СЪЕЗД ГЕРМАНСКИХ КНЯЗЕЙ ВО ФРАНКФУРТЕ[670]
I
Первые шаги по тому пути, который привел к заключению в 1879 г. союза с Австрией,[671] были сделаны в то время, когда министром-президентом и министром иностранных дел был граф Рехберг (с 17 мая 1859 г. по 27 октября 1864 г.). Так как личные отношения, установившиеся между нами в то время, когда мы состояли при Союзном сейме, могли содействовать и временами содействовали этим шагам, то я приведу два эпизода, которые произошли у меня с ним во Франкфурте.
По окончании одного заседания, на котором я вызвал недовольство Рехберга, последний, оставшись со мною в зале наедине, горячо упрекал меня в несговорчивости: я, мол, mauvais coucheur [ беспокойный человек ] и забияка; при этом он сослался на случаи, когда я выступал против неправильных действий председательствовавшего. Я возразил ему, что не знаю, серьезно ли он сердится или это только дипломатический шахматный ход, но что во всяком случае выражение его гнева носит в высшей степени личный характер. «Не можем же мы, — сказал я, — разрешать дипломатические споры наших государств в Бокенгеймской роще на пистолетах». Он ответил с большой запальчивостью: «Поедемте туда немедленно, я готов хоть сейчас». Считая, что разговор сошел с дипломатической почвы, я спокойно заметил: «Зачем же ездить; места хватит и здесь, в саду союзного дворца; напротив живут прусские офицеры, есть поблизости и австрийские. Можно покончить это дело в ближайшие четверть часа. Я попрошу у вас только позволения набросать вкратце на бумаге происхождение нашего спора и надеюсь, что вы подпишете эту записку вместе со мною, так как я не хотел бы оказаться в глазах моего короля бреттером,[672] который вершит дипломатию своего государя на поединке». Я начал писать, а мой коллега, пока я писал, быстро шагал взад и вперед у меня за спиной. Гнев его мало-помалу улегся, и он спокойнее взглянул на созданное им самим положение. Я ушел, сказав, что пришлю к нему господина фон Эрцена, мекленбургского посланника, в качестве моего секунданта, чтобы условиться о дальнейшем. Эрцен уладил дело миром.
Не лишено также интереса, каким образом я впоследствии приобрел доверие, а когда мы оба были уже министрами, — пожалуй, и дружбу, этого вспыльчивого, но щепетильного в вопросах чести человека. Однажды, когда я был у него по делу, он вышел из комнаты, чтобы переодеться, и, уходя, передал мне депешу, только что полученную им от своего правительства, с просьбой прочитать ее. Из содержания бумаги я понял, что Рехберг по ошибке дал мне документ, хотя и касавшийся того дела, о котором шла речь, но предназначавшийся только ему лично и, очевидно, сопровождавшийся другим — неконфиденциальным. Когда он вернулся, я возвратил ему депешу, сказав, что он ошибся и что я забуду то, что прочел; я действительно хранил полное молчание по поводу его промаха и ни в своих донесениях, ни в беседах, ни прямо, ни даже косвенно не использовал ни содержания секретного документа, ни того факта, что Рехберг ошибся. С тех пор он питал ко мне доверие.
Если бы соответствующие попытки, относящиеся ко времени министерства Рехберга, оказались успешными, они могли бы привести к созданию общегерманского союза на основе дуализма,[673] к образованию в Центральной Европе 70-миллионной империи с двуглавым увенчанием; Шварценберг в своей политике стремился примерно к тому же, но с единым австрийским увенчанием и с низведением Пруссии на уровень среднего государства. Последним опытом в этом направлении был съезд князей 1863 г. Если бы политика Шварценберга в ее посмертной форме съезда князей увенчалась в конце концов успехом, то на первый план, повидимому, выдвинулось бы прежде всего использование Союзного сейма для репрессий в области внутренней политики Германии по образцу того пересмотра конституций, к которому Союз уже приступил в Ганновере, Гессене, Люксембурге, Липпе, Гамбурге и пр. Подобная же участь могла постигнуть и прусскую конституцию, если бы король не считая это ниже своего достоинства.
В результате моего сближения с Рехбергом можно было бы достичь дуалистического увенчания и равноправия Австрии и Пруссии; и при этом нашему внутреннему конституционному развитию не обязательно угрожало бы болото реакции Союзного сейма или одностороннее поощрение абсолютистских стремлений в отдельных государствах; соперничество двух великих держав служило бы защитой конституции. При дуалистическом увенчании — Австрия, Пруссия и средние государства должны были бы соревноваться между собой, чтобы заслужить одобрение общественного мнения в пределах всей нации и отдельных государств; трения, которые возникали бы при этом, предохранили бы нашу общественную жизнь от застоя, подобного тому, какой начался со времени Майнцской следственной комиссии;[674] период либеральной деятельности австрийской печати, соревновавшейся с Пруссией, хотя бы только в области фразы, показал уже к началу 50-х годов, что незавершенная борьба за гегемонию была полезна для оживления наших национальных чувств и для конституционного развития.
Но та реформа Союза, которой добивалась Австрия при помощи съезда князей в 1863 г., поставила бы узкие рамки соперничеству между Пруссией, Австрией и парламентаризмом. Династический страх перед Пруссией и парламентской борьбой обеспечил бы при намечавшейся тогда реформе преобладание и господство за Австрией, у которой было бы прочное и систематически обоснованное большинство в Союзе.
Внешнеполитический вес Германии при обеих системах — дуалистической и австрийской — зависел бы от той степени единства и сплоченности, которая была бы достижима для всей нации при каждой из этих систем. Как показал весь ход датских осложнений,[675] Австрия и Пруссия, действуя заодно, представляли собой такую силу в Европе, что ни одна из прочих держав не была расположена легкомысленно напасть на нее. До тех пор пока Пруссия занята была этим вопросом одна, хотя бы и при полной поддержке общественного мнения немецкого народа, включая средние государства, дело не двигалось вперед и приводило к таким итогам, как перемирие в Мальме[676] и Ольмюцская конвенция.[677] Как только при Рехберге удалось привлечь Австрию к единодушному выступлению вместе с Пруссией, удельный вес обеих немецких держав оказался достаточно внушительным, чтобы удержать прочие державы от возможных поползновений к вмешательству. На протяжении новой истории Англия постоянно ощущала потребность в союзе с одной из континентальных военных держав, добивалась этого, в зависимости от английских интересов, то в Вене, то в Берлине и, переходя внезапно от одной опоры к другой, как это было в Семилетнюю войну,[678] не придавала особого значения упрекам в том, что она покидает старых друзей. Но когда оба двора стали действовать совместно и заключили союз, английская политика не сочла уместным (ihres Dienstes выступить против них в союзе с одной из опасных для нее держав — с Францией или Россией. Если бы, однако, прусско-австрийская дружба была подорвана, то и на тот раз последовало бы вмешательство в датский вопрос европейского сеньорен-конвента[679] под руководством Англии. Вот почему поддержание доброго согласия с Веной было для нас чрезвычайно важно во избежание того, чтобы наша политика не сошла снова с правильного пути; это служило нам защитой против англоевропейского вмешательства.
4 декабря 1862 г. я раскрыл мои карты графу Карольи, с которым был в дружеских отношениях. Я сказал ему:
«Наши отношения должны стать либо лучше, либо хуже, чем сейчас. Я готов вместе с вами сделать попытку улучшить их. Если это не удастся из-за вашего отказа, то не рассчитывайте, что нас можно будет связать фразами о дружбе и союзе. Вам придется иметь дело с нами, как с великой европейской державой; параграфы Венского заключительного акта не в состоянии задержать историческое развитие Германии».
Граф Карольи, человек честного и независимого характера, несомненно, в точности доложил все то, о чем мы говорили с ним доверительно с глазу на глаз. В Вене, однако, со времени Ольмюца, Дрездена[680] и всемогущества Шварценберга установился ошибочный взгляд; нас привыкли считать более слабыми и особенно более робкими, чем нам следует быть, и стали придавать в вопросах международной политики слишком большое значение родственным узам и любви, соединявшим царствующие дома. Военные выкладки прежнего времени приводили, правда, к тому выводу, что, если бы война 1866 г. была объявлена уже в 1850 г.,[681] наши шансы были бы сомнительными. Но рассчитывать на нашу робость еще в 60-х годах было ошибкой, при которой не учитывалась перемена царствования.[682]
Фридрих-Вильгельм IV также легко решился бы, вероятно, в 1850 г. на мобилизацию, как его преемник в 1859 г., но он едва ли решился бы вести войну. При нем была опасность, что уловки, подобные тем, к которым прибег в 1805 г. Гаугвиц,[683] поставят нас в ложное положение; в Австрии и после действительного разрыва решительно перешли бы к порядку дня независимо от наших колебаний и наших попыток найти компромисс. Король Вильгельм был столь же не расположен рвать с отцовскими традициями и установившимися семейными отношениями, как и его брат; но если он все же считал себя обязанным принять скрепя сердце какое-нибудь решение, повинуясь чувству чести как в смысле прусского porte-eрeе [ честь мундира ], так и в смысле монархического самосознания, то уж тот, кто следовал за ним, мог быть уверен, что он не будет оставлен на произвол судьбы. С этой переменой в характере высшего руководства в Вене считались недостаточно и слишком полагались на то влияние, которое можно было оказывать ранее на берлинские решения через так называемое общественное мнение, создаваемое с помощью своих агентов в прессе и субсидий газетам, а равно и на то воздействие, которое хотели и могли оказывать и впредь через державных родственников и путем переписки членов королевского дома.
К тому же в Вене переоценивали расслабляющее действие, какое мог оказать наш внутренний конфликт[684] на нашу внешнюю политику и нашу боеспособность. В широких кругах было очень сильно отрицательное отношение к тому, чтобы разрубить мечом гордиев узел[685] германской политики. Об этом свидетельствовали в 1866 г. разнообразные симптомы, начиная с покушения Блинда[686] и оценки его прогрессистскими листками[687] и кончая открытыми демонстрациями крупных городских корпораций и результатами выборов. Но наших полков и полей брани эти течения не достигали, а ведь именно там в конечном счете решалось дело. На ход военных действий не оказал никакого влияния также и тот знаменательный факт, что, еще во время первых сражений в Богемии, при посредничестве бывшего министра иностранных дел и тогдашнего министра двора фон Шлейница, в Берлине продолжали плести дипломатические интриги, связанные с двором.
Если бы австрийский кабинет не истолковывал факты превратно, а оценил по достоинству то доверительное сообщение, которое я сделал в 1862 г. графу Карольи, и если бы, изменив соответственно свою политику, он стал искать сближения с Пруссией, вместо того чтобы пытаться подавлять ее с помощью большинства[688] и других влияний, то нам пришлось бы, по всей вероятности, пережить или хотя бы испробовать в Германии период дуалистической политики. Сомнительно, правда, могла ли эта дуалистическая политика развиваться мирным путем, в духе, приемлемом для немецкого национального чувства, с предотвращением надолго внутреннего раскола, если бы не действие просветившего [нас] опыта 1866 и 1870 гг.[689] В Вене и при дворах средних государств вера в военное превосходство Австрии была слишком сильна, чтобы можно было достичь того или иного modus'a vivendi с Пруссией на основе равноправия. Это доказали в отношении Вены прокламации, которые были обнаружены в ранцах австрийских солдат наряду с предназначенными для вступления в Берлин новыми мундирами; содержание этих прокламаций выдает, как велика была уверенность в победоносном захвате прусских областей. Отклонение последних прусских мирных предложений, сделанных через брата генерала фон Габленца, обоснование этого отказа соображениями министра финансов о необходимости получить c Пруссии[690] контрибуцию и сделанное в то время заявление о готовности начать переговоры после первого сражения[691] — все это равным образом указывает, с какой уверенностью рассчитывали на победу в этом первом сражении. Общим результатом подобных представлений, влиявших в одном и том же направлении, было нечто обратное готовности венского кабинета пойти навстречу дуалистическим тенденциям; не отозвавшись на прусский почин (Anregung) 1862 г., Австрия, перейдя к очередным делам, выступила с диаметрально противоположной инициативой созыва Франкфуртского съезда князей, о чем в начале августа неожиданно узнали в Гаштейне король Вильгельм и его кабинет.
Согласно сообщениям Фребеля,[692] считающего себя инициатором съезда князей и, без сомнения, посвященного в его подготовку, австрийский план не был известен прочим германским князьям до получения ими приглашения, датированного 31 июля. Возможно, однако, что в известной мере тайна была открыта фон Варнбюлеру, который был впоследствии вюртембергским министром. Этот умный и деятельный политик выразил летом 1863 г. пожелание возобновить со мной знакомство, завязавшееся несколько ранее благодаря нашему общему другу фон Белову-Гогендорф. Он побудил меня к встрече с ним, которая состоялась по его желанию 12 июля в таинственной обстановке, в маленьком богемском местечке, к западу от Карлсбада. Я вынес из этого свидания лишь то впечатление, что он скорее хотел позондировать меня, нежели сделать мне какие-либо предложения по германскому вопросу. Экономические и финансовые проблемы, в разрешении которых он оказал мне в 1875 г. большую помощь своими знаниями и работоспособностью, занимали уже тогда выдающееся место в его взглядах, во всяком случае в применении к великогерманской политике с соответствующим ей таможенным объединением.
2 августа 1863 г. я сидел в Гаштейне под елями в парке Шварценберга, на краю глубокого ущелья реки Аах. Надо мной было гнездо синиц, и я наблюдал с часами в руках, сколько раз в минуту птичка приносила своим птенцам гусеницу или какое-нибудь иное насекомое. Наблюдая за полезной деятельностью этого существа, я заметил на другой стороне ущелья короля Вильгельма, который сидел один на скамье на Шиллерплатц.[693] Когда настало время одеваться к обеду у короля, я зашел к себе и нашел там записочку от его величества, в которой он писал, что будет ожидать меня на Шиллерплатц,[694] чтобы переговорить о свидании с императором. Я поспешил, насколько это было возможно; но еще до того, как я успел добраться до помещения, которое занимал король, беседа между обоими государями состоялась. Если бы я не так долго задержался, наблюдая природу, и увидел короля раньше, то первое впечатление, которое произвели на него предложения императора, оказалось бы, может быть, иным.
Он не почувствовал сначала того унижения, которое заключалось для Пруссии во внезапности этого приглашения, этого вызова a courte echeance [ с кратким сроком явки ]. Австрийское предложение понравилось ему, возможно, из-за содержавшегося в нем элемента солидарности государей в борьбе против парламентского либерализма, который беспокоил тогда его самого в Берлине. Королева Елизавета, которую мы встретили в Вильдбаде, на пути из Гаштейна в Баден, также настаивала предо мной, что надо ехать во Франкфурт. Я возразил: «Если король не примет другого решения, то я поеду и буду устраивать там его дела, но я уже не вернусь в Берлин министром». Королеву эта перспектива, по-видимому, встревожила, и она перестала оспаривать перед королем мое мнение.
Если бы я перестал оказывать сопротивление стремлению короля ехать во Франкфурт и, согласно его желанию, сопровождал его туда ради того, чтобы превратить на съезде князей прусско-австрийское соперничество в совместную борьбу против революции и конституционализма, то Пруссия с внешней стороны осталась бы тем же, чем она была ранее; она имела бы, разумеется, возможность воспользоваться принятыми под председательством Австрии решениями Союзного сейма, с тем чтобы добиться пересмотра своей конституции, подобно тому как были пересмотрены конституции Ганновера, Гессена, Мекленбурга, Липпе, Гамбурга и Люксембурга; но тем самым она закрыла бы перед собой национально-немецкий путь.
Мне было нелегко убедить короля оставаться вдали от Франкфурта. Я занялся этим на пути из Вильдбада в Баден, когда мы ехали в небольшом открытом экипаже и обсуждали немецкий вопрос на французском языке, так как на козлах сидели люди. Я считал по приезде в Баден, что мне удалось убедить государя. Но там мы застали короля саксонского, который возобновил от имени всех государей приглашение прибыть во Франкфурт (19 августа). Моему государю было нелегко противостоять этому шахматному ходу. Он многократно повторял соображение: «30 правящих государей и король в роли курьера!» К тому же он любил и уважал короля саксонского, который и лично подходил более всех остальных государей для выполнения этой миссии. Лишь около полуночи мне удалось добиться подписи короля под отказом королю саксонскому. Когда я покинул государя, мы оба были совершенно измучены нервной напряженностью обстановки, и мое устное сообщение, которое я немедленно сделал саксонскому министру фон Бейсту, носило еще отпечаток этого возбуждения. Тем не менее кризис миновал, и король саксонский уехал, не повидав еще раз моего государя, чего я опасался.
На обратном пути из Баден-Бадена (31 августа) в Берлин король, находясь в непосредственной близости от Франкфурта, не заехал туда. Его твердая решимость не участвовать [в съезде] проявилась, таким образом, явно, и большинству государей или по крайней мере наиболее могущественным из них стало не по себе при мысли о том, что при воздержании Пруссии задуманная реформа оставит их в союзе с одной лишь Австрией и соперничество великих держав не будет уже более служить прикрытием остальным государствам. Венский кабинет считал, по-видимому, возможным, что остальные союзные князья пойдут на предложение, сделанное съезду 17 августа, даже и в том случае, если при преобразовании союза они останутся в конечном счете с одной Австрией. Иначе оставшимся во Франкфурте государям не было бы сделано предложение принять и осуществить на практике австрийский проект и без согласия Пруссии. Но средние государства не хотели во Франкфурте ни односторонне прусского, ни односторонне австрийского руководства; они стремились [создать] себе возможно более влиятельное положение арбитров в системе такой триады[695], при которой обеим великим державам приходилось бы домогаться голосов средних государств. На австрийское предложение заключить союз хотя бы и без Пруссии они ответили указанием на необходимость новых переговоров с Пруссией и заявили, что они сами готовы начать такого рода переговоры. Формулировка ответа была недостаточно гладкой, чтобы не задеть Вены. Граф Рехберг, будучи подготовлен к тому хорошими отношениями, которыми завершилось наше совместное пребывание на дипломатических постах во Франкфурте, заявил, в результате этого, что для Австрии путь в Берлин не длиннее и не затруднительнее, нежели для средних государств.
Раздражение, вызванное отклонением австрийского предложения, главным образом и побудило, по моему мнению, венский кабинет к тому, чтобы договориться с Пруссией вопреки точке зрения Союзного сейма. Это новое направление соответствовало бы австрийским интересам, даже если бы оно было сохранено и на более долгий период. Для этого было необходимо прежде всего, чтобы Рехберг оставался у кормила.
Если бы установлено было дуалистическое руководство Германским союзом, то остальные германские государства не возражали бы против него, поскольку они убедились бы, что между обеими великими державами установилось честное и прочное соглашение; перед лицом австро-прусского соглашения заглохли бы поползновения отдельных южногерманских министров образовать Рейнский союз[696] (наиболее резко, что бы ни говорил в своих воспоминаниях граф Бейст, это проявлялось в Дармштадте).
Через несколько месяцев после Франкфуртского съезда скончался датский король Фридрих VII (15 ноября 1863 г.).[697] Неудача австрийского выпада, нежелание остальных союзных государств вступить после отказа Пруссии в более тесные отношения с одной Австрией побудили Вену, в результате постановки вопроса о Шлезвиг-Гольштейне и престолонаследии, призадуматься над идеей дуалистической политики обеих германских великих держав, причем на этот раз виды на осуществление этой идеи были значительно реальней, чем в декабре 1862 г. Граф Рехберг, раздраженный отказом союзных государств взять на себя какие-либо обязательства без участия Пруссии, повернулся попросту «кругом», заявив, что Австрии еще легче договориться с Пруссией, чем со средними государствами. В данный момент он был прав, но на длительное время это могло бы быть справедливо только в том случае, если бы Австрия действительно готова была обращаться с Пруссией, как с равноправной ей в Германии державой, и если бы она предоставила Пруссии беспрепятственно осуществлять свое влияние по крайней мере в Северной Германии в возмещение за поддержку европейских интересов Австрии в Италии и на Востоке. Дуалистическая политика с самого начала получила блестящее осуществление в совместных боях на берегах Шлея, в совместном вступлении в Ютландию и в совместном заключении мира с Данией.[698] Даже при условии, что прусско-австрийский союз ослаблял вызванное им раздражение в среде остальных союзных государств, он все же оправдал себя, как противовес, достаточный для того, чтобы обуздывать противодействие и недовольство других великих держав, под давлением которых Дания могла позволить себе бросить перчатку всему немецкому миру (Deutschthum).
Наше дальнейшее сотрудничество с Австрией было поставлено под угрозу сначала сильным натиском на короля со стороны военных кругов, которые хотели побудить его перейти границу Ютландии хотя бы и без Австрии. Мой старый друг фельдмаршал Врангель послал королю незашифрованную телеграмму, полную самых грубых оскорблений по моему адресу; имея в виду меня, он говорил там о дипломатах, заслуживающих виселицы.[699] Мне удалось все же убедить тогда короля, что нам не следовало ни на волос отходить от Австрии и не следовало в частности создавать в Вене впечатления, будто Австрия втянута нами против своей воли. Добрые отношения, в которых я находился с Рехбергом и Карольи, дали мне возможность добиться согласия на вступление в Ютландию.
Несмотря на этот успех, дуалистическая попытка достигла своего кульминационного и переломного пункта в совещании обоих монархов 22 августа 1864 г. в Шенбрунне с участием их министров, Рехберга и меня. В ходе этого совещания я сказал австрийскому императору:
«Будучи призваны историей действовать на политическом поприще сообща, мы устраиваем наши обоюдные династические и политические дела лучше, если держимся вместе и становимся во главе Германии, что нам будет всегда удаваться, пока мы едины. Если Пруссия и Австрия поставят себе задачей защищать не только свои общие интересы, но и взаимно поощрять интересы друг друга, в таком случае союз обеих великих немецких держав может достигнуть большого влияния и значения не только в Германии, но и в Европе. Австрия, как государство, не заинтересована в том или ином устройстве датских герцогств и, наоборот, весьма заинтересована в своих отношениях с Пруссией. Разве из этого несомненного факта не следует сделать вывода о целесообразности ведения доброжелательной Пруссии политики, которая упрочила бы существующий ныне союз обеих великих немецких держав и пробудила бы в Пруссии признательность к Австрии? Если бы совместные приобретения были расположены не в Гольштейне, а в Италии, и если бы война, которую мы вели, предоставила в распоряжение обеих держав не Шлезвиг-Гольштейн, а Ломбардию, то мне не пришло бы в голову настаивать перед моим королем на том, чтобы противиться желанию нашего союзника или требовать от него за это эквивалента, при отсутствии в данный момент такового. Однако отдать ему за Шлезвиг-Гольштейн старопрусскую область вряд ли было бы возможно даже в том случае, если бы этого хотело население; ведь в Глаце [700]протестовали против этого даже осевшие там австрийцы. Мне представляется, что выгодные результаты дружбы немецких великих держав не исчерпываются гольштейнским вопросом; если сейчас эти выгоды находятся далеко за пределами сферы австрийских интересов, то в другой раз они могут оказаться значительно ближе, и Австрии было бы полезно проявить на этот раз щедрость и предупредительность по отношению к Пруссии».
Мне казалось, что нарисованная мною перспектива произвела некоторое впечатление на императора Франца-Иосифа. Он говорил, правда, что, учитывая общественное мнение в Австрии, трудно выйти из создавшегося положения без всякого возмещения, в то время как Пруссия делает такое крупное приобретение, как Шлезвиг-Гольштейн; закончил он, однако, вопросом, действительно ли мы твердо решили требовать эти владения и присоединить их. У меня создалось впечатление, что он все же не считал невозможным отказаться, в нашу пользу от притязаний на земли, уступленные Данией, если бы в дальнейшем ему были обеспечены виды на прочную солидарность с Пруссией и на поддержку с ее стороны подобных же стремлений Австрии. Он поставил на дальнейшее обсуждение прежде всего вопрос о том, действительно ли Пруссия твердо решилась превратить герцогства в прусские области или же мы удовлетворимся там известными правами, которые были сформулированы впоследствии в так называемых февральских условиях.[701] Король молчал, и я, прервав молчание, ответил императору: «Мне весьма приятно, что ваше величество задаете мне этот вопрос в присутствии моего всемилостивейшего государя: я надеюсь узнать при этом его мнение». Нужно сказать, что до тех пор я не получил от короля ни устно, ни письменно его окончательного волеизъявления по поводу герцогств.
Mise en demeure [ настоятельное требование ] императора привело к тому результату, что король нерешительно, с некоторым смущением сказал, что он не имеет никаких прав на герцогства и поэтому не может предъявлять никаких претензий на них. Этим заявлением, в котором я почувствовал влияние родственников короля и либеральных придворных кругов, я был, разумеется, обезоружен перед лицом императора. Вслед за тем я выступил еще раз за поддержание единения обеих немецких великих держав и набросал вместе с Рехбергом соответствующую этому направлению краткую протокольную запись (Redaction), в которой вопрос о будущем Шлезвиг-Гольштейна оставался нерешенным и которая была одобрена обоими высочайшими особами.
IV
Дуализм, как я его себе представлял, походил бы на существующее сейчас положение, но с той разницей, что Австрия как член союза сохранила бы влияние на государства, образовавшие ныне вместе с Пруссией Германскую империю. Рехберга удалось привлечь на сторону идеи усиления [политического] веса Центральной Европы с помощью подобного соглашения обеих держав. Такое устройство представляло бы по сравнению с прошлым и с тем, что было тогда, во всяком случае шаг вперед — к лучшему, но оно обещало быть прочным лишь до тех пор, пока оставалось непоколебимым доверие к руководящим деятелям той и другой стороны. Граф Рехберг сказал мне, когда я уезжал из Вены (26 августа 1864 г.), что его положение пошатнулось; объяснения министерства и отношение к последнему императора поставили его в такое положение, что он вынужден опасаться, как бы его коллеги, а именно Шмерлинг, не выбросили его за борт, если ему не удастся добиться по крайней мере обещания, что через определенный срок мы пойдем на переговоры о заключении таможенного союза, к которому стремилась Австрия и который особенно интересовал императора.[702] Я не возражал против такого рода pactum de contrahendo [ договор о ведении переговоров в будущем ], так как был убежден, что ни к каким уступкам, выходящим за пределы того, что кажется мне возможным, это меня не обяжет, а также потому, что политическая сторона вопроса стояла на первом плане. Я считал таможенный союз с Австрией несбыточной утопией из-за различия хозяйственных и административных условий обеих сторон.[703] Предметы, составляющие в северной части Таможенного союза его финансовую основу, на большей части австро-венгерских территорий совсем не потребляются. Трудности, возникающие уже в пределах [нынешнего] Таможенного союза из-за различия в образе жизни и характере потребления между Северной и Южной Германией, были бы непреодолимы, если бы обе эти области были включены в одну общую таможенную границу с восточными областями Австро-Венгрии. Невозможно было бы договориться о справедливом масштабе распределения [таможенных доходов], соответствующем действительному потреблению подлежащих таможенному обложению товаров; всякий масштаб оказался бы либо несправедливым для Таможенного союза, либо же неприемлемым для общественного мнения Австро-Венгрии. Непритязательный словак и галичанин, с одной стороны, и житель Рейнской или Нижнесаксонской областей — с другой,[704] представляют собой с точки зрения налогового обложения величины несоизмеримые. Кроме того, мне недоставало веры в надежность таможенных чиновников на значительной части австрийской границы.
Убежденный в невозможности Таможенного союза с Австрией, я, не колеблясь, готов был оказать графу Рехбергу просимую им услугу ради того, чтобы сохранить его на посту. Уезжая в Биарриц (5 октября), я был уверен, что король будет придерживаться высказанного мной мнения; мне до сих пор не ясно, какими мотивами руководились мои коллеги, министр финансов Карл фон Бодельшвинг и министр торговли граф Иценплиц, а также их spiritus rector [вдохновитель] фритредер[705] Дельбрюк, когда они во время моего отсутствия так энергично обрабатывали короля в этой довольно чуждой для него области; из-за нашего отказа положение Рехберга, как он и предсказывал, оказалось поколебленным, и министром иностранных дел был на его место назначен Менсдорф,[706] который был сначала кандидатом Шмерлинга,[707] пока последнего не оттеснили реакционеры и католики. Несмотря на всю стойкость, приобретенную королем в вопросах внутренней политики, он поддавался еще тогда влиянию той доктрины, которую проповедывала его супруга, а именно, будто средством для разрешения германского вопроса является приобретение популярности.
Вот что писал мне в Биарриц господин фон Тиле по поводу совещания чинов министерств иностранных дел и торговли, происходившего 10 октября 1864 г.:
«Сегодняшнее совещание вновь подтвердило тот, впрочем, давно уже известный факт, что господа специалисты, при всей их охотно признаваемой мною виртуозности в том, что касается их частной сферы, относятся крайне невнимательно к политической стороне дела и смотрят, например, как на пустяк, на возможность смены министерства в Вене. Иценплиц очень неустойчив в своих взглядах. Мне удавалось неоднократно доводить его до признания, что 25-я статья [708]finaliter и realiter [в конечном итоге и фактически] ни к чему нас не обязывает. Но затем укоризненный взгляд Дельбрюка неизменно возвращал его на позиции специалиста».
Через два дня, 12 октября, Абекен, находившийся в Баден-Бадене при короле, сообщил мне, что он не мог добиться его согласия на 25-ю статью; его величество боится «криков», которые поднялись бы по поводу такого рода уступки Австрии, и между прочим сказал: «Министерского кризиса в Вене мы, пожалуй, избегли бы, но зато вызвали бы его в Берлине; если бы мы допустили 25-ю статью, Боделынвинг и Дельбрюк просили бы, вероятно, об отставке».
Еще через два дня граф Гольц писал мне из Парижа:
«Если положение Рехберга окончательно пошатнулось (в том, что оно поколеблено в глазах императора, я сомневаюсь решительно), то для нас могла бы явиться необходимость предупредить здесь предложения чисто шмерлинговского министерства».
V
Для оценки дуалистической политики не лишен был значения вопрос, могли ли мы и в какой степени рассчитывать на то, что Австрия будет придерживаться этой линии. Если представить себе ту внезапность, с какой Рехберг порвал со средними государствами, не поладив с ними из-за обнаруженной ими недостаточной податливости, и заключил союз с нами, не только без них, но даже против них, то нельзя было не считаться с возможностью, что разногласие с Пруссией в отдельных вопросах также внезапно приведет к новому повороту. Я никогда не мог пожаловаться на отсутствие искренности у графа Рехберга, но он был, как говорит Гамлет, в необычайной степени splenetic and rash [раздражителен и опрометчив].[709] Личное недовольство графа Буоля, вызывавшееся не столько политическими разногласиями, сколько нелюбезным обращением с ним императора Николая, оказалось достаточным, чтобы долгое время вести австрийскую политику в духе шварценберговской неблагодарности: (Nous etonnerons l'Europe par notre ingratitude [ Мы удивим Европу своей неблагодарностью ]);[710] тем более не исключена была возможность, что гораздо менее прочные узы, существовавшие между мною и графом Рехбергом, могли быть смыты какой-нибудь бурной волной. Император Николай имел гораздо более серьезные основания верить в устойчивость своих отношений с Австрией, чем мы — в эпоху датской войны.[711] Он оказал императору Францу-Иосифу такую услугу, какую едва ли какой-нибудь монарх оказал когда-либо соседнему государству,[712] а выгоды взаимной поддержки в монархических интересах против революции, как итальянской и венгерской, так и польской в 1846 г.,[713] делали союз с Россией гораздо важнее для Австрии, чем союз, который она могла заключить с Пруссией в 1864 г. Император Франц-Иосиф — честная натура, но австро-венгерский государственный корабль построен так своеобразно, что покачивания, приспособляясь к которым монарх должен держаться на борту, едва ли могут быть учтены заранее. Центробежные силы отдельных национальностей, переплетение жизненных интересов, которые Австрии приходится защищать одновременно в германском, итальянском, восточном и польском направлении, неукротимость национального духа венгерцев и, главное, та не поддающаяся учету обстановка, в которой влияние духовников скрещивается с политическими решениями, — все это обязывает каждого союзника Австрии быть осторожным и не ставить интересов своих собственных подданных в исключительную зависимость от австрийской политики. Репутация устойчивости, приобретенная австрийской политикой под долголетним руководством Меттерниха,[714] не может долго сохраниться при наличном составе Габсбургской монархии и ее внутренних движущих силах. Политике венского кабинета до меттерниховского периода эта репутация не соответствует вовсе, а политике после меттерниховского периода соответствует далеко не вполне. Хотя на длительный срок нельзя учесть действия сменяющихся событий и положений на решения венского кабинета, тем не менее каждому союзнику Австрии рекомендуется не отказываться от поддержки отношений, из которых в случае надобности могут получиться новые комбинации.