штабс-капитану Петру Ивановичу Верховскому, Гельсингфорс и так далее. Штемпель — Париж.
Я поднял листовку. Она была напечатана по-русски, а в то время по-русски я говорил и понимал гораздо хуже, чем сейчас. Товарищ Суси мне быстро перевел ее на финский язык.
Она сохранилась у меня вместе с истрепанной картой до сих пор.
Вот она:
«Красногвардейцы! Я, финский писатель Клайдо Ильинарк, обращаюсь к вам от имени Временного ухтинского правительства Карелии. Если вы не уйдете из свободной Карелии, то готовите себе общую братскую могилу, ибо гнев наш будет ужасен. Красноармейцы! Арестовывайте своих коммунистов и комиссаров и переходите к нам. Только в этом ваше спасение!»
Несмотря на усталость, несмотря на возбужденность, какая бывает в бою, несмотря на серьезность минуты, я не мог удержаться от громкого смеха. И действительно, русский штабс-капитан дерется за освобождение Карелии от русского красного ига под лозунгом: «Карелия для карелов!» А я, финн Матти Грен, и финны: Лейно, Хейконен, Карьялайнен, Тойво, Яскелайнен, Антикайнен, Аханен, Суси, Антилла, Кярне, Гренлунд и сотни других боремся за Российскую советскую федеративную социалистическую республику и ее автономную часть — Карелию для трудящихся.
Да, мы прежде всего коммунисты, а финны потом, и эти белогвардейцы и гады — прежде всего буржуи, а русские — где-то в сотом[13].
Было над чем смеяться, второй раз в жизни захватив портфель неуловимого офицера.
Антикайнен вошел в штаб.
Вид у него был очень недовольный.
— Улизнули, Ильмаринен и несколько штабистов удрали в лес, и в лесу же рассеялось около двух сотен лахтарей.
— Но мы победили! — вставил вошедший за начальником Карьялайнен.
Но мы могли схватить и уничтожить головку, если бы успели перехватить дорогу на Барышнаволок и не нервничали так, что обыкновенный колокольный праздничный благовест показался нам тревожным набатом.
Я выглянул в окно: пленные, захваченные моим отделением, пригнанные Тойво, уже стояли у дома штаба.
По улице наши конвоиры подгоняли еще пленных.
Антикайнен и Хейконен вышли на улицу. Суси разбирал бумаги, поэтому вошедшая в комнату женщина — повидимому, хозяйка — обратилась прямо ко мне:
— Господин красный командир, майор Ильмаринен очень любил гороховый суп, и мне на сегодняшнее утро был заказан хороший гороховый суп с ветчиной. Суп уже готов, прикажите подавать.
— Подавай сюда через десять минут все, что приготовила, — приказал я и, отдавая такое неожиданное приказание, почувствовал одуряющие приступы волчьего аппетита, и ноздри мои защекотал чудеснейший аромат крепкого горохового горячего супа со свининой.
Я мог бы сам съесть за один присест десять обедов майора Ильмаринена с обедами штабс-капитана Верховского в придачу. Но тут мое внимание привлекли какие-то странные шорохи под полом.
Я прервал свои гастрономические мечтания и стал прислушиваться.
Под полом шептались, и кто-то шевелился.
Я стал прислушиваться внимательнее и толкнул Суси, чтобы он оставил бумаги.
Трофейный маузер горел у меня в руке.
Это спрятались лахтари, не иначе, и я, приподняв крышку люка в полу, выстрелил вниз, в темноту.
Оттуда в ответ послышался громкий вскрик и затем стоны, приглушенные стуком хлопнувшей на место крышки.
Шопот на время замолк.
Может быть, сейчас они сжигают ценнейшие документы, готовясь взорвать нас, находящихся в этой комнате. Но тут, к моему удивлению, крышка люка чуть заметно зашевелилась и затем стала приподниматься.
Я приготовил маузер.
В валенке терся о кожу браунинг.
«Натереть ногу браунингом — это было бы оригинально», — подумал я.
Крышка люка приподнималась снизу не руками, а какой-то странной деревяжкой, похожей на ножку стола.
Как только приподнялся немного люк, из-под пола женский голос стал выкрикивать неимовернейшие проклятия:
— Чтоб это было последнее утро для вас, лахтари, чтобы корка хлеба стала у вас поперек горла, проклятые лахтари!
Люк был почти совсем открыт.
— Не бранись так, женщина! — крикнул я вниз. — Лахтари в Кимасе сегодня были действительно последнее утро! Сейчас здесь красные!
Крышка сразу захлопнулась, и шопот под полом перешел в громкий разговор, выкрики.
— Не стреляйте в нас, мы — красные!
— Мы были взяты в плен лахтарями!
— Ладно! — крикнул я. — Сколько вас?
— Тринадцать...
— Вылезайте по очереди! Но если солгали, ни один не выйдет живым.
Крышка снова заколыхалась и приподнялась.
Я отшвырнул ее в сторону с силой.
Первым вылез пожилой человек.
Вместо левой ноги, у него была деревяжка, та самая, которой он приподнял крышку люка и которая показалась мне полминуты назад ножкой стола.
Этого человека мы всем отрядом прозвали Пуялко, что в переводе на русский означает «деревянная нога».
Несмотря на то, что у него нехватало одной ноги, Пуялко был еще крепким мужчиной и замечательным шутником; его прибаутки смешили и забавляли весь батальон.
И даже в ту минуту, когда он вылез из люка, он не мог удержаться от прибауток.
— Из того, что я потерял ногу на постройке Мурманска в 1916 году от оброненного рельса, из этого еще не следует, что я должен погибнуть от руки своих же красных в самом начале 1922 года, — недовольно ворчал он.
Затем из люка вышла совсем растрепанная, седая старуха.
Ей было не меньше шестидесяти лет, и уцелела она, если судить по ее речи, со времен «Калевалы».
Она была приговорена к смерти через расстрел, как и все освобожденные нами товарищи.
Казнь должна была состояться завтра на рассвете, после праздника.
Наше появление пришлось поэтому как нельзя более кстати.
Вина старухи заключалась в том, что она спрятала у себя тяжело раненого красноармейца из погранохраны. Она почти выходила его, когда местным кулаком был сделан на нее донос и ее вместе с выздоравливающим красноармейцем бросили в это узилище, темное и холодное.
Пограничник заболел здесь и находился при смерти.
— Впрочем, все мы здесь были при смерти. Кто-то вечером спустился к нам и сказал: «После праздника все до единого будете списаны в расход, а то еще няньчиться с вами! Лишние рты, да и часовых на вас изводить надо», — рассказал третий, вылезая из люка.
Освобожденные были голодны, как черти в великий пост.
Как мне описать радость их освобождения, их счастье увидеть свет солнечного зимнего приполярного утра в крепко натопленной комнате!
Комната штаба была уже полна курсантами.
Последним вылез до смерти перепуганный лахтарь — часовой, которому было поручено сторожить пленных.
Услышав выстрелы, он так перепугался, что пробрался в подвал к арестованным и спрятался среди них. Это был мобилизованный лахтарями местный крестьянин.
— Вот твой шлем, Матти, — сказал товарищ Яскелайнен. — Я подобрал его на льду озера. Лахтари устроили в нем вентиляцию. Антикайнен требует тебя к себе.
Я вышел.
На крыльце начальник отдавал очередные приказания.
Через два-три часа мы должны будем покинуть деревню.
— Вблизи есть крупные неприятельские отряды, — сказал он мне, — но мы здесь уничтожим все их боевые припасы, центральную питательную базу их фронта. Мы захватили четырнадцать подвод с лошадьми. Все, что можно погрузить на эти подводы, мы должны погрузить, остальное должно быть уничтожено дотла. Поручаю это дело тебе, Матти, с твоим взводом.
Мы пошли по деревне. Почти все склады находились в сараях, выстроенных заново, и в старых вокруг здания штаба. Под штаб было занято лучшее здание деревни — школа.
Мы захватили больше полумиллиона отличных боевых патронов; тридцать смазанных винтовок (кроме отнятых у пленных); несколько тяжелых пулеметов и автоматов; несколько полевых аптек с амбулаторными принадлежностями; триста снарядов калибра пушки Маклена.
Целый сарай был завален обмундированием, валенками, полушубками, теплым бельем, меховыми шапками.
Огромные помещения завалены мешками с крупой, солониной, консервами. Несколько ящиков с коньяком и залежи муки.
Кроме больших обычных мешков с крупичаткой, какие можно найти в любом лабазе, были еще маленькие мешочки пудовики, и к каждому такому пудовичку привязана была деревянная дощечка, на которой было обозначено полностью имя дарителя, благодетельствующего армию «восставшего карельского народа».
— Здорово много жратвы! — обрадовался Тойво.
— Не так много в сравнении е обещанными лахтарями семью миллионами килограммов, — процедил Лейно.
Наши ребята укладывали что было нужно и возможно уложить на трофейный захваченный полковой обоз.
«Обезьянчики» за плечами и патронташи снова потяжелели, и вид у всех стал веселее.
То, что нельзя было захватить с собой, мы обливали керосином, заваливали сухой соломой и подносили к ней зажженные спички.
Очень жалко было уничтожать такое невероятное богатство.
Склад артзапасов можно было зажечь только при самом отходе, как и штаб.
Повторяю, очень жалко было сжигать все это несметное добро, но иначе нельзя было поступить. Предполагать, что мы, усталые, можем удержать за собою деревню, не подготовленную к осаде (в течение минимум десяти дней, пока подойдут наши отряды), против свежих сил во много раз превосходящего противника, нечего было и думать.
Если же, разгромив штаб, мы уходим, то опять же у нас был прямой приказ уничтожить тыловые базы неприятеля.
Все захваченные патроны (как потом ни отнекивалось правительство Ритавури) были обернуты в синюю плотную бумагу, и на каждой обертке стояла — это я тоже могу подтвердить документально (я захватил одну из них с собой), — совершенно отчетливо марка патронной фабрики Рихимяки.
Пожар начался.
Легкие языки пламени заструились, как бы играя в пятнашки, один за другим.
Времени наблюдать это зрелище у нас не было.
Я вернулся в здание штаба. Папки были сложены одна на другую, бумаги складывались стопками и окружались сухой соломой.
Суси сидел за пустым столом в переполненном помещении и спокойно, как будто не было ни бессонных суток, ни отчаянного боя, выводил в дневнике отряда:
«Захвачено 42 пленных, освобождено — 13. Белых убито 5 человек, из них двое — финские офицеры, что установлено по документам, найденным на них. У нас два товарища легко ранены. Запасов захвачено...»
Тут он обратился ко мне.
Я в точности отрапортовал о проделанном мною обследовании, и цифры, сообщенные мною, были вписаны в дневник отряда.
Дальше Суси продолжал:
«К сожалению, сам майор Ильмаринен с другими руководителями бандитского восстания избежали достойной кары, уйдя на лыжах в лес».
Он прервал свою запись.
— А жеребца ильмариненского мы все-таки захватили, Матти!
Посреди комнаты ребята черпали из большого котла самый ароматный гороховый суп из всех, какие я только хлебал. Суп, приготовленный для Ильмаринена и его штабистов!
Здесь же смешил своими прибаутками ребят, пристукивая своей деревяжкой, неутомимый Пуялко:
— Ильмаринен меня спрашивает: «Ага, и ты, калека, прибыл?» Прибыл, коль привели, — отвечаю я ему.
Я снял валенок, вытащил зацепившийся за штанину браунинг и деревянную ложку и принялся вместе со всеми хлебать суп.
С каждой горячей ложкой входили в меня полное удовлетворение, спокойствие и дремота.
Полный желудок заставлял мечтать о полном сне, о полном отдыхе.
Сторожиха школы, — та самая, что приготовила эту райскую гороховую похлебку, — стоя около котла, бубнила:
— Командир их еще вчера вечером показал мне пузырек и говорил: «Здесь у меня смертельный яд. Я в плен к красным попасть не могу. В случае чего — глоток... Но, — говорит, — за двести верст отсюда ни одного красного нет». И вдруг...
— Нас здесь, милая, пятьсот человек, мы уходим дальше, а за нами идут несколько тысяч таких же, — как бы нечаянно процедил сквозь зубы Лейно.
— И все такие же небритые? — смеясь, переспросила женщина.
— Нет, они сами любого отбреют!
В эту секунду в сенях раздался громкий смех успевшего уже отобедать Тойво.
Дверь распахнулась, и в комнату, сопровождаемые Тойво, вошли два лахтаря.
Лица их были синие от холода, зубы отбивали барабанную дробь тревоги, полуспущенные ватные шаровары открывали оголенные, неприглядные и тоже посиневшие от мороза зады.
— Представьте себе, ребята, — грохотал Тойво, — захотелось мне в уборную, сразу, как мы захватили деревню, еще до гороховой похлебки. Ну, сунулся я в здешнюю скворечню, — заперта! Думаю — переждать надо. Через десять минут опять дернул — закрыто изнутри. У кого, думаю, такой запор может быть? Ну, вместе с ребятами гороху отведал... и снова стучу — закрыто. Ах, так? Я как рванул дверь с петель, а там, смотрю, эта пара милейшая заседает и заседает уже не меньше часа. Отсидеться думали. Нет, голубчики, номер не прошел. Они вначале меня за полоумного приняли, залопотали: «Мы... мы... красные, от белых здесь отсиживаемся». Как же, отсиделись, голубчики!
Товарищ Суси перечеркнул в своем дневнике цифру 42 и вместо перечеркнутого написал: 44.
Смех продолжал разбирать переполнивших комнату курсантов, и если бы не усталость и стон умирающего товарища, освобожденного пограничника, радость была бы еще больше.
* * *
— Мы доставим наши трофеи, пленных и освобожденных в наши части, они должны быть сейчас где-нибудь между Конец-островом и Реболами, — сказал Антикайнен и отдал приказание об отходе.
Склады уже превратились в пылающие факелы, здание штаба захватывало огнем. Языки пламени играли на деревянных, бревенчатых стенах, бегали, как детвора, играющая в горелки.
Отряд начал строиться.
Передовые уже вышли.
Строили пеших пленных по четыре человека в шеренге.
Пуялко суетился больше других.
Он подскочил к Антикайнену:
— Товарищ начальник, что прикажешь мне делать? Для моей деревяжки ни одна лыжина еще не присобачена, а летать я не умею. Снова, что ли, мне в подвал садиться да лахтарей поджидать?
— Не тарахти, Пуялко, — сурово ответил занятый командир. — Седлай себе ильмариненского жеребца и катись на нем на здоровье.
Так был решен вопрос о коне Ильмаринена.
Окончу рассказ об этой великолепной лошади сейчас же. Ее потом доставили в Петрозаводск, оттуда — в Ленинград. И еще в прошлом году, когда я в служебной командировке проезжал Ленинград, меня затянули ребята на бега.
Там, — правда, уже не в прежней сияющей красоте, но все еще отличный по всем статьям, — на ипподроме бегал этот конь.
Одноногий Пуялко верхом на этом белом жеребце — гораздо более белом, чем наши уже загрязнившиеся балахоны, — сам напоминал какую-то веселую прибаутку.
Приказ отдан. Мы выходим.
Но, как только мы вышли, началась метель.
— Отлично, отлично, — тер свои замерзшие щеки товарищ Хейконен. — Во-первых, раздует пожар, а во-вторых, заметет наши следы. Вперед!
Снова входили передовые в густой замороженный, обледенелый лес.
За ними шли военнопленные, а за военнопленными — основные силы отряда, за отрядом — обоз и предводительствуемые Пуялко-всадником освобожденные нами из плена товарищи.
— Давай закурим, Ильмаринен! — шутя кричит обращаясь к Пуялко, Хейконен.
Старуха шла со всеми вместе — она даже обиделась, когда ей предложили место в санях.
— Слава богу, не раненая я еще! Чтоб своим в тягость быть?!
За освобожденными шло четырнадцать груженых подвод, за подводами — мой (на этот раз арьергардный) взвод.
Шли мы в начинающем бушевать буране несравненно медленнее, чем когда бы то ни было раньше.
Лошади не могли бы итти с нашей скоростью, и сами мы сейчас были нагружены больше, чем раньше, и устали тоже отчаянно. Нас качала усталость, убаюкивала, неожиданными кочками подкатывалась под лыжи, неожиданной остротой колола нагруженные плечи и склеивала веки.
И ко всему этому встречный ветер швырял в лицо курсантам мелкие, острые, частые снежинки.
Впрочем, это, вероятно, было очень хорошо: иначе мы заснули бы.
С вершины склона я оглянулся: сквозь снег метели видно было яркое пламя горевших складов.
Я посмотрел на часы: было около двенадцати.
Не прошло еще четырех часов, как я отдавал приказ своему отделению скатываться вниз; не прошло еще полных четырех часов с той минуты, как мы услышали отдаленное пение петухов в деревне. Это были самые наполненные часы в моей жизни, и я знаю, что никогда не смогу по-настоящему рассказать, что я пережил тогда.
Штаба неприятельского фронта нет! Какое бешеное счастье: базы белого фронта нет!
Здесь мы отплатили за поражение под Таммерфорсом, за поражение под Выборгом. Так же мы уничтожим все штабы армий, которые посмеют обрушиться на наше отечество, Союз советских социалистических республик.
Я шел в арьергарде. Мы снова вступили в лес, и здесь один человек догнал наш отряд. Он тоже бежал на лыжах и вспотел.
— Разрешите мне уйти с вами. Меня выбрали по настоянию Ильмаринена в Карельское учредительное собрание, но я теперь окончательно знаю, что я не пойду с финляндскими убийцами. Они пугали нас, что красные пришлют сюда китайские части, жестокие китайские части, чтобы растерзать карелов, а пришли вы, самые чистые финны из всех, которых я видел. Я стою за Карелию, а не за то, чтобы Финляндия съела нас.
— Мне некогда расхлебывать политическую кашу в твоей голове. Иди вперед к командиру.
Я дал ему в провожатые Лейно.
— Между прочим, — уходя, сказал он, обернувшись ко мне, — на чердаке штаба сгорело четверо спрятавшихся белых.
Он ушел. Мы шли с быстротой не больше пяти километров в час и против метели быстрее итти, пожалуй, никак не могли.
Часа через полтора после отхода, уже продираясь через чащу, мы услышали гул отдаленного грома, повторенный троекратно.
Это взрывались артиллерийские припасы.
Пройдя километров пятнадцать, мы совершенно выбились из сил, и, несмотря на то, что медленно продвигались против бури, пот снова стал пробираться через одежду, чтобы затем оледенеть на ветру.
Поэтому команду об остановке на большой привал те из нас, которые еще были в состоянии как-то реагировать, приняли как известие об освобождении из плена.
Ветер усиливался; если б я был моряком, я точно определил бы, скольких баллов он достигал, но тогда мы не думали об этом. Многие из курсантов засыпали, стоя на лыжах, упершись грудью в палки.
Другие стали строить ракотулет, заставляя и пленных принять участие в этой работе.
Пуялко суетился около своего коня, оберегая его, ухаживая за ним, как редкая нянька ухаживает за своим воспитанником.
Сумерки пришли раньше, чем всегда.
Буран наметал сугробы у подвод, у пней.
Ракотулет на этот раз устраивать было труднее, чем когда-либо.
Но все же раньше, чем наступил вечер, весь отряд, заносимый снежным потоком, спал, поочередно подставляя огню ракотулетов спины, бока и груди.
Мне кажется, даже бурану трудно было заглушить свист дыхания утомленного отряда.
Труднее всего, конечно, было сторожевым.
Сменялись на этом привале часовые каждый час, потому что никто не мог за себя поручиться, что простоит больше и не заснет.
Это был наш самый большой привал за весь поход, и никто из нас в тот вечер и в ту ночь не подозревал, какой опасности мы подвергались.
Часа через три-четыре после того, как мы оставили Кимас-озеро, вернулись привлеченные заревом пожара и грохотом взрывов недавно вышедшие на фронт две роты лахтарей — до четырехсот человек лыжников.
Это были свежие, еще неутомленные бойцы, и они отлично знали, что наш отряд не успел далеко уйти и даже самый сильный ветер не успел еще замести снегом след нашего отряда с громоздким обозом.
Увидев горящий штаб и склады и не найдя даже следов Ильмаринена, они в панике поспешно пошли к финской границе. Если бы они пошли по нашим следам, кто из нас вернулся бы из этого рейда живым?!
Разумеется, все это мы узнали гораздо позже. А в ту ночь отдыхали, забыв обо всем, и последнее, что я помню в тот день, — это густой пар — дыхание обозной лошади, — подымающийся к вершинам сосен, и шипение тающего от жара ракотулета снега.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Гибель товарища Лейно
Дальше мне мало о чем рассказывать.
У меня возобновилась грыжа, полученная мною еще в 18-м году, когда я помогал вытаскивать завязшую в липкой грязи дороги трехдюймовку.
Грыжа уже несколько дней мешала мне, но все же я мог итти и шел не отставая. К тому же все тело у меня покрылось нарывами, которые сами по себе не болели, но прилипали к тельному белью и, отдираемые на каждой стоянке, все время глухо ныли.
Товарищ Антикайнен придумал отличную штуку.
Из Конец-острова в Кимас-озеро никогда не было проезжей дороги.
Итти по снегу без лыж было исключительно трудно.
А между тем южная колонна, на соединение с которой мы сейчас шли, укомплектована была из стрелковых частей, не умевших, в большинстве, ходить на лыжах.
И вот товарищ Антикайнен, выбирая для нашего пути в лесу наиболее широкие просветы, а по полю ведя нас напрямик, расставил пленных в шеренги по четыре человека впереди, за ними прямо в затылок шел отряд, за отрядом освобожденные, обоз, арьергард, и так, пробираясь сквозь снега, мы прошли весь путь.
Весь этот путь после прохождения отряда сделался прямой, накатанной, легко проходимой дорогой.
Так наш отряд проложил дорогу, приобревшую вскоре большое стратегическое значение.
Благодаря нашей работе южная колонна сумела быстро продвинуться вперед, не испытывая таких трудностей, какие испытала северная, наступавшая около Ухты.
Мы шли медленнее, чем раньше, но все же в срок немногим больший, чем сутки проложили эту дорогу длиной в пятьдесят километров.
Это была новая большая победа.
В Конец-острове мы были к концу дня 21 января. Там уже были наши части, встретившие нас восторженно.
Пленные и трофеи были приняты от нас.
Оттуда мы послали эстафетные депеши — телеграфная связь еще не была налажена — в штаб руководства батальоном и всего Каррайона. Намечавшийся дальше рейд по тылам приказом был отменен.
Мы впредь должны были продвигаться как передовая часть южной колонны.
В деревне мы получили полуторасуточный отдых и затем впереди южной колонны двинулись снова на север и во второй раз заняли Кимас-озеро.
В первый раз мы захватили это место 20 января.
Да, я чуть не забыл рассказать: когда мы вернулись в Конец-озеро, куда Пуялко, уже приспособившийся к седлу, выезжал, едва ли не ощущая себя фельдмаршалом, нас встретил среди других и тот догадливый старик, который обижался, что мы скрыли от него, что мы красные.
Увидев среди пленных рыжебородого фельдфебеля, захваченного моим отделением, он прямо схватился обеими руками за голову.
— Да что же вы делаете? Да разве можно было эту гадину в плен брать?
Он негодовал, возмущался и, когда узнал, что в плен фельдфебеля взял я, подошел ко мне и сказал:
— Ты, наверное, изменник, если таких в плен забираешь. Ведь он один из самых заядлых лахтарей. Он еще летом несколько раз переходил сюда через границу, распускал слухи, вел против советов агитацию и даже оружие нашим кулакам приносил. Такого в плен брать — перед богом ответ держать!
Разумеется, показания старика мы приняли к сведению.
* * *
24 января мы снова вошли в Кимас-озеро.
Склады уже все сгорели.
Больше половины жителей были насильно угнаны лахтарями в Финляндию. Кроме нескольких успевших спрятаться крестьян, в деревне оставлены были одни только немощные старики и старухи да совсем малые, еще беспомощные дети.
Оставленные без всякого продовольствия, если бы не помощь наших красноармейцев, они, я полагаю, совсем перемерли бы все от голода и холода, потому что, хотя вся деревня окружена лесами, у оставленных нехватило бы сил даже наколоть себе дров.
Скот, который нельзя было быстро гнать, — овцы, коровы, — зарезанный лежал на дворах, на улицах.
Мы сначала даже не решились пустить в пищу это мясо.
Боялись, что лахтари его отравили.
Но Тойво отважился выполнить требование своего аппетита и, зажарив большой кусок мяса, с таким удовольствием уплетал за обе щеки, что сомнения у всех рассеялись.
Все шло пока прекрасно.
И если бы не усталость, если бы не потертости, нарывы (а у меня грыжа), я, пожалуй, снова пожелал бы пережить дни нашего немыслимого похода.
Для того, чтобы дальше наступать, надо было обеспечить фланги, а с правого фланга находилась у нас километрах в двадцати пяти деревня Барышнаволок, и там были, по сведениям, полученным от населения, лахтари.
В Кимас-озере все эти сведения дал нам крестьянин, мобилизованный раньше белыми в обоз. По его собственному признанию, он сначала к белым и красным относился одинаково, но, будучи мобилизованным, сам не только ничего не получал за гужевую работу, но даже из своих средств должен был выкраивать последние гроши, чтобы покупать втридорога фураж для своей же лошади.
Он возненавидел лахтарей. Он рассказывал нам:
— Наш обоз шел в Кимас-озеро, и вдруг у одного поста лесной эстафеты нас повернули обратно. Комендант никак не мог поверить, что красные смогут добраться до Кимас-озера. Послали разведку, и обоз получил приказание эвакуироваться в Контокки и держаться наготове впредь до особого распоряжения.
Стоял мороз, и было очень темно. Я думал, что хорошо сейчас вернуться домой, к красным в Кимас-озеро. Впереди никого нет и сзади тоже. Я постепенно стал отставать от обоза под предлогом усталости лошади и порчи сбруи. Потом поехал в противоположном направлении
Проехал озеро.
Въехал в Ватасалму, загнал лошадь с возом во двор (хозяйка знакомая была), заложил дверь и думал, что все в порядке. Завтра, мол, в Кимасе буду. Но вдруг ночью стук в дверь.
Хозяйка пошла открывать.
— Кто там?
— Ильмаринен и Верховский. Есть ли ночлежники?
— Нет.
— Чья лошадь во дворе?
Входят в комнату, зажигают свет. А я спал не раздеваясь. Разбудили меня.
— Запрягай лошадь — и живо в дорогу!
— Моя лошадь сейчас итти не может. Я выеду рано утром.
— Нет, ты выедешь сейчас.
И вытаскивают револьверы. Ну, пришлось выезжать. Выбросил я груз — вез я амбулаторные принадлежности и три мешка муки (один оставил все-таки) — и повез «господ». И довез их до Контокки. Они ссорились, спорили, ну, да я их не слушал, думал только, как бы бежать, только бы не угнали в Финляндию. А там, в деревнях, они всех угонять стали.
Обозы целые шли, обмораживались пачками, ну, а мне удалось убежать, только в Кимас-озере красных я уже не нашел, и почти все родные были угнаны.
* * *
27 января в шесть часов утра мы получили приказ выбить лахтарей из Барышнаволока и сразу же вышли.
Мой взвод опять был головным, но мне самому итти было очень трудно: мучила грыжа.
Шли мы очень быстро — километров семь-восемь в час. Часов в десять утра — на пути маленькое поселение, ну, избы три-четьгре, на десятиверстке даже не обозначено оно. Вхожу в избу.
— Белые есть?
— Нет.
— А вблизи?
— Тоже нет.
Идем дальше. И вдруг из оврага вспышки разрозненных выстрелов; у самой опушки овраг был. Я кричу:
— Вторая рота, заходи слева; третья рота, заходи справа; первая за мною, вперед!
Я кричу по-фински, лахтари все понимают; их было не больше двадцати. Они и задали стрекача, а со мною, повторяю, всего один взвод был.
К часу дня подошел наш отряд к Нуоки-ярви, на берегу которого расположен Барышнаволок.
Барышнаволок был приготовлен не только к простому нападению, а, можно сказать, к настоящей осаде.
Укрепления были сложены из бревен, скреплены и скрыты землей и снегом. Настоящие окопы с брустверами.
Неожиданный набег был тоже невозможен, потому что деревня расположила свои утлые домики на полуострове, соединенном с материком узким, тоже укрепленным перешейком.
Атаковать можно было, лишь пройдя по открытому озеру около километра.
Антикайнен снова разбил батальон на два отряда, которые должны были атаковать деревню с разных сторон: вторая рота — по перешейку с запада, первая — со стороны озера, с юго-востока.
Первая рота заняла исходное положение. Итти в бой при полном свете было нам невыгодно. Поэтому надо было дожидаться, пока стемнеет, а в это время года ночь не заставляет себя ждать.
Однако, белые, очевидно, разнюхали, что мы уже здесь, и заметно засуетились.
Надо было начинать возможно скорее, пока они совсем не приготовились.
Бить надо было одновременным ударом.
Вторая рота не знала об экстренном изменении плана, и нужно было ее срочно известить о том, что удар намечено произвести через полчаса.
Антикайнен отдал распоряжение товарищу Кярне, замечательному лыжнику, передать новое решение товарищу Карьялайнену.
Времени обходить по холмам, заросшим густым смешанным лесом, не было, поэтому Кярне пошел напрямик через озеро.
С неприятельских позиций его сейчас же заметили, и началась стрельба.
Антикайнен кусал себе губы.
— Неужели пропадет парень, не известив? — вслух спросил Лейно.
С неприятельского бруствера стал строчить пулемет. И вдруг затихло.
Тойво снял шапку.
— Брось хоронить раньше срока, — даже обозлился Хейконен.
Вдруг новый взрыв выстрелов.
— Жив, значит, — сказал Лейно.
И снова тишина. Неожиданная и тяжелая... Снова заработал пулемет.
И снова замолк.
Молчание тянулось невыносимо.
Время шло медленнее, чем когда-либо. Антикайнен взглянул на часы.
— Через две минуты начинаем, — сказал он. — Ты, Матти, со своим взводом остаешься со мною в резерве.
И он махнул рукой.
— Пойдем! — спокойно, как будто собираясь на товарищескую вечеринку, сказал Хейконен. И он обратился к Лейно: — Идем со мной, с тобой я пошлю сообщение, как пойдут дела.
С правого и левого флангов роты застрочили наши пулеметы, и отряд соскользнул с горы вперед, вперед на Барышнаволок. И сразу, как только застрочил наш пулемет, откликнулись и вступили в работу два пулемета второй роты и один патруля, стерегущего дорогу.
— Значит, Кярне добрался и передал распоряжение во-время, — заволновался и сразу взял себя в руки Антикайнен.
Мне теперь очень хотелось быть в первом ряду с атакующими товарищами; я понял, что и ему хочется итти в бой. Однако, он был командиром и должен был сохранять полное спокойствие, чтобы правильно оценивать положение. Но, повторяю, это была нелегкая задача — слышать стрекотанье пулемета, залпы и разрозненные выстрелы, крики, казавшиеся то отдаленными, то снова очень близкими.
Товарищ Антикайнен то и дело взглядывал на часы. Он вышел вперед на открытый откос.
— Матти, они дерутся уже в самых окопах!
Вдруг пуля, зазвенев, как слабо натянутая струна, окончила свой путь, вонзившись в мякоть сосны.
— Товарищ командир, ты совсем открыт. Отойди назад, — сказал Тойво.
Мы снова отошли намного назад за стволы. И снова выстрелы и снова крики «ура!»
Было уже темно.
Никаких донесений ни от первой роты, ни от второй мы не получили. Но было очевидно, что идет еще очень горячий бой.
— Если через десять минут мы не получим донесения, я бросаю резерв в бой, — сказал Антикайнен.
— Слушаю, товарищ командир!
Выстрелы, казалось, то становились все реже и реже, то снова вспыхивали залпом.
Бой продолжался уже около часа, а мы совсем забыли, что, стоя на одном месте на таком морозе, можно замерзнуть.
За три минуты до назначенного Антикайненом срока, когда шум стрельбы почти совсем затих, мы увидели, что к нам идет человек; он прошел озеро и стал подыматься.
Он шел, как пьяный, шатаясь и останавливаясь.
— Вперед! — скомандовал Антикайнен.
И мы скатились вниз, навстречу идущему.
— Товарищ начальник, товарищ Хейконен приказал доложить, что Барышнаволок захвачен доблестным батальоном Интернациональной школы, — пробормотал он, казалось, через силу.
Трудно было узнать в рапортующем чистенького, всегда подтянутого Кярне.
Он, казалось, пришел из другого мира.
— Почему ты, а не Лейно? — спросил я.
— Лейно ранен в бою.
— Ты передал распоряжение во-время?
— Приказание исполнено, товарищ начальник.
Мы были уже близко от деревни. Товарищ Кярне продолжал рассказывать мне:
— Как только я вышел на открытое место, началась стрельба. Возвращаться было поздно, да и времени нехватило бы, опоздал бы с донесением. Ну, я сначала с размаху лег на снег и начинаю пробираться вперед ползком, а пули свистят, как пчелы около улья. Дырок в балахоне наделали, наверно, немало. Вижу, надо глубже. Стал зарываться в снег и, поверишь ли, метров около пятидесяти канавку себе проделал и прямо под снегом полз.
Мокрый совсем насквозь от пота стал и, главное, думаю все время: успеть бы во-время передать приказ, успеть бы, не сорвать бы удара.
Как дополз до лесочка с пригорками, встал и пошел прямо к Карьялайнену. А когда полз, с правого бока рукою лыжи прижимал к телу, как бы тараном, лопатой ими пользовался. Так и полз. А выполз весь мокрый, ноги подкашиваются, сердце, как колокол. Изо всех остатных сил наддаю и подталкиваю к комроту 2, рапортую:
«Начальник приказал начинать наступление в 15.40 по первым пулеметным выстрелам».
Посмотрел комрот 2 на руку, на часы, и сейчас же командует: «Выступление, боевой порядок!» А тут и пулемет застрекотал.
Вторая рота пошла на штурм.
Забили наши пулеметы.
Я попросил у Карьялайнена разрешения пойти в атаку вместе с ротой, потому что знал: если я хоть десять минут без движения проведу на таком морозе — крышка! Ну, бой был как бой. Захватили деревню, и меня послали опять с донесением к начальнику.
* * *
Мы уже входили в деревню. Хейконен подошел к начальнику и доложил:
— Деревня взята. Белые отступили в Письма-Лакшу, оставив в поле винтовки, патроны и пять человек убитыми. Раненых они взяли с собой. Следует отметить особо: первыми стали удирать их командиры-финны, увидев, что с фланга по перешейку ударила вторая рота. Они, очевидно, не хотели стать живым подтверждением ноты Чичерина об участии финского штаба в делах авантюры. Мы, — здесь лицо Хейконена немного вытянулось, — потеряли трех курсантов убитыми и имеем семь ранеными.
* * *
Я подошел быстро к дому, куда уже успели положить наших раненых. Большинство были ранены легко и сами были в состоянии передвигаться.
На кладбище, около самой церкви, несколько курсантов, чередуясь друг с другом, старались выкопать в мерзлой земле братскую могилу.
* * *
Я нашел Лейно лежащим почти без движения на деревянном полу холодного дома.
Со мной был Тойво.
Мы присели около нашего раненого товарища.
— Матти и Тойво, — говорил он тихим, едва слышным голосом, — вы были всегда моими самыми лучшими товарищами, и я знаю, что и сейчас вы очень будете жалеть о моей гибели. Да, мне очень не хочется умирать, я бы с удовольствием побродил еще по свету и подрался бы с этими лахтарями на снегах Суоми. Но я прошу вас о последнем одолжении. В моем животе, в кишках, желудке сидит несколько пуль этой гнусной фирмы Рихимяки, и мне очень больно, и я умру часа через четыре-пять. И вот я прошу вас помочь мне, уменьшить страдания мои, дать мне малую дозу смертельного яда. Помогите мне в последний раз.
— Я доложу об этом начальнику, — сказал я.
Антикайнен, узнав о положении Лейно, взволновался и даже стал заикаться в разговоре со мной, но через минуту все же дал мне нужную облатку из аптечки кимас-озерских трофеев.
— Прощай, Лейно, — сказал я.
— Прощай, Лейно, — печально повторил Тойво и сжал кулаки. — Мы за тебя, обещаю, не один десяток лахтарей спровадим к богородице. — И он вскочил и сразу выбежал в сени.
Яд действовал мгновенно, и через несколько секунд Лейно умер.
Товарищ Суси заносил в дневник имя четвертого погибшего в этот печальный для нас день.
Я вышел в сени.
Лицом к бревенчатой стене, упершись в нее локтями, стоял Тойво.
Он весь вздрагивал, не умея и, очевидно, не желая сдерживать рыдания.
У меня сжало горло, и мне тоже захотелось плакать горько, безудержно, как маленькому мальчику.
Я вышел скорее на улицу.
Меня колотило.
Звезды высыпали на синее просторное небо. Месяц, как нарисованный, зацепился за крест колокольни. Лопаты скребли мерзлую землю.
Сколько этих проклятых белых лахтарей ходят живыми по этой мерзлой земле, а мой лучший друг Лейно, наш боевой товарищ коммунар Лейно коченеет сейчас мертвый в избе!
Эту ночь я не спал.
Я перебирал в памяти и нашу встречу, и рассказы Лейно, и дружбу нашу.
В другом конце избы так же безмолвно, так же бессонно томился Тойво.
Что дальше?
Утром мы их хоронили.
Мы стояли строем у могилы, позади толпились местные крестьяне, и, стоя на бугре уже замерзающей земли свежевырытой могилы, оказал свою лучшую речь неутомимый организатор гельсингфорсского комсомола, строительный рабочий, пламенный наш начальник товарищ Антикайнен:
— Вместе с павшими товарищами мы организовали комсомол Финляндии, вместе с оставленными здесь навсегда товарищами мы дрались в рядах нашей Красной гвардии с проклятыми лахтарями, вместе с ними мы били лахтарей в Карелии, и во всех боях, что предстоят нам впредь, их имена будут в наших сердцах, их подвиги — нам примером, и геройская их смерть за дело мировой революции будет возбуждать в нас восхищение. Ровно четыре года назад, 27 января, на башне Рабочего дома в Гельсингфорсе зажегся красный огонь — сигнал восстания. Неугасимо горит он в наших сердцах. Мы обещаем вам, товарищи, оставляемые здесь как дозор, что каждый из нас отдаст свою жизнь за победу трудящихся не дешевле, чем отдали вы свою.
Я знаю, что и сотой доли огня, с которым говорил он, и того внимания, с которым мы слушали эту надгробную речь, нет в этих моих слабых, неточных словах. Но когда я сейчас вспоминаю, я снова начинаю волноваться.
Это было ровно десять лет назад, этот самый день, когда мы опускали их в мерзлую могилу.
И я снова вижу, как тело Лейно, слишком длинное, не входит в могилу и, окоченелое, не хочет сгибаться, и как Тойво, стоя внизу в могиле, подгибает ему ноги, и я не могу больше говорить спокойно и призываю вас всех, товарищи, помнить о прощальной речи товарища Антикайнена, в которой он поклялся, что ни один комсомолец, ни один коммунист, ни один красноармеец не забудет никогда своего долга перед мировой революцией.
* * *
И мы пошли в Кимас-озеро.
Дальше я не принимал участия в действиях отряда. Пусть о взятии Кангалакши, пусть о дальнейшей работе отряда, о стойкости Тойво, об отчаянной смерти замученного лахтарями Яскелайнена, о трофейном олене лахтарской почты, привезенном в Ленинград на курсы, расскажут сами участники. Они подтвердят, что приказ революции мы выполнили.
Грыжа, проклятая грыжа, лишила меня возможности итти вместе с отрядом дальше, и я пошел обратно, но уже по дорогам, по этапам, и через декаду лежал в лазарете Интернациональной школы, пройдя на лыжах тысячу семьдесят километров.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Рассказ Тойво
В последней главе мой кровный товарищ Матти говорит, что после взятия Барышнаволока он пошел в тыл и просит других товарищей досказать о походе нашего лыжного батальона финнов Интернациональной школы.
Я откликаюсь на этот вызов и расскажу про один эпизод, который случился с нами через неделю после ухода Матти.
Сегодня выходной день, и для этого письма я урвал три часа от моей работы по лесозаготовкам, на которые мы, выполняя решения партии и советской власти, сейчас нажимаем изо всех сил. Мы тут разбились на бригады, ввели прогрессивную сдельщину, начали выполнять все шесть условий товарища Сталина и теперь по валке и вывозке древесины, измеряя фестметрами, побиваем на нашем участке канадские рекорды, и я заверяю через газету, что на нашем участке план будет перевыполнен досрочно.
Но я возвращаюсь к сути дела.
* * *
Меня зовут Тойво, я есть тот самый Тойво, который научился ходить на лыжах во время этого неповторимого лыжного рейда Интервоеншколы.
Все дело было так. Я был командиром отделения в разведке.
Темная январская ночь. Все звезды высыпали на небо, заняли свои места согласно астрономической инструкции и ярко блестели на черном январском, холодном небе.
Уходя в разведку, я отдал Аалто свои серебряные часы, которые получил за дела на колчаковском фронте.
В случае чего пусть лучше товарищ попользуется, чем лахтарь.
Мы вышли из леса, который, не прерываясь, преследовал нас уже пятьдесят километров, и легко вздохнули, нащупав на поле дорожку.
Дорожка вела, очевидно, к деревне, которая нанесена была на карте — в десяти километрах от места выхода нашего из леса.
Было отчаянно тихо.
Слышен был скрип наших верных лыж и тихое наше дыхание.
Мороз стоял не меньше, чем в тридцать пять градусов.
* * *
И вот в темноте ночи глаза мои разглядели шесть черных точек, шесть фигурок на лыжах.
Мы осторожно подобрались поближе, и только на расстоянии полукилометра они разглядели нас.
Мы отлично видели, что у них были винтовки, они шли вместе.
Наших сил здесь не было и быть не могло. Мы были первые бойцы Красной армии в 1922 году в этих краях.
Стало быть, это лахтари.
— Мы стрелять не можем: если вблизи у них крупные силы, они насторожатся. Захватим их в плен живьем. Их шесть, и нас шесть. Но мы коммунисты, у нас инициатива и опыт.
Говорю это я своим ребятам, а сам примеряю, правильно ли закреплен ремень, не будет ли убегать от меня на полном ходу лыжа.
— Вспомните о товарище Яскелайнене, — говорю, — и вперед!..
И мы рванулись вперед.
Видим: неприятельский дозор повернул и дает ходу обратно.
Уходят от нас.
Ну, думаю, раз они не стреляют, тревоги не подымают, значит, никаких сил лахтарских в деревне нет; значит, тем более мы обязаны их живьем товарищу Антикайнену доставить.
И командую:
— Ходу!
Мы идем полным карьером, и я уже начинаю терять дыхание, но расстояние между нами и лахтарями почти не сокращается, потому что они здорово на лыжах бегают.
Я вспоминаю дорогого Лейно и смерть Яскелайнена и начинаю волноваться, и шире расставляю ноги, и сильнее отталкиваюсь палками, и, заставляя себя дышать ровнее, бегу вперед.
Меня обгоняет на этом быстром беге товарищ.
Товарищ Яскелайнен был в разведке и попался лахтарям в плен. И мы нашли его на горячем снегу с выколотыми глазами, с отрезанным языком... Голубые глаза Яскелайнена завораживали девушек. Острый язык Яскелайнена тешил товарищей. И вот он лежит без шлема у наших ног, без дыхания, наш дорогой товарищ, таммерфорсский красногвардеец, токарь Яскелайнен...
И я бегу вперед, сгибаясь в три погибели, отталкиваясь двумя верными палками, скользя по уже проложенному первым товарищем следу.
Мы с размаху входим в следы лахтарей и уже бежим по этим горячим следам, и тишину морозной ночи нарушают мерное шуршание уминаемого лыжами снега, резкое наше дыхание и разнобой сердец.
И уже видна деревня, куда бегут от нас лахтари.
Она темнеет у горизонта, как низкорослый лесок, и не играет ни одним огоньком. И мы все-таки приближаемся к лахтарям.
Расстояние между нами сокращается.
Вся одежда делается липкой от пота; пот тяжелыми каплями скатывается со лба и, отягощая ресницы, слепит глаза.
«Мы по этому следу пойдем обратно к отряду, захватив пленных», — мелькнула у меня мысль, и я на ходу освобождаю руки из рукавов овчинного полушубка, рву пуговицы, и вместе с балахоном он падает на снег. А мы мчимся дальше...
Враги все чаще оглядываются на нас. Теряют темп, теряют дыхание...
Мы их явно настигаем...
Я бросаю шлем на снег и с обнаженной головой иду вперед.
Иду таким шагом, что сердце бьет, как колокол.
Ремень винтовки начинает снова резать плечо. Он попал на стертое место. Но нет времени поправить ремень, и мы мчимся вперед. И дыхание у каждого из нас, как паровозные дымки.
Мы лахтарей настигаем.
До деревни осталось метров двести, до лахтарей — метров сто.
Они продолжают уходить, и вот мы уже пролетели околицу.
Мы уже влетаем, разбрасывая палками снег, на главную улицу деревни, а лахтари продолжают удирать, правда, замедляя бег.
Между нами уже расстояние в пятьдесят метров.
— Бери их! — кричу я, и вдруг вижу: у стены ближайшего дома стоит дюжина пар лыж.
Лыжи прислонены к стене, а рядом торчат воткнутые в снег палки. Значит, в избе спит несколько лахтарей. Смотрю налево и вижу: там у избы тоже стоят прислоненные лыжи...
И я смотрю вперед и, насколько мой глаз в темноте различает, вижу прислоненные к стенам изб лыжи.
Так лыжи ставят, не внося в избу, чтобы они в тепле не разогрелись и снег не налипал бы, когда после, утром, снова придется надеть их.
«Да здесь никак не меньше сотни лахтарей! Даже гораздо больше».
Быстро соображая, я вижу, что неприятельский дозор заманил нас в западню. И мы попали в капкан, как хитрый песец.
Я смотрю вперед и вижу, что обогнавший меня товарищ тоже сообразил, в чем дело, и замедляет ход. Я оглядываюсь и вижу, что товарищи еще не понимают, что мы в западне.
И тогда я командую рывком:
— Хватайте гранаты!
У каждого из нас по четыре гранаты у пояса.
Мы все рвем гранаты с поясов. И еще командую:
— Швыряй гранаты в окна!
И мы летим на лыжах по дороге, как гроза, как дьявольское проклятие, и каждый бросает гранату в окно, в избу.
И звенят, рассекая морозную тишину январской ночи, разбиваемые стекла. И слышатся короткие вспышки рвущихся в избах гранат. И, разбуженные взрывами, ничего не понимающие, перепуганные до смерти, ругаясь и проклиная все, что можно проклясть, выскакивают в дикой панике из изб лахтари.
Полуодетые, забывая на месте винтовки, не успевая схватить лыжи, они в полном беспорядке бегут из деревни.
За околицу, по низам, по задам, за бани.
У меня истрачена последняя граната, я прислоняю свое лицо к раме разбитого окна и вижу невообразимую сумятицу в избе.
И вдруг возникает в деревне беспорядочная стрельба.
Я вскидываю винтовку и стреляю через окно в избу.
Затем вижу егеря в полной форме. Он кричит на бегущих в панике солдат своей лахтарской армии, он пытается остановить их, кричит им:
— Карельские свиньи, трусы!
Я спокойно беру его на мушку — и нет егеря.
Стрельба затихает. Неужели я еще жив? Неужели я даже не ранен?
И снова становится отчаянно тихо, и слышен далекий скрип чьих-то лыж.
И слышен еще около опушки взволнованный голос офицера.
Он пытается собрать свои силы.
Его ясный голос дребезжит в тишине ночи:
— Скоты! Их всего несколько человек. Приказываю остановиться.
Вдруг слышу оглушительный голос Аалто:
— Первая рота курсантов Интервоеншколы остается в деревне. Вторая рота через пять минут выступает. Третьей оставаться в боевой готовности!
Сердце мое бьет в грудь, оно сжимается где-то совсем около горла.
Молодец Аалто! Он всегда найдет, что оказать.
Итак, каждая наша рота равна двум курсантам.
Я бегу вперед, и на всем бегу правая лыжа натыкается на что-то мягкое.
Я валюсь в снег. Вылетаю с разбегу из валенок.
Пяточные ремни были закреплены слишком хорошо, и если бы я не вылетел из валенка босой ногой в снег, был бы обязательно вывих.
Лыжа моя сломана. Но я не унываю.
Я жив.
Неприятель потерпел поражение, и на выбор несколько сот пар отличнейших финских лыж.
Споткнулся я о тушу зарезанного барана.
Только теперь я замечаю своих ребят — они шатаются от усталости.
Одного нет.
Только теперь я замечаю, что вдоль по деревенской улице валяются туши зарезанного скота — бараны, овцы, коровы.
— Где Каллио? — спрашиваю я.
— Убит, — отвечает Аалто, — навылет, — и затем громко кричит:
— Командиры взводов и отделений, ко мне!
Скоро придут наши, нам бы только продержаться два часа.
Где-то, совсем уже далеко, слышна резкая команда офицера.
Ему, кажется, удалось собрать какую-то часть своих мясников.
— Я думаю, что сейчас они сюда обратно не сунутся.
— Хорошо бы так, — отвечаю я.
И мы все занимаем места, где нас не видно, но мы видим всю улицу и деревенские зады. Тут я замечаю, что на мне нет шлема и полушубка, и мне делается холодно.
Волосы на голове уже смерзлись.
Я вхожу в избу.
Пол от взрыва раскорежен.
Здесь полушубков хватит. И ружей тоже. Ружья все германского образца.
Патроны в синих бумажных обертках фабрики Рихимяки...
Все в порядке.
Я надеваю полушубок и шапку и выхожу на мороз.
Через три часа пришел наш батальон. И мы заснули мертвецким сном.
Разбудил меня Аалто. Он долго тормошил меня за плечо.
— Возьми обратно свои часы, — сказал он, — и всунул мне их в руку.
Они стояли: Аалто забыл их завести.
Утром мы получили выговор за то, что, будучи в разведке, вступили в бой с неприятелем, и благодарность за то, что, имея в своем составе шесть человек, выбили из села часть противника в триста приблизительно штыков.
Я говорю «приблизительно», потому что лыж было около четырехсот пар, а из местного населения никого не удалось опросить. Все оно было угнано в Финляндию три дня назад. В деревне осталось несколько баб больных да старик. Скот, который нельзя было угнать, лахтари зарезали и разбросали туши на улице.
Они открыли крышки картофельных ям, чтобы поморозить весь картофель.
Да, чуть не забыл сказать, что в деревне оставлено было пять маленьких ребят. Я кормил их сахаром из тряпочки и добыл для них лахтарские полушубки. Мне поручили охранять и кормить их до прихода главных частей с обозами. Лишь сдав их в обоз, я пошел догонять свою часть.
Так я превратился на время в няньку (чему бы я никогда не поверил, если бы мне кто-нибудь рассказал раньше), как бедный Лейно несколькими днями раньше был повивальной бабкой.
Про нравы и обычаи этих ребят я мог бы рассказать много интересных подробностей. Они теперь, наверно, пионеры.
Но меня торопят лесные дела, а дел этих уйма, и непорядков, которые надо ликвидировать, чтобы выполнить лесозаготовительный план на все сто, тоже еще много, так что работа не терпит отлагательства.
Я еще раз заверяю, что план в моем районе будет перевыполнен.
С товарищеским приветом ТОЙВО.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Рассказ красноармейца, которому в 1922 году было девять лет
Я — красноармеец призыва 1934 года.
В январе 1935 года мы решили пройти по следам рейда Интернациональной военной школы.
Нами командовал товарищ Антилла, награжденный орденом за взятие Кимас-озера. В двадцать втором году товарищ Антилла был курсантом, а теперь он вел нас. Сейчас у Антиллы в петлицах шпалы. Из старых участников был Ояла и еще человека три-четыре, а затем шли мы, молодежь. Шестьдесят один боец с полной выкладкой и с запасом питания на трое суток. Строем с пулеметами проходили в среднем около шестидесяти километров в день по снежной целине. Честное слово! Прочитай наш рапорт наркому. Нас встречали в деревнях рапортами о своих достижениях местные колхозники... Были среди них старики и старухи. В одном рике[14] был председателем бывший курсант — участник рейда. Короткий митинг — и дальше в путь. В одной деревне на десять километров навстречу послали сани, нет ли у нас больных, чтобы подвезти... Ну, конечно, больных не было. За время похода все даже прибавили в весе, честное слово... Около одного села нас встретил старик, который был проводником отряда в 1922 году, и, представь себе, в тот раз он заблудился в восьми километрах от деревни, и теперь снова, на этом же самом месте, он остановился, не зная, куда нас вести... Ну, мы-то дорогу нашли.
Местами мы находили путь по зарубкам, сделанным ребятами в первом рейде. Огромные глухари с любопытством смотрели на нас и не хотели сниматься с ветвей; когда мы их путали криком, снежками, они только с любопытством наклоняли голову, в упор смотря на красноармейцев.
— Сколько вы их подстрелили? — спросил после у нас командующий войсками округа.
— Ни одного, товарищ командующий, — сказал Ояла, — в такой птице больше чем пять кило... И надо было бы тащить ее на себе до ближайшего привала... Километров двадцать-тридцать... Ни одной не подстрелили, товарищ командующий...
А как нас встречало население!.. Совсем, как на прошлогодних маневрах. Тогда наша часть должна была пройти через одну деревушку, не задерживаясь, бегом... Так вот колхозники узнали об этом, и, когда мы пробегали через деревню, у всех изб, у изгородей, вдоль дороги стояли ведра с ключевой водой, с ковшиками — пей на ходу! А рядом с ведрами кринки с топленым молоком... кому что любо... Ну, мы, конечно, их не обидели, сколько могли на ходу вышили... Угощение пришлось кстати — день уж очень жаркий был.
Ну, а в нашем случае, конечно, о жаре приходилось только мечтать — морозы большие стояли.
Мы подходили к большой деревне, занесенной снегами.
— В этой деревне тринадцать лет назад я провел отвратительную ночь, — сказал мне наш командир, товарищ Антилла. — В бою под Барышнаволоком меня ранили в руку. Вот, смотри, пальца как не было! И тогда товарищ Антикайнен приказал мне итти обратно в тыл по лыжне, которую проложил отряд... Мне не хотелось итти обратно, но приказ — это приказ! И я пошел... И пришел я в эту деревню вечером... Постучался в одну избу — там мне даже и не ответили. Тогда я стукнул в окошко другой. Отворили дверь.
— Кто это?
— Красноармеец.
Дверь захлопнулась перед самым моим носом.
Я прошел без отдыха двадцать пять километров, раненая рука горела у меня. Я постучался в третью избу и сказал вышедшему на крыльцо старику:
— Я раненый, мне нужно только переночевать, к утру я уйду...
Послушай, что он сказал:
— Если ты красный, а победят белые, мне придется плохо за то, что я пущу тебя переночевать... Если ты белый, а победят красные, разве они мне простят гостеприимство?.. Иди же лучше-ка прочь подобру поздорову.
И я пошел, раненый и усталый, прочь от этого дома... Проклинал несговорчивого старика.
И подумай только: во всей деревне никто не захотел принять меня на ночевку... Злой и усталый, я забрался в темную холодную баню и кое-как провел в ней эту бесконечную зимнюю ночь...
Мы вошли в деревню. Здесь по маршруту намечен был большой привал... Посреди деревни стояли колхозники. Они отдали нам рапорт. Я тебе его покажу, он хранится у меня... Ояла сказал речь... Ну, что дальше говорить! Разобрали колхозники нас по домам...
В каждом доме на столе дымился, уже поджидая нас, обед... Обед с нашим красноармейским не сравнится, конечно, но кормили нас от силы сердца. Уха, запеченная в тесте рыба, клюква, молоко. Все хозяйства готовились к встрече несколько дней, как к празднику. Все бани были жарко натоплены. Мы могли смыть с себя пот нелегких переходов.
Я попал вместе с товарищем Антиллой в избу к председателю колхоза, совсем еще молодой женщине. Ее звали Марией. Осмотрели лыжи, сняли с плеч мешки и уселись за стол. Детишки с уважением ощупывали винтовку. Но не суждено было на этот раз нам спокойно пообедать. Только я поднес ложку ко рту, как дверь избы отворилась и в облаке пара ввалилась в горницу пожилая женщина. Подступая вплотную к хозяйке, она обиженно кричала во весь голос; казалось, вот-вот она вцепится в волоса хозяйке...
— Послушайте, Мотя. Я здесь ни при чем, и правление колхоза тоже здесь ни при чем, — отбояривалась Мария.
— Как так ни при чем? — кричала женщина, ища у нас поддержки своим словам. — Что, разве я и мой мужик не люди? Разве мы не первые ударники — он у себя в конюшне, а я на ферме? За что же нас так оскорбляют? Такой обидой из колхоза выжить можно!
— Да брось ты! — уже начинала сердиться хозяйка.
— А чем тебя обидели? — спросил Антилла.
— Да как не обидели?! — не успокаивалась та, кого председательница называла Мотей. — Разве я хуже других? По такому случаю даже блинов напекла, избу прибрала, баню стопила. Лучшее платье надела. Жирные щи на стол поставила. И вот тебе — нехватило на меня, говорят. Мужик до того осерчал, что из дому сразу к коням побежал... Кони, говорит, лучше, чем люди...
— Чего же тебе нехватило? — спросил я обиженную женщину.
— Как чего? Красноармейца! Каждому дали, в каждую избу привели, а мы с мужиком хуже всех выходим... Так, что ли, понимать прикажете?
— Ну, это дело поправимое, — сказал командир и приказал позвать из соседней избы красноармейца.
В соседней избе дело шло проворнее, чем у нас: там уже кончали снедать.
— Вы меня звали, товарищ командир?
— Да... Пойдите к этой колхознице и пообедайте у нее. Будьте ее гостем.
— Товарищ командир, я только что обедал... Второй обед тяжело. Нам ведь скоро уходить... Я боюсь — отстану от товарищей.
Но Мотя уже схватила за рукав полученного красноармейца и влекла его к двери...
— То-то обрадуется мой муженек! — уже довольная, сказала она.
— Я вас назначаю как в наряд, — сказал Антилла вдогонку красноармейцу. — Твою винтовку этот переход я сам понесу, — сказал он, переходя из официального тона в дружеский.
Затем он встал из-за стола и прошел вслед за ушедшими в сени. Через минуту я вышел за ним. Антилла сосредоточенно стоял, прислонившись к свежесрубленной стене.
— Подумай только, — сказал он мне, — и это происходит в той же самой деревне.
Голос его был неровен. Когда он прикуривал от моей папиросы, я заметил, что рука его дрожит и глаза влажны... Честное слово!
Только я прошу тебя — не спрашивай его про это. Он рассердится и ответит, что глаза его были влажны только два раза в жизни: первый — когда в глаз попала паровозная искра, и второй — когда он узнал, что умер товарищ Ленин.